Кривые переулки Арбата были засыпаны снегом. Бесшумно проезжал извозчик, и толстая дама, сидя на его санках, прятала в муфту иззябший нос. На белом дереве каркала ворона, осыпая с ветки снежные хлопья. Снег лежал на тумбах, на каменных столбах церковной ограды, скрипел под сморщенными башмаками девочки, пробежавшей из ворот в молочную лавочку. Два гимназиста, шатаясь по тротуару, толкали друг друга на сугроб. Снежные мухи крутились у фонаря.
Николай Иванович, засунув руки в глубокие карманы шубы, медленно шел по этим местам. На носках его калош прилипло по кучечке снега. Снежинка села на шею и щекотной каплей потекла за воротник. Ширк-ширк-ширк, -- мела метла за углом. Неяркое небо, задернутое ровной пеленой облаков, мягко светилось над переулком.
"Ну, вот зима, ну, снег, ну, я иду, а вон собака! Нудно, тихо, убого, -- думал Николай Иванович. -- Самобытное и единственное, что здесь только и возможно делать, -- забраться на лежанку и задремать, слушать, как мурлычет кот".
Николай Иванович возвращался из кофейни, где ежедневно проводил некоторое время, рассматривая журналы, попивая кофе с лимончиком.
"Ничего дельного из нас никогда выйти не может. Снег, да шубы, да лень, да праздная фантазия. А ведь сейчас где-нибудь идет пароход. Две прозрачные волны разлетаются перед его носом. Вода и небо. И вдалеке виден берег какой-нибудь Австралии. Какая страна!"
В воображении Николая Ивановича перевернулась страница иллюстрированного журнала и представился город, лежащий амфитеатром по краям извилистой, залитой солнцем лагуны. Высокие здания, колоннады, над колоннадами висячие сады, арки, площади и мосты наполнены прекрасной толпой австралийцев. Какие лица! Какая жизнь!
Бум, -- ударил колокол у Николы на Курьих Ножках. Перед калошами Николая Ивановича появились серые ботики. Он задержался и поднял глаза. Перед ним стояла, улыбаясь, Марья Кирилловна. От снега ее глаза казались совсем зелеными. На ней были коричневая шапочка и вуаль. На плечах, на бархате, лежали снежные мухи.
Она вынула из муфты руку, обтянутую белой перчаткой, и крепко поздоровалась. Они сказали друг другу:
-- Куда идете?
-- Да так, шляюсь, за дело не могу приняться.
-- Опять все та же "теория федерализма", -- проговорила она с трудом, и глаза ее усмехнулись лукаво.
-- Да, завяз. А вы куда?
-- Я тоже гуляю.
-- Так пойдемте вместе.
Они перешли улицу. У Марьи Кирилловны шаг был гораздо меньше; Николай Иванович, наконец, попал ей в ногу и спросил, думает ли она остаться в Москве на праздники.
-- Нет, не придется. Дней через десять уезжаю, -- ответила она озабоченно, углы ее рта, задрожав, чуть приподнялись презрительно. -- Вчера получила письмо от мужа, очень тяжелое.
Она посмотрела прямо и ясно. Николай Иванович насупился. Ему вдруг захотелось рассказать о себе, как ему вообще дрянно. Вместо этого сказал:
-- Ни я и никто до сих пор не понимает, зачем вам понадобилось выйти замуж за доктора из Харькова. Может быть, он и распрекрасный, но почему -- доктор?.
Она подумала и ответила спокойно:
-- Он хороший человек, умный и дельный. Но в нем нет места, где бы можно приютиться. Хотя почему он обязан быть таким, как я хочу? Мне его бывает иногда очень жаль. Когда становится очень скучно, я уезжаю сюда, к маме. После разлуки живем тихо и уступаем друг другу. Он любит меня по-своему, иначе не умеет.
Она моргнула несколько раз, скользнув ресницами по вуали, и отвернулась. Войлочные ботики ее ровно постукивали, поскрипывали по снегу. Профиль -- нежный и тонкий, чуть-чуть заносчиво приподнятый угол рта, глазки и зубки какого-то зверька на ее шляпе, и голос -- точно у девочки -- никак не вязался с представлением об ее муже, угрюмом докторе, огромного роста волосатом человеке.
-- Вообще доктор не имел права на вас жениться, -- сказал Николай Иванович. -- После вашего отъезда в Москве стало пусто и скучно, точно вдруг все во всем разочаровались. Утешается же один только доктор. Но, оказывается, и ему не легче, -- это уже совсем глупо.
Они вышли на площадь. В неясном свете вечера висели опаловые фонари. Со звоном скрещивались трамваи. Над сугробами сутулился в бронзовой шинели носатый Гоголь. За его спиной деревья бульвара уходили в голубоватый сумрак.
-- Мне налево, прощайте; заходите как-нибудь до отъезда, -- проговорила Марья Кирилловна.
Он со внезапной скукой поглядел под ноги на изъезженный снег. Представилось: проститься, побрести домой, опять думать об Австралии, -- безнадежно. Николай Иванович вздохнул, подал руку, проговорил лениво:
-- Ну, прощайте.
И они, как обычно, простясь, пошли рядом. На углу, у освещенного подъезда театра, Марья Кирилловна вдруг сказала с усмешкой:
-- Зайдемте.
Они вошли в высокую залу театра и сели в темноте в ложу. Перед ними о скалистый берег плескалась большая волна, издавая звуки вальса. Вдруг вальс перекатился в легкую польку, появился поезд и в замирающих звуках унесся на ледники. А музыка уже играла ноктюрн, и вот длинная, полупризрачная гондола заскользила между покосившихся свай вдоль ветхого фасада. Николай Иванович проговорил:
-- Я, помню, весной возвращался от вас. Вы тогда еще ходили в гимназическом платье. Я воображал, как мы поедем в лодке. Почему-то дальше лодки, камышей и стрекоз воображение не смело залетать. -- Он несколько раз повернулся в кресле, снял шляпу; когда же его плечо нечаянно коснулось ее плеча, он вдруг застыл и продолжал уже совсем тихо: -- Такое чувство, будто меня придавили и какая-то давнишняя радость во мне задыхается, умирает... Мне скучно и сухо жить одному. Вы меня точно из лейки немножко полили. Спасибо и за это.
Марья Кирилловна ласково и внимательно оглядела все его лицо. Под яростный треск галопа Глупышкин улепетывал на велосипеде от разъяренных торговцев фаянсовой посудой.
-- А еще труднее, когда слишком много неотданной, напрасной нежности, -- проговорила Марья Кирилловна.
После "Ловли сардин в Норвегии" она прибавила:
-- Хорошо, когда тоскуешь по человеке, когда по тебе тоскуют. Тогда хорошо.
Больше они не сказали ни слова. Скакали ковбои. В рояле были гроза и выстрелы. Горела железнодорожная будка. Николай Иванович отвез Марью Кирилловну домой. В подъезде осторожно поцеловал ей руку и вернулся к себе.
***
Николай Иванович проснулся поздно в маленькой спальне. На зеленых обоях лежал снежный свет. Снег медленно падал за трехстворчатым окном.
Куря папироску, Николай Иванович вспоминал вчерашнее. Воспоминаний было много и еще больше разбежавшихся от них невеселых мыслей. Выкурил пять папирос, и только тогда, морщась, он оделся, выпил кофе и подошел в кабинетике к письменному столу.
Книги, рукописи, начатые листы, окурки и пепел завалили весь стол. Страшно было подсесть, -- не только работать в таком хаосе. Николай Иванович принялся читать газету. В три часа звонили по телефону. В четыре часа он раскрыл, наконец, том "Теории федерализма". В половине пятого пришлось лезть в трамвай, ехать на Петровку обедать. Остаток дня прошел, как всегда -- никак. В одиннадцать часов на Тверской к нему привязалась бабища с таким количеством перьев на голове, что сидевший в санках у тротуара лихач прохрипел: "Смотри, тетка, не улети!" От бабищи Николай Иванович спасся по Леонтьевскому переулку. Вернулся домой и лег спать. Второй и третий день прошли точно так же, без изменения.
Наконец поутру Николай Иванович поглядел на тощие свои ноги, и у него сильно защекотало в горле, -- выпил воды. Он оделся тщательно, походил по кабинету, беря в руки то газету, то книгу, затем с отвращением швырнул томом "Теории федерализма" в кучу мусора на столе и повернулся к окну.
Все так же мягко опускался с неба на землю крупный снег. Но только в сумерки Николай Иванович решился пойти на Молчановку и позвонить в третьем этаже налево. Отворившая горничная сказала шепотом:
-- Марья Кирилловна очень больны, к ним нельзя.
Николай Иванович потер лоб, потом вытащил из жилета и дал горничной полтинник, спросил, можно ли оставить записку. Но записки не написал, еще потер лоб и вышел.
Стало ясно, -- на улице делать нечего, у себя дома сидеть невозможно и уже совсем бессмысленно пойти к какому-нибудь приятелю. Он перешел улицу, сел на сугроб и принялся глядеть на тускло освещенное окно в третьем этаже. У Николы на Курьих Ножках благовестили к вечерне.
Пять вечеров подряд Николай Иванович заходил на Молчановку справляться о здоровье и все это время думал о том, что четвертое измерение -- не чепуха: дни точно остановились, утро, день и вечер смешались в одно... Реальностью были слабо освещенное окошко в третьем этаже и сугроб, куда Николай Иванович садился, чтобы подолгу глядеть на это окошко.
На шестой вечер его впустили в просторную комнату с опущенной шторой. Он увидел синий абажур, спинку карельского дивана, клетчатый плед, несколько подушек и на них кусок щеки Марьи Кирилловны и большой ласковый глаз. Все остальное было покрыто фланелевым платком. Она выпростала из-под пледа горячую руку. Николай Иванович наклонился над ней низко, поцеловал и сел на стул.
-- Спасибо, что заходили, -- сказала Марья Кирилловна, -- у меня была инфлуэнца и перекинулась на ухо. Думали, придется резать; вот была бы история!
Он откашлялся, но ничего не сказал. Она спросила, не хочет ли он чаю со сладким пирогом, и попросил позвонить. Принесли на подносе стакан жидкого чаю и кусочек пирога, надгрызенный зубами. С волнением, глядя на пирог, он проговорил:
-- У вас так хорошо здесь, уютно.
-- Ах, у нас ужасный беспорядок все эти дни, -- ответила Марья Кирилловна. -- Зато я досыта надумалась во время болезни. Всего лучше думать, когда хвораешь. Только нужно решить вперед, что помрешь, решить не совсем по-настоящему, а так -- загрустить, что вот умрешь, как жалко... Тогда все прошлое начнет представляться без страстей и обид. Переберешь все мелочи, давно забытые.
Она закрыла глаза. В тишине комнаты, под шкафом, царапалась мышь.
-- Я многое решила: не уезжать никогда больше от доктора, по ночам с ним не разговаривать... Он говорит: "На любовь нужно смотреть просто"; когда я теперь уезжала -- даже назвал ее "функция". Я обиделась: "Ах, если только функция -- могу и совсем к вам не приезжать!" Но мало ли что говорится со зла. Он прав. Должно быть, я просто порчу ему жизнь. А то, что меня переполняет, не знаю, -- все это от безделья.
Николай Иванович завертелся, потер переносицу:
-- Так все-таки нельзя.
Должно быть, она улыбнулась под платком; сморщился нос и глаз стал длинным.
-- Вчера вечером наверху играли на рояле. Я задремала, и было так сладко, точно я полетела от земли. И вдруг слышу звук -- однообразный, тонкий, звенящий. Он наполнил меня, и все во мне зазвенело, задрожало этим звуком, и все пространство было как звук. И показалось: умираю, люблю, жажду того, что вот-вот раскроется, распахнется ослепительным светом. Что это? А проснулась, думаю: доктор один и терзается. Он -- чудак и несчастный, и пусть ничего не понимает. Вот видите, милый друг, хорошо иногда подумать...
Она повернулась на бок, положила ладонь под щеку. И точно весь воздух в комнате, пахнущий лекарством, стал спокойным и ласково-грустным.
Из-за шкафа выбежал мышонок. Он был хром и не спеша, как ручной, закружился по паркету.
Марья Кирилловна сказала:
-- Дайте ему пирога.
Николай Иванович бросил на пол кусочек. Мышонок подпрыгнул, закрутился и принялся грызть пирог, припав к нему лапками.
Марья Кирилловна засмеялась:
-- Говорят, есть примета: хороший человек, если его мыши не боятся.
И совсем прикрыла лицо фланелевым платком.
***
-- Сегодня встала после обеда, брожу, как муха, -- говорила она Николаю Ивановичу, сидя с поджатыми ногами в столовой, в углу турецкого дивана. Грудь ее и шея были повязаны пуховой косынкой. Пепельные и легкие волосы прибраны заботливо. Разговаривая, она поднимала руку и поправляла гребенку. И рука ее и похудевшее лицо казались прозрачными, а мягкое темное платье -- слишком свободным.,
Николай Иванович сидел, положив ногу на ногу, локоть -- на стол. Перед носом из стакана поднимался чайный дымок. Тикали часы, потрескивали угольки в самоваре. Матушка Марьи Кирилловны за стеной тяжело ходила, -- позвякивали хрусталики на люстре.
-- В прошлом году здесь на стене висели куропатки вверх ногами, -- сказала Марья Кирилловна улыбаясь. -- К моему приезду мама вместо куропаток, видите, повесила Дарвина и Толстого.
Николаю Ивановичу стало казаться, что точно после долгих скитаний он добрался до этого стула, чтобы всегда глядеть на милое, улыбающееся, грустное лицо. Вот у нее дрогнула верхняя губа, приподнялась забавно, и Марья Кирилловна проговорила:
-- Я думала о вчерашнем. Вы правы. Я начну много читать.
Она вздохнула и поправила гребенку.
-- Предположим, я прочту много, много полезных книг. На это уйдет лет десять. Михаилу Николаевичу будет пятьдесят, мне -- тридцать шесть. Вот и хорошо.
Она подняла брови. За стеной громыхнул стул. У Николая Ивановича защекотало в носу.
-- По-вашему, так: вы мучаете себя, мучаете доктора, -- ответил он, вертя ложку, -- жить здесь одной также нельзя -- не к чему. Ничего не понимаю.
-- Любовь, не отданная людям, никому не нужна, -- сказала Марья Кирилловна.
-- Тогда знаете, что нужно?
-- Знаю...
Николай Иванович поднялся и начал ходить вдоль стены. Наконец он взглянул на Марью Кирилловну. Она сидела, крепко зажмурив глаза, прижав щеку к диванной подушке.
-- Уйдите, Николай Иванович. Приходите завтра. О том, что невозможно, говорить не будем.
Он задел по пути стул, толкнулся о буфет и вышел. Голова горела, ноги никак не могли попасть в калоши. На улице он снял шапку, распахнул шубу, и на лицо ему падал нежный, щекотный снег.
***
Николаю Ивановичу внезапно открылось, что в квартире его на Сивцевом-Вражке -- мусорная яма. Завал хламу. Он все это утро прибирал углы, чистил обивку стареньких кресел, нашел за комодом папку с гравюрами и приладил их по стенам. Подобный прилив чистоплотности был не без умысла, конечно. Туда, где солнце в одном углу падало на синие обои, Николай Иванович придвинул столик, сбегал в цветочную лавку за веткой рябины, поставил ее на свету, в вазе на столике, отошел, прищурился, -- гм, недурно....
Еще хуже обстояло с кабинетом... Пыль и мерзость! Николай Иванович разорвал несколько карточек и пачку писем. Поспешно стал выдвигать ящики, отыскал дамскую гребенку, усыпанную стекляшками, отнес на кухню и сунул в ведро. Книги, рукописи лежали горой. Он сбросил их просто на пол, сел на подоконник, теплый от чугунной батареи, и задумался.
Не только вещи были покрыты пылью; вещи и книги -- лишь покорные слуги; каков хозяин, таковы и они. А вот не заняться ли сначала приборкой самого себя? Он закурил папироску и глубже задумался.
Как прошли эти два года на Сивцевом-Вражке? Конечно, университет, а затем что сделано хорошего? Работал? Нет. Вообще, как проводил время? Никак, -- покуривал и прочее.
Николай Иванович слез с подоконника и зашагал по трем комнатам, размахивая рукой и бормоча. Точно из тучи хлынули на него суровые мысли. "Гнусно!" -- крикнул он.
В это время швейцар позвонил снизу, позвал к телефону. Николай Иванович сбежал в подъезд и вошел в будку, засаленную плечами, исписанную цифрами; под лампочкой была надпись мелом: "Нюра, обожаю".
Говорила Марья Кирилловна. Ее голос немного дребезжал в телефон и казался от этого еще слабее. Она спросила, что он делает, придет ли сегодня, сказала, что больше грустить не будет.
-- Марья Кирилловна, спасибо вам, -- заговорил он, уткнувшись лбом в угол будки, -- дело в том, что я должен вас предупредить: вы, кажется, хорошо ко мне относитесь. Я -- маленький и ничтожный человек. Подождите! Я должен -- до конца. Я вам болтал о том, как жить, и вы даже внимательно слушали... Какой ужас! Я не рассказал вам раньше о себе, потому что только сейчас почувствовал: во мне даже просвета нет на что-нибудь человеческое. Я не понимаю, что плохо и что хорошо. Недавно, пьяный, ругался и дрался в кабаке и потом даже забыл об этом. Я не помню по именам женщин, которые у меня бывали. Я не любил ни людей, ни родины, ни своего дела. Я жил как во сне, не знаю -- зачем. Если пришлось, мог бы украсть и убить. Подождите -- я не вру, все это верно...
И он продолжал каяться в том, что было и чего не было, что представлялось только возможным... Марья Кирилловна долго молчала.
-- Все? -- спросила она.
-- Не знаю, больше не могу.
-- Вот то, что вы сказали об этом, -- голос ее был странный и прерывающийся, -- если положить это на одну чашку весов, а на другую все грехи... Они взлетят наверх.
-- Что, что? -- переспросил он в крайнем волнении.
-- Вы подошли ко мне беззащитный. Что же я могу сделать, как не полюбить вас за это...
Дальше не было слышно. Николай Иванович зажмурился и вдруг глухо заплакал в трубку и не мог удержаться от муки и счастья...
-- Бедный, родной... -- услышал он легкий шепот...
***
Некоторое время Николай Иванович тыркался у себя по комнате, не соображая, что делает: хватал предметы и бросал их; затем в ванной открыл кран и окатил голову и только тогда сообразил, что нужно одеться. Через полчаса он звонил на Молчановке.
Марья Кирилловна сама открыла ему. Лицо ее было серьезно, глаза сияли.
-- Садитесь на сундук, -- сказала она и, заперев дверь, продолжала укладывать маленький чемодан в прихожей, на столике под зеркалом.
-- Не нужно ни о чем говорить, да вы и сами понимаете. Я уезжаю.
-- В Харьков?
-- Ну конечно, куда же еще.
-- Навсегда?
-- Не знаю... Не знаю...
Она тряхнула головой; скользнув, из волос ее упала гребенка. Тогда радость, трепет, свет наполнили Николая Ивановича. Он откинулся на сундуке на висящие на вешалке шубы, закрыл глаза:
-- Я понимаю, -- все чудесно.
Она надела шубку, сунула ему в руки чемодан; они сбежали вниз и сели на извозчика.
Санки бесшумно скользили по переулкам, узким от сугробов. Зеленоватые лучи фонарей и желтый свет из окон озаряли мягкую их пелену. Вверху с крыши на крышу крутила вьюга. Валил частый крупный снег.
-- А может быть, не встретимся никогда... Смотрите -- какая вьюга, -- сказала Марья Кирилловна.
Они вылетели на бульвары.
Деревья стояли пушистые и белые, между стволов скользили фигуры.
-- Я вас люблю. Я все люблю. Я никогда не видал такой зимы, -- сказал Николай Иванович.
Она сняла варежку, нагнувшись, захватила с мелькнувшего мимо сугроба снега в ладонь, откинула вуаль, откусила хрустящего снега и дала Николаю Ивановичу съесть, потом легко вздохнула.
На вокзале, глядя через стекло вагона на милое, вдруг ставшее невыразимо-печальным лицо, Николай Иванович на мгновение почувствовал острую боль.
"Что это? Верно ли все это? Разве так нужно?" -- подумал он, и за стеклом Марья Кирилловна подняла палец и погрозила.
Тронулись окна. Он побежал и еще раз увидел за стеклом ее глаза, лицо под вуалькой, шапочку... Поезд наддал, и от него остался хвост, светящийся двумя огнями, много видавшими в пути. Николай Иванович вышел на площадь. Было тихо, и все падал снег, устилая ровный белый путь. Мимоезжий извозчик, засыпанный вместе с бородой пушистыми хлопьями, подивился, когда какой-то человек, широко размахнув руками, крикнул ему, проходя:
-- Вот так зима, брат!
И одинокая фигура Николая Ивановича долго еще маячила в глубине улицы, пока его не закрыл трамвай.
Комментарии
Впервые с подзаголовком "Рассказ" напечатан в газете "Русские ведомости", 1915, No 221, 27 сентября.
По авторскому признанию, рассказ носит автобиографический характер. В день публикации "Для чего идет снег" А. Толстой писал своей тетке -- М. Л. Тургеневой -- о своих отношениях с Н. В. Крандиевской, ставшей его женой в конце 1914 года: "...прочти в сегодняшнем No "Русских ведомостей" за 27 сент[ября] мой рассказ о начале нашей любви, и ты поймешь -- какой силой мы связаны".
Со значительной стилистической правкой рассказ вошел в IX том Сочинений "Книгоиздательства писателей в Москве", 1916, 2-е изд., 1918. С дальнейшей правкой, заключающейся в замене отдельных слов и небольших, но многочисленных сокращениях вошел в I том Собрания сочинений ГИЗ, 1929, и идентичное издание изд-ва "Недра", 1929, т. 1.
Включая рассказ во II том Собрания сочинений Гос. изд-ва "Художественная литература", Л. 1935, автор провел еще некоторые исправления стиля.
Печатается по тексту II тома Собрания сочинений Гос. изд-ва "Художественная литература", Л. 1935.