П. Н. Ткачев. Избранные сочинения на социально-политические темы в семи томах. Том пятый
Издательство Всесоюзного общества политкаторжан и ссыльно-поселенцев. Москва. 1936
РЕЦЕНЗИЯ НА КНИГУ А. РОХАУ
"История Франции от низвержения Наполеона I до восстановления империи".
Перевод и издание Антоновича и Пыпина. 1886 г.46
Тот же г. Пыпин, который перевел на русский язык "Историю литературы XVIII века" Геттнера, с присовокуплением только г. Антоновича издал и перевел "Историю Франции от низвержения Наполеона I до восстановления империи", соч. немца Рохау. Из ближайшего знакомства с этою книгою оказывается однако, что названа она историей Франции облыжно. О Франции и французском народе в ней говорится почти столько же, сколько и о китайском богдыхане, о котором не говорится ни слова. Рохау сделал бы меньшую ошибку, если бы просто назвал ее: "Рассказом о судьбе французского правительства от и т. д.". Но. вероятно, по каким-нибудь соображениям ему казалось более приличным назвать свою книжицу "Историей", да еще "Историей Франции". У всякого барона -- своя фантазия. Зачем только читателей обманывать? Сами издатели-переводчики догадываются, что Рохау написал совсем не историю Франции, однако. Они этим не смущаются. Они только сожалеют (можно, говорит, пожалеть, что автор пишет историю только парламентской Франции, а не Франции вообще) об этом прискорбном обстоятельстве, но все-таки переводят и издают эту якобы "историю". Такое свое упорство в передаче и издании книги, негодность которой они сами признают, издатели-переводчики оправдывают следующим рассуждением: "Но, -- говорят они, пожалев о негодности книги, -- для русских читателей, которые из этого сочинения только в первый раз узнают о многих событиях, оно вполне удовлетворительно для начала, для первого знакомства с новейшей французской историей, для узнания общего хода событий, так как внешняя фактическая сторона истории изложена в нем превосходно, подробно, обстоятельно и с приличным освещением".
Вот так уж глупое рассуждение, глупее этого люди редко рассуждают. До сих пер все думали, и никто против этого не восставал, что начинать всегда следует с простейших, менее сложных явлений постепенно переходить к явлениям более сложным и запутанным. Но гг. Антонович и Пыпин смотрят на это дело совершенно иначе; по их мнению, наоборот, следует начинать с более сложного и запутанного и потом уже переходить к менее сложному и запутанному. Политическая внешняя жизнь народа есть сложный продукт различных условий его социального быта. Потому, чтобы понять и уяснить ее себе, нужно анализировать множество самых разнообразных явлений экономической и умственной жизни нации. Без этого анализа политическая история превратится в простую номенклатуру различных событий, одно за другим следовавших, различных изменений, постепенно происходивших в правительственных сферах. Такая номенклатура не годится ни для начала, ни для конца. Потому, если политическая история не есть простая номенклатура, то тогда следует начинать совсем не с нее, а с истории явлений более простейших и более непосредственных, знание которых не предполагает знания других явлений менее запутанных и сложных. Кажется, это понятно всякому малому ребенку. Мне смешно даже и настаивать на этом.
Другим обстоятельством, смягчающим вину издателей, гг. Пыпин и Антонович выставляют тот факт, что: "фактическая сторона истории изложена у Рохау подробно, обстоятельно неприличным освещением". Что называете вы, гг. Пыпин и Антонович, приличным освещением? Немецкий патриотизм, перемешанный с буржуазным миросозерцанием,-- это, по вашему мнению, приличное освещение? Очень приличное, лучше и желать ничего нельзя!
Узко патриотические инстинкты Рохау всего резче выступают наружу в его взглядах на Sainte Alliance {Священный союз. Ред.}, который, по его мнению, нисколько не имел в виду доставить абсолютизму торжество на счет либерализма (стр. 71), в его гневе на Гейне за то, что тот соверши л какую-то измену отечеству, осмелившись воспеть подлого Наполеона, в его неудовольствии на союзных монархов, не позволивших Блюхеру разрушить Вандомскую колонну и т. п. Великий патриот! Но он не менее великий и буржуа. И его буржуазное направление с особенною силою проявляется во всем, что он говорит о Луи Блане и о движениях 1848 года, в особенности о национальных мастерских и об июньском побоище. Он умышленно маскирует истинные отношения республиканского правительства 1848 года к рабочим, он скрывает те варварские жестокости, которыми в июне французское правительство наградило рабочих за помощь, оказанную ему в феврале, но зато он с особенным злорадством указывает на жестокости рабочих относительно своих палачей. Историею временного правительства он занимается с большою обстоятельностью, а о заседаниях в Люксембургском дворце едва удостаивает сказать несколько слов. Там, говорит он, "в речах высказывалось вообще больше чувства, нежели мыслей", и "в своем дальнейшем воде совещания рабочего парламента почти не дали другого результата, кроме того, что наглядно показали бессодержательность заветных социалистических положений и неисполнимость планов общественного преобразования Луи Блана и других" (стр. 219).
Совершенно справедливо. И все это называется приличным освещением. Пусть будет по-вашему, гг. Пыпин и Антонович, но все-таки это приличное освещение не служит хорошею рекомендацией переведенной вами книги, и вы поступили бы гораздо умнее и искреннее, если бы прямо объявили, что вы перевели книгу Рохау потому, что она написана очень интересно и увлекательно (даже поспорит в этом отношении с историей самого Маколея, от которой, впрочем, мало чем отличается), что публика с удовольствием сможет читать ее и что все же лучше читать публике хороший рассказ о правдоподобных и действительно совершившихся фактах, чем фантастические вымыслы в роде романов гг. Крестовского, Стебницкого. Против этого никто бы вам ничего не мог возразить. Действительно, лучше читать "Историю Франции" Рохау, чем "Некуда" Стебницкого или "Петербургские трущобы" Крестовского47, лучше, во-первых, потому, что это чтение не так скоро прискучит, как чтение лубочных произведений вышепоименованных романистов, во-вторых, потому, что невольно может возбудить в уме читателя некоторые мысли и соображения, весьма для него полезные и поучительные. Конечно, на последнее нельзя слишком рассчитывать. Большинство прочтет Рохау, как всякий интересный рассказ, приятно убьет несколько досужных часов, -- и сейчас же забудет прочитанное, ни на волос не поумнев и не развившись. Это большинство не способно делать никаких выводов и умозаключений из легкого чтения, его внешним образом нужно натолкнуть на них, тогда он догадается, в чем дело. Для таких-то догадливых читателей будет, я думаю, не бесполезным указать на некоторые выводы, логически вытекающие из "подробно, превосходно, обстоятельно с приличным освещением" изложенной внешней стороны французской истории. Опять повторяю, выводы эти очень поучительны и для нас, как для людей любящих сочувствовать чужому горю, -- весьма утешительны.
Во Франции в течение каких-нибудь пятидесяти лет произошло шесть политических переворотов: сначала свергнул и наполеоновскую диктатуру и восстановили Бурбонов, потом свергнули Бурбонов и опять восстановили наполеоновскую диктатуру, потом опять свергли диктатуру и опять провозгласили Бурбонов, потом прогнали Бурбонов и призвали Орлеанский дом, потом прогнали и Орлеанский дом, уничтожили королевскую власть и поставили на ее место республику, потом уничтожили республику и опять призвали наполеоновскую диктатуру. Правда, все эти изменения не отличаются особенным радикализмом, как и вообще всякая чисто политическая реформа. Правда, монархия Бурбонов немногим была лучше военного деспотизма Наполеона, в военный деспотизм Наполеона намного хуже мещанского царства Луи-Филиппа: июльская монархия мало чем разнилась от февральской республики, а февральская республика от декабрьской империи. Однако всякое такое изменение правительственном власти сопровождалось увеличением или уменьшением политической свободы нации, расширением или суживанием круга ее политических прав. Потому к этим изменениям нельзя относиться индиферентно и нельзя отнимать от них известное социальное значение.
Одна политическая форма дает народу больше прав, нежели другая, и потому весьма естественно при существовании этой другой формы стремиться к ее устранению и заменению ее формою более свободною. Урок французской истории показывает нам, что такое устранение и такое заменение одной формы другой не сопряжено ни с какими непреодолимыми трудностями, что для этого не нужно даже ждать никаких коренных изменений и переворотов во внутренней социальной жизни народа. Один и тот же народ, при сравнительно одних и тех же условиях, может выносить несколько форм политического правления, форм, до известных пределов различных, более или менее способствующих, более или менее препятствующих развитию народной свободы и народного благосостояния. Экономический быт французского народа с 1830 года изменился очень немного, почти даже нисколько не изменился, ни одного экономического фактора не прибавилось и ни одного старого не убавилось. Однако с 1830 г. в Париже сменилось целых три правительства; в эти 35 лет политическая власть поочередно облекалась то в костюм ограниченной монархии, то республики, то почти безграничной диктатуры. И как легко происходят все эти превращения и переодевании в централизованном государстве.
Сегодня правительство сильно и могуче, располагает огромными армиями, миллионами жандармов и полицейских, держит в своих руках все нравственные и материальные силы народа, -- завтра, в одну ночь, оно может потерять всю свою власть, остаться без крова и приюта, валяться в ногах перед теми, кого еще вчера оно могло всенародно расстрелять или повесить. Луи-Наполеону достаточно было одной ночи и содействия трех-четырех своих приближенных, чтобы низвергнуть республику. Июльская монархия была разрушена небольшою к отер нею оппозиционных депутатов, соединившихся с несколькими журналистами и с вождями тайных обществ. Монархия могла выдержать только две или три уличных схватки. Карл X и трех дней не мог усидеть на своем престоле в виду взбунтовавшегося Парижа.
Понимая шаткость и ненадежность своего положения, французские правители должны были тратить не мало остроумия и сообразительности на приискание средств, могущих как-нибудь упрочить и гарантировать за ними их скользкие места. В поиске за этим средством проходит обыкновенно все их время, оттого вся их деятельность, как бы ни была она продолжительна, всегда может быть сведена к одному знаменателю, к одному принципу самосохранения. Впрочем, несмотря на все их вековые усилия, изобретенные ими средства не отличаются ни разнообразием ни целесообразностью. История Франции и в этом случае сможет дать нам весьма назидательный урок. Правительство Людовика XVIII, Карла X, Людовика Филиппа, временное правительство 48-го года, исполнительная комиссия и диктатура Кавеньяка -- все эти разновидные правительства прежде всего стремились к охранению и самозащите, и все они думали достигнуть этой благой цели двумя путями, помимо, которых они не знали никаких других путей. Первый путь -- крутых мер, второй путь -- влияния и уступок.
Первые пять лет своего царствования, до убийства герцога Беррийского, правительство Людовика XVIII шло вторым путем -- влияния и уступок. Правда, путь этот избрало оно не вследствие какого-нибудь обдуманного плана, не вследствие сознательной решимости, а просто так, по легкомыслию своего характера. Оно в это время вешалось на шею обезумевшему дворянину-консерватору и монаху и иезуиту, то делало глазки начинавшему разживаться буржуа-либералу. Но вообще оно вело себя довольно либерально, соблюдало хартию и не теснило печать. Однако, это либеральничание нимало не смягчило неблагородных французов, видевших в нем только маску; оппозиция росла, и последние парламентские выборы 1821 года дали сильный перевес в парламенте враждебной правительству партии; кроме того, оппозиционная пресса становилась с каждым днем все смелее и смелее. С 1820 года, со дня убийства герцога Беррийского, министерство изменило свою политику; началась реакция, которая ещё более усилилась после счастливого исхода испанской войны. Избирательный закон был изменен к выгоде реалистов, пресса сильно стеснена, заведена цензура. Что же вышло?
Послушаем самого Рохау: "Строгость цензуры положила конец всяким оппозициям со стороны газет и других периодических изданий; в то же время полиция и юстиция с безжалостною строгостью преследовали свободные от цензуры брошюры и книги. После того как Франция в течение многих лет до такой степени привыкла к живейшему обсуждению в печати всех общественных вопросов, что печатные споры сделались для нее насущною необходимостью, новый закон вдруг наложил печать молчания на самые любимые органы общественного мнения и интереса и ввел в них страшную скуку. Это ошибочное направление вскоре обнаружилось. Наложивши неестественное молчание на оппозицию, правительство тем самым снова вызвало дух заговоров, который прежде совсем было ослабел. Рассеянные части тайных обществ снова стали сближаться и соединяться друг с другом. В самом Париже образовался центральный революционный комитет, во главе которого стали такие люди, как Лафайет и д'Аржансон". Тайные общества, разумеется, не бездействовали; то там, то сям начались восстания. Правда, восстания не удались. Но за эту неудачу никак не следует винить тайные общества; в их фиаско никак не следует видеть доказательство несостоятельности и бесплодности всякой тайной и подпольной агитации. Нисколько, восстания не удались от чисто случайных обстоятельств, которые могли и быть и не быть. Одно, напр., восстание, задуманное, по свидетельству Рохау, так хорошо, что можно было считать достаточно вероятным его успех (стр. 114), не удалось вследствие случайного взрыва пороховой башни в Венсене, на который намеревались напасть заговорщики. Взрыв этот, происшедший, разумеется, без всякого участия какой-бы то ни было партии, внушил тем не менее правительству некоторые подозрения, и оно отрядило в Венсен значительную вооруженную силу, которая лишила заговорщиков возможности привести в исполнение их план. Другое восстание, затеянное Лафайетом, не удалось по его же собственной глупости. "По странной непоследовательности, -- говорит Рохау, -- прежде чем взяться за исполнение дела, которое он сам так великолепно приготовил, он хотел удовлетворить элегической потребности своего чувства: обязанности относительно свободы и отечества должны были на время отступить перед обязанностью сердца, перед празднованием дня рождения его супруги" (стр. 127, ч. I). Это обстоятельство было причиною отсрочки предприятия, а эта отсрочка погубила восстание. Но из этих частных случаев неудавшихся заговоров нельзя было сделать заключение о несостоятельности политического заговора вообще. Правительство Луи-Филиппа понимало это; оно понимало, что заговоры есть единственно возможное средство борьбы с торжествующим противником, и удвоило меры строгости. Но что же вышло? Несмотря на тупую и жестокосердную реакцию, систематически поддерживаемую и развиваемую французским министерством при конце царствования Людовика XVIII и в начале царствования Карла X, реакцию, почти уничтожившую всякую открытую оппозицию в парламенте и доведшую прессу до рабского безмолвия, несмотря на все это, общества, враждебные правительству, не переставали агитировать народ и привели его, наконец, в такое либеральное настроение, что на выборах 1828 г. оппозиционные депутаты одержали решительную победу над министерскими. Правительство увидело себя в необходимости уступить и снова начало старую систему влияния и фарисейского либеральничанья. Правительство думало, что оно может менять свою политику по произволу, как меняет форму своих солдат, что, раз ослабив бразды правления, оно всегда сможет снова прибрать их к своим рукам, и потому оно смотрело на систему либеральничанья, проводимую министерством Мартиньяка, как на зло временное, проходящее, как на уступку, вынужденную только затрудительными обстоятельствами. Однако оно ошиблось в расчете. Когда через год оно захотело было по старой привычке затянуть возжи, лошади, отвыкшие от такого обращения, поднялись на дыбы, и глупый возница с лакеями полетел на землю вниз головой.