Ткачев Петр Никитич
Гнилые корни

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    "Недавнее" - "В ожидании лучшего" - "Первая борьба" - "Баритон" - В. Крестовского (псевдоним).


   П. Н. Ткачев. Избранные сочинения на социально-политические темы в четырех томах. Том четвертый
   Издательство Всесоюзного общества политкаторжан и ссыльно-поселенцев. Москва. 1932
   

ГНИЛЫЕ КОРНИ.120

"Недавнее" -- "В ожидании лучшего" -- "Первая борьба"--"Баритон"-- В. Крестовского (псевдоним)

I

   Автор, скрывающийся под псевдонимом уланского писаки В. Крестовского и ничего общего с ним не имеющий121, давно уже подвивается в области российской беллетристики,-- и подвизается если не с блестящим, то во всяком случае всегда с одинаковым, ровным успехом. О нем говорят мало, почти даже ничего не говорят,-- но и публика, и журналистика,-- притом журналистика самых противоположных направлений,-- относятся к нему весьма благосклонно и доброжелательно. Не вызывая ни в ком ни особенных восторгов, ни злобы и негодования, не возбуждая своими произведениями никакого шума и бурь, он как-то всем нравится, всем приходится по душе. О таланте его не спорят; его не восхваляют и не порицают, но как-то безмолвно признают. В этом отношении В. Крестовский занимает в среде современных беллетристов совершенно особенное, и если не чересчур завидное, то весьма спокойное и прочное положение. Публика всех сортов и оттенков любит читать его романы; журналы тоже всех сортов и оттенков с удовольствием печатают их на своих страницах; критика одобрительно кивает им головой; одним словом, мне кажется, у Крестовского-псевдонима ни в литературе, ни среди читателей нет ни врагов и завистников, ни восторженных почитателей и льстивых хвалителей; но зато у него много искренне симпатизирующих ему друзей. Ему симпатизируют не как выдающемуся таланту или полезному литературно-общественному деятелю, а просто как "хорошему человеку, с которым приятно провести время". Вам, вероятно, читатель, не раз приходилось встречаться с такими хорошими людьми, с которыми приятно побеседовать, что называется, отвести душу? И не правда ли, в обществе этих людей вы почти всегда испытывали какое-то, хотя и не совсем ясное, но приятное чувство умиротворения и облегчения. Не то. чтобы они особенно возвышали вашу душу, расширяли горизонт вашей мысли, сладостно волновали ваше сердце -- нет: обыкновенный "хороший человек" тем-то именно и хорош, что он никаких чрезвычайных пертурбаций в вашей жизни не производит, да и производить не способен, так как он в большинстве случаев не умен и не глуп, не ангел и не демон, и ничего ни из ряду вон великого, ни из ряду вон гнусного не творит и творить не помышляет. Это -- посредственность, но посредственность честная, прямая, искренняя, соприкасаясь с которою, вам незачем прятать камня за пазухой; она не станет завидовать вашей радости и радоваться вашему горю; она не предаст вас "лобзанием Иуды", она не нападет на вас врасплох, не подставит вам "ножки" и никогда не посягнет ни на ваше "святая святых" души, ни на ваше движимое и недвижимое имущество, ни на вашу жену и дочь, ни на ваш носовой платок. Вы чувствуете себя с нею вполне спокойным и безопасным, вы отдыхаете в ее обществе. Вот почему всем нам, взаимно и непрерывно поедающим друг друга, всем нам, подневольным, каторжным актерам той раздирательной мелодрамы, которая называется "борьбою за существование",-- всем нам очень приятно встречаться с хорошими людьми, вот почему мы -невольно им симпатизируем и любим их. Мне кажется, что Крестовский-псевдо- ним играет в салонах нашей беллетристики роль именно такого хорошего человека,-- человека, который хотя звезд с неба не хватает, но зато не хитрит с вами и не фальшивит, "говорит прямо от сердца", просто и безыскусственно, не отуманивая вас хитросплетенными софизмами, не стараясь предумышленно обелить черное и очернить белое. Не производи Крестовский впечатления хорошего человека, он, по всей вероятности, не завоевал бы себя в литературе хотя и скромное, но все-таки довольно прочное и видное место, которое занимает Теперь, и его произведения не возбуждали бы ни в читательском, ни в журнальном мире того интереса и той симпатии, которую теперь они, невидимому, возбуждают. Я знаю, что такое мое мнение, или, лучше сказать, такое мое об'яснение не блестящего, но постоянного успеха произведений г. Крестовского должно показаться крайне нелепым, произвольным и анти-критическим всем господам присяжным эстетикам и всем "солидным критикам", оплакивающим падение современной эстетической критики. Мало того, они увидят в этом моем об'яснении некоторое оправдание для своих слез и воздыханий. В самом деле, это ли не падение критики, это ли не растление эстетики? Об'яснять успех (хотя бы и скромный) какого бы то ни было беллетристического произведения тем только, что автор производит впечатление хорошего человека, разве это не значит решительно ничего не смыслить в эстетике и дерзким образом издеваться над элементарнейшими правилами и приемами литературной критики? Если писатель нравится, если произведения его читаются не без интереса, и охотно печатаются на страницах любого журнала, то, значит, у него есть некоторый художественный талант, значит, его романы отличаются какими-нибудь эстетическими достоинствами. Дело серьезной и солидной критики определить степень и размеры этого таланта, выяснить, взвесить и проанализировать эти достоинства. Такова прямая задача критики, и она не может уклоняться от разрешения ее под страхом потерять репутацию серьезной и солидной. А между тем, как же вы-то поступаете? Вместо того, чтобы попытаться (хотя и неудачно) оценить, выяснить и проанализировать эстетические прелести произведений романиста, по вашим же словам, симпатичного для публики, вы голословно об'ясняете эту симпатию последней к первому, так, ни на чем не основанном соображении, что будто г. Крестовский производит на читателей впечатление "хорошего человека". Помилуйте, какая же это критика! Да это отрицание всякой критики! "Нет, вы прежде выясните, взвесьте, и уже потом итоги подводите".
   Ну, что же, в угоду эстетикам, плачущимся о падении современной критики, я, пожалуй, и готов был бы "выяснять и взвешивать", да только, право, решительно нечего, или, лучше сказать, у меня решительно не имеется под руками такого эстетического аршина, который годился бы для измерения художественного таланта г. Крестовского и эстетических прелестей его произведений. Я знаю: эстетических аршиков много, и притом всякого сорта; но какой бы из них вы ни взяли, ни один не окажется пригодным для оценки таланта автора "Недавнего", "Большой медведицы", "Альбома", "Баритона" и т. п. И знаете -- почему? Меряя общеизвестными и общеупотребительными эстетическими аршинами этот талант, вы волей-неволей логически должны будете притти к тому заключению, что этот талант не особенно крупного калибра или, говоря точнее, он равняется микроскопической величине. В самом деле, попробуйте-ка применить к критическому анализу произведений г. Крестовского-псевдонима самые элементарные требования какой угодно эстетической школы -- классической, романтической, натуралистической или реалистической,-- и вы сейчас же убедитесь, что они не удовлетворяют ни одному из них. Вы не найдете в них ни классической простоты, рассчитанной правильности и сисгематичности в постановке, развитии драмы и в обрисовке характеров, ни романтической идеализации, ни натуралистического протоколизма, ни реалистического обобщения действительности. Их невозможно приурочить ни к одной из этих школ. Критик-романтик, критик-классик, критик-натуралист, критик-реалист признают их в одинаковой степени несоответствующими требованиям их школьных эстетических теорий. Мало того, даже критик-эстетик, сплетающий свои; эстетические воззрения из обрывков романтических, натуралистических и иных теорий, даже и он затруднится выдать одобрительный аттестат художественному творчеству г. Крестовского- При всем своем добром желании и при всем своем старании, он не отыщет в них ничего такого, что, по общепринятому мнению, должно составлять художественное достоинство беллетристического произведения; ничего такого, что,-- опять-таки с точки зрения общепринятых теорий,-- должно возбуждать в нас чувство эстетического удовольствия. По теории одних эстетиков, художественное воспроизведение действительности должно возбуждать в нас чувство эстетического удовольствия лишь в том случае, когда эта действительность воспроизводится в ее наиболее общих, типических чертах; по теории других, напротив, эстетическое удовольствие доставляет нам лишь такое воспроизведение действительности, которое представляет нам ее во всей ее грубой непосредственности, во всей ее детальной конкретности, во всей ее будничной, мелочной обыденности. Но ни того, ни другого воспроизведения действительности вы не найдете в романах г. Крестовского. Читайте и перечитайте все их от начала до конца, и вы не встретите ни. одного типического характера, ни одного широкого обобщения. От первого и до последнего в них в качестве героев фигурируют или самые заурядные люди, или же, в крайнем случае, когда требуется оттенить заурядность заурядных людей, искусственно, на живую руку слепленные человеческие манекены. Образы этих героев не оставляют никакого резкого следа в вашей памяти, они улетучиваются из вашей головы тотчас по прочтении романа. Вы встречали подобных людей, .вам знакомы их чувства, их мысли, их выражения, но как в реальной жизни, так и в романах они проходят перед вами, не производя на вас почти никакого сильного впечатления. В них ничего нет характерного, выдающегося, ничего такого, что неизгладимо врезывается в нашу память, глубоко западает в нашу душу. Это "одни из многих", это частные, единичные случаи -- и ничего более. Но, с другой стороны, эти частные, единичные случаи,-- эти, так сказать, индивидуальные, а не типические характеры воспроизводятся в романах г. Крестовского далеко не с тою бесстрастностью, с тою холодною и бессмысленною об'ективностью, с какою они должны были бы воспроизводиться по теории натуралистической школы. Г. Крестовский не ограничивается собиранием одного cырого материала; он его известным образом обделывает и обчищает, вкладывает в определенные рамки и бросает на него тот или другой свет. Он сосредоточивает свое внимание лишь на тех свойствах воспроизводимого лица или на тех особенностях описываемого случая, которые имеют какое-нибудь непосредственное отношение к суб'ективным целям и тенденциям романа. Свойства же и особенности, для целей и тенденций непригодные, оставляются им в тени или совсем проходятся молчанием. Таким образом, если его нельзя упрекнуть или нельзя похвалитъ за типическое воспроизведение действительности" то точно так же нельзя ни упрекнуть, ни похвалить и за воспроизведение действительности в ее конкретной непосредственности и единичности.
   Наконец, с точки зрения эстетиков различных школ и направлений, эстетическое удовольствие, возбуждаемое в нас беллетристическим произведением, обусловливается, помимо большей (как говорят одни) или меньшей (как утверждают другие) типичности воспроизводимой действительности, разнообразием и широтою творческой фантазии автора, яркостью, живостью, выдержанностью, продуманностью, пониманием восгфоиэводимых образов и явлений. Удовлетворяют ли этим условиям хоть отчасти романы г. Крестовского? Я полагаю, что всякий, самый даже снисходительный и благорасположенный к романисту читатель, не задумавшись, ответит на этот вопрос отрицательно. Фантазия г. Крестовского крайне однообразна и небогата; она никогда не выходит за пределы обыденного и ограниченного круга явлений, доступных его наблюдательности. Даже и в этих тесных пределах она совершенно неспособна создавать какие-нибудь новые, непосредственным наблюдением необнаруживаемые комбинации. Оттого, даже с чисто-внешней стороны, его романы представляют весьма мало интереса, и для читателей, любящих неожиданности, эффекты, запутанные завязки и развязки, они должны казаться бесцветными и скучными. Их фабула обыкновенна, до крайности проста и несложна; материалом для нее служат самые заурядные семейные и любовные отношения; она и начинается, и развивается, и кончается у "домашнего очага"; все ее содержание сводится к изображению семейно-индивидуальной жизни или, выражаясь точнее, к прозябанию небольшой кучки обеспеченных паразитов и празднолюбцев, прозябанию однообразному, монотонному, пошло-скучному, сонливому и бессодержательному, время от времени прерываемому "тихими бурями" в стакане воды. Внутренняя, так сказать, психологическая сторона этого прозябания представляет почти так же мало интереса и так же мало дает пищи фантазии Крестовского, как и его внешняя, декорационная сторона. Оттого ли, что так уже сложилась жизнь людей, живописуемых романистом, или же благодаря скудости фантазии и односторонней наблюдательности самого романиста, но только внутренний, психический мир его героев выходит у него таким же однообразным и несложным, как и их жизнь внешняя. В этом однообразном и несложном мире г. Крестовский умеет довольно хорошо ориентироваться; но он не наблюдает и не воспроизводит его во всей его совокупности; главное свое внимание он сосредоточивает лишь на некоторых его уголках и только эти уголки и обследует и раскапывает просто, искренно и обстоятельно. Вследствие этого, его психологический анализ, т. е. его понимание характеров воспроизводиммх им лиц, отличается некоторою односторонностью, неполнотою и суб'ективностью,-- суб'ективностью, заставляющей автора нередко совершать самые непростительные прегрешения против психологической правды. Отсюда само собою понятно, что особенной выдержанности и цельности характеров от него и требовать нельзя. О яркости и блеске художественных образов -- едва ли и говорить стоит. Всякий беспристрастный и даже пристрастный читатель согласится со мной, что чем другим, а уж только этим г. Крестовский не погрешил ни в одном романе.
   Итак, вы видите, если бы я вздумал поступать согласно предписаниям гг. эстетиков, оплакивающих современное положение отечественной критики, т. е. если бы я вздумал подвергать художественные достинства романов г. Крестовского критическому испытанию на пробирном камне различных эстетических теорий и кодексов, то мне пришлось бы притти к выводу, как раз противоположному этому несомненному факту, который я сам же установил в начале этой статьи. С точки зрения эстетических критериев, наиболее распространенных и общеизвестных, романы г. Крестовского оказались бы весьма слабыми в художественном отношении, а потому они и не должны были бы возбуждать в читателях никакого эстетического удовольствия; иными словами, успех, которым пользуется этот романист, следовало бы признать вполне незаслуженным, а симпатии к нему как публики, так и журналистики -- не имеющими никакого разумного резона и опирающимися на простом недоразумении. Но ведь сколько бы раз критика с высоты своего эстетического трибунала не лишала г. Крестовского прав на внимание и симпатии публики и журналистики, а все-таки отнять у него этих прав она не может, так как не она их ему дала, а публика, изменять же симпатии и вкусы публики она, при всем своем желании, не властна. Она может (всегда, впрочем, это и делает) только подделываться под них; но такие подделки неизбежно должны приводить ее в безысходное противоречие с ее собственными теоретическими требованиями, кодексами и теориями. Поэтому, чтобы не впасть в самопротиворечие и не ставить себя в комическое положение "гласа, вопиющего в пустыне", самое лучшее под чужие эстетические вкусы и теории не подделываться, да и свои вкусы и теории не возводить в сан высшего эстетического критерия и не делать их ии для кого обязательными. А если эстетические вкусы и теории господ эстетиков всех школ и -направлений ни для кого не обязательны и должны собственно сохраняться лишь для их личного обихода, то не все ли равно и публике, и г, Крестовскому, удовлетворяют или не удовлетворяют произведения последнего этим их вкусам и теориям? Полагаю, что решительно все равно, а потому и не вижу надобности тревожить по поводу г. Крестовского почетную, хотя -- увы! -- ни для кого не интересную эстетику. Бог с нею!
   

II

   И тем более бог с нею, что она-то именно и не может об'яснить нам, почему романы Крестовского читаются не без удовольствия, почему публика относится к нему с большею благосклонностью, почему сам автор занимает хотя и не блестящее, но видное и прочное место в пантеоне российской беллетристики? Повидимому, г. Крестовский имеет все те качества, которых, по мнению строгих эстетических доктрин, истинный художник не должен бы иметь. Но вот именно эти-то качества и привлекают к нему симпатии читателя. Прежде всего, г. Крестовский на каждом шагу порицает то основное эстетическое правило, которое требует от художника верного, т. е. по возможности об'ективного воспроизведения действительности. Художественный образ, поучает нас эстетик, должен говорить сам за себя: он не нуждается в объяснениях и комментариях художника; если же художник считает нужным, нарисовав собаку, подписывать под рисунком, что это собака, а не волк и не какое-нибудь другое животное, то, значит, изображенная им фигура неверно воспроизводит собачий образ. Между тем, г. Крестовский очень любит пускаться в подобные комментарии: он не ограничивается одним лишь воспроизведением, он вступает постоянно в объяснения: "это собака, и такой-то расы, у ней хороший нюх, она не злая, любит хозяина" и т. д. и т. д. Он не только никогда не скрывает своих суб'ективных взглядов на того или другого из своих героев, но он даже нередко подгоняет, подделывает своих героев под эти взгляды. Поэтому иногда герои эти поражают вас своею неестественностью и неправдоподобием. Возможно ли, напр., представить себе художественный образ более неестественный, фальшивый, искусственный, деланный, чем образ, ну хоть героя "Баритона", семинариста Ивановского? Возможно ли представить себе воспроизведение действительности в более ложном и неверном свете, чем воспроизведение в том же самом рассказе семинарской жизни и семинарских нравов? Герои "Альбома", точно так же производят на вас впечатление людей, сочиненных на известную тему: г. Крестовский употребляет все усилия свои; чтобы осветить одну только сторону, характер этих ренегатов, разочарованных и наплевавших на свое прошлое грешников, и ту именно сторону, которая легче всего может объяснить читателю субъективный взгляд на них автора. Их излияния и исповеди имеют совершенно такое же значение, как и наивная надпись неумелого маляра: "сие изображает собаку, а не волка". Возьмите и другие романы г. Крестовского, и даже лучшие из них, напр., "Недавнее", и во всех их вы встречаетесь с одним и тем же антихудожественным (с точки зрения эстетической доктрины) способом воспроизведения характеров. Способ этот состоит в том, что автор или заставляет своего героя докладывать вам, кто он такой и как вы должны смотреть на него, или он сам (непосредственно или через других действующих лиц) обязательно раз'ясняет вам, что именно человек сей должен собою изображать. Даже в тех случаях, где автор старается быть по возможности об'ективным, он никак не может отказаться от проведения своего субъективного взгляда на воспроизводимый характер. Напр., в "Первой борьбе" автор задается весьма остроумною задачею -- представить читателю откровенную исповедь пошлого и глупого негодяйчика, маленького червонного, валетика, вполне убежденного в своей честности и порядочности, вполне искренне верующего в свое прекраснодушие, в чистоту и непорочность своей совести. Исповедь ведется от лица самого героя. Конечно, герой должен оправдывать все эти свои пакости и выставлять в наилучшем свете все свои мелкие и дрянные мыслишки и побуждения. И г. Крестовский делает вид, будто герой действительно оправдывает себя, но он влагает в его уста такие оправдания, он заставляет его без всякой надобности показывать читателю такие стороны своей души и притом, в таком непривлекательном виде, что в конце концов исповедь героя производит на вас впечатление не защитительной, а обвинительной речи. Объективность вообще совершенно несвойственна таланту г. Крестовского, и чем более он старается быть объективным, тем менее удается ему обрисовка характеров, тем фальшивее и неестественнее выходят эти характеры. Но зато, когда он вполне отдается своему субъективизму, когда он вместо того, чтобы воспроизводить характер в его реальной истинности, ограничивается лишь изложением своих отношений к этому характеру и оценивает егд с точки зрения этих отношений, он невольно подкупает ваши симпатии: Вы чувствуете, что имеете дело с "хорошим человеком", который не только умеет весьма метко подмечать и довольно искусно анализировать некоторые стороны характеров своих героев, но, не стесняясь никакими догмами эстетического кодекса, не прикрываясь никаким щитом "объективного беспристрастия", откровенно высказывает о них свое мнение,-- мнение, в большинстве случаев, если и не особенно глубокомысленное, то всегда искреннее, правдивое, честное, невольно подкупающее в свою пользу читателя.
   Суб'ектквность психологического анализа естественно приводит нашего автора к односторонности; односторонность же эта выражается главным образом в том, что он, воспроизводя характеры действующих лиц, заботится не столько о целостности, полноте и обстоятельности воспроизведения, сколько об известном освещении их. Он освещает их тем светом и настолько, каким и насколько это нужно как для выяснения и оценки известных психических настроений человека, так и для разрешения некоторых нравственных и отчасти общественных вопросов. Вследствие этого, действующие лица играют в его романах роль пвзгек и фигур в шахматной игре: они важны и интересны не сами по себе, а лишь по тем комбинациям, в которые их ставит автор, по тем речам, которые он влагает в их уста, по тем чувствам, которые он заставляет их испытывать, и т. п. Разумеется, это не художественно; но за то в каждом произведении г. Крестовского читатель находит некоторую пищу то для ума, то для сердца. Прочтя любой из его романов, читатель не задает себе вопроса, который часто ему приходится задавать себе по прочтении многих творений с претензиями на художественно-об'ективное воспроизведение действительности: а зачем и для чего автор все это мне рассказывал и живописал? Красиво-то красиво, и совершенно "с подлинным" верно, но только для меня-то тут нет ничего ни поучительного, ни интересного, ни даже достойного внимания. Лучше было бы и не читать: попусту потерял только время; правда, потерял его с некоторым эстетическим удовольствием, но без малейшей пользы для ума и сердца. По поводу же романов г. Крестовского этого нельзя сказать. Г. Крестовский всегда старается (хотя, бьггь может, его старания и не всегда увенчиваются успехом) возбудить в читателе какую-нибудь более или менее честную и хорошую мысль, расшевелить в нем какое-нибудь человеческое чувство, одцим словом, заинтересовать его не внешнею, элегантною формою своих "воспроизведений", а их скрытым смыслом, их внутренним содержанием. И автор достигает этого (не всегда, конечно) не при помощи "ярких" и живых образов, "художественных"- обобщений и т. п. эбгетических фокусов, а просто при помощи или, лучше сказать, благодаря своей искренности, правдивости и, если можно так сказать, своей антихудожественной экспансивности, своему решительному неуменью относиться к воспроизводимой им действительности с объективным беспристрастием и олимпийским спокойствием "художника-протоколиста" или жреца чистого искусства для искусства.
   Вообще, с точки зрения не только строгого, но даже и снисходительного эстетика, произведения г. Крестовского должны (быть признаны в чисто-художественном отношении довольно слабыми и неудовлетворительными. Их автор далеко не подходит под то представление о художнике, которое создали себе различные эстетические теории. Да, он не художник,-- не художник-фотограф, не художник-поэт, не художник, обобщающий явления реальной действительности в ярких, живых, конкретных образах, проникающий в сокровенные тайники человеческой души, волнующий и потрясающий наши сердца, вносящий новые идея в наш умственный обиход, не художник-реалист, не художник-идеалист, не художник-сатирик,-- нет, он простой, заурядный хороший человек, одаренный наблюдательным умом и весьма хорошо знакомый с некоторыми, хотя и не особенно важными, но все-таки довольно интересными уголками человеческой и преимущественно женской души. Женская душа, в ее интимных семейно-домашних проявлениях, это, можно сказать, его специальность. Потому, по всей вероятности, у г. Крестовского гораздо больше читательниц, чем читателей. Свою опытность по части анализа женской души он обыкновенно сплошь и рядом применяет и к анализу мужской души. Вследствие этого, последний выходит у него довольно односторонним и, если можно так выразиться, женственным, т. е. он вращается главным образом около таких свойств и проявлений мужской души, которые всего легче, всего искуснее подмечаются преимущественно женщинами. Тае как "эти свойства и проявления" относятся, в большинстве случаев, почти всегда к области семейно-домашней и, -- да не оскорбится слух читательницы,-- к области животно-половой жизни мужчины, то само собою понятно, что почти все действующие лица мужского пола во всех романах г. Крестовского рассматриваются автором исключительно с точки зрения их индивидуальио-семейно-половых отношений. Они фигурируют в них в роли любовников, мужей, отцов, сыновей... и только. В последних своих рассказах ("Альбом") автор пытается, правда, представить нам какие-то туманные очерки покаявшихся "идеалистов", во дни юности увлекавшихся общественными идеалами и в зрелый возраст облекшихся в прокурорские и иные мундиры, но очерки эти отличаются крайнею отрывочностью, скудостью психологического анализа и чересчур поверхностною наблюдательностью. Они гораздо больше говорят о суб'ективном настроении авторской души, чем о душе воспроизводимых нм героев. Потому их не следует брать и в расчет.
   Нечего и говорить, что если в романах г. Крестовского мужчины фигурируют преимущественно лишь в качестве -- и опять да извинят меня читательницы за грубое выражение -- домашних животных, то и женщинам приходится тоже фигурировать только в этом же амплуа самок, жен, матерей, любовниц и т. п. Вследствие этого, все романы г. Крестовского исключительно вращаются в сфере одних лишь индивидуально-семейных отношений. Индивидуально-семейная жизнь -- вот та почва, которую он неутомимо эксплоатирует и от которой ни на минуту не отрывается его творческая фантазия. Правда, иногда он вводит в своя творческие построения и некоторые эпизодики и картинки из жизни вещественной, но эти эпизодики и картинки не имеют никакого мущественного значения и играют в этих построениях роль простых украшений, приплетенных кое-как, на живую руку.
   Отсюда, повидимому, можно было бы вывести такое заключение, что романы и рассказы г. Крестовского, живописующие исключительно сферу индивидуально-семейных отношений и чувств, не могут представлять никакого серьезного общественного интереса, а (потому, с точки зрения литературной критики, ставящей на первый план анализ и изучение явлений общественной жизни, они не должны иметь большого значения и едва ли даже заслуживают ее внимания. Но мне кажется, что заключение это не совсем верно. Индивидуально-семейная жизнь, индивидуально-семейная нравственность слагается под постоянным давлением и влиянием коренных условий общественного быта. И как бы она ни старалась замкнуться сама в себя, какими бы китайскими стенами она себя ни отгораживала от "общественных влияний",-- эти "влияния" со всех сторон осаждают и насильно вторгаются в ее "святая святых", ломают, переделывают и перестраивают се по своему капризу, то освежают, то делают еще более удушливою, тяжелою и замкнутою спертую атмосферу, создают для нее новые условия, возбуждают новые запросы, поднимают в ней целые бури и ураганы, одним словом, хозяйничают в ней самым деспотическим и бесцеремонным образом. С другой стороны, и индивидуально-семейная жизнь налагает на них свою печать, определяет собою их характер. Под ее непосредственным давлением, под влиянием созданных ею условий и выработанных ею нравственных воззрений и идеалов вырастают, развиваются и закаляются будущие общественные деятели, будущие пассивные и активные факторы той сложной машины, которая называется общественною жизнью. Характер и направление последней, бесспорно, зависит от характера и направления первых,-- характера и направления, слагающихся, как я сказал, под ближайшим и непосредственным влиянием семейных отношений. Вот почему, если исследования явлений общественной жизни проливают яркий свет на жизнь индивидуально-семейную, то, с другой стороны, и материалы для изучения последней должны иметь несомненно важнее значение для понимания и знания первой. Свойства, привычки и понятия, которые выработались в людях под давлением их семейной обстановки, их домашних отношений, останутся при них и тогда, когда они переступят порог своего дома и выступят на арену общественной деятельности.
   В виду этих довольно, впрочем, банальных и общеизвестных соображений, мне кажется, что произведения г. Крестовского хотя и касаются исключительно индивидуально-семейных отношений, хотя в них постоянно и неуклонно поется одна и та же старая песенка "про любовь" и "ее последствия", тем не менее они не чужды некоторого общественного значения, а потому и представляют некоторый интерес для литературной критики,-- и этот интерес в особенности возбуждается и увеличивается еще тем обстоятельством, что большая часть романов г. Крестовского (и, между прочим, все цитированные в начале этой статьи) относятся к периоду, непосредственно предшествующему эре нашего минутного возрождения,-- к периоду "последних дней" дореформенной России, и рисуют нам быт среды, игравшей и до сих пор продолжавшей играть, в лице своих "отцов" и "детей", если не блестящую, то во всяком случае не лишенную некоторой важности роль в только что пережитой и переживаемой нами общественной сутолке.
   

III

   Эта среда полу-аристократическая, полу-чиновничья, полу-помещичья, полу-образованная, полу-невежественная, одним словом -- среда "средних культурных людей". Из нее вышли люди "40-х годов", деятели "60-х", от нее уже ведут свое начало деятели 70-х и 80-х годов. По составу своему она довольно разнообразна, а потому она порождает весьма различные общественные явления и вырабатывает весьма различные характеры. Однако, не вдаваясь в запутанные классификационные тонкости, мы можем, не очень погрешая против действительности, разделить ее на две неровные части, на две, если можно так выразиться, под-среды. К одной принадлежит люд наименее дворянский, наименее чиновный, наименее обеспеченный, наиболее разоренный и наиболее интеллигентный. К другой -- наименее интеллигентный, наименее разоренный, наиболее чиновный, дворянский и обеспеченный. Первые составляют меньшинство этой среды, вторые -- большинство. Об "отцах" и "детях" меньшинства я уже много раз имел случай беседовать с моими читателями по поводу некоторых беллетристических творений многих из наших важных и неважных беллетристов. От каких отцов произошли эти дети, так шумно рванувшиеся к свету из темной среды, окружавшей их отцов, под влиянием каких условий выработались их характеры, сложились их идеалы и т, д.,-- об этом уже много было говорено, и вопрос этот, как мне кажется, может считаться в настоящее время достаточно уже раз'ясненным и обследованным, по крайней мере, в пределах возможности...
   Впрочем, если бы даже он и нуждался в дальнейших рассуждениях и обследованиях, то романы г. Крестовского не представили бы для этого никаких ценных материалов, так как в них фигурирует главным образом не меньшинство, а большинство культурной среды, тот дворянско-чиновничий мир, который накануне реформ чувствовал еще себя полным хозяином положения й которого "это возрождение" застало в состоянии полнейшей окаменелости. В нем не было и тени того брожения, которое началось в меньшинстве задолго еще до кануна реформ, в нем было страстное, искреннее желание, чтобы все осталось по-старому и чтобы никого не сгоняли с насиженного места... В самые только последние дни дореформенного периода некоторое смутное беспокойство и сомнение стало закрадываться в душу этого мира, но тупое, апатичное довольство и слепая уверенность в своей силе и неприкосновенности заглушали и отгоняли несносные страхи и предчувствия, не дозволяя им всколыхнуть застоявшиеся "воды жизни" и хоть на минуту потревожить мирное и самодовольное прозябание окаменелых "последьпцей". В этот-то мир окаменелых последышей, цепкими руками ухвативших все лакомые куски, жадно набивающих ими свои рты, не замечая, что лакомая пища давно уже превратилась в смертоносный яд, подтачивающий и разлагающий их организм,-- в этот мир самодовольного и самоуверенного барства и вводит нас г. Крестовский. Он хорошо знаком с его повседневною, будничною жизнью и, живописуя день за днем эту серенькую жизнь с ее пошленькими интересами, с ее "бурями в стакане воды", он дает нам весьма поучительные материалы для оценки и характеристики той среды, которая в лице своих "детей" играла и до сих пор продолжает играть весьма выдающуюся роль в только что пережитых и переживаемых нами перипетиях общественной жизни. Иногда в этот мир застоявшегося барства и чиновничества г. Крестовский вводит выходцев из родственной ему среды разоренного и протестующего "меньшинства". Но эти выходцы не играют вообще в его романах никакой существенной роли. И это понятно, им нечего делать в этом мире. Они в нем "лишние люди", и им ничего более не остается, как или бежать из него куда-нибудь за тридевять земель, в Америку, напр., подобно Неряцкому в романе "В ожидании лучшего", или преждевременно "отдать богу душу", подобно злополучному Ивановскому в рассказе "Баритон".
   Спертая, замкнутая в себе дореформенная среда "культурного большинства" благочестиво открещивалась от всяких новшеств и ревниво охраняла свое мирное прозябание от всяких посторонних влияний, способных нарушить ее самодовольное спокойствие и выбить ее из ее рутинной колеи. Чем же жила эта среда, какие интересы ее волновали, какие чувства, понятия, какие характеры она вырабатывала, каких "детей" она вырастила, каких деятелей она подготовила к периоду нашего возрождения?
   Вот в высшей степени любопытные вопросы,-- вопросы, имеющие, бесспорно, несомненное общественное значение. Если в романах г. Крестовского мы и не находим обстоятельного на них Ответа, то во всяком случае находим некоторые весьма поучительные материаилы для их разрешения. Именно потому-то я считал небесполезным остановить на этих романах внимание читателей. Спустимся вместе с ним в эти мрачные, душные катакомбы, в которых столько веков прозябали и до сих пор еще продолжают прозябать заживо погребенные живые люди. Не бойтесь, вы не наткнетесь здесь ни на какие ужасы и страсти. Вы не услышите ни криков, ни раздирающих душу воплей; здесь царит глубокая, мертвая, мотальная тишина; где-нибудь редко, там и сям раздаются тихие рыдания и стоны,- заглушаемые дружным громким храпом. Все здесь погружено в глубокий летаргический сон. С первого взгляда вы даже не поверите, чтобы эти апатичные, сонливые существа, живущие исключительно животно-растительною жизнью, были доподлинные живые люди. Как могли они приспособиться к этой удушливой атмосфере, как могли они привыкнуть к этому безрассветному мраку, к этим мрачным, глухим сводам? Повидимому, они должны быть очень несчастны; они должны страшно страдать. Но вглядитесь в их ожиревшие, опухлые от сна и бездействия лица: они сияют Довольством и благополучием. Ни малейшего признака внутренних мук и страданий. Да, они так хорошо обжились в своей могиле, что им и на ум не приходит мысль о жизни более удобной, более согласной с условиями и требованиями человеческой природы. Они считают свое положение вполне нормальным и даже завидным. Их жалкое, бессодержательно пошлое, монотонное прозябание, чуждое всякой разумной мысли, глубокого чувства и какого бы то ни было серьезного интереса, выходящего за пределы узко-эгоистических, мелколичных похотей и влечений, это прозябание представляется им счастливейшим уделом земного существования, великою милостью и благодатью судьбы. Они дорожат им, как одним из самых драгоценнейших своих прав, как одною из самых заслуженнейших своих привилегий. Они приходят в ужас от одного только смутного предчувствия возможности когда-либо потерять это право, лишиться этой привилегии. Мысль о чистом воздухе и свете пугает и раздражает их.
   Что это -- безумцы, маштаки? Или, в самом деле, жить в темной могиле, жить паразитами, не видя никаких иных интересов, кроме чисто-брюшных, не зная и даже не предчувствуя потребности в умственной жизни, не волнуясь никакими желаниями и чувствами, не связанными непосредственно с удовлетворением элементарных, хотя в большинстве случаев и извращенных потребностей человеческой природы, жить так лучше, удобнее и приятнее, чем жить на вольном воздухе, работая, борясь, мысля, постоянно расширяя крут своих интересов, одним словом, жить не животно-растительной, а истинно-человеческой жизнью?
   Если смотреть на дело с внешней стороны, то как это ни странно, а ведь на этот вопрос придется дать, пожалуй, утвердительный ответ. Жизнь на вольном воздухе, жизнь, не ограничиваемая одним лишь удовлетворением желудочных и половых потребностей, жизнь осмысленная, ставящая себе разумные цели, не изолирующая своих личных интересов от интересов общечеловеческих, такая жизнь, как всем и каждому известно, никогда не течет мирно, тихо и спокойно; она преисполнена по обыкновению всяческими тревогами, волнениями, сомнениями, разочарованиями, лишениями, а иногда невыносимыми муками и страданиями; она требует постоянной борьбы, усиленного труда, вечного напряжения мысли, энергии, деятельности, подчаетяжелых жертв и геройской самоотверженности; путь ее усыпан терниями и шипами, итти по нем нелегко и, с точки зрения интересов самоохранения, не совсем-то безопасно и далеко не приятно. Напротив, жизнь "прозябающих в могиле" не налагает на них никаких неприятных жертв в виде труда, борьбы за существование, шевеления мозгами, сомнений, разочарований, забот о благе ближнего и т. п. "Прозябающие в могиле" не сеют, не жнут и даже не собирают в житницы, а только жрут, а в антрактах между жраньем спят, отдыхают, развлекаются "невинными" удовольствиями и исполняют свои "естественные надобности". Посмотрите, в самом деле, как проводят время все эти господа и госпожи Местновы, Десятовы, Пехлецовы, Алексинские, Мороновы (в романе "В ожидании лучшего"), Черемышевы, Боровицкие, Деневские (в романе "Недавнее") и т. п. Мужчины где-то "числятся", толкутся по несколько часов в день в каких-то ведомствах, канцеляриях, заседаниях и советах, затем совместно или в одиночку об'едаются и засыпают; освежившись сном, играют в карты, пляшут, строят куры дамам; снова об'едаются и снова засыпают до следующего утра. И так проходят с неизменным постоянством дни за днями. Дамы, состоящие при (мужьях или еще не вышедшиё из-под родительской опеки, ежедневно проделывают совершенно то же самое, с тою только разницею, что "толкание в канцеляриях, комиссиях и собраниях" у них заменяется "утренними визитами", об'ездами магазинов и беседами с портнихами и модистками. Повидимому, жизнь этих людей -- жизнь пташек небесных: хлеба готовые, все средства к удовлетворению половых и желудочных потребностей под руками,-- одним словом, "катаются, как сыр в масле". Все душевные волнения у них исчерпываются любовными похождениями, карточными тревогами и мелочными заботами о продлении дней живота своего в мире, благополучии и праздности. Обмена мыслей между ними никакого не,существует; когда они сходятся вместе, им решительно не о чем говорить, кроме как о выигрышах и проигрышах, балах, модах, любовных, служебных приключениях и тому подобных единственно интересующих их "событиях" их будничной жизни. Они не знают и знать не хотят ничего, что лежит за пределами этой жизни. Вне интересов их замкнутого, изолированного прозябания для них не существуем никаких других интересов. Все, что яе принадлежит к их кругу, составляет для них совершенно особенный мир, к которому они относятся с невозмутимым равнодушием. Они, как и княгиня Местнова,-- одна из представительниц этого мира,-- "не считают даже,-- то словам г. Крестовского,-- остальных людей подобными себе, хотя ниже поставленными; нет, они их считают за существа не своей породы, составляющие отдельный мир, бог его знает, как устроенный, и с которым они не имеют ничего общего. Они видели и вполне знали, что те, другие смертные живут, трудятся, терпят нужды; но вникать в эту жизнь, прислушиваться к голосу этой нужды они сочли бы, если бы даже и потрудились об этом подумать, совершенно бесполезным беспокойством" ("В ожидании лучшего", стр. 19). Благодаря этой абсолютной отрешенности от всего остального мира, благодаря этой герметической замкнутости в тесном кругу своих будничных, личных и мелочных интересов, они, само собою понятно, вполне гарантированы от всяких нравственных потрясений, и их умственная жизнь находится в состоянии полнейшего усыпления или, лучше сказать, совсем отсутствует. Женская половина ничего, кроме скабрезных французских романов, не читает; мужская если и берется иногда за книгу или газету, то только после обеда и единственно в интересах скорейшего и приятнейшего усыпления.
   Г. Крестовский весьма обстоятельно, и иногда даже до утомительности обстоятельно, знакомит нас с этим животным прозябанием своих героев; но я избавлю читателя от выписок, так как для его характеристики достаточно, я думаю, и того немногого, что уже сказано. Материальная обеспеченность, умственная и нравственная бездеятельность, крайняя ограниченность потребностей, исчерпывающихся одними лишь половыми и желудочными похотями, и возможность беспрепятственного удовлетворения этим похотям, дает, очевидно, более гарантий для такого покойного и безмятежного с внешней, по крайней мере, стороны существования, чем те жизненные условия, в которых бьются, как рыба об лед, люди мыслящего и трудящегося большинства.
   Но вглядитесь, однако, попристальнее в эту тишину, в это спокойствие и безмятежность, в это, повидимому, веселое, праздничное, беззаботно-пошлое прозябание, и вы откроете в нем столько мрачных картин, столько печалей, скорбей, столько невыносимой тоски, а подчас столько глубокого трагизма, что вам становится жалко и больно за этих несчастных паразитов, так глупо и так бессмысленно устроивших свою жизнь!
   

IV

   Возьмите любую чету, любую семью, любого индивида из этого праздно и весело живущего муравейника, поройтесь немножко в их интимной жизни, и вы сейчас убедитесь, как не завидна и даже как мучительна эта жизнь. Самое почетное, видное и самое блестящее место в этом муравейнике занимают, конечно, люди наиболее обеспеченные, обладающие наибольшим количеством лакомых кусков, стоящие на высших ступенях общественно-иерархической лестницы. Такова, напр., княгиня Аделаида Григорьевна Местнова, богатая московская аристократка, pur-sang {Чистокровная. Ред.} -- одно из "главных действующих лиц в романе "В ожидании лучшего", или Петр Иванович Черемы- шев (в романе "Недавнее"), крупный землевладелец, столп и предводитель местного дворянства. Княгиня пользовалась в свете большим почетом, все ей смотрели в глаза, все перед нею пресмыкались, и все ее прихоти удовлетворялись немедленно и беспрекословно, едва только она успевала формулировать их. Она имела возможность вести праздную, беспечную жизнь и широко пользовалась этой возможностью. Выросшая в атмосфере чопорного, барского дома, с детства привыкшая видеть кругом себя одних лишь подобострастных слуг, она ни к кому не чувствовала ни любви, ни привязанности. Загрубелая очерствелость сердца гарантировала ее от "всяких нравственных треволнений и беспокойств, по поводу разных "не от воли человеческой" зависящих житейских случайностей, вроде, напр., смерти близких людей, семейных неприятностей и т. п. Овдовела она давно, вырастила семью, отдала замуж двух дочерей, женила сына и всех их похоронила, не сморгнув бровью и не обнаружив ни малейшей печали (кроме, конечно, той, которая полагается по кодексу светских приличий). Изо всей семьи у нее осталась одна замужняя дочь,-- которую она выдала за какого-то старого развратного графа и с которой почтя не видалась,-- да два внука -- отпрыски ее рода. Внуков она баловала, ни в чем им не отказывала, но в то же время относилась к ним с холодным, почти презрительным равнодушием. Она не любила их, но считала необходимым, с точки зрения светских приличий, ни в чем им не отказывать и смотреть сквозь пальцы на все их шалопайства и безобразия. Защищенную с ног до головы толстою бронею жестокого, бессердечного, узкого эгоизма, ее, повидимому, не могли уязвить никакие стрелы и удары судьбы. Весь мир кругом ее мог бы перевернуться (вверх дном, все человечество,-- не принадлежащее, конечно, к ее кругу,-- могло бы вымереть, но это не заставило бы изменить ни на йоту обычный режим своего ежедневного прозябания, не заставило бы ее отказаться ни от одной из ее привычек, ни от одной из ее прихотей, и ни "а минуту не потрясло и не нарушило бы душевной безмятежности.
   Как, кажется, человеку с такими средствами и с такими душевными качествами не чувствовать себя довольным и счастливым, не быть им на самом деле? Но в действительности княгиня была едва ли не самою несчастнейшею из несчастнейших женщин своего круга. По своей внешней однообразности, по своей замкнутости и уединенности, жизнь ее мало чем отличалась от томительного, прозябания узника, подвергнутого пожизненному тюремному заключению. Полнейшая атрофия симпатических чувств и привычка, выращенная барским воспитанием, видеть себя постоянно окруженною холопским подобострастием, невольно отталкивали от нее людей ее круга. Она жила одна особняком в своем роскошном доме, всеми забытая, ни в ком не возбуждающая ни участия, ни тени привязанности. В ней даже не заискивали, так как всем были известны ее скаредность и бессердечность. Ее гордость и тщеславие могли найти себе лишь весьма слабое удовлетворение в подхалюзничестве некой француженки-приживалки, жившей у нее в качестве компанионки, да некой московской салопницы, "бедной дворянки" Абаровой, навязывавшейся к ней с непрошенными услугами в надежде попользоваться крохами с княжеского стола. По необходимости,-- ведь не могла же она сама за прислугой смотреть, хозяйством заниматься, по лавкам торговаться, на "дешевые распродажи" ездить, до и в карты нельзя было играть сам-друг,-- по необходимости она должна была терпеть присутствие в своем доме этих двух пресмыкающихся, вечно друг с другом враждующих и бранящихся прихвостней, но в душе она их глубоко презирала и всячески старалась высказать им это презрение. Они в свою очередь платили ей тою же монетой. Они ненавидели ее и пользовались всяким удобным случаем, чтобы как-нибудь ей нагадить, как-нибудь ее обмануть и с'эксплоатировать. И эти-то жалкие, презираемые ею и презирающие, ненавидящие ее существа были ее единственным обществом, единственным развлечением, единственно близкими ей людьми. Внуки, на которых она не жалела денег, которых она баловала и на которых она смотрела как на последних представителей своего рода, а потому очень ими дорожила, даже заискивала в них,-- относились к ней еще хуже приживалок. Младший, 14-летний мальчишка, несмотря на свои юные годы, третировал ее с наглою развязностью заправского червонного валета; льстил ей в глаза, обманывал ее за спиною, конспирировал против нее с компаньонкою, интриговал против старшего внука, не упуская при этом удобного случая, кстати и некстати, заявлять перед нею наследственные права своих родителей на ее имущество. Если бы он был уверен, что скаредная, несносная бабка составила завещание в пользу его папеньки и маменьки, он, чтобы только скорее отделаться от нее, ни минуты не думая, готов бы был и яду ей в кушанье подсыпать и задушить ее своими дерзкими ручонками. Старший внук, считавший свои права на наследство более несомненными и неоспоримыми, чем младший, не считал даже нужным особенно льстить и пресмыкаться перед бабкой. Он относился к ней с полнейшим равнодушием, старался избегать ее и вспоминал о ней лишь тогда, когда ему нужно было выманить у нее денег на уплату долгов. Как ни самолюбива и тщеславна была бабка, но все-таки она не могла не видеть и не понимать, что внук смотрит на нее, как на дойную корову, и что никто не будет так рад ее смерти, как он. Конечно, не питая к внуку никаких нежных чувств, она не могла особенно печалиться, видя его расчетливо-эгоистическое, холодно-враждебное отношение к себе, но ее печалило и расстраивало нарушение светского декорума общепринятых и священных в ее главах фамильных приличий: "не люби меня, тяготись мною, но делай вид, что любишь и почитаешь меня",-- вот чего хотела княгиня. Но внук и для вида не желал стеснять себя. Бабка, напр., приличий ли ради или просто потому, что одиночество становилось и ей подчас невыносимым, что ей, хотя изредка, хотелось видеть подле себя близкого человека, настаивала, чтобы внук проводил некоторое время в ее деревне, куда она добровольно заточала себя на весь летний сезон. Но жестокий внук, и этого снисхождения не хотел ей сделать: приедет, повернется, заполучит денежную подачку и назад. Один раз только бабке удалось, да и то главным образом, благодаря постигшим его служебным обстоятельствам, удержать его у себя подольше, она была в восторге и в благодарность за доставленное ей удовольствие намеревалась уже было, несмотря на свою скупость, закрепить за ним одно из своих имений, но, увы, внучек, не дождавшись осуществления этого намерения, набезобразничал в ее доме и оскандалил и свою, и ее княжескую репутацию до такой степени, что разгневанная бабка сама должна была его прогнать. Княжеские безобразия, обнаружившиеся благодаря хитростям и интригам младшего внука и компаньонки, воочию показали княгине, чего она может ждать от окружающих ее людей и как много она может полагаться на их холопскую преданность и их льстивые заискивания... Правда, и этот "фамильный скандал", подобно всем прежним, пережитым ею фамильным неприятностям, не нарушил ее олимпийского спокойствия, и если расстроил ее нервы, то очень не надолго; однако он не мог все-таки пройти для нее совершенно бесследно. Он должен был влить новую каплю горечи в ту и без того несладкую чашу жизни, которую судьба осудила ее испивать. Прогнав одну приживалку-салопницу, она потеряла вскоре и другую приживалку--компанионку; прогнав одного внука, она лишилась и другого, который, наплевав на бабушку, бросил школу и приютился у маменьки в Париже. Княгиня осталась в абсолютном одиночестве и, по словам автора, "гневается на весь мир". Как ни непроницаема была покрывавшая ее броня эгоизма, но все же она не могла уберечь ее от недовольства, разочарований и "тяжелых дум". "Тяжелые думы посещают ее иногда... Это не заботы о внуках. Это тяжелые думы о чем-то, она сама не знает о чем" (ib., стр. 446).
   "Тяжелые думы", недовольство, "гневание на весь мир", полное одиночество, совершенная изолированность от мира живых людей, отсутствие всяких привязанностей, всяких умственных интересов, однообразно бессодержательное времяпрепровождение, равнодушно-холодное или презрительно-враждебное отношение всех окружающих " ко всем окружающим,-- таковы были неизбежные условия счастливой жизни княгинь Мостовых и им подобных, взысканных милостями судьбы представителей культурного дореформенного большинства. Конечно, условия эти значительно видоизменялись и разнообразились, смотря по общественному положению "представителя", по количеству лакомых кусков, находящихся в его обладании, и, главное, по его темпераменту; однако, з общем итоге они всегда давали один и тот же результат, порождали одно и то же чувство -- смутное, иногда сознательное, но все-таки весьма реальное и тягостное чувство какой-то неудовлетворенности и пустоты. Это чувство было, разумеется, естественным последствием неумелости устроить свою жизнь хоть сколько-нибудь сносным и разумным образом. Наполняя ее, за отсутствием всякого другого материала, разными ничего не стоящими безделками и погремушками, разным сором и тряпьем, подобранным с улицы, культурные представители большинства сами ставили себя в крайне неудобное и неприятное положение. Что может быть приятного весь век возиться с выеденными яйцами, копаться в уличном соре, забавляться фольговыми погремушками и нескончаемою игрою в бирюльки? А чем же иным была жизнь всех этих людей, всех этих Боровицких, Черемышевых, Алексинских, Деневских, Пехлецовых, Мороновых и т. п., как не вечным раскапыванием уличного мусора, не вечною игрою в погремушки и бирюльки? Как вы там ни уродуйте и не извращайте человека, а вce-таки вам никогда не удастся настолько переделать его природу, чтобы он в состоянии был жить, не думая и не чувствуя. Пока его мозг и нервы функционируют, он всегда будет ощущать потребность мыслить, любить, ненавидеть, увлекаться? страдать, радоваться и т. пм т. е. потребность чувствовать. Но потребность мышления и чувствования, может находить свое удовлетворение в самых разнообразных объектах. Устраните из сферы об'ектов, доступных человеческому мышлению и чувствованию, об'екты, по природе своей, действительно, вполне достойные возбуждать мысль и чувство разумного существа, и эта мысль, и это чувство по необходимости должно будет обратиться к об'ектам, совершенно не заслуживающим его внимания. Об'ектов, не заслуживающих внимания разумного существа, в жизни, конечно, гораздо больше, чем об'ектов заслуживающих. Отсюда само собой понятно, что если чувство и мысль человека постоянно обращается и оперирует под об'ектами первого рода, то, во-первых, его мыслительные и чувствовательные способности будут расходоваться по мелочам, его умственная жизнь разменяется на мелкую, почти бесценную монету, а во- вторых, он станет в положение мученика и страдальца пустяков ради. А так как пустяков в жизни не оберешься, то ему и приходится постоянно и непрерывно, так сказать, гореть (хотя и не сгореть) на медленном огне всяческих мучений и страданий. И каких только мучений и страданий не выдумает себе человек, погрязший в жизненные пустяки! Самые, повидимому, незначащие мелочи волнуют его и расстраивают. Вот возьмите, напр., хотя этого глупейшего из глупейших и довольнейшего из довольных представителей дореформенного, многоземельного дворянства Петра Ивановича Черемышева. Повидимому, он должен бы быть счастливейшим человеком своего мирка. Он богат и, несмотря на свою глупость, пользуется почетом и уважением господ местных дворян, ему смотрят в глаза, перед ним заискивают, его выбирают в предводители; он -- влиятельнейшее лица в губернии. У него красивая, не старая еще жена, находчивая, практичная, светская, вполне умеющая поддержать достоинства дома, самая блестящая и модная дама его круга. Она живет с ним душа в душу, и хотя не чувствует к нему особенной любви, но супружеских своих обязанностей не нарушает и честь супруга своего соблюдает. Все его весьма, впрочем, неразнообразные потребности удовлетворяются вполне, без всяких с его стороны усилий. Он ест вволю, спит вволю, карточные партнеры всегда к его услугам, отдыхает сколько хочет, ярмом службы не связан^ оброки получает исправно, со всеми живет в дружбе несогласии, ну, .одним словом, катается как сыр в масле. Но посмотрите, однако, как немного нужно для того, чтобы превратить это масло в кислый, противный уксус. Несколько избирательных шаров в урну противника повергают его в горе и отчаяние. Не попади он в предводители, он бы, кажется, считал себя совсем пропащим человеком. На одном официальном обеде губернатор вместо того, чтобы, после тоста за свое здоровье, провозгласить тост за здоровье предводителя, провозгласил тост за полковника, прибывшего из столицы по делам рекрутского набора, и только после этого тоста стали пить за Черемышева. Это, повидимому, пустячное обстоятельство немедленно Получает в глазах "представителя" культурного большинства значение личного оскорбления, кровной, жесточайшей обиды, несмываемого позора и бесчестия. Несчастный "представитель" совершенно теряет голову, он расстроен, уничтожен, затоптан в грязь. Его душит злоба, он жаждет мести, но, по своему тупоумию, решительно не знает, как и в чем он может ее проявить. Жена его и все благородное дворянство, об'едавшееся на сытных обедах предводителя, отнеслись к этому "неслыханному пассажу" не менее трагично, чем и сам оскорбленный. В городе начался чистый переполох: одни, наиболее независимые, решительно стали за губернатора, другие -- за предводителя, но большинство обывателей, зависящие и от того, и от другого, совершенно растерялись, смутно предчувствуя, что "быть беде", что "каша заварилась" и что эту кашу придется в конце концов им же, скромным обывателям, расхлебывать. Как быть? Что делать? Как удержаться между двух стульев, как самому не попасть в "историю"? Вот неожиданные вопросы, как грозные тучи, нависшие над головами "культурных людей", в одну секунду смутившие их мирное спокойствие, их самоуверенное довольство, мгновенно повергшие их в уныние, тоску и трепет. Остаться при двух (т. е. не становиться ни на ту, ни на другую сторону), думали зависящие, мудрено, пойдут истории -- не усидишь. Независимые думали о своих светских отношениях: что делать, как себя поставить? "Контра" убивала даже темы простых разговоров ... "История" сделалась заботой, к которой ума не приложишь. В сумерки между несчастным обедом (на котором посрамлен был предводитель) и предстоящим официальным балом (на который посрамленный предводитель в пику губернатору не желал являться) эта забота расхаживала по пустым, тихим комнатам обывательских домов, где все, казалось, предавалось покою в ожидании удовольствия, но покой был обманчивый. Отцы семейств совещались с супругами или кряхтели, не засыпая в своих спальнях, между тем, как супруги совещались со взрослыми дочерями" ("Недавнее", стр. 224). Все, одним словом, были встревожены, все чувствовали себя несчастными. Но, разумеется, всех несчастнее должен был себя чувствовать злополучный предводитель. "Петр Иванович,-- говорит автор,-- был так страшно разгневан, что один вид его останавливал всякие соображения, не только, разговоры и тем более вразумления. Это был гнев спокойный, неподвижный, давящий всей своею массой. Петр Иванович говорил по обыкновению кротко, даже не умножал ругательных эпитетов, но его губы были сини, а в голосе слышалась хрипота"... "Он был так страшен, что Боровицкому, явившемуся к нему за увещаниями, насчет того, как необходимо его присутствие на бале, мелькнула даже мысль; не позвать ли доктора!" (ib., стр. 228).
   И не думайте, читатель, чтобы эта "история" из выеденного яйца, чтобы этот провинциальный "пустяк" так и кончился пустяком. Нет, "культурные люди" раздули его в целое событие, событие, весьма печально отразившееся на судьбах "зависимых" обывателей. Их страхи и беспокойство были не напрасны: многие из них лишились мест, остались без куска хлеба; начался целый ряд нескончаемых "пререканий", следствий, расследований, раскрытий злоупотреблений господ дворян; в высшие инстанции посыпались со всех сторон доношения, объяснения, сообщения, одним словом,-- разгорелась настоящая война между представителями правительственной и выборно-дворянской власти. И, разумеется, первою жертвою этой братоубийственной войны оказался мелкотравчатый, провинциальный люд, в мире и спокойствии прозябавший до того рокового обеда, на котором за господина предводителя был провозглашен не второй, а третий тост.
   Я позволил себе остановиться на этом эпизоде, потому что он с поразительною наглядностью показывает нам, в какой степени безмятежное прозябание культурного большинства зависит от случайных, никакого, повидимому, значения для мыслящего существа не имеющих пустяков. Оберечься и оградиться от этих пустяков не было никакой возможности, так как именно они-то составляли главное содержание жизни. Они висели над обывательскими головами как Дамоклов меч, ежесекундно угрожающий разбить вдребезги и потопить в пучинах горя и слез их узкую жизненную ладью. Два высокопоставленные лица повздорили между собой за карточным столом, начальство дурно выспалось или страдает несварением желудка, рыба, заказанная к званому обеду, пришла не во-время, не повезла карта, портной испортил фрак, не получилось ожидаемое "поощрение", нарушен один из тысячи одного пунктов правил чинопочитания и т. д. и т. д. -- все это пустяки, мелочи, будничные, повседневные случайности, а между тем, ради них и по поводу их лилися слезы, раздавался скрежет зубовный, разыгрывались целые драмы и трагедии, расстраивалось семейное спокойствие, разбивалось в прах Личное благополучие, перевертывалась вверх дном вся жизнь человека. Такова была сила пустяков. Кто же решится утверждать, что жизнь, в которой они играли такую выдающуюся первостепенную роль, была жизнью завидной, счастливой или даже хоть только сносной?
   Само собой понятно, что чем большим количеством пустяков была наполнена жизнь дореформенного культурного человека, тем в большей зависимости он от нее находился, а следовательно, тем большею неустойчивостью отличалось и его мирное прозябание и его душевное спокойствие, тем он был несчастнее. Как ни пуста и бессодержательна была жизнь мужчин в среде, живописуемой г. Крестовским, но еще пустее и бессодержательнее была в ней жизнь женщин. Пустяки, наполнявшие их существование, были несравненно разнообразнее и, в количественном отношении, значительнее пустяков, наполнявших жизнь их отцов, братьев, мужей. Независимо от тех пустяков, которыми жила мужская половина, у женской половины были еще и свои собственные прибавочные пустяки, игравшие в ее жизни столь же важную роль (а иногда и более важную роль), как и первые. Отсюда понятно, почему женщины являются в этой среде существом более страдательным, чем мужчины, почему у них у первых, судя, по крайней мере, по романам Крестовского, возникло чувство протеста против ее нелепых условий, пробудилось желание бороться с ними и так или иначе выйти из них. К чему привел этот протест, какой он имел характер и в какой форме выражался,-- об этом мы будем говорить ниже, теперь же для нас достаточно только вскользь упомянуть об этом факте. Если женщина первая почувствовала потребность протеста, значит в ней более накопилось недовольства своим паразитным прозябанием, чем у мужчин, значит это прозябание делало ее более несчастною, чем последних. И в самом деле, разве почтенная и высокочтимая в своем кругу. Зинаида Сергеевна, добродетельная половина "столпа и предводителя" дворянства (в романе "Недавнее"), менее мучится и страдает по пустякам, чем ее дражайший супруг? Напротив, несравненно больше. Мало того, что она так же близко принимает к сердцу пустяки мужа, как и он сам, сколько у нее еще других забот, тревог и волнений, совершенно неведомых и недоступных Петру Ивановичу! Петр Иванович, вероятно, не очень бы огорчился, если бы явился в клуб в новом фраке, сшитом по последнему петербургскому фасону, и увидал бы фрак подобного же фасона на плечах того или другого своего знакомого. Но Зинаида Сергеевна на этот счет очень впечатлительна. Если она замечает, что какая-нибудь из "дам" одновременно с нею появляется в платье, сшитом по фасону, который она первая выписала, или носит головной убор, подобный убору, только что присланному из столицы, она выходит из себя, бесится, волнуется, считает себя обиженною, чуть не опозоренною. Она разыскивает соучастников и пособников "плагиата" и обрушивает на них громы своего гнева. Раз она заподозрила в этом преступлении почтмейстера и, не стесняясь ни местом,-- дело происходило на официальном бале,-- ни выражениями, сделала публичный скандал его жене (стр. 247). Петр Иванович не особенно интересуется знать, что едят, пьют, как одеваются, как живут и что делают его соседи; для Зинаиды же Сергеевны Noто дело первостепенной важности. Не удовлетворяясь одними своими пустяками, она хватается и за чужие, и создает себе таким образом новые предлоги для бессодержательных волнений и забот. Правда, профессия ищейки и раскрывательницы "подноготных" дает некоторую пищу ее уму и разнообразит монотонную скуку ее жизни, но зато, подумайте, с какими она часто сопряжена неприятностями и разочарованиями и в какие неловкие положения она нередко ставит "добросовестного исследователя".
   Впрочем, благодаря своему богатству, своему чрезмерному эгоизму и покладистости своего мужа, безмятежное прозябание и душевное спокойствие предводительши несравненно более гарантированы, чем душевное спокойствие и безмятежное прозябание большинства женщин ее круга. Возьмите, напр., хоть ее злополучную сестру Надежду Сергеевну. Послушайте, как она горько плачет и клянет свою судьбу по поводу дурно скроенного платья, по поводу старомодной кареты и старых лошадей, по поводу мужа, который позволяет себе не только рисовать пейзажи, но даже посылать их на выставку для продажи (стр. 27) и т. п. Посмотрите, чем обусловливается и от чего зависит ее счастие и несчастие: вечером она собирается ехать на бал и заранее волнуется мучительным вопросом: поспеет ли заказанное на этот случай платье или нет? Платье поспело, она приходит в детский восторг, хотя за несколько минут перед этим считала себя несчастнейшею женщиной, потому что "гувернантка ее сестры, подвезя ее к дому и (высадив из кареты, укатила, не дождавшись даже, чтобы она вошла на под'езд" (стр. 205). Однако восторг ее был мимолетен. Платье оказалось сшитым не по мерке. Надеждой Сергеевной овладевает отчаяние, начинаются охания, причитания, толки и соображения, за которыми уходят целые два часа. "Когда после двух часов толков были кончены соображения и полураспоротое платье сброшено на кушетку, Надежда Сергеевна, задыхаясь, помертвелая упала на кресло и разразилась рыданиями: ее била лихорадка" (стр. 207). И из подобных-то волнений и потрясений слагалась вся ее умственная и нравственная жизнь, и не одной ее, а большинства подобных ей "культурных женщин" дореформенной Роосии. Все их насущные жизненные интересы исключительно и неизменно вращались около нарядов, визитов, выездов, балов и уловления женихов, любовников или хоть просто поклонников. И сколько хлопот, и сколько тревоги причиняют им все эти мелочи. Сколько слез проливается из-за них, сколько крови портится... особенно, когда дело идет об уловлении кавалеров. Тут уже, действительно, разыгрываются целые драмы, с воплями, стонами, ломаниями рук и разными иными театральными эффектами. Правда, благодаря черствому эгоизму и легкомыслию действующих лиц, драмы эти в большинстве случаев оканчиваются довольно благополучно, неудавшаяся любовная интрижка скоро забывается для новой, удавшаяся не сопровождается никакими серьезными осложнениями, никакими горькими и трагическими столкновениями и дает повод лишь к одним сплетням более или менее невинного характера. Печальная развязка имеет место лишь тогда, когда в замкнутый мирок этих прозябающих паразитов случайно вторгаются люди чуждой им среды, вроде, напр., мужа г-жи Алексинской (в романе "В ожидании лучшего"), или когда героями драмы являются хотя и туземцы этого мира, но туземцы,-- вследствие опять-таки каких-нибудь чисто-случайных причин,-- недостаточно еще приспособившиеся к его условиям и требованиям. Таких напрасно забившихся, которых не следует смешивать с протестующими,-- о них мы будем говорить ниже,-- в этой среде, судя, по крайней мере, но романам г. Крестовского, попадалось немного, но все же они были и их присутствие не мало способствовало ее разложению и дезорганизации. Неумение приспособиться к среде обусловливается обыкновенно или тем обстоятельством, что человек, в силу ли какого-нибудь исключительного воспитания или каких-нибудь наследственных предрасположений, имел сердцу более впечатлительное, более привязчивое, одним словом, более сохранившее образ и подобие человеческого сердца, чем окружающие его люди, или тем, что в его голову запали откуда-то со стороны какие-то смутные идеи, представления, не соответствующие миросозерцанию среды, а потому постоянно мешающие им пробить в ней себе раз навсегда определенную неизменную колею. Люди, не могшие приспособиться под влиянием первой причины,-- это бывают обыкновенно женщины,-- мучатся и страдают, благодаря бессердечию людей, к которым привязываются, жертвуют ради них своим спокойствием и благополучием, создают себе по поводу их нелепые иллюзии, разочаровываются, вечно жалуются, что их не понимают и не умеют ценить. Жизнь их, без преувеличений говоря, чистая пытка... Одни не выдерживают ее и преждевременно умирают от чахотки, нервных потрясений, иногда от самоубийства; другие, напротив, закаляются в ней, и так хорошо закаляются, что окончательно теряют те немногие человеческие черты, которое отличали их от людей их среды, т. е. из неприспособленных переходят в разряд приспособленных. Люди, которые не могли приспособиться к среде,-- не потому, чтобы их характер и их душевные свойства существенно разнились от характера и душевных свойств ее заурядного большинства, а единственно потому только, что в их головы запали со стороны идеи, чуждые миросозерцанию и жизненным потребностям этого большинства,-- играли в ней (т. е. в своей среде) самую жалкую и несчастную роль, они метались, как угорелые, нигде не могли найти себе места, все путали и портили, и в конце концов или "спивались, или... убегали. Несравненно трагичнее была роль "неприспособленных", которые не могли примириться с окружающим их миром, пол влиянием обеих причин, т. е., с одной стороны, cвоих понятий, случайно усвоенных ими от людей чуждой им среды, с другой -- своей натуры, жаждущей любви не по месту и не по времени, отзывчивой, впечатлительной, немножко даже сантиментальной. В романах Крестовского мы встречаемся если не с типами, то, во всяком случае, с довольно удачно очерченными экземплярами всех этих трех сортов неприспособленных людей. Мы остановимся на них в следующей статье, чтобы перейти затем к характеристике понятий, нравов, душевных качеств, и продуктов воспроизводимой нашим романистом культурной среды.
   

V

   Представительницею первого типа неприспособленных людей, т. е. людей, не вполне подходящих к среде по своей натуре и вполне подходящих по своим понятиям, является г-жа Алексинская, в романе "В ожидании лучшего". Представителей второго типа неприспособленных,-- неприспособленных, благодаря идеям и вкусам, не соответствующим ни их натуре, ни миросозерцанию окружающей их среды,-- фигурирует Боровицкий, в романе "Недавнее". Наконец, последний тип неприспособленных находит своих представителей в Настасье Михайловне Деневской ("Недавнее") и отчасти в семинаристе Ивановском, в "Баритоне".
   Г-жа Алексинская, по душевным своим качествам, по своей умственной ограниченности и т. п., мало чем отличалась от окружавших ее дам и девиц. Вся разница была только в том, что сердце она имела несколько более чувствительное и была несколько менее эгоистична, чем ее приятельницы, вроде, например, княгини Десятовой. Она была способна сильно привязываться и любить беззаботно и безрасчетно; ей не чужды были такие душевные волнения и порывы, которые были совершенно незнакомы людям окружающей ее среды; в ней иногда проявлялись некоторые проблески симпатии и сострадания к чужому горю. В минуты личной скорби и печали она от всей души, от "всего своего сердца" чувствовала потребность облегчить скорби и печали ближних. "Я хотела бы,-- признается она своему управляющему,-- иметь своих бедных и больных, которым, бы я сама могла оказывать какую-нибудь помощь"... Выйдя замуж не по любви, а по совету "старших", за человека чуждого ей круга, за человека того трудящегося и протестующего "меньшинства", о котором я говорил выше,-- она, разумеется, не могла приспособиться ни к его воззрениям, ни к его привычкам, ни к образу его жизни, ни к его обществу. Всякая другая барыня: из этой среды, будь на ее месте, не особенно бы об этом печалилась. Муж был нетребователен, жену свою любил до безумия и ни в чем не стеснял ее свободы. Она, с своей стороны, относилась к мужу совершенно равнодушно и, следовательно, могла бы, кажется, пользоваться этою свободою без малейшего укора совести; она, действительно, и пользовалась ею, но, пользуясь, чувствовала себя несчастною,-- несчастною оттого, что ей казалось, что муж не понимает ее, что он не ценит ее. Разлад с мужем, совершенно чуждым ей ню своим воззрениям и привычкам, причинял ей реальное горе,-- горе, непонятное и незнакомое большинству женщин ее круга, живших с мужьями не в лучших отношениях, чем она. Влюбившись страстно, безумно (на что опять-таки большинство женщин ее круга было вполне неспособно) в пошлого, бездушного и ограниченного светского шалопая, князя Десятова, она даже в те минуты, когда верила в искренность притворной любви князя, мучилась и страдала от сознания своей вины перед нелюбимым ею мужем. Она стыдилась, она проклинала себя за то, что должна была обманывать его. Она обливалась слезами, перечитывая его письма. Ее возмущало, ее приводило в отчаяние то, что женщины ее круга проделывали каждый день совершенно спокойно, что они считали делом самым обыкновенным, заурядным. Она чувствовала себя преступною, отверженною, она хотела "восстать и обновиться", но у нее не хватало для этого ни решимости, ни силы. Когда муж нежданно-негаданно явился к ней, ничего не зная и ничего не подозревая, она не могла выдержать: мысль, что ему, может быть, известна ее измена, заставила ее, без всякого вопроса с его стороны, а во всем признаться и покаяться. Женщины ее круга, прибегают в подобных случаях к лицемерию, обману и запирательству. Ей и на ум даже не пришло лицемерить и запираться. "Убей меня,-- воскликнула она, бросаясь к его ногам,-- я не запираюсь, я тебе изменила, я любовница князя, и давно... я давно тебя обманываю!.." ("В ожидании лучшего", стр. 415).
   Вы видите, что в этой женщине не были еще вполне и окончательно атрофированы человеческие чувства. Она не утратила еще способности стыдиться, способности, любить страстно, до самоотвержения, в ней была некоторая доля искренности и правдивости. По словам одного из действующих лиц (Неряцкого), она была "по природе своей честна и добра". По мнению автора, это был еще ребенок, хотя и достаточно испорченный, но не окончательно безнадежный. В другой среде, более человечной, более разумной, при других условиях, более нормальных, более сообразных с требованиями человеческой природы, эта "природная доброта и честность", эта искренность и доверчивость ребенка помогли бы ей, быть может, выйти на надлежащий путь, помогли бы ей "восстать и обновиться", но в среде прозябающего культурного паразитства они только сбили ее с толку, испортили ей жизнь, послужили источником нескончаемых страданий, скорбей и несчастий, как для нее самой, так и для лиц, принимавших в ней близкое участие (мужа ее и Неряцкого). Доброта, честность, хотя бы и самые элементарные, искренность и правдивость, хотя бы и ребяческие, любящее симпатизирующее сердце -- все подобные качества оказываются в этой среде не только бесполезными, ненужными, обременительными, но и в высшей степени вредоносными и опасными. Они мешают человеку приспособиться к ее условиям и навлекают на. его голову всевозможные скорби и злополучия. Благо ему, если он, подобно г-же Алексинской, сумеет во-время отделаться от них и, заковав себя в броню бездушного эгоизма, вытравив в себе все человеческое, станет жить, как "все живут"! В противном случае ему ничего более не остается, как или бежать в Америку, подобно Неряцкому, или прибегнуть к револьверу, подобно мужу Алексинской, или иным каким-нибудь образом, хоть à la Ивановский, вычеркнуть себя из списка "прозябающих". Пока в Екатерине Александровне Алексинской сохранились еще некоторые проблески "природной доброты и честности", пока она была еще "не окончательно безнадежным ребенком", пока она чувствовала еще потребность любить,-- ей жилось из рук вон как плохо. Она вечно скучала, томилась, плакала, страдала, кляла и себя, и других. Семья была ей противна, внесемейная, светская жизнь казалась ей пустою и неинтересною, и даже в любви ничего не могла она найти, кроме унижения, горя и разочарования. Но когда, наконец, мало-по-малу она стряхнула с себя прежние "глупости" и "поняла свое значение" (как говорили о ней в свете), когда она убедилась, что "притворство и лицемерие выгодно", что серьезно любить никого не стоит, что заботиться о счастьи или печалях близких людей -- бессмысленно, что, одним словом, надо жить только собою и только для себя,-- когда она все это поняла и во всем этом убедилась, жизнь ее пошла как по маслу. Она зажила покойной, светской, богатой жизнью, нарядами, сплетнями поклонениями старичков и болтовнею молодых людей. "Дома -- никогда никакого занятия; с мужем -- никогда ни одного дельного слова" (стр. 444). Конечно, эта спокойная, светская, богатая жизнь имеет, как мы видели выше, тоже свои шипы и дает вообще мало счастия и душевного спокойствия людям, наслаждающимся ею, но во всяком случае она сноснее жизни людей "неприспособленных".
   Однако не все "неприспособленные", так легко и сравнительно скоро приспособляются к условиям паразитного прозябания, как Катерина Александровна. Засушить сердце, научиться притворяться и лицемерить -- это еще не особенно трудно. Но вот беда, когда в голову под влиянием той или другой счастливой или несчастной случайности западут идеи и понятия, негармонирующие с общепринятыми воззрениями "среды", понятия, идущие вразрез с ее нравственными идеалами, с ее будничною мудростью, со всеми основными принципами ее миросозерцания. Тут уж ничего не поделаешь. Этих неуместных, проклятых понятий и идей не выбросишь вон, сколько от них ни открещивайся... Помимо нашей воли и против нашего желания, они дают себя знать на каждом шагу, по поводу каждой мелочи. Человеку, быть может, очень бы хотелось жить, как все живут, проделывать те же штуки, которые и все проделывают, но несносные "идеи" отравляют ему (всякое удовольствие, ни минуты не дают ему покоя, постоянно жужжат ему в уши, что так жить не годится, что такая-то проделка не совсем доброкачественна, что такое-то времяпрепровождение бессмысленно, что такое-то серьезное дело яйца выеденного не стоит и т. д. Нося в себе этих постоянных мучителей, не дающих нам спокойно ни поесть, ни попить, ни поспать, ни в карты поиграть, ни приклеиться к одной какой-либо раз навсегда определенной колее, согласитесь, очень трудно приспособиться к условиям и требованиям жизни среды, прозябающей при полном отсутствии всяких идей и понятий. Но если трудно приспособиться к ним, то еще труднее жить среди них, не приспособившись. И не только трудно, но просто унизительно, омерзительно, невыносимо... Возьмите для примера, ну, хоть Боровицкого, одного из героев "Недавнего". Какое жалкое, несчастное существование, хуже всякой пытки: нигде человек места себе не может найти; тоска, доходящая почти до отчаяния, и вечное недовольство "и собой, и обедом, и женой" не покидают его ни на минуту. В полном смысле слова existence manqué {Неудачное существование. Ред.}... А между тем, по своей натуре, по своему характеру, по своим привычкам и наклонностям и в особенности по своему бездушию и эгоизму, он был вполне человек своей среды. Но, на беду свою, он вырос и воспитался в несколько иной обстановке, в среде чванной, богатой аристократии, не чуждой, иовидимому, некоторых претензий на образование и считавшей себя неизмеримо выше того мира, в котором вращались разные Черемышевы, Деневские и иные крупные и мелкие представители захолустного провинциального дворянства и чиновничества. В этой-то среде юноша Боровицкий усвоил себе некоторые привычки и понятия, совершенно несоответствовавшие жизненным требованиям его круга, его среды. Не то, чтобы эти понятия и привычки были лучше и возвышеннее понятий и привычек последней,-- нет, но они просто не гармонировали с ее интересами, с ее миросозерцанием и со всем складом ее жизни. По ее понятиям, первая и святейшая обязанность каждого здравомыслящего обывателя должна состоять в неусыпных заботах о своем личном материальном благополучии и благополучии своей семьи; вторая, не менее священная обязанность, должна состоять в том, чтобы обыватель "знал свое место", не садился бы не "в свои сани", жил бы так, как все живут, и неукоснительно исполнял бы то дело, к которому приставлен, хотя бы оно и стояло у него поперек Торла. Аристократическая же среда внушила Боровицкому совсем другие понятия,-- понятия, приспособленные к условиям жизни, хотя и не более разумной, но более независимой, привольной, широкой, чем та, которая выпала ему на долю. С точки зрения этих понятий, чересчур неусыпная заботливость о собственном материальном благополучии отзывается мещанством, а потому несколько унизительна; делать дело, которое не по душе, это опять-таки унизительно; унизительно вообще жить не так, как хочется, унизительно "полагать препятствия нраву своему"... Заразившись подобными, по мнению культурных представителей захолустья, "вредными и опасными мечтами" и попав из мира аристократического "ирожиганья жизни" в самый центр этого захолустья, Боровицкий, очевидно, не мог к нему приспособиться и на каждом шагу должен был делать всевозможные глупости, ежеминутно отравляя ими и свое существование, и существование близких ему людей. Получив, благодаря протекции своих родственников-аристократов, место чиновника особых поручений при каком-то губернаторе, он никак не мог примириться с этою скромною служебною карьерою, "наделал глупостей" и вышел в отставку; затем сделал новую глупость, женившись на небогатой, некрасивой, глупой и перезрелой барышне, женившись не по расчету и не по любви, а единственно потому только, что эта барышня, бывшая несколькими годами старше его, показалась ему почему-то "стоящею выше своего круга". Разумеется, он скоро разочаровался, но было уже поздно: снять с себя добровольно наложенное ярмо он был не в силах, тем более не в силах, что это ярмо давало ему возможность жить, хотя бедно и скаредно, но все же жить, ничего не делая, жить спокойным паразитом на скудные средства жениной матери. Жизнь эта мучила его и тяготила; он брюзжал, жаловался на судьбу и в то же время с каждым днем все более и более ухудшал свое положение, расстраивая и запуская хозяйство и восстановляя против себя всех домашних... Теща была с ним на ножах, жена считала себя несчастнейшею в мире женщиною, да и действительно положение ее было незавидное. "Положение мое ужасное,-- жаловалась она своей сестре,-- я так скучаю, так скучаю! Во-первых, маменька... у нее и у Грегуара (мужа) постоянные неприятности. Маменька недовольна, что он ничего не делает, а он не умеет ни за что взяться. У него какне-то понятия странные; над ним мужики смеются, его все обманывают. Вырос у знатных родных, в богатстве,, служил, ну, одному ему и доставало чем жить, а теперь, как пришлось жить в семействе, домом, он сорит деньгами, ничему цены не знает, ни о чем не заботится. Целый день возится с этою девчонкою (своею дочерью, к которой нам еще придется вернуться впоследствии), балует ее, а то начинает и не кончает картины, пейзажи... и хуже даже того: вздумал переводить или сочинять, сочинять, кажется, un roman, que sais-je {Роман какой-то. Ред.}, посылал, просил напечатать... да слава боту, запретили..." ("Недавнее", стр. 27--28). Неудачному пейзажисту и романисту родственники советуют снова поступить на службу для поправления расстроенных делишек, он и сам непрочь от службы; в деревенской глуши его одолевает скука, доводящая его до отчаяния, но "понятия" аристократической среды мешают. Какая может быть для него служба в провинциальном городишке: в предводители его не выберут,-- беден очень; губернатором сразу не сделают,-- чинов нет; в судьи не выберут,-- лета не вышли, а пойти в какие-нибудь исправники -- унизительно. "Должность испорчена,-- рассуждает он,-- кто на нее попал, тот непременно мошенничает; сделки с откупщиками, с помещиков взятки, с крестьян тоже... все это грабит, грабит, делится... Нет, службы для меня нет... Маленькой я не хочу; на это есть свое достоинство... А предводителем я быть не могу: мне дворян нечем кормить..." (ib., стр. 48, 49). Однако, несмотря на эти "превратные понятия", Боровицкий с благодарностью принял место чиновника особых поручений при губернаторе, выхлопотанное ему его чванным и тупоумным зятем Черемьцыевым. Но и на этот раз служба не пошла ему в прок, а городская жизнь, вместо ожидаемых развлечений, принесла только новые горести и заботы. Службой он не занимался, пользуясь протекцией зятя, которого в душе он презирал, но перед которым, сам того не сознавая, ползал и идолопоклонничал; зато везде и (всюду, особенно перед барышнями, он разглагольствовал о поедавшей его тоске, о своих семейных и гражданских злополучиях, о пустоте и бессмысленности провинциального прозябания, о своих возвышенных стремлениях, чуждых понятиям окружающей его среды, и т. п. Но, увы, у барышень он успеха не имел, семейные свои отношения еще более расстроил и в конце концов восстановил против себя целым рядом глупостей и бестактностей и протежирующего ему зятя, и губернатора. К довершению всех бед, жена, под влиянием чувства неудовлетворенной любви, под влиянием тоски и одиночества вздумала на старости лет кутнуть, изменила мужу и сделалась притчею во языцех целого города. По всей вероятности, "неприспособленный" человек стерпел бы все невзгоды, опять бы умаслил зятя, снова втерся бы на службу к губернатору и т. п., но последняя невзгода,-- открытая измена жены,-- нанесла такой решительный удар его самолюбию, что он увидел себя в необходимости бежать... бежать от жены, от семьи, бросить обожаемую и любящую его дочь на руки своих великосветских знакомых, оторваться, так оказать, от родной пуповины и превратиться в какого-то праздношатающегося шалопая, никому не нужного, ни к кому не привязанного, живущего жизнью кочующего цыгана, изо дня в день, спустя рукава, без всякой цели и без всякого смысла. Конечно, никто не назовет такую жизнь не только счастливою, но и сколько-нибудь сносною жизнью.
   

VI

   "Превратные понятия", помешавшие Боровицкому приспособиться к условиям жизни прозябающего культурного большинства, хотя и испортили ему жизнь, хотя и сделали его несчастным человеком, но тем не менее, взятые сами по себе, они были ничуть не лучше, не разумнее и не человечнее понятий окружающей его среды. И если, несмотря на это, они причинили ему столько злополучий и страданий, то представьте же себе, как должны? были быть несчастны люди этой среды, в головы которых, благодаря той или другой случайности, запали понятия более разумные, более человечные! Да, без преувеличения можно сказать, что это были истинные мученики, потому что, что же может быть мучительнее, что может быть страшнее положения человека, заживо погребенного и сознающего, что ему нет выхода из могилы, что ни его крики, ни его стоны никем не будут услышаны, что он обречен на верную и ужасную смерть в этом подземном царств ве пресмыкающихся гадов и червей? А между тем в таком именно положении чувствовали себя люди прозябающего культурного большинства, на горе свое вкусившие от запретного плода с древа познания "добра и зла".
   В лице Настасьи Михайловны Деневской ("Недавнее", г. Крестовский представляет нам один из экземпляров этого рода мучеников. У него попадаются и другие экземпляры того же сорта, но, боясь чересчур наскучить читателю, я ограничусь одним только этим, тем более, что все они походят один на другой. Семейные условия, среди которых они вырастали и развивались; были, конечно, крайне незавидны; но едва ли лучше или завиднее были семейные условия и всех прочих обитателей этого замогильного царства. В этих условиях было, несомненно, много такого, что могло бы возбудить в душе ребенка чувство протеста, негодования, что могло бы развить в нем отрицательно-критическое отношение к окружающей его жизни. Но так как в них было и много такого, что систематически притупляло и искажало его детский ум, иссушило его сердце, развращало его душу, то эта возможность обыкновенно никогда не осуществлялась без вмешательства какой-нибудь посторонней силы, без участия какого-нибудь внешнего стимула.
   Так случилось и с Настасьей Михайловной. Ее семейная обстановка была печальна, но нисколько не печальнее обстановки, ее подруг и знакомых. Отец ее, советник губернского правления", представлял собою один из зауряднейших экземпляров провинциального чиновника, достаточно потертого жизнью, заплесневевшего в архивной пыли и постоянно трепетавшего за завтрашний день, трепетавшего даже тогда, когда трепет этот не оправдывался никакими достаточными резонами. Деневский (это была его фамилия) занимал спокойное место, жил со всеми в ладу, имел в Петербурге влиятельную протекцию, не был особенно, стеснен в материальном отношении и по своему общественному положению принадлежал к "высшему обществу" губернского города. Но тем не менее он, как и большинство окружающего его люда, находился вечно под страхом, что вот не сегодня -- завтра стрясется какая-нибудь беда, и он со всеми своими домочадцами будет стерт с лица земли. Он был, по словам автора, всегда как будто чем-то "огорчен и разбит, и это огорчение выражалось у него во всем в жизни: в его скуке от всякого занятия, в его отвращении от всякой книги, в бесцельном шатании по комнатам в ожидании часа присутствия, в тупом и безмолвном созерцании давно знакомых и вовсе не занимательных предметов, в вялых разговорах с семьей, в лени на знакомства. Он был так же вял и на службе, хотя трудолюбив, что происходило только от страха потерять место. Из того же страха Деневский ни о чем не спорил, ни с кем не ссорился, не поднимал запутанных дел, держался сильнейшей стороны, понимал свое унижение и говорил, что все терпит по необходимости" (стр. 97). В ожидании какой-то беды и напасти, висевшей будто бы над его головой, он постоянно хандрил и никогда не улыбался; жена, Женщина совершенно неразвитая и ограниченная, во всем сочувствовала мужу и во всем старалась ему подражать: она настроила себя на такой постоянно печальный вид, на такое недовольство, на такое бездействие, на такой страх всего,-- и чужого простого замечания, и своего собственного поступка, слова и помысла,-- что перед ее неподвижностью неподвижность Михаила Васильевича (так звали ее мужа) казалась деятельностью. "Они вместе тосковали, беспрестанно жалуясь на судьбу, хотя жаловались совсем напрасно" (ib., стр. 98). У таких папаши и мамаши детям, конечно, жилось невесело, однако и не хуже, чем у четы Черемышевых или Боровицких (в "Недавнем"), или Абаровых и Десятовых ("В ожидании лучшего") и т. п. Тепличная, удушающая атмосфера пошлости, ограниченности, бестолковости окружала всех этих злополучных детей со дня их рождения, умерщвляя в них в зародыше всякую попытку к самостоятельному мышлению, к разумному отношению к окружающей их действительности. Их миросозерцание, их чувства, их привычки отливались в форму миросозерцания, чувств и привычек их родителей. Им не от кого было услышать ни одного разумного слова; им неоткуда было усвоив, ни одного разумного понятия: ни единый луч света из мира "живых людей" не проникал в их мрачные и глухие темницы. Привыкая с пеленок к мраку и тишине этих темниц, они вырастали настолько же слепыми, глухими и нечувствительными ко всему "живому", насколько слепы, глухи и нечувствительны были их папаши и мамаши. Точно такою же глухою, слепою и нечувствительною выросла бы и Настасья Михайловна, если бы судьба не столкнула ее с "развивателями" из местных гимназистов. Гимназисты -- будущие "деятели и сеятели" эпохи нашего возрождения -- получили доступ в угрюмый и неприветный дом Деневских в качестве учителей младшей сестры Настасьи Михайловны, Даши. Но они учили, повидимому, не столько Дашу, еще совсем маленькую девочку, сколько самую Настасью Михайловну, вступающую уже в свою 16-ю весну. Они были "страстные читальщики" и буквально заваливали свою юную ученицу разными умными книжками. Один тащил ей "Историю пап", другой Шиллера, "и чтение разнообразное до пестроты и смена книг пошли так же быстро, как дружба молодой девушки с гимназистами". Гимназисты ходили на уроки к Даше, как на праздник, Настасья Михайловна ждала этих уроков, будто праздника; Даша, вместо легенд о Голиафе и прочем, выслушивала рассказы, вопросы, об'яснение прочитанного, толки, споры о философии, эстетике, истории,-- толки жаркие, от всего сердца... Разрешение недоумений отыскивалось в книгах, что заставило молодых людей сильнее заниматься. Отыскивалось одно, а прочитывалось многое другое. Училась не Даша, а Настасья Михайловна... Маленькая классная комната была далеко; отец и мать туда не заглядывали..." (стр. 104, 105).
   Так прошли два года, пока гимназисты не уехали в университет. Настасья Михайловна снова осталась одна, в своей темнице, без книг, без развивающих разговоров, без всякого дела. Как ни были скупы и скаредны ее родители, как ни стесняли и ни ограничивали ее во всем, но они и слышать не хотели, чтобы дочь их занялась какою-нибудь серьезною работою,-- (работою, которая могла бы впоследствии увеличить денежные ресурсы семьи. Единственно, что ей дозволялось делать, это вышивать никому и ни для чего не нужные безделушки. Всякий более производительный труд они, как и все прочие культурные папаши. И мамаши этой среды, считали величайшим унижением и позором для фамильной чести. Кроме того, эти панаши и мамаши если не понимали, то чувствовали, что экономическая зависимость связывала их детей по рукам и ногам и служила лучшим и надежнейшем средством держать их в почтении и повиновении. Большинство детей до такой степени свыкалось с этим рабством, что почти не замечало и не сознавало его. По всей вероятности, же сознавала бы его и Настасья Михайловна, если бы умные книжки и развивательные разговоры не вызвали в ней критической деятельности мысли. Раз мысль начала работать, а невольная праздность, на которую она была обречена, оставляла ей столько досуга для работы, она не замедлила пробудить в Настасье Михайловне сознание ее рабского, унизительного положения в семье,-- положения, из которого она не видела никакого выхода. Чтобы стать в положение хоть немножко более независимое, ей нужно было или заняться каким-нибудь производительным трудом, на что она не имела ни средств, ни возможности, или ограничить до последнего минимума свои потребности, отказаться от выездов, нарядов, от знакомых, обречь себя на вечное одиночное домашнее заключение... Настасья Михайловна так и сделала. Она ушла сама в себя, она стала жить исключительно внутреннею жизнью, жизнью мысли. Но для поддержания здоровой деятельности мысли требуется постоянный прилив новых, свежих материалов, новых, разнообразных впечатлений... Без этого условия она неизбежно вырождается в бесплодную фантастическую мечтательность и порождает в человеке чувство какой-то постоянной неудовлетворенности, какой-то пустоты. Естественным последствием этой неудовлетворенности и пустоты являются мучительная тоска и вечное разочарование, доводящие человека или до того безумного отчаяния, когда он готов наложить на себя руки, пуститься во все "тяжкие", или до той безвыходной, гнетущей апатии, когда он на все махает рукой и с терпеливою покорностью ждет конца своих дней. Большинство женщин, находившихся в положении Настасьи Михайловны, и кончало обыкновенно этой апатией; о них говорили, что они "замечтались", "разочаровались", "загордились"; их чуждались, от них отстранялись, как от каких-то прокаженных... Отверженные обществом, к условиям Существования которого они не могли приспособиться, они гибли в одиночестве, гибли молча, без протеста, не встречая ни в ком ни сочувствия, ни участия. Они не жаловались "а свою судьбу, и только их лица, помимо их воли, выдавали тайну раз'едающей их тоски... "Странные были эти лица,-- говорит г. Крестовский:--точно будто сожженные горячкой или истомленные долгой гнетущей болезнью; на них запечатлелись следы страдания, стеснения, тоски от пустоты, тоски бедного, забитого ума, тоски запуганного чувства, Покорного достоинства, чего-то безнадежно-терпеливого..." (стр. 109). Такие лица были, разумеется, не по вкусу обществу, они были ему противны, они его печалили и тревожили. "В нынешнее время,-- замечает наш автор,-- они встречаются реже, но тогда, в провинции особенно, они встречались часто" (ib.),
   К довершению своего злополучия эти несчастные страдалицы, случайно вкусившие от плода древа познания добра и зла, непременно, хоть раз в своей жизни, воспламенялись любовью, к какому-нибудь "кавалеру", которого они принимали за героя, которого они окружали ореолом всевозможных добродетелей и который оказывался в конце концов самым ординарнейшим и пустейшим шалопаем из шалопаев. Настасья Михайловна не избегла этой общей участи "замечтавшихся отверженниц". Она должна была отдать "дань природе", и на двадцатом году влюбилась в некоего плута-архитектора, ослеплявшего и очаровывавшего местное общество своими остротами, веселыми анекдотцами и развязными манерами. Полюбила она его потому, что, как уверяет автор, ей показалось, будто в нем было "то, чего не было в других: ум, побольше образования, оригинальность среди тусклого общества, смелость" (стр. 130). Разумеется, она немедленно в нем разочаровалась, да к тому же и взаимности с его стороны не встретила. Скучающая, мечтательная, всеми недовольная и чересчур серьезная девушка скоро надоела ему, и он, поиграв с ней немножко в амуры (без всяких, впрочем, дурных последствий), бросил ее, или даже хуже чем бросил,-- сделал предметом своих сплетен и насмешек. Самолюбию Настасьи Михайловны был нанесен тяжелый удар; конечно, она постаралась скрыть свою непризнанную и осмеянную любовь, она еще глубже ушла в себя, она совершенно огказалась от внешней жизни, ей стало невыносимо от тех самых людей, с которыми еще недавно было если не радостно, то и не скучно. Она начала находить, что лучше сидеть одной у пялец или слепить глаза в зимние сумерки у окна с разрозненной, у кого-нибудь выпрошенной книжкой журнала, чем видеть людей, говорить и слушать эти речи (стр. 130).
   Единственный человек, которого она считала выше окружающей ее среды, единственный человек, которого она любила, осмеял ее, когда однажды она решилась поверить ему волновавшие ее сомнения, свое недовольство пошлостью и пустотою жизни, на которую она была обречена,-- свои робкие, неясные стремления к деятельности более разумной и честной. Он принял эти сомнения, эти стремления, это недовольство "за расстройство помыслов и крайнюю напряженность чувствований" (стр. 136) и с глупым хохотом отвернулся от нее. Никто не мог ей указать выхода из ее положения. Да этого выхода, быть может, и в самом деле не было. Несколько раз, напр., под влиянием нестерпимых внутренних мук, под влиянием семейных и всяких иных неприятностей, ей приходила в голову смелая мысль бежать из родительского дома, бежать из этой душной, мрачной темницы; но куда бежать, куда уши? "Родных нет, знакомых тоже, не к кому пойти даже и приживалкою. Гувернанткою никто не возьмет -- берут иностранок; да она ничего и не знает: чему выучилась с гимназистами, то и есть. Нянькой, швеей в магазин -- не примут барышню. Жить одной шитьем на продажу... В те времена для молодой девушки из общества жить одной было немыслимо; примеры бывали, но редкие и позорные... Но что и раздумывать? Для всякой перемены положения нужны средства, а у ней на столе всего пятак меди..." (стр. 391). Что же ей оставалось делать, что оставалось делать всем этим злополучным девушкам, которые задыхались в домашних темничных склепах и которые не имели ни сил, ни средств, ни возможности отвалить тяжелый камень, заграждавший им выход на божий свет? Одно из двух: или наложить на себя руки, или привести себя в состояние непробудной умственной и нравственной летаргии, т. е. умереть психически, чтобы продолжать жить физически. Настасья Михайловна, слишком религиозная и богобоязненная, чтобы решиться на физическое самоубийство, волею-неволею должна была обречь себя на самоубийство нравственное: должна была убить в себе все сердечные чувства и привязанности, махнуть на все рукою и умственно умереть. В последнее свое свидание с Боровицким,-- которому хотелось, невидимому, тоже поиграть с ней в амуры и который, как и подобало истинному эгоисту, не замечая и не обращая внимания на раз'едающую ее тоску и печаль, постоянно лез к ней с исповедью своих личных страданий и разочарований,-- она на его вопрос: "любит ли она его", отвечала "равнодушно", продолжая тихо плакать: "Нет; ни вас, ни кого... Умерло мое сердце, умерла моя радость, силы нет, никому не верю, никого не хочу любить!.. Слишком сердце наболело; да, вот эта жизнь... Много надо переменить, чтобы я ожила. Не ожить мне, состареюсь вот так, в этой пустоте, в горе, с теми же сплетницами, с теми же клеветниками, картежниками, взяточниками... День за день... Господи, пошли поскорее конец или дай ты мне одуреть, чтобы я ничего не видела, ничего не понимала..." (ib., стр. 440). Судьба сжалилась над нею; смерть не заставила себя долго ждать. Вскоре после только что цитированного нами признания несчастной дочери культурных отцов" она умерла, "умерла,-- добавляет автор,-- попросту простудясь, захворав и не полечившись во-время..." (ib., стр. 458).
   Так же трагически кончил свою жизнь герой "Баритона", тоже "не умевший" приспособиться к условиям окружавшей его действительности, и еще трагичнее, хотя и гораздо скорее, кончил ее злополучный муж Алексинской в романе "В ожидании лучшего". Другого исхода этим людям не было, и не было не только по причинам чисто, так сказать, индивидуального характера, вроде тех, которые фигурируют в истории Настасьи Михайловны, семинариста Ивановского, мужа Алексинской и т. п., но и по причинам общего характера. Все эти неприспособившиеся "дети" были законными детьми своих отцов, а потому все они в большей или меньшей степени унаследовали от них те основные психические качества, которые составляли душу последних и которые выработались и развились в них под влиянием общих условий их жизненной обстановки.
   

VII

   Каковы были эти качества, "какова была душа представителей и героев этой "культурной среды",-- насчет этого вопроса романы г. Крестовского не оставляют ни малейшего сомнения, так как в них весьма тщательно и добросовестно собрано вполне достаточное количество материалов для его более или менее удовлетворительного решения. Прежде всего, что вам бросается в глаза во всех этих людях, на какой бы ступени общественной иерархии он ни стояли, начиная от княгини Десятовой я до салопницы-приживалки Абареной,-- это их чудовищный, узкорасчетливый, бессердечный, леденящий эгоизм. Этот эгоизм превращал их, с виду таких апатичных, забитых, услужливых и даже кротких людей, в каких-то диких зверей,-- нет, хуже, чем зверей, потому что он убивал в них те элементарные симпатические чувства, которые не чужды и диким зверям. Посмотрите, наир., как они относятся к самым близким им людям, к собственным своим детям и к детям своих детей. Княгиня Десятова не была особенно счастлива в семейной жизни. Из всей многочисленной семьи, которую она вырастила, на старости лет у ней не осталось никого, кроме шестилетнего внука да восемнадцатилетней дочери. Последнюю она поспешила выдать за какого-то старого, разоренного князя я затем все свои отношения к ней считала поконченными. Внука она вырастила, определила в офицеры, сделала из него "блестящего представителя" бульварной молодежи, ни в чем ему не отказывала и баловала, как только могла и умела. Внук считался ее любимцем, да, казалось, было бы и странно, если бы она его не любила: он был ее единственным утешением на старости лет, был единственным представителем славной фамилии князей Десятовых, отличался красотой, изяществом манер, пользовался в свете успехом и перед бабушкой неизменно разыгрывал роль нежного и преданного внука. Но полюбуйтесь теперь, как в наиболее критические "минуты жизни этого внука выражалась к нему любовь бабушки. Внук попался в очень неприятную историю: открылась его ейязь с Алексинскою. Муж узнал, приехал в деревню, застал свою жену чуть ли не en flagrant délit {На месте преступления. Ред.},-- вышел скандал, князю грозит вызов на дуэль, смерть или бесчестие. От княгини сначала все это скрывают, опасаясь за ее "слабые нервы", но услужливая приживалка проговаривается: "Знаете," -- торопится она доложить княгине,-- какие истории у Алексинских? Я сейчас расспросила людей... Он (т. е. муж) приехал, все узнал, кричит: "Подавай мне князя!" Избил Катерину Александровну, бегал за ней с ножом по двору. Наш Степан это видел сам и не знал, как уехать поскорее. Я велела людям быть настороже, если этот безумный сюда прискачет. Ведь он князя Ивана Петровича просто убьет. Тут никак без скандала не обойдется, без дуэли... Вот посмотрите, что та заре у нас это как раз..." Княгиня не имеет основания сомневаться в истинности рассказа компаньонки, но она выслушивает его с полнейшим равнодушием,-- судьба князя и трагическая история, приключившаяся с ее близкою и хорошею знакомою, нисколько ее не беспокоят и не тревожат. Она боится только, как бы ее не потревожили ночью. "Вы меня не будите, если что случится,-- спешит она отдать приказание компаньонке,-- я терпеть не могу шума ночью. Прошу меня не беспокоить... Да и поутру также. Если что нужно будет сказать мне, приготовьте меня. Здесь ведь доктора нет"... И "ее сиятельство,-- рассказывает автор,-- спокойно заснула. Ее покоя не потревожило ничто ни в эту ночь, ни в следующий день. Впрочем, княгиня приняла бы спокойно, что бы ни случилось. Не видя князя час, два и больше, она не спрашивала, где он, и очень равнодушно взглядывала на него, когда он возвращался в гостиную" ("В ожидании лучшего", стр. 436, 437). Внучек, впрочем, платил бабушке тою же монетою,-- весть о ее смерти была бы для него самою радостною и утешительною вестью; вообще по нежности и человечности своих чувств он ничем не отличался от своей почтенной воспитательницы. Он относился к бабушке без малейшего снисхождения и даже то, чем она дорожила всего больше на свете,-- честь дома, фамильную репутацию -- ни в грош не ставил. Увлекшись красотой и невинностью дочери одной из бабушкиных приживалок, он, как водится, соблазнил ее, и последствия соблазна грозили опозорить на весь околоток добродетельно-чинный дом ее сиятельства. Другой ее внучек от дочери, четырнадцатилетний мальчик, желая как-нибудь нагадить старшему внуку, имевшему более прав "а бабушкино наследство, выследил влюбленную парочку, удостоверился в ее преступности и не замедлил доложить княгине о результатах своего шпионства, не стесняясь даже присутствием злополучной "жертвы соблазна". Афронт был ужаснейший, но княгиня не смутилась ни на минуту. Не вступая ни в какое разбирательство дела, не выслушивая ни об'яснений, ни оправданий, не сказав ни слова преступному внуку, она в ту же минуту велела позвать к себе мать несчастной девушки и об'явила ей: "чтобы к утру вас здесь не было в моем доме!" Пораженная, как громом, (мать падает на колени, рыдает, умоляет ее сиятельство сжалиться над ними, так как итти им некуда и не с чем. "Княгиня, не дайте нам погибнуть,-- это хоть руки на себя наложить, жизнь свою проклясть"... "Кляните вашу дочь",-- равнодушно отвечает княгиня, принимаясь за прерванную на минуту работу. "Княгиня, ради страшного суда божия!" -- вскричала Анна Федоровна (мать погубленной "невинности"). -- "Да подите же прочь, я вам уже сказала!" -- тем же равнодушным тоном отвечает ей неумолимое сиятельство, выдеогивая из ее рук свое платье и не переставая шить (ib., сто. 391). Несчастных выгоняют. Узнав об этом от своей возлюбленной, князь предлагает ей, для восстановления его добрых отношений к бабушке, выйти замуж за несчастного, уродливого, бедного, спившегося чиновничишку, занимавшегося, по наряду своего начальства, письмоводительством у княгини. Он обещает ей за это сохранить с нею любовные отношения, и она соглашается. Согласие чиновничишки покупается за три тысячи наличными, за вексель в две тысячи и место при полиции в Петербурге. Бабушка, узнав об этой улаженной свадьбе, не вступая с внучком ни в какие разговоры и объяснения, спрашивает его только: "Сколько тебе это стоит?" И когда внук с циническою откровенностью отвечает ей: "дешевле, чем бы это могло стоить", и затем прибавляет, что он оплатит издержки из своего кармана, она остается вполне им довольна и разрешает ему ехать в гооод для устройства свадьбы. "Можешь ехать, mais que cela soit fini le plutôt possible" {Но это должно быть кончено как можно скорее. Ред.} (стр. 410).
   Читая подобные сцены, а таких сцен, таких эпизодов можно найти множество в романах г. Крестовского, вы не можете, конечно, не возмущаться эгоистической бессердечностью этих нравственных чудовищ, утративших всякий образ и подобие человеческое; но, с другой стороны, вы не можете сочувствовать, вы не можете ощущать ни малейшей симпатии и к их жертвам. По своим нравственным качествам последние ничуть не лучше первых. Дочь и мать Абаровы в сущности такие же бессердечные эгоисты, как и бабушка и внучек Десятовы. Дочь сама ищет амуров с князем, сама первая делает ему авансы, в надежде заполучить в лице его щедрого и богатого любовника; мать, хотя, повидимому, и любит свою дочь, сама наталкивает ее на мысль продаться князю и содействует этой продаже. Правда, когда дело кончено, когда купля совершена, она плачет, рыдает, ломает руки, проклинает дочь... но почему? потому только, что, как женщина более опытная, она понимает, что дочь ее продешевила и что князь ее надует. На ее упоеки, на ее стоны и причитания дочь с цинизмом отвечает ей: "Что вы орете на весь дом! Что вы клянете, разве вы что воротите? Разве вы не знали? На ваших глазах делалось... что же вы меня не увезли отсюда?" И затем она без церемонии выгоняет ее от себя (ib., стр. 307). Выйдя замуж за нанятого ей мужа, несчастного чиновника, она сделалась заурядною камелией, стала кататься в дорогих экипажах, рядиться в дорогие соболя и обирать всех и каждого, кто только попадался ей под руку. Мать, которой сперва она бросала подачки, а потом "начала забывать", попрежнему стала пресмыкаться и подличать перед теми самыми людьми, которые погубили и опозорили ее дочь. И эти люди попрежнему ее принимали, дарили, иногда кормили и всегда унижали.
   Скажите, кто же из них лучше: цинически ликующий развратник или целующая его грязную руку жертва разврата?
   И какого бы представителя, какого бы деятеля этой среды вы ни взяли, в каждом из них вы найдете те же общие черты характера: тот же бессердечный эгоизм, ту же полнейшую атрофию всякого нравственного чувства! Вникните, напр., в отношения супругов Боровицких к их дочери Маше или супругов Черемышевых к их детям, и вы убедитесь, что эти почтенные родители обладают несравенно менее развитым чувством родительской любви, чем кошки и собаки. Дети, само собою понятно, платят родителям тою же монетой; если родители богаты, а у детей своего состояния нет, они, подобно князьям Десятову и Теженецкому, из кожи лезут, как бы прибрать отеческие денежки к рукам, и ради скорейшего достижения этой цели не останавливаются ни перед какою подлостью, ни перед каким обманом и лицемерием. Если родители бедны, а детям посчастливилось, благодаря выгодному замужеству или женитьбе или какой-нибудь другой случайности, приобрести себе капиталы, они плюют на родителей, всячески их унижают, оскорбляют, заставляют их перед собою пресмыкаться и в конце концов едва удостаивают бросить им какую-нибудь жалкую подачку. Таковы, напр., были отношения супругов Черемышевых к Аграфене Петровне, матери Зинаиды Сергеевны Черемышевой (в романе "Недавнее"). Как ни юлит и ни заискивает злополучная мать перед своим богатым зятем и разбогатевшею дочерью, они с непоколебимым постоянством отклоняют все ее просьбы и намеки насчет "подачек". В самую критическую минуту, когда ей грозит окончательное разорение и чуть не голодная смерть, они с циническим равнодушием отказываются протянуть ей руку помощи. Напрасно она валяется у них в ногах, напрасно рвет свои седые волосы, напрасно старается пробудить в них хоть какое-нибудь чувство -- если не родственной любви, то хоть родственного приличия, напрасно клянет их и грозит им судом всевышнего: на все ее мольбы, Стоны, вопли и проклятия у них был только один ответ: "извините, маменька, мы вам дать ничего не можем; мы не так богаты, маменька"... Эти не так богатые дети имели полторы тысячи крепостных душ, а мать просила их спасти ее разоренное имение от публичной продажи, для чего ей нужно было всего 860 целковых. Бессердечие детей доводит старуху до обморока; их это ни мало не смущает, они зовут лакеев и при их помощи выпроваживают ее домой (см. стр. 443--448).
   Если же и родители и дети находились в одинаковой бедности, то их отношения принимали формы еще более черствые и отталкивающие. Это была вечная, ни на секунду не прекращающаяся взаимная грызня, нескончаемый ряд взаимных унижений, оскорблений, упреков, взаимной цинической эксплоатации, взаимного поедания друг друга. Весьма поучительным и типическим примером служат в этом случае отношения матери и дочери Абаровых. Сикофанствуюшие романисты 60-х и 70-х годов, считавшие своей непременной обязанностью "чернить молодое поколение", употребляли, как известно, все зависящие от них усилия, чтобы представить в возможно более мрачном свете отношения этих детей к их отцам и матерям. Изображая последних в виде агнцев кротости и незлобия, преисполненных любви и всяческих добродетелей, они представляли первых какими-то извергами, ненавидящими, презирающими своих ангелоподобных родителей и вечно глумящимися над ними. Родители оказывались под их пером несчастными жертвами, а дети -- неистовыми мучителями и безжалостными палачами. Но, увы, как они ни преувеличивали, как они ни разжигали свою фантазию надеждами на получение четвертака и гражданских лавров в придачу, однако им все-таки никогда не удавалось измыслить более безобразных семейных отношений, чем те, которые господствовали в любезной их сердцу культурной среде крепостной России, той среде, где, по их мнению, ни о какой розни между "детьми" и "отцами" и помину не было, где "яйца не учили курицу", где младшие почитали и уважали старших, а старшие любили и миловали младших, где, одним словом, в сфере семейных отношений царили мир, согласие и трогательная патриархальность. Полюбуйтесь, в самом деле, несколькими наудачу взятыми образчиками этой трогательной патриархальности, этого семейного мира и согласия. Бедные, но благородные дворяне Абаровы, мать и дочь, по целым дням шатаются в качестве приживалок и лизоблюдок по разным аристократическим домам Москвы в надежде (почти всегда их обманывающей) где-нибудь что-нибудь перекусить, где-нибудь что-нибудь выпросить... Вот они вышли из одного дома и остановились у под'езда в раздумьи: куда теперь итти? "Куда же мы пойдем, маменька?" -- спросила Полина (дочь) мать после минутного раздумья. -- "Делать нечего, пойдем домой, поесть чего-нибудь возьмем в лавочке. Отдохнем да пойдем к Мироновым или Гусицкой чай пить, можно у них и ночевать". -- "Покорно благодарю, я не хочу ночевать у Гусицкой,-- отвечает дочь,-- я у нее на диване вечно проваливаюсь". -- "Ну, что же, оставайся дома, без чая, с отцом"... -- "И вам не мешало бы остаться дома хоть один день... Вы назвались в деревню ехать, а надо посмотреть, есть ли у нас, с чем ехать, надо подумать и о белье, и обо всем. Отправьте меня сейчас к Мироновой, а сами идите-ка домой да собирайтесь".-- "Что ты со мной вечно бранишься на улице? -- вскричала невытерпевшая мать: -- что я тебе горничная, сбирать твои тряпки?.. Все я да я, а ты сама что?" -- "Прогоните меня, если я вам в тягость",-- прошептала Полина очень равнодушно. -- "Куда же ты пойдешь?" -- "Куда-нибудь пойду, найду место. Для меня не новость бродить из дому, вы же выучили. Вот ходили, ждали обедать -- не дождались, потом пойдем чаю искать -- не отыщем", Полина удвоила шаги. -- "Постой,-- говорит ей мать,-- не беги, еще надо купить есть. Я возьму чаю, чего хочешь еще: колбасы или сыру? Зайдем, выбери сама!" -- "Вот еще, обвешается калачами да колбасами и хочет, чтобы я с ней по улице шла",-- проговорила девушка и помчалась домой одна. Дома ожидал ее неожиданный сюрприз: папенька, забрав все, что были получше, вещи, женины и дочерние платья, белье и т. п., скрылся с квартиры. Полина приходит в отчаяние и, разумеется, набрасывается прежде всего на мать, ни телом, ни духом не виноватую и не менее ее пораженную и расстроенную. "Полюбуйтесь, порадуйтесь! Вот бегали, бегали из дома по целым дням, нас и обокрали". При воспоминании об утраченной юбке и мантилье пу-де-суа девушка впадает в истерику и заливается горькими слезами. Мать хотела было утешить ее чаем с булками и колбасой. Чай был прекрасный, и Полина пила его с внутренним удовольствием и с видимым отвращением. Она называла его аптечною травою и не переставала ворчать и брюзжать на мать. "Ну, на тебя не угодишь; дурно, так! не пей",-- сказала Анна Федоровна, с нетерпением. -- "Боже мой, господи, что я такая за несчастная! Отец унес последнюю юбку... а мать..." -- "Что мать? Неблагодарная! Разве я на тебя душу свою не отдаю? Для кого я по чужим домам побираюсь?" -- "Для собственного удовольствия",-- не сморгнув, отвечала нежная дочь. -- "Как для собственного удовольствия? Ах, злое создание!.. Да если бы только для себя, я давно бросила все на свете, в келью в какую-нибудь заперлась..." -- "Да, в какую-нибудь, только не в монастырскую",-- с злорадством прерывает ее дочь, отрезав кусок колбасы и очищая его своими длинными ногтями. -- "Что за гадость! Да дайте же салфетку, или у вас ее нет? Куда вам в келью, вам и ералаш надобно, и Поль-де-Кока надобно..." И пошла, и пошла (см. стр. 79--91). Затем она доводит мать до слез, решительно заявляя ей, что она не хочет трудиться, что никто не может заставить ее трудиться, что сЖе довольно и того, что она хороша. "Господи,-- восклицает мать, ты, право, сумасшедшая! Где ты набралась таких понятий?" -- "Да в благородных, великосветских, благочестивых местах, там, куда вы водили меня, милая маменька... Разве я ребенок, разве я даром знаю историю целой Москвы? (т. е. Москвы культурной). С вами-то что,-- что вы сегодня так уселись на добродетель? Хороша добродетель!" и т. д. На другой день опять с раннего утра подобные же милые сценки: дочь третирует мать хуже самой последней из последних шлюх; на каждом шагу, каждым словом она старается уязвить ее и оскорбить; мать, разумеется, не остается в долгу, и эта вечная грызня и перебранка аккуратно повторяется изо дня в день, и чем более успехов делает дочь на поприще завлечения и обирания великосветских шалопаев, тем все требовательнее и невыносимее становится она по отношению к матери, тем все более и более презрения и отвращения она выказывает к ней. Мать плачет и убивается, видя, до какого положения дошла ее дочь (хотя, впрочем, она сама, и вполне сознательно, довела ее до этого положения), дочь издевается над слезами матери и предлагает ей в виде утешения взять у нее несколько рублей из тех, которые она получила от своего любовника. Мать отказывается. "Чего не берете,-- настаивает она,-- ведь козырять будете? А если не хотите, убирайтесь вон, я спать хочу". -- "Хоть бы вспомнила об отце",-- решается проговорить злополучная родительница. -- "Об отце? Ну, ступайте к нему, живите с ним, а'меня оставьте в покое... Я не раба ваша, я могу поступать, как хочу, я хочу так жить. Что вы сегодня соскучились? Не понравилась вам, что ли, холстинка, которую вам вчера Гусев из города привез? Вчера, небойсь, были веселы, рады были чистому платьицу..." и т. д, (ib., стр. 508).
   Говорили ли так даже в романах самых пасквильных романистов новые, ужасные "дети" с своими родителями?
   

VIII

   Супружеские отношения были в этой среде ни на волос не лучше и не нравственнее родительских. Разврат в более или менее благовидных формах считался делом если и не похвальным, то ничуть не предосудительным, лишь бы только он не доходил до публичного скандала. Всякий обман, всякие хитрости признавались в этом случае вполне дозволительными и даже необходимыми, к хоть каждый отлично видел и понимал игру другого, но в интересах собственной безопасности делал вид, что ничего не видит и не понимает. Общественное мнение ополчалось на преступных мужей или жен,-- в особенности жен,-- лишь тогда только, когда эти преступные мужья или жены выбивались из заурядной, предопределенной им колеи, когда они почему-нибудь навлекали на себя гнев и немилость "сильных мира", т. е. наиболее высокопоставленных представителей "среды". Напр., Надежда Сергеевна Боровицкая оскандалила себя на весь город своим чересчур развязным поведением в клубе и своею чересчур открытою связью с некоим полковником Скворещинским; жена предводителя (ее родная сестра), под влиянием некоторых чисто личных соображений, перестала ее принимать; и в один миг двери всех культурных городских обывателей закрылись перед нею. Но сестры тогда тотчас же помирились, и городские обыватели, в особенности обывательницы, наперерыв стали выказывать "распутной женщине" и "уличенной в прелюбодеянии" жене знаки своего глубочайшего почтения, уважения и искреннейшей симпатии. Та же история случилась и с Алексинской: Алексинская пользовалась репутацией добродетельнейшей, чистейшей и целомудреннейшей жены; когда сплетня обнаружила ее связь с князем Десятовым, холостые и замужние барыни, тщетно пытавшиеся уловить блестящего князя в свои сети и негодующие на Алексинскую за безупречность ее репутации, вздумали было щегольнуть на ее счет высотою и чистотою своих нравственных принципов; но чуть только они заметили, что "влиятельные" лица нс ставят ей в суд и осуждение ее супружеских грешков, их нравственные принципы мгновенно куда-то улетучились; "блудная жена" снова стала в их глазах прежнею непорочною и добродетельною женою, достойною всеобщего уважения и почтения.
   Вообще же половая разнузданность и тайный разврат, в самых непоиглядных формах, были в этой среде явлением настолько заурядным и обыденным, что восставать против них считалось крайне бестактным и неприличным, и если иногда, в очень редких, впрочем, случаях, оскандалившихся жен, мужей и девиц забрасывали камнями злословия и грязью клеветы, то делалось это обыкновенно по каким-нибудь побочным соображениям, не имеющим ничего общего с какими бы то ни было нравственными принципами. Подтверждать и иллюстрировать это общее заключение цитатами и примерами из романов г. Крестовского было бы слишком долго и скучно, но я вполне уверен, что ни один читатель, знакомый, хотя бы поверхностно, с собранными в них бытовыми материалами, не найдет его ни на йоту преувеличенным или несообразным с живописуемою автором реальною действительностью.
   Вот на каких хрупких и ненадёжных опорах поддерживалась в этой среде "семейная добродетель"... "Святость семейных начал", "неприкосновенность семейного союза", подобно "немздоимству", "нелицеприятию", "человеколюбивому обращению с рабами", хотя и предписывались ее нравственным.кодексом, однако не так легко осуществлялись в практической действительности. Практика не только игнорировала, но и решительно отрицала их; они находились в полнейшем противоречии со всеми ее насущными интересами и потребностями, они совершенно не гармонировали с уровнем ее нравственного развитая. В самом деле, при том уровне нравственного развития, на котором стояли все эти Черемышевы, Абаровы, Боровицкие, Десятовы, Алексинские и т. п., при тех отношениях, которые существовали в этой среде между супругами, детьми и родителями, разве возможна, разве мыслима была семейная жизнь, хоть сколько-нибудь соответствующая предписаниям официального кодекса нравственности?
   По общепринятому мнению, кровные узы, связывающие людей семейным союзом, естественно и необходимо должны порождать между ними некоторое чувство солидарности, обуздывать их грубый, узко-личный эгоизм, содействовать развитию в них чисто-симпатических, гуманных влечений. Семейный союз является таким образом, с точки зрения этого мнения, как бы первою нравственною школою человека. Но если эта школа не удовлетворяет своему назначению, если вместо того, чтобы развивать в человеке симпатические чувства, она, напротив, забивает их, обостряя и закаляя грубые животно-эгоистические инстинкты и похоти, если, одним словом, семейные отношения людей таковы, что на почве их, вместо мира, любви и согласия, произрастают лишь ненависть, вражда и раздоры, то подумайте, каковы же должны быть не семейные, так сказать, общественные и общечеловеческие отношения этих людей? Если их семейная жизнь, несмотря на кровные узы, которыми она их связывала, не представляла никаких поводов к развитию в них чувств солидарности и симпатии, то их вне-семейная, общественная жизнь и подавно не могла их представлять. В этой жизни не было ничего такого, что могло бы связать их сильнее, чем связывали кровные узы, но было очень много такого, что должно было их раз'единить, восстановлять друг против друга, возбуждать их взаимную ненависть и вражду. Из сферы семейных отношений они вступали в сферу отношений общественных какими-то, как мы видели, нравственно-одичалыми чудищами; чтобы сколько-нибудь очеловечить их, нужно было бы, чтобы в этой последней сфере заключались какие-нибудь элементы для развития в них симпатических чувств. Но именно таких-то элементов в ней и не было: в основе ее лежали экономические принципы, прямо противоположные принципам солидарности, экономического равенства и гармонии экономических интересов, принципы экономической изолированности, индивидуализма, соперничества, эксплоатации и хищничества, хотя, поводимому, люди этой со еды находились в весьма выгодных экономических условиях. Они избавлены были от заботы "в поте лица хлеб свой зарабатывать"; они жили экономическими трутнями, лежебоками на готовых хлебах. Другие за них и сеяли, и жали, и в житницы собирали; им оставалось только открывать рты и кушать. При таких условиях, казалось бы, не могли иметь места ни экономическое соперничество, ни экономическая изолированность, ни борьба и анархия экономических интересов. И действительно, из-за чего людям ссориться, расходиться, подставлять друг другу ножку, соперничать, изолироваться, "когда жареные рябчики сами валились в их пасть? Но беда была в том, что, во-первых, количество падавших в их пасть рябчиков было не безгранично, а, во- вторых, падали-то они в открытые паста далеко не равномерно: в одну падало больше, в другую меньше, а в третью и ничего не попадало. Сами же трутни не выводили, не кормили, не свежевали и не жарили рябчиков, а потому увеличить число их собственными усилиями, собственною производительною деятельностью они не могли, как бы этого ни хотели. Увеличиться же само собою оно тоже не могло. Поэтому оно оставалось более или менее постоянным (скорее даже уменьшалось, чем увеличивалось), между тем как количество ртов и аппетит трутней, по естественным законам природы, все возрастали и возрастали. Отсюда -- взаимная борьба и грызня... из-за рябчиков; каждый старался набить ими в достаточном количестве свою глотку, а для этого ему постоянно приходилось вытаскивать их изо рта своего ближнего. Распределение даровой пищи между трутнями опять- таки зависело не от них, а от судьбы, т. е. от целой массы самых разнообразных и для них, в большинстве случаев, почти даже неуловимых случайностей. Вследствие этого, вырывая куски изо рта соседей, они в то же время вечно дрожали и трепетали за свое будущее, за завтрашний день. "А что как завтра судьба распорядится оставить их без рябчиков, а у соседей урвать ничего не удастся?" Эта мысль невольно напрашивалась в их головы и нередко делала из них настоящих мучеников, вроде, напр., супругов Деневских в романе "Недавнее". Судьба, от которой зависело удовлетворение их аппетита, воплощалась для них обыкновенно в лицах их же круга, в лицах с наиболее набитыми ртами, а потому и наиболее им ненавистных, наиболее возбуждавших их зависть.
   Однако, несмотря на эту свою к ним ненависть и зависть, они должны были, в интересах самосохранения, из кожи лезть, чтобы только как-нибудь им угодить, чтобы хоть чем-нибудь их умилостивить; они пресмыкались и ползали перед ними, лизали им руки, отдавали им себя в полную и безграничную власть. Но зато, когда им удавалось, путем всевозможных и невозможных уничижений, умилостивить судьбу и самим сделаться воплотителями ее решений, раздавателями ее благ и даров, они старались (и старания их почти всегда увенчивались успехом) выместить эти уничижения на своих ближних, менее их взысканных ее милостями. Таким об разом, им приходилось не только вечно грызться друг с другом, но и постоянно трепетать друг друга, постоянно друг перед другом подличать, унижаться и пресмыкаться. Таковы были условия и требования их общественной жизни. Понятно, среди подобных условий не могло быть и речи ни о выработке личных характеров и чувств собственного достоинства, ни о солидарности, ни о каком бы то ни было умственном, нравственном или просто даже чисто-материальном прогрессе. Та борьба или, лучше сказать, та взаимная, грызня, на которую они обрекали людей, не имела даже и той выгодной стороны, которую имеет, по мнению многих философов и экономистов- оптимистов, так называемая "борьба за существование", борьба, ведущаяся на поприще производительного труда. Последняя, развивая в человеке эгоистические похоти и инстинкты, превращая его в алчного хищника, в то же время закаляет его характер, укрепляет его энергию, приучает его к упорному труду, возбуждает в нем веру в собственные силы, и, как результат этой веры, потребность в возможно большем расширении своей личной свободы и независимости. Грызня же культурных паразитов, напротив, опошляла и обезличивала их, убивала в них всякую веру в их личные силы, парализовала их энергию, приучала их к праздности и не давала никакой пищи, никакого стимула их умственной деятельности; она их усыпляла, обессиливала и развращала; и это понятно, так как победителем в этой грьгзне оставался не тот, кто был наиболее смел, трудолюбив, энергичен, а тот, кто был более труслив, низкоиоклонен, ленив, кто лучше умел ползать, пресмыкаться и топтать в грязь свое личное достоинство. И действительно, во всех тех редких, впрочем, случаях, где от культурного паразита требовалось проявление хоть какой-нибудь энергии, хоть какого-нибудь проблеска самостоятельности, он всегда пасовал, стушевывался, всегда, оказывался последним, но зато где от него требовалось отречение от собственной воли, раболепное пресмыкательство, воскурение фимиамов и лизание рук, он не имел себе соперников, он всегда был первым.
   Впрочем, романы г. Крестовского не представляют достаточно богатого материала для иллюстрации этих общих свойств души культурного паразита, насколько они проявлялись в его общественной жизни и деятельности. Г. Крестовский, как я уже заметил выше, сосредоточивает все свое внимание, главным образом, на созерцании чисто-личной, семейной жизни и семейных отношений своих героев. Однако и у него все-таки попадаются по временам весьма характерные эпизодики, проливающие некоторый свет и на их общественные отношения, и на те душевные свойства, которые они проявляют в своей общественной деятельности. Позволим себе указать здесь хоть только на один из этих эпизодиков, о котором мы упоминали уже выше, мельком, о ссоре представителя административной власти, губернатора Полунина, с представителем власти сословной, предводителем дворянства Черемышевым,-- ссоре, наделавшей столько шума и переполоха, в стоячем болоте провинциальной жизни. До рокового обеда, на котором тост за здоровье предводителя был провозглашен не вторым, как следовало но этикету, а третьим -- после тоста за полковника Скворещинского, между обеими властями царствовали ненарушимые мир и согласие. Гг. дворяне считали губернатора прекраснейшим человеком, во-первых, потому, что все дела о злоупотреблениях помещичьей власти он оставлял без движения, во-вторых, потому, что "играл в карты по большой и с дрянью не связывался". С своей стороны и губернатор не имел резонов быть недовольным гг. дворянами, так как самостоятельность свою они проявляли, и то весьма осторожно, единственно лишь за карточный столом. "Ведь если он (т. е. губернатор) какую-нибудь без трех в червях заломит, чиновник смолчит, ну, а дворянин -- нет, ему скажут и докажут... Это ему честь делает, честь делает Василию Васильевичу (Получину)" (стр. 11). Таковы были, по об'яснению предводителя дворянства, пределы самостоятельности культурного человека дореформенного периода. Понятно, что при таком обоюдном снисхождении никаких серьезных причин к возникновению "пререканий" не существовало и существовать не могло. Но злополучный обед нарушил доброе согласие, царствовавшее между властителями культурного муравейника. Муравейник всполошился. Как быть? Чью сторону держать? Гг. дворяне понимали, что им следует поддержать предводителя, в лице которого, по их понятиям, все они огулом получили кровное оскорбление. Гг. чиновники и вообще люди, непосредственно зависящие от губернатора, по обязанности службы должны были поддерживать свое начальство. Но как же это? -- думали одни,-- неловко же так-таки прямо итуи против губернатора. "Ссориться с предводителем и с господами помещиками,-- соображали другие,-- это для нас совсем не статья". "Отсюда,-- говорит автор,-- несмотря на разделение на партии, что, казалось бы, и определяло образ действий, и указывало на единомышленников, всякий боялся другого и отдельно чувствовал себя неловко. Общество привыкло видеть у себя два светила, веровать двум богам; теперь настала минута, когда сделалось необходимо, чтобы одно из двух затмилось, приносить жертвы и каждение только одному" (стр. 224). В виду такой перспективы "общество" совершенно потеряло голову и с детскою беспомощностью опустило руки. Как быть? Что делать? Сами "боги", заварившие всю эту кашу, чувствовали себя не в лучшем положении. Они тоже не знали, как им следует вести себя по отношению друг к другу. Губернатор, повидимому, ничего не понимал: произнес он тост за предводителя после тоста за полковника, присланного из столицы, без всякого злого умысла: просто хотелось показать себя любезным хозяином перед петербургским гостем. Предводитель пыхтел, злился, скрежетал зубами, ругался, но ни на что не мог решиться. В первую минуту он остановился было на мысли выразить свой протест отсутствием своим на официальном бале, даваемом городским клубом по случаю какого-то царского дня. Но праздношатающийся Боровицкий, принявший от безделья всю эту историю близко к сердцу, убедил его, что его отсугствие на бале может быть истолковано в крайне неблагоприятном для него смысле. "Полунин вообразит, будто вы прячетесь. Ваше дело выказаться. Перед вами нос подняли, поднимите голову. Ваше присутствие на бале будет иметь значение некоторой, как бы сказать... demonstration!" Убежденный этими аргументами, предводитель решается ехать на бал. Но что же дальше? Как отнестись к губернатору и его "партии"? Как вести себя на бале? Вступить ли с Полуниным в об'яснение? Протестовать, или смолчать и сделать вид, как будто ничего не было? Никто ничего не знает. Дворянство шлет к предводителю своих депутатов в надежде получить от него какой-нибудь mot d'ordre {Лозунг. Ред.}. Депутаты являются к нему крадучись, входят повеся голову, сконфуженные, едва-едва ступая, точно в комнату больного. "Спешили к вам,-- робко лепечут они,-- чтобы узнать, какие меры предпринять насчет... если... чтобы действовать единодушнее". "Дворянство на вас смотрит",-- заметил один. "И соображается",-- заметил другой. Предводитель объявляет им, что он решил ехать на бал. Может быть, дворяне и удовлетворились бы этим решением, но тут опять вмешивается в дело праздношатающийся Боровицкий. "Однако, господа,-- огорошивает он конспираторов,-- нынешним балом ничего еще не доказывается". -- "Как ничего не доказывается? Ты же сам сейчас говорил,-- изумляется предводитель,-- что мое присутствие на нем будет иметь значение демонстрации?" -- "Говорил, но ведь вы признали, что это бал официальный, а следовательно, быть на нем -- ваш долг". -- "Ну, так что же, что, долг?" -- не понимают дворяне. -- "А то,-- подстрекает их расходившийся Боровицкий, забывший, повидимому, что сам он состоит чиновником особых поручений при губернаторе,-- а то, что следует выразить протест дворянства каким-нибудь иным, более действительным образом, а именно: дать предводителю завтра же обед в клубе". Протест в форме обеда с первого взгляда не пугает дворян, и они ухватываются за мысль конспирирующего чиновника особых поручений. "Обед, обед непременно!" -- решает один депутат, уездный предводитель. "И за здоровье пить уже по-настоящему",-- прибавляет другой депутат. "И качать!-- заключает Боровицкий. -- Вот это будет как следует. Докажем, господа, что мы не сробели". Черемышев растроган, он обещает с своей стороны отблагодарить дворянство тоже обедом или балом. Выйдя от предводителя, Боровицкий чувствовал себя в самом праздничном настроении. "Общество, стало быть,-- думалось ему,-- способно проснуться. Оно понимает свои права и оно единодушно: стоило только намекнуть, что оно оскорблено, оно восстает. И эти люди нисколько не смешны. Как это все находить смешным? Когда русские сочтут себя за что-нибудь серьезное? Разве не везде все точно так делается? Вот теперь, например, все серьезное затронуто, и губернатор, и предводитель; готовится овация" (стр. 234).
   На первых порах подписка на проектируемый протестационный обед пошла довольно успешно, особенно в конце бала, когда выпито было уже порядочно. Подписывались люди без различия мнений и партий; прежде всего подписался сам полковник Скворещинский, из-за которого и загорелся весь сыр-бор. Главным агитатором по подписке оказался один из юнейших чиновников губернаторской канцелярии; благодаря его хлопотам, подписной лист украсился именами канцелярских чиновников и юных офицериков. И чиновники, и офицерики подписывали, совершенно не зная и не понимая, ни кто затевает обед, ни с какою целью он затевается. Многие, видя во главе агитаторов губернаторских чиновников, были убеждены, что обед устраивается по инициативе самого губернатора. Лица, посвященные в тайны конспиратор- ства, хранили молчание и ждали, не произойдет ли какой демонстрации на самом бале. Но, увы! ожидания их не оправдались. Оба поссорившиеся "бога" встретились и разошлись довольно мирно. Губернатор после некоторого колебания протянул предводителю руку, проговорив: "А, вот и вы, наконец, ваше превосходительство!" Предводитель, едва прикоснувшись пальцами к губернаторской руке, сухо ответил: "Играть иду-с!" -- "Я вас не задерживаю". Вот и все объяснение. Затем "боги" засели каждый за свой карточный стол. Некий пламенный генерал в отставке, местный помещик, хотел было затеять скандал, и предводитель хотел было воспользоваться этим случаем, чтобы заявить свой протест, но, увы! и из этого ничего не вышло. Черемышев вздумал вступиться за пылкого генерала, наговорившего губернатору грубостей без всяких резонов, но его заступничество не пошло дальше бессвязного лепета: "И я, с моей стороны, нахожу... я, с моей стороны, считаю долгом, при моем совершенном уважении к генералу... Такое личное оскорбление..." -- "Здесь не выборы, не время и не место для ораторских речей,-- прервал его, улыбаясь, губернатор. -- Позвольте мне спокойно кончить мою партию, весьма обяжете". И губернатор, как ни в чем не бывало, стал продолжать играть. Предводитель побагровел, и не нашелся, что сказать. "Это... это..." -- бормотал он, оборачиваясь к зрителям, но зрителей уже не было: любопытные, толпившиеся около "богов", давно уже благоразумно обратились в бегство; страх, как бы не вышло скандала (т. е. именно того, на что они надеялись и чего ждали) пересилил любопытство; каждый чувствовал необходимость быть подальше от разгневанных богов. Кругом их все было пусто и тихо, шум, толки и волнения перешли в другие валы.
   Проснувшись на другое утро с более или менее протрезвившимися головами, протестующие обыватели, вспомнив о подписном листе, струхнули: как-то посмотрят еще на этот обед? как бы не придали ему какого-нибудь неблагонамеренного значения? не лучше лк, по добру, по здорову, отказаться? "Наша хата с краю"... "Дома остаться будет покойнее"... "Все дело хоть брось,-- говорил на другой день один из дворянских депутатов ж инициаторов "демонстрации" Боровицкому,-- невесть что толкуют. Говорят, что обед у нас политический. У меня уже перебывало человек десять... хоть отказаться! Этак на себя бед накличешь!" -- "Каких же бед?" -- Как каких-с? Губернатор непокойная,-- вот аттестуют так, тогда и обрадуешься. Вам, конечно, ничего: вы человек служащий"... Тогда Боровицкому приходит счастливая мысль пригласить на обед самого губернатора... "Не будет тогда повода,-- убеждает он депутата,-- говорить, что губерния беспокойная". -- "Но как же это: обед затевается для протеста губернатору, и вдруг приглашать самого же губернатора? Кто же поедет?" -- "Все поедут, все должны ехать, потому что начальник губернии поедет!" И, действительно, к губернатору явилась депутация с приглашением, он принял приглашение, и все, без различия мнений и партий, явились на обед... И таким образом обед из гражданской демонстрации превратился в водевильный фарс...
   Этот забавный эпизод так наглядно характеризует нравы и свойства культурных людей, как граждан, что едва ли нуждается в каких бы то ни было комментариях. Какой же заключительный вывод можем мы теперь сделать относительно вообще душевных качеств и нравственных понятий этих людей?
   В области домашней жизни, семейных отношений это были бессердечные, холодные эгоисты, недоразвившиеся даже до тех элементарных симпатических чувств, которые обыкновенно возникают под влиянием кровных уз и которым не чуждо и большинство животных. Созданная ими семья,-- семья, вполне удовлетворившая их умственным и нравственным потребностям,-- была в сущности самым грубым отрицанием той теоретической семьи, которая предписывалась их нравственным кодексом. В этой безнравственной и распущенной семье "дети" с пеленок развращались и закалялись в грубом эгоизме. Отношения, существовавшие между ее членами, были запечатлены характером вражды, ненависти, антагонизма и лицемерия.
   В области вне-семейных, общественных отношений -- это были люди себялюбивые, своекорыстные, трусливые, униженные, забитые, всецело и исключительно живущие лишь своими личными индивидуальными интересами; им одинаково было чуждо как чувство самоуважения, так и чувство солидарности. "Каждый сам по с$бе", "каждый для себя" и "каждый за себя",-- таково было основное и вполне усвоенное жми правило их общественной морали. Отсюда само собою понятно, что и их общественные, как и их семейные отношения запечатлены были тем же характером взаимной ненависти, вражды, холопства и самодурства...
   

IX

   Что же удивительного, что при подобных общественных и психологических условиях существования люди этой среды, по тем или другим случайным причинам не могшие к ней приспособиться, не находили и не в состоянии были найти никакого выхода из своего невыносимого положения? Напрасно рвались они к свету, к вольной, свободной жизни; напрасно в глубине души своей они протестовали против своих тюремщиков; напрасно они сознавали и возмущались пошлостью и бессодержательностью окружавшей их жизни. "Дети" "отцов" своих, они не имели ни энергии, ни силы воли, ни смелости воплотить свой, так сказать, внутренний протест в своей внешней деятельности. Они инстинктивно чувствовали (подобно семинаристу Ивановскому), а иногда и сознательно понимали (подобно Настасье Михайловне), что, оторвавшись от вырастивших их гнилых корней, они не могут существовать. Куда они денутся, куда пойдут, как и чем будут жить? Как ни гнилы были эти корни, но все же они служили для них единственным ресурсом их жизни... Притом же они слишком срослись с ними; они до такой степени находились под влиянием своих опекателей, до такой степени свыклись с своею тюремною обстановкою, что выйти из нее по собственной инициативе казалось им не только несбыточною химерою, но просто даже каким-то немыслимым нравственным преступлением. "Отчего,-- спрашивает добродетельная и либеральная вдовушка Майцова у злополучного семинариста Ивановского,-- вы не скажете твердо, без отчаяния, вашему отцу, что вы не можете исполнить его волю (взять место захолустного приходского священника с обязательною женою), что против призвания не должно итти? Он это и сам знает.... Вы это говорили, да?.. Так представьте еглу, что и другие дороги равно выгодны, что семью вы все равно не забудете... Скажите ему прямо, что вы не хотите, не согласны"... -- "Сказать это отцу? -- изумляется приросший к гнилым корням злополучный семинарист. -- Господи! Вы меня знаете, я вам мою совесть открою; никогда в жизни я не смел поступать против него... Он моего горя не может понять, а я... как я решусь ему противоречить? Мне страшно вымолвить, страшно подумать, что я всю мою жизнь, всю. мою участь переменю без благословения, под гневом отца. Мне это будет вечный укор; это меня свяжет, это меня последних сил, рассудка лишит. Клянусь вам всем, что свято, вот моя мысль... А повиноваться тоже не моту, не могу!.." ("Баритон", стр. 352), Не имея сил ни оторваться от гнилого корня, ни как следует прирасти к нему, Ивановский неизбежно должен был погибнуть: кроме преждевременной смерти, ему не оставалось никакого другого выхода; и смерть не заставила себя ждать: он умер в ту самую минуту, когда решился переломить себя и жить жизнью гнилого корня.
   Настасья Михайловна хотя и не питала к своим родителям тех нежных чувств, которые питал Ивановский, но и она не менее его чувствовала себя связанною и привязанною к вырастившим ее корням. Помимо тех общих экономических и общественных причин, о которых было говорено выше и которые делали для нее почти невозможным выход из ее домашней темницы, были и другие, чисто, так сказать, психологические причины, недозволявшие ей переступить порог этой темницы. Хотя она относилась с презрением к мнению окружающих ее людей, но в то же время она боялась его и подчинялась ему. Ради этого общественного мнения она не хотела вести знакомства с Боровицким, ради него она не делала шагу без родительского позволения и разрешения; всякая, самая даже нелепая сплетня, распускаемая о ней ее недоброжелателями, глубоко ее трогала и оскорбляла. Очевидно, несмотря на все свое презрение к тому пошлому миру, среди которого вращалась, она чувствовала себя не совсем чуждой ему. Притом же с этим миром связывали ее и некоторые душевные привязанности: она любила свою младшую сестру: вырвать ее из того омута, в котором она сама погрязла, у ней не было ни сил, ни охоты; оставить ее погибать в нем одну -- у ней не хватало эгоизма или, если хотите, мужества. В сущности она была для сестры почти бесполезна, сестра почувствовала дажё некоторое облегчение, когда ее не стало, но она скорее была бы готова убить себя, чем добровольно бросить ее. Разорвать психические нити, связывавшие ее с гнилыми корнями, было для нее почти так же невозможно, как невозможно было разорвать и связывающую еще с ними нить экономической, материальной зависимости. В этой-то не только! материальной, но и нравственно-психической невозможности приспособленных культурных людей оторваться от вырастивших и питавших их гнилых корней и заключался главный трагизм их положения. Корни вместо здоровой пищи давали им отраву, они это чувствовали и понимали, но в то же время они чувствовали и понимали, что против этой отравы для них нет и не может быть никакого противоядия... А приспособить свой организм к яду настолько, чтофы он перестал быть для него ядом, они были не в силах...
   Другие были в этом случае счастливее их. Они, эти другие, тоже принадлежали к разряду неприспособленных, недовольных, ропщущих, если хотите, даже протестующих; им тоже было Лугано, тесно, невыносимо в их тепличной атмосфере; они тоже рвались к простору, к вольной жизни; они тоже ненавидели, презирали или, во всяком случае, понимали всю пошлость и мерзость окружающей жизни и искали выхода из нее. И они нашли его. Но какой же это был выход? Дочь Абаровой нашла его в проституции, дочь Боровицкого -- в католическом монастыре, младшая сестра Настасьи Михайловны, Даша,-- в сознательном примирении со всем тем, против чего протестовала ее сестра, в практическом уменьи и из гнилых и высохших корней извлекать для себя приятную и питательную пищу... Гимназистьнразвиватели и их умные разговоры со старшею сестрою дали первый толчок умственному развитию маленькой Даши и рано Пробудили в ней сознательную деятельность мысли. Под влиянием этих разговоров и в особенности под влиянием нежно-любимой ею сестры она привыкла думать, соображать, вглядываться в явления окружающей ее жизни, она научилась понимать их, относиться к ним критически. При жизни сестры она, невидимому, разделяла все ее взгляды. "Она,-- говорит автор,-- глядела ее глазами, слупила ее, мучилась за нее, у нее училась (мучиться, настраивая себя на товарищество в страдании" ("Недавнее", стр. 459). Но Даша была еще слишком молода, в ней было слишком еще много жизни и энергии для того, чтобы она могла, подобно своей сестре, сжиться и примириться с этим "страдальческим настроением"; ее натура, помимо ее ведома, бьггь может, помимо ее желания, протестовала против этого, хотя и понятного ей, но, очевидно, совершенно бесплодного сестринского самомучительства. Поэтому, когда Настасьи Михайловны не стало, у Даши как будто что-то отлегло от сердца, она вздохнула свободнее. "В доме не стадо светлой, яркой точки, которая выказывала его темноту; замолкло живое слово,-- это редкое, бессильное, но вечное противоречие всему, что говорилось и совершалось; улеглось всякое движение, всякий порыв, все, что волновалось среди этой безжизненности. Так стало лучше : все как-то покойнее приняло свой* склад, пошло будто в большем порядке. Живая мешала строю мертвого царства... Даша оглянулась, что не все, против чего восставала сестра, так не по сердцу ей, как казалось при жизни сестры. Жить не мучась -- приятнее; Даша стала со многим мириться... Практическая девушка поняла, что нужно побольше смелости и поменьше чувства; -она не клонила голову, как сестра, над пяльцами, давно закинутыми на чердак, она ни перед кем и ни перед чем ее не клонила; через несколько месяцев ей уже никто не смел приказывать, через год ее боялись... "Эх, Настечка, взяться бы тебе за ум!" -- говорила (пятнадцатилетняя Даша, уложив спать родителей и собираясь в маскарад с своей приятельницею..." (ib., стр. 458, 459).
   Итак, вы видите, все, что было в этой заплесневелой среде недовольного, протестующего, молодого, любящего и энергичного (насколько возможны были в ней любовь и энергия), все, что рвалось из нее вон, все, что не могло приспособиться к условиям ее тепличного прозябания,-- все это, или, не найдя выхода, преждевременно погибало, подобно Настасье Михайловне и Ивановскому, или кончало так, как кончили Даша Деневская, Маша Боровицкая, Полина Абарова... Отсюда естественно было бы, как кажется, сделать тот вывод, что среда эта не имела уже в себе более никаких жизненных сил, что она отжила свой век и неизбежно должна погибнуть с устранением тех ненормальных общественно-экономических условий, которые ее породили, которые ее охраняли и искусственно поддерживали. Казалось бы, что из этого мертвого царства разлагающегося культурного паразитизма не могло выйти ничего живого; казалось бы, что поток новой жизни, нежданно-негаданно нахлынувшей на него, должен размыть его до основания, похоронив навеки в своих пучинах бренные останки его обитателей. Никто из них не должен был спастись от этого потопа. Но на деле вышло не так. Среди трупов оказались живые люди, сумевшие во-время нырнуть и затем здраво и невредимо выплыть на берег новой жизни; на первый взгляд они, повидимому, не походили на своих дряблых, забитых, ленивых, апатично-сонливых отцов: они отличались, напротив, какою-то бодростью и ясностью духа, необыкновенною юркостью и хлопотливостью, способностью к всему приладиться, везде найтись, энергиею, предприимчивою смелостью и удивительною живучестью. Но, вглядываясь в них ближе, анализируя их душу, вы сейчас же убеждаетесь в их фамильном сходстве с отцами. Это те же бессердечные и холодные эгоисты, с теми же наклонностями к тунеядству, только более сознательные, более алчные, более последовательные... Новые условия жизни не сломили их, а только переродили из домашних, прирученных животных, живших на готовом корму, а потому довольно смирных и покладливых, в диких, свирепых хищников, поставленных в необходимость самим добывать себе добычу, а потому никому не дающих ни покоя, ни пощады. Постоянно занятые рысканием за лакомыми кусками, они, естественно, должны были развить и изощрить в себе те ищейские и хищнические свойства, которые у их почтенных родителей пребывали, так сказать, в скрытом состоянии, не имея достаточно резонных поводов для своего обнаружения. Но, в сущности, это были вполне законные дети своих родителей, плоть от плоти, кровь от крови их.
   Метаморфоз домашних, прирученных, животных в хищных не представлял сам по себе ничего странного, ничего неожиданного. Стоит только присмотреться к детям этой среды, к детям наиболее смышленым и наиболее постигшим мудрости окружающей их жизни, чтобы понять, что из этих детей при благоприятных условиях ничего, кроме хищников" и выйти не могло. С самых юных лет в них систематически развивали лицемерие, алчность, корыстолюбие, слепой, узкий эгоизм; в них систематически забивали все симпатические чувства, отравляли их ум теориями хищничества, ожесточали их сердца, приучали к подачкам и попрошайству... В романах г. Крестовского можно найти несколько поразительных образчиков этого практического воспитания и того высоконравственного влияния, которое оно оказывало на душу ребенка. Возьмите для примера хоть Васю Теженецкого, балованного внучка княгини Десятовой, в романе "В ожидании лучшего", или Serge'a, пресловутого героя "Первой борьбы". В двенадцать, четырнадцать лет эти дети были уже вполне сформировавшимися негодяями, заправскими червонными валетами, ни перед чем не останавливавшимися и ничем не смущавшимися, когда дело шло об удовлетворении их эгоистических похотей, их алчности или просто даже их глупого тщеславия. Семья холила и на руках носила их, как бы провидя в их эгоистических хищнических инстинктах верный залог и их в своей будущей силы и величия. Сознательно или бессознательно, но она употребляла все зависящие от нее усилия, чтобы развить в них эти инстинкты; она льстила им и восхищалась ими. Их цинизм и наглую распущенность она превозносила, как несомненный признак их талантливости; их черствый, бессердечный эгоизм радовал ее, как неоспоримое доказательство их скороспелой практичности и их уменья жить; в их хитрости, лживости и лицемерии она видела необыкновенный ум и житейскую ловкость; ее восхищал даже их разврат... Что же удивительного, что эти несчастные дети с самых юных лет привыкали смотреть на самые низкие, самые порочные свои страсти, как на добродетели, что они тщательно старались культивировать их в себе, что они гордились и тщеславились ими? Припомните, что рассказывает о своем воспитании и о влиянии на него этого воспитания герой "Первой борьбы". Когда ему было пять лет, он случайно попался на глаза какой-то своей дальней, богатой и взбалмошной родственнице. Родственнице он понравился, и она выпросила его у отца и водворила его в своем барском доме. "Она,-- рассказывает после герой,-- ничем не отличала меня от своих детей, я был будто ее собственное дитя, даже любимое. Поэтому все скоро сделалось моею собственностью в роскошной обстановке, которая меня окружала... Я был очень хорош собою и держался прекрасно... Меня учили языкам, искусствам, и я успевал, на зависть моим Сверстникам. Ma tante {Моя тетка. Ред.}, забывая эгоистическое чувство матери, восхищалась мною, выставляя на вид мои таланты. Семи лет я совершенно перещеголял в танцах кузена Валерьяна, а одиннадцати одержал победу над четырьмя соперниками, завладев на целый бал прекрасной Панни, которая была годом старше меня... Мне особенно нравились костюмированные балы... можно, сообразно с костюмом, играть роль представляемого лица. Это было совершенно в моем характере. Я страстно любил театр, и ma tante никогда не отказывала мне в этом удовольствии... В русский театр, впрочем, я ходил единственно для балета... Я необыкновенно много читал: прочел Е. Сю, Дюма, Феваля... и сам писал стихи по-французски. Ma tante и ее знакомые называли меня поэтом, я иногда импровизировал для них на случай, на заданные слова или заданные рифмы. Меня лелеяли, как мальчика, меня остерегались, как взрослого. Женщины относились ко мне с особенным тонко-шутливым кокетством, полным грации"... Однажды этот скороспелый, тринадцатилетний "салонный герой" застал свою тетку целующею кузена, молодого человека, жившего в их доме. "Чтение,-- рассказывает он,-- уже настолько ознакомило меня с жизнью, что я не удивился, что женщина, непонятая своим мужем, искала утешения в любви к другому. Я был не так глуп, чтобы не понять значения этих поцелуев или, поняв, сконфузиться. Я засмеялся, поклонился и вышел. Ma tante позвала меня к себе. Тут в первый раз увидел я слабые стороны ее характера, котооый считал твердым до этой минуты. Я был холоден и спокоен. Она робко, будто шуткой, пыталась оправдаться; я отвечал шуткой, но, сказал, что не принимаю оправданий. Она обиделась и стала уверять, что я не видал того, что видел. Я рассмеялся. Она испугалась и строго сказала, что я дерзок и неблагодарен. "Я не потерплю оскорблений,-- возразил я;-- оскорбляя меня, вы уничтожаете все, что для меня сделали; мы квиты. Теперь я считаю моею обязанностью все рассказать вашему мужу". Она обратилась к моему великодушию, умоляла, заплакала. Я был обезоружен, но я понял, как поняла и она, что с этой минуты она в моей власти". И он, разумеется, пользовался этою властью, как мог и умел; чтобы лучше прибрать тетку к своим рукам, он сделался посредников в ее любовных интригах с ее кузеном. И не раз, хвастается он, "им бывала полезна моя "школьная опытность", как шутя называла ее ma tante; мне случалось раз'яснять недоразумения между нею и Мишелем (так звали кузена), успокаивать ее ревность, мирить их. Это меня восхищало..." ("Первая борьба", стр. 5, 6, 8, 9).
   Его отец, бедный, но честный труженик, увидев воочию, что сделало с его мальчиком барское воспитание в чужом доме, пришел в ужас и решился вырвать сына из этой растлевающей обстановки. Он утешался мыслью, "что еще время не ушло", что "авось его еще можно переделать", что "трудовая, полная материальных лишений жизнь научит его быть человеком". Но, увы! он ошибся, "Трудовая, полная материальных лишений жизнь", нравственное влияние отца, товарищей по гимназии, учителей и т. и. ни на волос не изменили "мальчика". В новой обстановке он остался все тем же бессердечным эгоистом, циником и лицемером, каким был в доме своей покровительницы-тетки. Он смеялся над "сантиментальностями" отца и презирал и ненавидел его за то, что он был беден. В четырнадцать лет он уже знал, что должность казначея (которую занимал его отец) -- должность прибыльная, и негодовал на своего родителя, почему он не пользовался... "Надо было бы, однако, думать о будущем",-- цинически укорял его скороспелый практик. Бедность и лишения, т. е. необходимость отказывать себе иногда в удовлетворении тех искусственных потребностей, которые развила в нем паразитно-пошлая жизнь в доме тетки, только еще более ожесточали его сердце; изощряли и обостряли его хищнические инстинкты.
   В пятнадцать, шестнадцать лет, когда он сидел еще на гимназической скамье, в голове его уже сложилась целая последовательная теория легкой наживы, теория, которую он при каждом удобном случае старался осуществлять на практике, в применении и к своим товарищам-гимназистам, и ко всем, кто попадался ему под руку, теория, которую он с развязностью червонного валета открыто защищал и проповедывал даже своему отцу. "В виду громадного неравенства состояний,-- поучал юный гимназист своего родителя,-- я не считаю предосудительным, если человек, чтобы вознаградить себя за несправедливость судьбы, воспользуется всяким средством, какое окажется под рукою, какие бы ни были эти средства..." -- "То-есть какие же именно?" -- спрашивает его отец. -- "Всякие!" -- отвечает сын, не моргнув. -- У других все, у меня -- ничего; этим все оправдано. Я могу быть счастлив от милости, которой лишится другой..." -- "То-есть, как же лишится?" -- недоумевает родитель. -- "Как бы ни случилось!" -- "Хотя бы и так, как ты один раз выговаривал Игнатию и мне, зачем мы не украли тридцать тысяч и не оказали на разбойников? Ты в самом деле не считаешь за грех -- украсть?" Сын, просвещенный в салонах тетки, с насмешкою просил отца об'яснить ему: что такое грех? -- "Всякая подлость!" -- отвечает отец. -- "А что такое подлость? Это довольно неопределенное слово!" -- "Подлость -- ну, это все то, за что общество имеет право побить" -- об'ясняет. ему родитель. Но этот аргумент не смущает юного гимназиста. "Но,-- восклицает он,-- разве я виноват, что общество так прекрасно устроено, что ставит человека в крайность?" -- "О ком ты это говоришь? О крестьянах в голодный годУ О рабочих без работы?" -- "Фи, я этих избитых вопросов не трогаю; я говорю об образованном человеке, человеке, которому необходимы простор, блеск, успехи, роскошь, жизнь, полная всех удовлетворений!.." -- "Но чего же может ждать от таких молодцев общество?" -- вопрошает его родитель. -- "Всего,-- как по писанному отвечает сын,-- эти люди -- свет общества! Они не допускают его погрязнуть в посредственности, они развивают его "кус, воображение, они вызывают в нем потребности, достойные высшего значения человека. Они дают толчок силам и промышленности, от этих людей богатеют государства..." и т. д. и т. д. (ib., стр. 58--61).
   Слушая этого "умного мальчика", вы чувствуете, что имеете дело не с ленивым, забитым, трепещущим культурным паразитом дореформенной эпохи, паразитом, бессмысленно и бессознательно прозябавшим на счет "подведомственных" ему ближних,-- нет, это уже вполне сознательный хищник, самоуверенный, бойкий, смелый, "ни о чем не сумнящийся", ставящий свое хищничество себе в заслугу, гордящийся им, делающий из него свое призвание, свою высшую жизненную цель,-- одним словом, это один из героев современной нам эпохи, практический "делец", вполне приспособленный к тем новым жизненным условиям, в которые втиснута новая культурная среда...
   Совершенно такое же впечатление производит на вас и другой экземпляр этих "умных детей", воспроизведенный г. Крестовским в лице Васи Теженецкого. Выше мы уже имели сучай упоминать вскользь о подвигах этого скороспелого "практика". В четырнадцать лет он вел себя, как настоящий взрослый негодяй,-- негодяй вполне сознательный, ясно и отчетливо понимающий, зачем и для чего он негодяйствует, подличает, шпионит, доносит, амурничает и дозволяет с собою амурничать престарелой приживалке-француженке, унижает, осмеивает и оскорбляет злополучных искательниц милостей его бабушки, прикидывается почтительным и любящим внуком, пресмыкается, лицемерит и т. д. Во всех его негодных и возмутительных поступках им руководит одна весьма определенная цель -- заполучить наиболее лакомый кусок из бабушкиного наследства и помешать во что бы то ни стало своему двоюродному брату Ивану воспользоваться этим куском. Мысль, что бабушка может отказать Бубново не его матери, а брату Ивану, приводит четырнадцатилетнего хищника в бешеную злобу; он ни перед чем не останавливается, чтобы защитить "свои права": он клевещет, обманывает, наушничает, наконец, просто грубит и угрожает. Он настолько нагл и циничен, что не считает даже нужным ни перед бабушкою, ни перед посторонними лицами скрывать своих планов. Послушайте, наир., какие разговоры ведет этот юный делец с гостями своей бабушки... "Бабушкой можно управлять, только надо уметь это делать,-- развязно сообщает он г-же Алексинской, приехавшей к бабушке с визитом;-- мой кузен, князь Иван (в которого Алексинская была., влюблена, что было, разумеется, небезызвестно юному дельцу) всем воспользуется, потому что хитер и не постыдится даже пркслущшаться... Вот он сюда едет, Я говорил откровенно grand maman {Бабушке.}, и шутя, и серьезно, что это делается из расчета, а вовсе не из любви к ней. Я своими ушами слышал, как он говорил Адели, что ехать сюда -- ему каторга, что он едет единственно из того, чтоб grand' maman при жизни своей отдала ему Бубново... вообразите, Бубново... когда это имение... c'était toujours l'apanage des fills {Всегда переходило к дочерях.}, из рода в род отдавалось дочерям, до самого прадедушки князя Данилы Десятова, который завладел им у сестры и за то его громом убило!.. Семейными преданиями не шутят, Катерина Александровна! Grand' maman должна отдать Бубново моей маменьке, а мы прибавим к своей фамилии: Бубновы... А если вдруг она сделает эту глупость, запишет своему Жану Бубново, да он не доедет до Царского, где его полк стоит, как Бубново будет проиграно в карты. Il a donc rage de jeu {Он одержим страстью к игре. Ред.}, Катерина Александровна и столько историй, которых я и рассказать вам не смею, но которые не делают чести его имени..." (ib., стр. 247).
   Еще с большею горячностью защищает он свои наследственные права перед Неряцким, который проговорился ему, будто слышал, что его бабушка хочет отделить свое имение его кузену Жану. "Как имение! Бубново? князю Ивану?-- вскричал, бледнея, четырнадцатилетний "искатель наследства";-- нет, но помилуйте, но послушайте... Monsieur Неряцкий, я имею к вам полную доверенность. Рассудите сами: где же справедливость? Покойный дед, князь Иван Данилович, ничего не дал детям, все предоставил grand' maman, как она хочет. Она очень бедно,только деньгами, оделила дочерей, покойных моих теток, Лидию и Евдокию; после их смерти зятья все возвратили по рядной. Дядя мой Петр, отец князя Ивана, умер тоже неотделенный. Казалось бы, это должно было увеличить приданое моей матери, княжны Агриппины Ивановны Десятовой, вышедшей за графа Василия Степановича Теженецкого. Казалось, должно бы увеличить? Нет! Grand' maman дала ей все те же жалкие сто тысяч и тряпки. Но ведь тряпки изнашиваются, monsieur Неряцкий! Мы надеялись, что хоть по смерти своей она оставит что-нибудь маменьке... Нет! Равную часть с частью сына, то-есть внука князя Ивана. Нет, вот она уже дробит имение, вот она уже раздает. Что же останется? Это неслыханная гадость! Я ей это выговорю (и он действительно несколько раз ей это выговаривал). Я здесь представитель прав моей матери, я ее защитник! Конечно, меня могут не послушать, даже оскорбить, как ребенка, но я не ребенок, я это докажу" (стр. 311). "Я в таких обстоятельствах monsieur Неряцкий,-- продолжает ораторствовать расходившийся хищник,-- что вынужден испытывать то, чего другие, быть может, в мои годы не знают. Для нашего поколения так усложнились и чувства, и отношения, и обязанности... Конечно, и в старину были семейные несогласия, притеснения, но они выражались грубее... но ведь и в нынешнее время, скажите, monsieur Неряцкий, какими средствами можно оградить себя от происков, подкапывания или, наконец, оплатить за них?" и т. д. (ib., стр. 313).
   Однажды бабушка, от запаха сирени, почувствовала себя дурно: юный хищник перетрусил: а вдруг умрет без завещания? Он и ждал, и боялся ее смерти. "Grand' maman, как вы вдруг изменились! -- вскричал он с притворной нежностью: -- что с вами, grand' maman? Вам дурно, grand' maman? Что будет со мною?! Benissez-moi, grand' maman" {Благословите меня, бабушка.}. Княгиня дала ему руку, но отказала в поцелуе и торжественно вышла из комнаты. Бездушный хищник совсем потерялся и стал хныкать. Его начали успокаивать насчет здоровья его grand' maman. "Ах, нет, оставьте, я не могу подумать. Если ни маменька, ни папенька не будут,при кончине бабушки? Что же тогда будет? Nous n'aurons donc rien; que de viendrons nous? {Мы ничего не получим; что о нами будет? Ред.}".. -- "Конечно, Базиль -- ребенок" -- внушительно заметила француженка-приживалка,-- но в наше время надо и детям думать о своей будущности!" (ib., стр. 211).
   И, как видите, "дети" думали о ней довольно основательно! Паразитные инстинкты "отцов" не умерли в них, а лишь переродились, сообразно с условиями и "потребностями времени"... Каковы корни, таковы и ветви. Честь и слава умным и практическим детям!
   

ПРИМЕЧАНИЯ

   120 Статья "Гнилые корни" была опубликована в NoNo 2 и 3 "Дела" за 1880 г., под псевдонимом: П. Никитин.
   121 Под псевдонимом В. Крестовский писала известная беллетристка 60-х и 70-х годов Н. Д. Хвошинская, по мужу Зайончковская. "Уланский пнсака Крестовский" -- В. В. Крестовский, автор "Петербургских трущоб", "Кровавого пуфа" и других антинигилистических и антисемитских романов, служивший офицером в уланском полку.
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru