"Деготь или мед": Алексей Н. Толстой как неизвестный писатель (1917--1923).
М.: Рос. гос. гуманит. ун-т, 2006.
НЕ Я, НО ТЫ17
Поразительно для наших дней -- несоответствия событий и людей. События велики. С атлантами, говорят, случилось хуже, но арийская раса переживает первую такую катастрофу по напряжению и величине.
Но люди! В огромной массе это пушечное мясо. Одни лезут на рожон, злы, кровожадны и не дорожат жизнью; другие -- лезут от рожна, -- робки, унижены, оглушены и тоже к потере жизни относятся, пожалуй, без большой остроты.
Одни бунтуют, грабят, жгут и умирают, как в лихорадке, разумное слово не доходит до их сознания, они повинуются формулам, зарожденным лишением и злобой; эмигранты, опустошенные в парижских кабачках и там -- в нищете, в изгнании, в опустошении создавшие эти формулы, -- их вожди, устроители новой жизни. Мщение -- вот пафос революций нашего времени.
Другие, -- прячущиеся от рожна, -- стоят не дороже. Они, как жучки, поднимают ножки, как улитки, прячзгг рожки, наслаждаются надеждой -- когда-нибудь и самим куснуть зубом, а при первой тревоге тускнеют, впадают в меланхолию, у них сосет в низу живота и дрожат коленки.
И у тех и у других общая черта: какая-то неодушевленность, почти автоматичность.
У одних из всех человеческих чувств действуют только два: страх и аппетит. Другие -- и это поразительное явление -- подвержены закону детонации. Например, достаточно где-нибудь стащить с трона короля -- на следующий день таким точно манером, без признаков индивидуальности, в двух-трех местах тащут с трона и своего короля.
Уверен, что где-нибудь в Таити или на островах Содружества уже заседает Совдеп и что через недельку явно себе во вред швейцарский штат Ури, [проявив] переимчивость и себе во вред несамостоятельность, объявит гражданскую войну, и прочее, и прочее.
Социализм же во всем этом, так мне кажется, играет роль одежды, -- в него завертываются, чтобы изобразить Брута. Вожди социалистов в восторге от событий, но боюсь -- не очутились бы мы через год приблизительно в XVIII веке. Все идет своим порядком, -- могут возразить мне, -- и сейчас -- люди, как люди, человеческие толпы всегда таковы.
Я вспоминаю одного моего приятеля. Он служил в чертежной конторе, был холост и одинок, в прошлом -- неудавшаяся любовь; жизнь грустная, однообразная, безнадежная.
Каждый день он возвращался со службы, вешал пиджак на гвоздик у двери, набивал папиросочку, ложился на постель, раскинув руки, и глядел, как солнце бьет сквозь глубокое в косой стене окошко золотистой пылью, как цветут в закатном свету розаны на обоях, как дым папиросы, падая в луч, стелется синеватыми слоями. Мой приятель закрывал глаза, чувствуя приближение покоя, вздрагивал всем телом и засыпал.
Сны его были длинные -- целые повести, он глядел их с продолжением по нескольку ночей подряд.
Они волновали гораздо больше, чем жизнь, -- служба, уличная суета, обед в кухмистерской, рукопожатие скучного знакомого.
В часы бессониц мой приятель додумывался до странных, а иногда и жутких вещей. Его личное, его "я" -- скручивалось, как спираль, поднимало его в высоту, в пустоту. Какое было дело ему до людей, до жизни. Быть может ничего и нет на самом деле, а город, улицы, конка, контора -- лишь его сон. Тогда он чувствовал огромную пустоту вокруг и огромное одиночество. Отсюда был один шаг до -- страшно сказать -- обожествления себя, или до сумасшедшего дома.
И все же, несмотря на эти небольшие странности, мой приятель был обыкновенным человеком, одним из миллионов таких же, как он, и честно продолжал служить в чертежной конторе.
Мировая война опередила моего приятеля и сама сделала этот "один шаг".
Но в сторону противоположную. Вместо обожествления (или осатанения) личности она ее уничтожила, из отдельных, каждый со своим собственным носом, -- Иван Ивановичей она сбила глухое, слепое, человеческое стадо.
Мой приятель был призван, вместе с тысячью такими же связан поротно, побатальонно и т. д. Их бросили на корм вшам и воронам, они умирали через десятого, через седьмого. Они были нужны как атомы в стальном теле машины, а у каждого было свое "я", раскаленное добела, -- язычок пламени над головой.
Вспомните, как в первые годы потрясали известия о "горах трупов". В этих гниющих кучах, чудилось, -- еще лежали Иваны Ивановичи, каждый со своим носом.
Но понемногу, прикрытые стальными шлемами, язычки пламени стали погасать, люди -- смиряться. И хотя наваливались уже не горы, а Монбланы трупов, -- воображение отказывалось потрясаться: люди теряли индивидуальность, переходили в состояние -- род, вид, класс и т. д.
Замирала жизнь городов, жители жили через силу, механически делали то, что заведено. Не было разгула, как не было ни порыва, ни красоты. Зачахло и угасло искусство. Все покрылось серым, скучным налетом -- пылью войны.
И вот война внезапно оборвалась. Кончено! Мир всему миру! Но разве кто-нибудь чувствует это ослепительное -- мир всему миру?
Война кончилась. Но состояние войны еще продолжается. Безгласные, серые, слепые, ослепшие, оглушенные толпы продолжают стоять на границах государств.
Безгласные, серые, оглушенные, приниженные жители городов и деревень, умеющие только мычать -- ворочают ослепшими глазами -- ища -- где же свет молнии, прорезавшей все небо.
И вот в этих безликих людей начинает проникать сознание,-- его первоначальная форма, образующая особи -- это гнев. Он принимает форму и силу инстинкта и обращается на то, что собрало эти толпы и оглушило их.
Недавно встречаю того же моего приятеля и спрашиваю:
-- По чистой совести -- чего хочешь?
-- Всеобщей справедливости.
-- Нет, а попроще чего-нибудь?
-- Социалистической федеративной республики.
-- А еще попроще, по самой чистой совести?
Он покосился на меня дико, потом все же сказал, что хотелось бы ему посидеть в своей комнате, у своего стола, и чтобы никто не вошел к нему -- не потревожил, -- сидеть, думать, улыбаться, и чтобы засветился снова над головой огонек Духа.
-- Я тоскую по самому себе, -- сказал он, -- сейчас я нем, слеп и глух. Но зато я научился смирению. Когда-то я чувствовал себя чуть ли не демоном, сидящим во мраке, в пустоте. Странно и смешно вспоминать. За эти годы я узнал, что такое мрак и пустота, я увидел миллионы таких же, как я, потухших, бродящих, бормочущих какие-то слова, точно формулы, заклятья. Но ни слова о самом главном, единственном, что раскрывает глаза, зажигает сердца -- о любви. За эти годы никем еще не было произнесено слово -- любовь.
И до тех пор, покуда оно не возникнет, не войдет в сознание, не будет произнесено, -- мы, как слепые звери, будем бродить, натыкаясь, кусаться и выть в тоске по неприходящему счастью, хотя и призвали его формулами и заклятьями.
Сейчас, в непогоду революции, сильным и правым окажется тот, кто бросит семена не зла и мщения, а любви к человеку. Кто утвердит свободную личность. Кто даст моему огню разгореться, но не в гипертрофированное "я", а в согласное, светлое, всечеловеческое "ты". Потому что я был среди людей и растворился в них, и, если мне суждено вновь возникнуть, то возникну новым, не во имя свое, а во имя своей любви.
Любовь, наполняющая меня, -- "ты" в моем сознании, -- и есть моя истинная личность.
Любовь к моей родной земле. Любовь к народу, породившему меня. Ведь это так просто и так мало. Хотя бы найти в себе только эту любовь.
Найти, а в ней сгорит вся паутина абстракций и формул, опутавших сознание. И тогда только наступит успокоение, начнется строительство новой жизни. А до тех пор мрак, кровь и пыль до самого неба.
Как и у Волошина во всех его статьях и стихах, как и у Эренбурга в "Молитве о России", так итог всей революционной публицистики Толстого -- требование прекратить состояние ненависти, в котором пребывает Россия.
Толстой отмечает бессознательность массовых процессов, автоматизм их пассивных участников: он выводит "закон детонации" -- механического распространения политических катастроф, расходящихся кругами: больше всего его занимает то, что в этом вовсе не участвует индивидуальный фактор. Именно здесь, в этой массовидности процессов, он усматривает черты темного Средневековья с его разгулом безличных толп.
Интерес к уничтожению индивидуальности и, как к оборотной стороне его -- самообожению -- впоследствии разовьется в описания массовых движений и анархизма в романе "Хождение по мукам" (в советских версиях эти, наиболее современные тогда, страницы изымались).
Проблема обезличения человека взывает к воскрешению личности. Диагноз послевоенного человека толпы: "я нем, слеп и глух". Первая сила, проникающая в толпу и образующая особи,-- это гнев: "Чтобы воскрес в потухших людях огонек духа, нужна любовь". Толстой призывает утвердить "согласное, светлое, всечеловеческое "ты"" : "...Любовь, наполняющая меня, -- "ты" в моем сознании, -- и есть моя истинная личность".
Представляется, что здесь одушевляет Толстого идея, почерпнутая из чтения Вячеслава Иванова или услышанная из его уст. В 1914 г. Иванов прочел в Москве лекцию, которая была затем издана как статья, -- "Достоевский и роман-трагедия", где говорилось:
Человек, чтобы оправдаться в этом испытании (Люцифером. -- Е. Т.), должен сам найти свое другое как точку опоры -- должен действием любви и той веры, которая уже заключается в любви и ее обусловливает, обрести свое ты еси. <...> Если же не обретет человек действием любви того, кому бы мог сказать всею волею и всем разумением: "Ты -- еси", и не подольет, взяв извне, елея в лампаду его божественного "аз есмь", то приблизится к нему Ариман...18
Всечеловеческое "ты", утверждение любовью другого и через это обретение своего "я" у Толстого и есть "Ты еси" Иванова, растолкованное общедоступным языком.
В статьях Толстой оперирует сюжетными блоками-заготовками для своей будущей прозы. Одной из таких заготовок является антитеза любви и революции в последней фразе разбираемой статьи: "А до тех пор мрак, кровь и пыль до самого неба". След этой фразы различим в посвящении Н.В. Крандиевской первой книжной версии романа "Хождение по мукам": это образ "русской женщины, неслышными стопами прошедшей по всем мукам, заслонив ладонью от ледяных, от смрадных ветров живой огонь светильника Невесты"19.
Звучат здесь и теософские нотки: именно тут впервые и некстати упоминаются атланты, о которых впоследствии Толстой так аппетитно напишет в "Аэлите" (формалисты высмеяли его зависимость от Блаватской, у которой все же атланты изображены далеко не так сочно). Спираль, по которой поднимается вверх дух чертежника-сновидца, тоже имеет оккультное происхождение.
Эмигранты, опустошенные в парижских кабачках -- Ср. тему жестокости к России ее новых властителей-эмигрантов в очерке "Между небом и землей".
Швейцарский штат Ури... объявит гражданскую войну -- Ставрогин, сатанинский герой "Бесов" Достоевского, был "гражданином кантона Ури".
Мой приятель... засыпал... -- Этот чертежник-сновидец появляется в лишь частично опубликованной в газете и не переиздававшейся прозе Толстого о Москве (1912-1913). Ее название "Большие неприятности" позже отдано было рассказу на совершенно другую тему.
Они были нужны как атомы в стальном теле машины... -- Машины-демоны, превращающие человечество в свой придаток -- центральная идея эссеистики Волошина времен войны.
Молния, прорезавшая все небо -- Одна из постоянных метафор революции подлинной -- революции духа. Ср. блоковские "молнии искусства".
Мрак, кровь и пыль до самого неба -- Ср. предполагаемое название для романа "Сквозь пыль и дым". См. в письме 1919 г. к А. Ященко20.
Примечания
17 Одесский листок. 1918. 22 (19) нояб. No 251.
18Иванов Вяч. Родное и вселенское. Статьи (1914-1916). М., 1917. Цит. по: Иванов Вяч. Родное и вселенское. М., 1994. С. 98.
19Толстой Л.Н. Хождение по мукам. Берлин, 1922. С. 5. См. начало главы 11 наст. работы.
20Толстой Л.Н. Переписка: В 2 т. М., 1989. Т. 1. С. 282.