Лидин Вл.
Воспоминания об А. Н. Толстом

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


ВОСПОМИНАНИЯ ОБ А. Н. Толстом

СБОРНИК

М., "Советский Писатель", 1973

   

ВЛ. ЛИДИН

   Все в Алексее Толстом было талантливо. Огромной мерой был ему отпущен талант, и его таланту писателя сопутствовали многие другие таланты. Он мог бы быть великолепным актером, всегда поражая артистичностью, будь то выступление на вечере с чтением своих произведений, бытовые словечки или литературная выдумка, к чему неизменно и с неизменным мастерством был он склонен.
   Удивительно, как много народности было в этом человеке. Точно с младенческих лет шепнул ему народ заветное слово на ушко, и народная речь, образная, со своеобразными его, Алексея Толстого, оборотами и синтаксическими особенностями, зазвучала с самых первых его книг. Он чувствовал русский язык, как музыкальная душа чувствует музыку. Прошлое русского народа было для него источником этого чистого потока русской речи, ее органической мелодии, восходившей к былинным записям и "Слову о полку Игореве". Именно поэтому, обратившись к эпохе Петра, а впоследствии Ивана Грозного, он ощущал себя в этих эпохах своим человеком, не затрудняясь в языке, отдаленном столетиями: это был язык народа, а язык народа Толстой понимал и чувствовал.
   Но к писательскому его таланту, которому обязаны мы многими превосходными книгами Толстого, надо прибавить его трудолюбие. Жизнелюбец, не пропустивший, наверное, ни одного случая повеселиться, Толстой может служить образцом писательского трудолюбия. Завет Плиния: Nulla dies sine linea {Ни одного дня без черточки (лат.).} -- мог бы служить девизом Толстого. Какая бы ни была шумная ночь накануне, как бы поздно он ни лег,-- утром Толстой был в труде. Поставив рядом кофейничек с черным кофе, он уже стучал на машинке-- поистине великий трудолюбец, писатель по профессии, а не только по наитию или ленивому вдохновению, чем иногда грешат наши писатели. Ни одного дня без черточки, и я не знаю, много ли дней осталось для Толстого без строчки, без страницы, хотя бы полустраницы ежедневного писательского труда. С утра в тишине квартиры, в большом, отличном доме на Малой Молчановке, уже стрекотала в те годы машинка под рукой Толстого, как стрекотала она затем на Ждановской набережной в Ленинграде, в Детском Селе, и снова в Москве, и под Москвой -- в Барвихе...
   Все было в нем органично -- знакомый толстовский смешок с нарочитым похрапываньем, жест руки, которой плотно обтирал он лицо, прежде чем сказать что-нибудь занимательное или выступить в публичном месте, тесное сощуривание на миг глаз, чтобы потом с силой разлепить веки (точно смывая минувшее впечатление для лучшей зоркости), его манера набивать трубочку,-- все было особое, толстовское. Своим несколько высоким голосом умел он пользоваться превосходно, смеша, но сам не смеясь, а только скандируя смех, любитель крутых словечек и великолепный рассказчик. Я помню, как он скандализировал однажды на Тверском бульваре драматурга Мусина-Пушкина, ревниво относившегося к своему происхождению.
   -- Эй, отпрыск, куда идтить потрафляешь? -- крикнул он, к конфузу Мусина-Пушкина и несомненному довольству оглянувшихся людей.
   В другой раз в фойе Московского Художественного театра к Толстому подошел какой-то незнакомый ему развязный молодой человек и спросил, почему в этом театре не идут его, Толстого, пьесы. Как известно, отношения с МХАТом у Толстого не налаживались, что было не раз причиной его огорчений.
   -- Почему же не идут мои пьесы? Идут,-- ответил Толстой с готовностью.-- Например, "Царь Федор Иоаннович". В будущем году собираются "Бориса Годунова" поставить.
   -- Вызывать будет автора, как пить дать,-- сказал он, когда молодой человек отошел.-- Слава, брат, ничего не поделаешь,-- вздохнул он тут же со смирением.-- Думаешь, легко мне дался "Князь Серебряный"?
   Как-то на Тверской обогнал нас мальчишка, продававший газеты и яростно возглашавший последние новости. Один из прохожих прослушал, о чем мальчишка сообщает, и переспросил у Толстого, что случилось.
   -- Попытка землетрясения в Португалии,-- ответил Толстой сокрушенно.-- Ужасная неприятность!
   Однажды он обратился ко мне с серьезным предложением:
   -- Слушай, пойдем покупать предков. У каждого должны быть приличные предки. Почему тебе не иметь, например, предка-генерала?
   Мы долго бродили с ним в этот день по комиссионным магазинам, и он настойчиво убеждал меня купить портрет какого-то мрачного мизантропа, уверяя, что у меня есть с ним даже фамильное сходство. Я купил тогда женский портрет, довольствуясь родством по женской линии; Толстой же приобрел портрет екатерининского вельможи.
   -- Будет прапрадедом,-- заявил он серьезно.-- Аким Петрович Толстой.
   Несколько дней спустя, разочаровавшись в прапрадеде, он торжественно вручил его нашему общему другу, драматургу Павлу Сухотину.
   -- Пускай висит у тебя,-- сказал он, оглядывая неуютную комнату в первом этаже дома на Собачьей площадке,-- а то ведь без предков тяжело тебе, Паша.
   Предок этот долго потом гулял по рукам, так и не найдя себе подходящего потомка.
   Толстой любил делать на своих книгах смешные дарственные надписи. У меня есть его книга с жалостной надписью: "От отца многочисленного семейства"; или "Дорогой барон Л., очень приятно было, встретив Вас на скачках, узнать Ваше мнение о здоровье графини Ж-"; подпись "Граф Т., Миллионная, 26. С-.Петербург",-- и над всем этим изображена корона. Есть у меня книга и с такой надписью: "Лидину -- Толстой. Помнишь, как я разбил тебя под Аустерлицем?"
   
   В 1923 году Толстой вернулся из-за границы в Москву. В Доме Герцена, впервые после возвращения Толстого, был устроен вечер, на котором Толстой читал свой недавно написанный рассказ "Рукопись, найденная под кроватью". В этой вещи Толстой с предельной искренностью и внутренней силой разоблачал ту группу русской интеллигенции, которая бежала от революции и растеряла в эмиграции последние остатки своего идейного багажа.
   То ли оттого, что тема была слишком чужой, или не в настроении оказались собравшиеся, Толстого встретили холодновато. Он, неизменно пользовавшийся на вечерах успехом даже только как чтец, был разочарован. В очень дурном настроении покинул он залу герценовского дома. Мы, несколько человек, чтобы смягчить впечатление, позвали его поужинать. Почему-то с Толстым увязался полупьяный известный поэт-символист с длинной, пеклеванником, бородой, сопровождаемый странной, точно насмерть напуганной женой в сандалиях на босу ногу. Однако ни шашлык, ни вино в погребке на Тверской не могли исправить настроения Толстого.
   -- Только по совести,-- спросил он, когда мы вышли из погребка и остались одни,-- какое впечатление произвел на тебя мой рассказ?
   Я рассказ похвалил, рассказ мне действительно понравился. Над Тверским бульваром, над памятником Пушкину, уже зеленело небо рассвета.
   -- Нет, о русской интеллигенции надо, конечно, написать большую, серьезную вещь,-- сказал Толстой,-- со всеми сложными ходами ее судьбы. Куда только не заползал русский интеллигент! И у Бориса и Глеба стукал лбом об пол, и на Принцевых островах в Турции, и в Париже, и в Берлине я его повидал. Эти-то кончены!-- добавил он, как бы приветствуя закономерность истории.-- Видишь, даже рассказ о них никого особенно не заинтересовал. А вот о той интеллигенции, которая помогала делать революцию,-- о ней надо написать!
   Мы вернулись домой, Толстой остался у меня ночевать, но спать он мне не дал: вчерне, еще только нащупывая, он стал рассказывать о продолжении своей эпопеи, которая дополнилась "Хмурым утром".
   Перечитывая теперь "Хождение по мукам", книгу, которой суждено остаться памятником наших переходных лет, я вспоминаю зеленое рассветное небо над Тверским бульваром и необычайно серьезного, углубленного в себя Толстого, как бы вынашивавшего тему, которой обязан дать жизнь.
   Толстой понимал толк в вещах, вещи у него были отличные: хорошо сделанная вещь дополняла его эстетическое отношение к жизни, а здесь он был требователен. Особенно если дело касалось литературы и родного Толстому языка.
   В 1922 году я встретился с Толстым в Берлине. Он заведовал тогда литературным приложением к одной из газет и напечатал в нем немало рассказов советских авторов. Но язык некоторых авторов его волновал, с языком что-то случилось. Не в соответствии с природой русского языка сломался синтаксис, <и при этом совершенно незаконно. Толстой встретил меня встревоженно.
   -- Слушай, что у вас случилось с языком? -- спросил он очень серьезно.-- Все переставлено, глагол куда-то уехал.
   Уж действительно не пропустил ли он каких-то коренных перемен в языке -- революция в те годы многое пересматривала,-- но это, конечно, было не изменение языка, а мода, и при этом дурная.
   "Должен сказать, что у вас, москвичей, что-то случилось с языком,-- пишет он мне в предшествовавшем нашей встрече письме,-- прилагательное позади существительного, а глагол -- в конце предложения. Мне кажется* что это неправильно. Члены предложения должны быть на местах: острота фразы должна быть в точности определения существительного, движение фразы -- в психологической неизбежности глагола. Искусственная фраза -- наследие 18 века -- умерла, теперь писать языком Тургенева невозможно, язык должен быть приближен к речи, мо тут-то и появляются его органические законы: сердитый медведь, а не медведь сердитый, но если уже -- медведь сердитый, то это обусловлено особым, нарочитым жестом рассказчика: медведь, а потом -- пальцем в сторону кого-нибудь и отдельно: сердитый. И т. д. Глагол же в конце фразы, думаю, ничем не оправдывается. Прости, что пишу об этом, но меня очень волнует формальное изменение языка, я думаю, что оно идет по неверному пути. Сейчас, конечно,-- искания. Все мы ищем новые формы, но они -- в простоте и в динамике языка, а не в особом его превращении и не в статике".
   В этот день, когда зашел у нас разговор о языке -- серьезный и взволновавший Толстого,-- у меня была с собой стопка верстки моей книжки, выпускаемой одним из берлинских издательств. Когда мы вышли на улицу, чтобы провести вечер вместе, Толстой вдруг внимательно покосился на стопку листков в моей руке.
   -- Что это у тебя? -- спросил он.
   -- Верстка моей книжки.
   -- Покажи-ка.
   Он взял из моих рук верстку и вдруг, точно конфетти на карнавале, стал разбрасывать ее по улице.
   -- Что,-- ликовал он затем, когда я, лавируя между машинами, собирал по всей улице листки,-- пособирай, пособирай... будете знать, как разбрасывать фразу! Придет время, начнете так же собирать.
   Он преподал мне предметный урок правил русской грамматики в ту пору, когда фраза действительно летела неизвестно куда и когда некая словесная заумь становилась модой не для одного литератора.
   В предисловии к прекрасной книге ранних своих сказок Толстой написал: "Мне казалось, что нужно сначала понять Первоосновы -- землю и солнце. И, проникнув в их красоту через образный, простой и сильный народный язык, утвердить для самого себя, что да и что нет..."
   Тема становления России в великую преобразовательную эпоху Петра пришла к Толстому давно,-- кажется, еще в семнадцатом году. Одной из первых его проб в этой исторической области был рассказ "День Петра". Рассказ этот Толстой любил, дорожил им и неоднократно читал его на литературных вечерах. Из этого первичного зерна возник впоследствии "Петр Первый". Обращение к исторической теме не было для Толстого уходом от современности. Все его исторические вещи современны, и в этом одна из прелестей его таланта. Россию, ход ее сил, ее историю, ее прошлое Толстой чувствовал применительно к сегодняшнему дню. Его книги не уводят в историю, а возвращают историю к современности. Толстой превосходно знал, что ему удалось и что у него не получилось. В этом отношении он был строг и .критичен к себе. Как-то на даче у него в гостях я попросил подарить мне одну из его книжек.
   -- Нет,-- сказал он резко,-- эту не дам. Ту, которую пишу сейчас, дам!
   Он сказал это по отношению к себе значительно резче, чем я привожу. Он не принадлежал к числу тех успокоившихся писателей, которые удовлетворены всем, что вышло из-под их пера. Как писатель он не был никогда успокоен, он всегда находился в движении. Это было в соответствии с его жизнелюбием и отзывчивостью на любой призыв жизни -- по крайней мере в те годы, когда мы часто встречались.
   "Первое о деле, второе о потехе,-- пишет он в одном из писем.-- Потеха: не хочешь ли ехать с компанией в 6 человек из Уральска на лодках до Лбищенска и далее,-- сколько захочется. Охота девственная, болотная и степная птица, гуси и пр."...
   Он, помнится, и поехал в такое или подобное путешествие, быстрый на подъем, любитель путешествовать, "легкий человек и дерево опять же хорошо понимает", как его определил общий наш знакомый, взыскательный краснодеревщик Симочкин.
   Зайдя однажды со мной к нему, Толстой мгновенно определил разделанный под красное дерево американский орех, и столяр, усмехнувшись разоблаченной подделке" сказал возвышенно:
   -- Глаз! Тебе бы по дереву, Алексей Николаевич, работать,-- что в его устах было высшей похвалой, ибо он признавал только один вид искусства -- работу по дереву.
   В другой раз между ними произошел такой диалог:
   -- Под павловское подгоняете? -- спросил, критически осматривая кресло, Толстой.
   -- Да ведь павловское, Алексей Николаевич,-- ответил Симочкин.
   -- А резьбу зачем снял?
   Симочкин:
   -- Это?
   Толстой:
   -- Это.
   -- Действительно, была резьба,-- вздохнул Симочкин.-- А вы откуда, Алексей Николаевич, знаете?
   -- А дырочки от шпеньков кто затер? Симочкин покрутил головой.
   -- Да... от вас не уйдешь. Есть одна дамочка... подай ей все павловское. Вот я ей и подаю. А нам с вами, Алексей Николаевич, все это ни к чему,-- добавил он, признавая равенство Толстого с ним в познавании его искусства, что было равносильно признанию в Толстом настоящего мастера.
   Вещи Толстой чувствовал иногда просто по инстинкту. У него не раз были замечательные находки именно в силу артистического ощущения вещи. Особенно в отношении всего, что касалось русского искусства, будь то поделки крепостных, или живописные их работы, или созданная руками удивительных русских мастеров мебель. Все, что было связано с Россией, с ее историей, было дорого его сердцу. Он и воскрешал предметный мир миновавших эпох с поразительной достоверностью, утробно, всем существом их чувствуя. Русский из русских, с оружием в руках -- статьями, великолепными по силе и гневу,-- поднялся он на защиту своей страны, когда напали на нее фашисты.
   В 1943 году я встретился с ним в Харькове, куда он приехал в качестве члена Чрезвычайной государственной комиссии по расследованию фашистских злодеяний.
   -- Подлецами мы будем,-- сказал он,-- если не напишем книг об этой войне... чтобы внуки наши знали, что такое фашизм!-- Он был усталым и механически набил табаком свою трубку.-- Немецкий табак,-- не удержался он все-таки от своего, толстовского.-- Сорт "Тюфяк моей бабушки".
   Это свое, толстовское, в огромной степени вложил он в написанные им книги. Оттого в них так много жизнеутверждения, оттого так трогательны его женщины-героини и так жадно, несмотря на все препятствия, стремятся к жизни герои. В книгах, которые он написал, всегда слышен тембр его голоса, его смешок, его интонации, а все это было в Толстом жизненно и заразительно.
   -- Обаятельный гражданин,-- сказал про него как-то управдом на Собачьей площадке, где Толстой подолгу живал.-- Отпускает же столько господь одному!-- Впоследствии, признавшись, что не читал ни одной книги Толстого, он добавил: -- Ну, если пишет, как говорит,-- должно быть, что-нибудь особенное.
   А Толстой и говорил, как писал, и писал, как говорил, и в этом обаяние его большого таланта. Оттого не поблекнут его лучшие книги, и, возвращаясь к ним, всегда встретишься с Толстым, каким его знал,-- великолепным рассказчиком, полным жадного внимания к жизни. Надо прочесть последние главы третьей части "Петра", которые -- уже обреченный, уже умирающий -- написал Толстой, чтобы еще раз подивиться блеску не сдававшегося до последнего часа его таланта и трудолюбию писателя, остановить которое могла только смерть.
   
   1945
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru