Сельвинский Илья
Воспоминания об А. Н. Толстом

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


ВОСПОМИНАНИЯ ОБ А. Н. Толстом

СБОРНИК

М., "Советский Писатель", 1973

   

ИЛЬЯ СЕЛЬВИНСКИЙ

   Летом 1943 года, после взятия нашими войсками Краснодара, в местном кинотеатре публично происходил суд военного трибунала над двадцатью изменниками, служившими в фашистском гестапо. Суду этому было придано большое общественное значение, поэтому в Краснодар съехалось много журналистов из центра и близлежащих городов. Северо-Кавказский фронт также командировал группу политработников, в число которых входил и я. А. Н. Толстой прибыл из Москвы в качестве члена Правительственной комиссии. Пробыл он на Кубани, если не ошибаюсь, дней десять, в течение которых я виделся с ним очень часто. С утра мы сидели рядом в зале суда, затем на обеде у кого-нибудь из руководителей края, потом снова в зале суда и, наконец, на квартире у Алексея Николаевича. Иногда, выкроив время, ездили за город и бродили по берегу Кубани. Разговоры при этом были какие-то особенно "вкусные", а влечение к ним неутолимое.
   По Ленинграду и Москве я помнил Толстого большим шутником, любившим соленое словцо. Теперь он шутил редко. Принесли ему как-то фотоснимок, на котором он схвачен в очень задумчивой и чуть ли не томной позе. Алексей Николаевич поглядел и сказал почему-то в нос: "А граф был дьявольски хорош!" Но это, пожалуй, единственная шутка, которую я от него слышал в Краснодаре. Основным нервом во всех его разговорах было какое-то ненасытное любопытство к внутреннему облику русского человека.
   -- Мы думаем, будто знаем русский народ. Ничуть не бывало! Только сейчас он по-настоящему раскрывается. Русский народ -- это человек непостижимых возможностей. Немыслимо даже вообразить, на что он способен, если дать ему развитие!
   В этой связи неоднократно возвращался он к воспоминаниям о Максиме Горьком.
   -- Алексей Максимович любил говорить, что наше время -- это эпоха пробуждения в народе чувства собственного достоинства. До войны я не понимал глубины этой мысли. Достоинство -- это казалось мне чем-то вроде "не тронь меня, а не то...". Но сейчас, мне кажется, я все понял. Какими угодно экономическими и политическими причинами объясняйте неслыханную стойкость русского народа в этой войне, но для меня ясно, что не последнюю роль здесь сыграло именно чувство в нем достоинства, подчеркнутого отрицательным примером немецкого народа, уронившего себя в фашизме.
   -- Не слишком ли утонченное объяснение, Алексей Николаевич?
   -- Ладно, ладно. Прорабатывайте. Я знаю свое. А кстати сказать, народ в тысячу раз тоньше, чем это себе представляет интеллигенция, в том числе и мы с вами.
   -- Я думаю, что сейчас уже нельзя нам с вами говорить о народе -- "мы" и "они", Алексей Николаевич. Теперь в нашей стране есть только "мы" -- народ.
   -- Значит, и я народ?
   -- И вы народ.
   -- Это вы говорите с полной ответственностью? Как коммунист или как Илья Сельвинский?
   -- Для меня эти два понятия неразделимы.
   -- Я народ? Ну что ж. Спасибо. Заманчиво. Очень заманчиво. Но, боюсь, рановато.
   -- Это вы в отношении себя?
   -- В отношении всех, имевших в свое время счастливую возможность быть воспитанным на классиках, от которых народ был оторван.
   -- Значит, и Ленин не народ? Толстой засмеялся:
   -- Нет, Ленин -- сам народ. Да еще какой! С историей, с чудесным бытом, с изумительным грядущим!
   О партии говорил он много и часто.
   -- Как замечательно вентилируются на войне мысли. Взять хотя бы тему партии. Я всегда воспринимал партию то как философскую идею, то как часть советской повседневности. И только сейчас увидел, какая это чудодейственная сила и как было бы всем нам страшно жить на белом свете, если б в России не было большевиков.
   Но больше всего говорили, конечно, о литературе. Алексей Николаевич при всем своем добродушии всегда очень раздражался, когда вспоминал о тех писателях, которые проходили в творчестве мимо истории России.
   -- Кто лишен интереса к прошлому своего народа, у того нет родины. Особенно важно заниматься историей сейчас. Как понять, почему русский оказался знаменосцем великого всечеловеческого гуманизма, а немец -- носителем идеи порабощения? Кто нам ответит на это, если не история? Да и что такое сам марксизм, если не исторический подход к центральным линиям, по которым развивается человеческое общество? Один ваш коллега называл меня "Чичиков" за мою любовь к "мертвым душам". Ха!
   -- Кто этот коллега?
   -- Неважно кто.
   -- Догадываюсь: это, наверное, Маяковский?
   -- Хотя бы. Мечтать о грядущем, не размышляя о прошлом,-- не очень великая заслуга перед мышлением.
   -- В поэме "Ленин" есть и прошлое: история развития капитала.
   -- Тем более. Значит, не о мертвых душах идет речь. Как видите, даже футурист не мог обойтись без плюсквам-перфектума. Нет, литература не в состоянии жить одним сегодняшним днем. Да и облик этого сегодняшнего дня нельзя схватить без учета его подготовки вчерашним. Удивительно! Учат нас диалектике, а сами пытаются резать время по кусочкам, точно колбасу.
   Зная, что я пишу пьесу об Иване Грозном, Толстой заранее условился, что на эту тему у нас разговора не будет: "Не хочешь, а украдешь. Я ли у вас, вы ли у меня. И вообще это мешает". Но охотно говорил о Петре Первом и даже советовал мне написать о нем трагедию.
   -- Это знаете какая личность? После того как я написал первую часть, я понял, что Петр -- это стихия. (Только никому не говорите.)
   В другой раз ом сказал:
   -- Петр -- настоящий мужик. Ведь он был незаконным сыном патриарха Никона, а тот-то уж подлинный мужик. Да и воспитание у Петра мужицкое, не то что у деда и отца, не духовное. О Петре в детстве как бы забыли. Тогда не до него было -- за регентство боролись. Зато ж напомнил он им о себе впоследствии. Вот и надо писать его гениальным русским мужиком-самоучкой. В сущности, тот же Левша! Тот блоху подковал, а этот -- Россию,-- и он густо захохотал, как смеялся обычно, когда шутка или острота казалась ему удачной.
   -- Исторический материал о каком-либо персонаже нужно собирать осторожно: до тех пор, пока не начинает тошнить. Тогда немедленно бросайте -- оставьте себе местечко для догадок. Если вы будете знать о герое все до самой подноготной, значит, он получится у вас книжным. И это понятно: какому художнику интересно работать над цитатами? А такой герой -- ходячая цитата. Другое дело, если он уравнение с какими-то неизвестными. Решая эти иксы, вы мыслите его мыслями, двигаетесь его движениями, целуете его поцелуями.
   -- А если от этих догадок он получится неверным?
   -- Не может получиться. Ведь вы же за него думаете,-- значит, человек-то из него получится обязательно, а что нос будет с горбинкой, на это наплевать. Главное -- передать правильно дух времени. Он подправит всякую горбинку.
   О языке я с ним спорил буквально на каждом шагу. Алексей Николаевич доказывал, что Лев Толстой затевал периоды, из которых не умел выпутаться.
   -- Помните у Бунина в воспоминаниях есть гимназист, который о море написал: "Море было большое". Чехов говорил, что это прелесть. Действительно, вот как надо писать! А мы мучаем бедного читателя всякими метафорами да эпитетами.
   Я доказывал, что у Льва Толстого в его "ошибках" против синтаксиса -- своя очень продуманная система речевых характеристик, дающаяся, однако, не от действующего лица, а от автора, и что если исходить в литературе из принципа "большого моря", то надо выбросить в это море "Песнь песней", античную лирику, великих персов, всего Маяковского.
   Алексей Николаевич обычно заканчивал беседу примиряюще: "Что поэту здорово, то прозаику смерть. У вас так, а у нас эдак". Спорить он не любил. Но не потому, что считал свои мысли неоспоримыми, а потому, что не верил в теорию.
   -- Товарищ Чичиков!-- говорил я ему.-- Почему вы не спорите со мной? Ведь я самым явным образом обижаю ваши любимые идеи. Защищайтесь.
   -- Еще и защищаться...-- лениво тянул Толстой.-- Нет уж. Сдаюсь. Вы будете правы в теории, а я постараюсь на практике.
   Однако, несмотря на свою приверженность к практике, у Толстого были удивительно меткие и чрезвычайно полезные теоретические находки. Однажды он сказал:
   -- Помните, как начинается "Борис Годунов"?
   
   Наряжены мы вместе город ведать,
   Но, кажется, нам не за кем смотреть:
   Москва, пуста...
   
   Черт подери! До чего величаво! Я всегда воспринимаю эту тираду как врата во храм, именуемый "Трагедия". Потом помолчал п, нарушая уговор, спросил:
   -- А как начинается ваша трагедия о Грозном? Я засмеялся:
   -- Вот уж совсем не величаво.
   -- А все же?
   Я процитировал: "Баранина-то с карасями -- где?"
   Толстой остановился, поглядел мне в глаза и произнес тихо, но с громадной силой:
   -- Как выразительно! Вы чувствуете за этими словами жест?
   И тут он развил мне свою теорию жеста. По мнению Алексея Николаевича, мысль человека сначала проявлялась в жестикуляции и только впоследствии обрела слово. С течением времени, по мере развития культуры, речь вытеснила физические движения, изображавшие чувства, и у цивилизованных народов, особенно у высших классов, жест начал атрофироваться. Исчез он также из литературы. Фраза стала выражать главным образом мысль. Тип и даже личное в нем писатель передает путем социального колорита. Предполагается, что это и есть портрет. Но этого недостаточно. Необходимо вернуть фразе жест! Если это достигнуто, образ сразу приобретает жизнь. Сравните в этом отношении записки так называемых "бывалых людей" с обработкой этих записок профессиональными литераторами. Основная забота правщика -- убить в записках именно жест. Тем самым они убивают и душу фразы, уничтожая то живое, что коряво и неумело, но всегда бережно передается "бывалыми".
   Эта теория Толстого имеет и свою слабую сторону: если жест атрофирован у культурного слоя цивилизованного общества, то как же восстановить его в искусстве при изображении этого слоя? Но теория эта все же очень помогает, когда работаешь над характером и не думаешь о теории.
   Таких теоретических блесток, спорных, но исключительно полезных при работе за письменным столом, у Алексея Николаевича было немало.
   Во время чтения вердикта по делу об изменниках мы с Алексеем Николаевичем снова сидели на своих местах. Девять человек были приговорены к повешению, трое -- в исправительно-трудовые лагеря. И тут-то случилось самое удивительное: в обморок упали именно те три человека, которые избежали смерти.
   Толстой поглядел на меня потрясенно и сказал:
   -- Никогда бы не подумал! Боже мой, до какой степени мы никуда не годимся со своим знанием людей. Никогда бы не подумал! А вы?
   
   1955
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru