-- Выберите себе денщика! -- любезно предложил мне ротный командир на другой день после моего прибытия в отряд. -- Только я вас предупреждаю, -- сейчас же оговорился он, -- что хорошего солдата я вам не дам: хорошие мне и в строю нужны.
Положение моё было затруднительно: я не знал ещё ни одного человека не только по фамилии, но даже и в лицо. Я заметил это капитану.
-- Кого же бы им назначить? -- обратился он к стоявшему возле нас фельдфебелю.
-- Послать Бунчука! Бунчука к ротному командиру! -- пронеслось по линейке, и через минуту из одной палатки выскочил приземистый солдатик и, торопливо на ходу застёгивая пуговицы своего рваного мундира, побежал к нам.
-- Шапку надень! -- крикнул на него фельдфебель.
Тот, спохватившись, хотел было вернуться, но ротный командир остановил его.
-- Ладно! Поди сюда так. -- Ну, вот-с, -- указал он мне на него, когда тот, запыхавшись, остановился шагах в двух от нас.
Я посмотрел на Бунчука: маленького роста, но коренастый, с чёрными как смоль, кудластыми волосами, плохо выбритый, смуглый, загорелый, он необыкновенно напоминал какого-то жука; это сходство ещё дополнялось и тем, что его чёрные и довольно длинные усы слегка пошевеливались. Смотрел он как-то исподлобья, но глаза у него были прекрасные, добрые и сметливые, и в общем выражении лица было что-то детское. У гимназистов и кадетов среднего возраста иногда встречаются подобные рожицы: совсем бирюком смотрит, а взглядишься в него хорошенько -- ребёнок-ребёнком.
-- Желаешь в денщики? -- спросил его ротный командир.
-- Слушаю, ваше благородие! -- с малорусским акцентом проговорил Бунчук.
-- Да я не о том тебя спрашиваю, слушаешь ли ты, а о том -- хочешь ли в денщики идти?
-- Так точно, ваше благородие!
-- Ну с, а вы как? Одобряете? -- обратился уже ко мне капитан.
-- Что же, ничего... я его возьму.
-- Ну, и чудесно! Так, значит, зачислить Бунчука в денщики вот к их благородию, -- распорядился командир, и мы разошлись.
Через полчаса Бунчук стоял уже возле моей палатки.
-- Имею честь явиться, ваше благородие! -- отрапортовал он мне.
-- Ну, так значит вот ты теперь мне служить будешь?.. -- начал я, чтобы что-нибудь ему сказать.
-- Так точно, ваше благородие!
-- А как тебя зовут?
-- Василий Бунчук, ваше благородие!
-- Ну, а из какой ты губернии?
-- Из Курьской, ваше благородие.
-- Что же ты устроился уже в денщицкой палатке?
-- Так точно, ваше благородие.
-- Так можешь идти, пока ничего не надо.
II
Слова? ротного командира, что Бунчук -- лодырь, и что его приструнить нужно, совершенно не оправдались. Я положительно не мог им нахвалиться, с каждым днём открывал в нём всё новые достоинства, и мы всё более и более привязывались друг к другу.
В то время я был ещё совершенно мальчиком: мне не исполнилось и двадцати лет, когда я, только что произведённый в первый чин, отправился в действующую армию. Избалованный в своей семье и очень мало вышколенный в училище, с наклонностями богатого барчонка, я ещё нуждался в няньке, -- и вот эту няньку мне блистательно заменил мой Василий Бунчук.
-- Ваше благородие, пожалуйте бельё переменить, -- заявляет он мне, когда, бывало, я, страшно утомлённый истёкшим днём, думаю только о том, как бы поскорее завалиться спать.
-- Завтра утром, -- отбояриваюсь я.
-- Никак нет-с... Что ещё завтра утром будет -- неизвестно, может опять по тревоге поднимут, так тут уж не до белья... Пожалуйте же, который уж день не сменяли, долго ли, какая-нибудь и нечисть прикинется.
И примется меня переодевать, а я, совсем засыпающий, отдамся ему в руки и только клюю себе носом. Это всегда ужасно возмущало моего сожителя по палатке, сурового поручика Соколова.
-- Чёрт знает, барышня какая! -- ворчит, бывало, он, глядя на эту процедуру. -- Рубашки один снять не может.
Сам всегда грязный и оборванный, Василий Бунчук относительно меня наблюдал удивительную, для боевой-походной жизни, чистоту. Мой небольшой запас белья был всегда им перемыт, вычинен и перештопан. На мундире и на пальто пуговицы все целы, под мышками зашито. Раз даже сапог ухитрился мне залатать. Я только удивлялся одному, как у него на всё рук хватало: он был у меня и камердинером, и поваром, и конюхом, и прачкой, и швеёй, и даже казначеем, и всё это успевал он делать не как-нибудь, а основательно. Получу, бывало, я жалованье или из дому деньги, он уже около мена торчит.
-- Чего тебе?
-- Денег пожалуйте, ваше благородие!
-- Много ли?
-- Рублей пятьдесят надо бы.
-- Куда это столько?
-- Мало ли куда! Вам же потом пригодится. -- А то ведь вы, всё равно, зря спустите, а потом понадобятся -- и нет: чем к чужим людям ходить, да взаймы просить, лучше у себя приберечь. Пожалуйте -- у меня сохраннее будут.
-- Что верно, то верно! -- согласишься с ним и отдашь ему на сбережение. -- Да ты смотри, чтобы не украли у тебя.
-- Будьте спокойны -- у меня-то не украдут!
И, действительно, не случалось.
Иду я раз мимо денщицкой палатки, слышу мой Василий о чём-то с другими денщиками разговаривает. Приостановился.
-- Я своего барина за что уважаю -- в карты он не играет! -- слышу я. -- Вот что очень хорошо. Да и что за радость в карты-то играть -- деньги на ветер бросать. Ну, захотел себе удовольствие доставить -- пригласил товарищей, поставил бутылку-другую шимпанского, отчего же! С моим удовольствием! А то в карты! Тьфу! Да ему, признаться бы, это и не пристало. Куда ещё ему -- потому он, как бы на манер, робёнок. Безусый юнош! -- закончил он свою сентенцию обо мне.
III
О его прошлой жизни я знал мало. Да, кажется, и сам-то он о ней мало знал. Был он сирота безродный. Вырос где-то на барском дворе средней руки поварёнком, потом в солдаты сдали. В службе он был уже шестой год, и скоро бы ему по билету идти, да войну объявили. Фронтовик он был плохой: ноги колесом, да и ростом не вышел. В мирное время хмелем иногда зашибался и не раз за это в карцере сиживал. В отряде же я ни разу не замечал его даже и слегка выпившим. Кулинарные способности он проявил ещё в самом начале службы своей у меня. Приходит раз ко мне утром в палатку и улыбается.
-- Ваше благородие, каким я вас сегодня кушаньем угощу.
-- А что?
-- Вареники любите?
-- Ещё бы!
-- Ну так зовите гостей -- я вареников наготовлю.
-- Да откуда же ты творогу достанешь?
-- А это уж моё дело.
Пригласил я к себе двух-трёх приятелей. Подал Василий вареники. Мы диву дались -- превкусные! Стали расспрашивать из чего сделаны, а он только в усы себе посмеивается, да молчит. Нам, уже давно не видавшим ничего, кроме мяса варенного, да мяса жареного, в охотку показалось. Едим его вареники, да похваливаем -- совсем почти настоящие. И сметана даже на сметану похожа. А из чего приготовлено -- разобрать не можем. Сознался наконец: вместо творогу он туземный овечий сыр как-то, по своему, вымачивал, а сметана -- кислое буйволовое молоко с мукой. И пошла про моего Василия слава по всему полку, а он, что ни неделя, каким-нибудь новым кушаньем удивит, и всё это Бог знает из чего сделано, но вкусно. До командира полка дошло: раз ко мне с шуточкой подъехал, не уступлю ли дескать я ему своего повара: ну, а я тоже шуточкой и отбоярился от этого.
IV
Ещё одним своим обычаем Василий по полку славился. Бывало, идём мы походом; ну, Василий в обозе, разумеется. Только перед тем как на бивуак становиться, он уж за жалонёрами собачьей рысью лупит. И не успеют ещё люди колья для палаток поставить, а у меня уж и коврик разостлан, и медный чайник с чаем кипит. Обыкновенно тогда все офицеры нашего батальона ко мне идут, чтобы по первому стаканчику горячего чая пропустить. Ну, а потом, когда их денщики подойдут, тогда уж и меня угощают. Только раз какой казус вышел. Встали мы однажды вечером на бивуак. Я это к себе товарищей на стакан чаю приглашаю. Собрались. Глядь, а моего Василия-то и нет. Стали ждать. Пока ждали, тут уж и палатки успели разбить, и другие денщики подошли, и принялись для своих господ чай заваривать. Подсмеиваются надо мной товарищи: "Что, -- дескать, -- оконфузились вы со своим сокровищем-то". Подали ротному чайник; он меня к себе зовёт.
-- Идите ко мне, уж на этот раз верно я вас угощать буду.
Налили мы себе по стакану, попробовали, да тотчас же и выплюнули. Что такое? Не чай, а какая-то омерзительная бурда -- вонючая, густая... Слышим уже по всему лагерю ропот идёт -- все на воду жалуются. Из штаба адъютанты появились. "Не беспокойтесь, -- дескать, -- вода будет... вот расчистят только, а то она застоялась очень... подождите немного".
Опять ждать начали. Некоторые, впрочем, очень нетерпеливые, решили вместо воды турецкого рому вскипятить и на нём чай заваривать... Ну, да немного нашлось охотников этим напитком угощаться: от одного стакана так одуреть можно, что до полудня не проспишься. Некоторые винца кахетинского себе налить велели. Ну, да всё-таки это не чай. А чай для походного человека -- первое удовольствие и подмога.
А моего Василия всё нет, да нет. Смерклось совсем, я уже беспокоиться начал.
Только вдруг меня в штаб пригласили. Являюсь.
-- Что такое?
-- Да видите ли, -- говорит мне адъютант, -- сейчас на аванпостах солдата поймали и сюда доставили, так он вашим денщиком назвался.
-- А покажите-ка мне его.
-- Пожалуйте.
Смотрю, стоит мой Василий под конвоем, и в руках у него ведро с водой.
-- Ваш? -- спрашивают.
-- Мой, -- говорю.
-- Ну, так идите с Богом.
Пошли мы, а я его расспрашиваю.
-- Как это тебя угораздило?
-- Да как, ваше благородие, побежал я за водой, смотрю, а она гнилая, я и пошёл вверх по ручью лупить. Чуть не под самый Карс убежал, пока до свежего места добрался. Зачерпнул я это ведёрко, иду назад, ан глядь, уж и "иванпосты" расставлены. Спрашивают: "Кто идёт?" -- "Солдат", -- говорю. "А что пропуск?" -- "А не знаю"; ну, меня значить в штаб и доставили. А что из-за этой воды переругался, беда! Всем пить хочется, ну так вот и норовят отнять. Да, подставляй карман шире -- так я и дал! Два раза чуть было не подрался...
Надо было видеть восторг моих товарищей, когда они, истомлённые жаждой, сидя у меня в палатке и прихлёбывая свежий горячий чай, слушали мой рассказ о похождениях Василия. После тяжёлого двадцатипятивёрстного перехода, он сделал в этот день ещё вёрст пятнадцать лишнего.
Воду для отряда расчистили только на рассвете.
V
Однажды, -- это было во время первой блокады Карса, -- наш полк находился на очереди в траншеях. Время тянулось скучно и томительно. Дела никакого, лежишь себе да слушаешь, как грохочут орудия, да ревут гранаты. Одурь от однообразия берёт. Только около полудня собралась у нас небольшая кучка офицеров, и решили мы перекусить малую толику. Достали хуржины (перемётные сумы) и начали выгружать холодное мясо да сыр, сыр да холодное мясо; у некоторых, впрочем, сардинки оказались, но на них, просто тошно смотреть было -- так они надоели.
-- Погодите, ваше благородие, -- шепчет мне Василий (он меня одного без себя в траншеи "не отпускал": мало ли, дескать, что с "робёнком" приключиться может -- не ровён час и ручку оторвут). -- Погодите, -- говорит, -- я вам яичницу изготовлю, я сегодня яиц промыслил.
-- Жарь! -- говорю. -- Чудесное дело!
Ну, и другие офицеры услыхали, тоже повеселели, яичницы ждут, да на своих остолопов с укоризной посматривают, Василия им в пример ставят.
-- Где же нам за Василием угоняться: он во какой дошлый! -- начал было оправдываться флегматичный Григорий, денщик моего ротного командира.
-- Да вот он дошлый, -- перебил его капитан, -- а ты дошлым никогда не будешь, потому что ты дохлый!
Григорий обиделся и отошёл в сторону. Но странное дело, несмотря на то, что другим денщикам моим Василием часто в глаза тыкали, все они к нему относились крайне доброжелательно и любовно. Вероятно, это происходило оттого, что он вовсе не желал выслужиться перед другими, а просто-напросто сам по себе служил хорошо и никогда не отказывался помочь товарищу.
В ожидании яичницы, выпили мы по чарочке фруктовки, сидим, сыром закусываем и наблюдаем, как Василий за бугром, шагах в пятидесяти от нас, огонёк разводит и сковородку накаливает. Видим, что вот он уж и яйца вылил, сейчас подаст, значит, слюнки текут -- облизываемся, только вдруг в эту самую торжественную минуту над нами проревело что-то, словно поезд железной дороги прокатился, раздался взрыв, и на том месте, где сидел Василий с яичницей, взвился столб дыму и пыли. Гранату разорвало. Мы все бросились к нему. "Ранен... убит", -- мелькнуло у меня в голове, а сердце так и замерло. Смотрим, а Василий, как ни в чём не бывало, поднялся на ноги и отряхивается.
-- Не ранен? -- кричу я ему, подбегая.
-- Никак нет, ваше благородие, песочком только обдало малость.
-- Ну, слава Богу.
-- Да вот беда, ваше благородие, яичницу очень запорошило, словно, как бы, например, перцем. Уж не обессудьте, ваши благородия, -- обратился он к другим офицерам, -- думал глазунью изготовить, а вышла траншей-яичница с хрустом.
Так мы её с хрустом и съели, а потом кахетинским винцом рот выполоскали, да горло промочили хорошенько.
VI
В эту же ночь с Василием случилось новое приключение.
Когда совсем смерклось, и мы уже стали ожидать желанной смены, вдруг подбегает он ко мне и каким-то отчаянным голосом докладывает, что случилось несчастье.
-- Что такое? -- спрашиваю я.
-- Арабчика нет!.. Арабчик пропал!..
-- Как так? Куда мог он деваться?
-- Не могу знать, ваше благородие. Виноват я, как есть виноват. За день-то он всё вокруг себя притоптал, ну отвёл это я его подальше, где травка посвежее, пусть, дескать, попасётся. Сам наземь прилёг, а повод, значит, в руке держу. Да и не заметил как уснул, устал, должно быть, вчера ночь спать-то не довелось. Только просыпаюсь сейчас, ан уж совсем темно -- хвать: ни повода, ни коня... Ваше благородие, вы меня хоть под суд отдайте, а только не беспокойтесь -- Арабчика я найду -- жив не буду, а найду, -- с этими словами Василий повернулся и исчез во мраке наступившей ночи.
Я очень любил своего коня, но Василий любил его едва ли не более моего.
Сменились мы, вернулись в лагерь. Раздеваться на этот раз мне пришлось одному, уже без посторонней помощи. Повалился я на постель и страшно измученный вскоре забыл обо всём и заснул как убитый.
Только слышу, будет меня кто-то. Открываю глаза... совсем уже рассветало... передо мной Василий стоит такой радостный, сияющий как майское утро.
-- Нашёл, ваше благородие, нашёл, -- бормочет он, захлёбываясь от восторга.
-- Ну и слава Богу! А где он был?
-- Да чего уж! В милиции у коновязи стоял... Сначала-то я всю ночь по полю, по батареям бегал -- нигде нет. Ну, к утру я значит в лагерь кинулся... К казакам -- нет, в артиллерию -- нет. Я -- в милицию, глядь, голубчик у коновязи, и уж ему и ячменю задали, а только он не ест -- увидал меня, да как заржёт и повод пополам... Ах ты, родной мой... Спорить было начали -- отдавать не хотели... "Докажи", -- говорят...
-- Как же ты взял?
-- Да как -- мазнул одного, мазнул другого, вскочил на седло, только и видели. Ну теперь, ваше благородие, опять усните, рано вставать-то: часика два ещё вздремнуть успеете, -- закончил он, подвёртывая мне под ноги выбившуюся бурку.
Низкорослый, но широкоплечий Василий отличался хорошей физической силой, и, нечего греха таить, случалось иногда, что он меня, загулявшего где-нибудь на базаре у маркитанта, на руках в палатку приносил.
VII
В конце июля нашу дивизию в эриванский отряд передвинули, а в начале августа полк наш попал в большое дело.
Помню как сейчас, рано утром, подняли нас и велели готовиться. Все мы знали, что бой будет горячий.
Подаёт мне Василий умываться, а сам встревоженный такой.
-- Ну, -- говорю ему, -- ты при лагере останешься, сегодня тебе с нами нельзя -- денщиков брать не велено. Вещи мои собери... вероятно, после дела нас в Турцию двинут (а мы тогда на самой границе стояли). Мой ранчик береги, а в случае чего, сам перешли его к отцу -- понимаешь, -- а в ранчике у меня разные дорогие для меня письма да бумаги хранились.
-- Что выдумали, -- ворчит Василий, -- зачем я его пересылать стану, воротитесь, сами пошлёте -- ежели нужно.
-- Ну, а если я уже не ворочусь?
-- Зачем такие слова говорить! Что вы на свою голову накликаете! Сами только вперёд-то не лезьте, берегите себя, а то ведь вы рады.
Вижу, успокаивает он меня, а у самого губы дрожат.
-- Ну, прощай, -- говорю, -- Василий. Спасибо за службу. Если не увидимся -- не поминай лихом.
Молчит. Вскочил я на коня, подобрал поводья и направился к сборному пункту. Я в то время жалонёрным офицером уже был и во время боя находился при командире полка.
Отъехав шагов тридцать, я как-то невольно обернулся -- смотрю: а Василий всё около моей палатки стоит и творит мне вслед крестное знамение. Вспомнилось вдруг мне, как бывало я ещё мальчуганом на экзамен отправлялся, так старик отец благословит меня да ещё вслед несколько раз перекрестит...
Не вытерпел я -- повернул коня назад, а Василий со всех ног навстречу бросился и кричит:
-- Что надо? Зачем ворочаетесь? Нехорошо, -- говорит, -- ворочаться -- примета дурная...
-- Поцелуй, -- говорю, -- меня, -- и наклонился я к нему с седла.
Поцеловал он меня нежно, но как-то порывисто и сейчас отвернулся. А я пришпорил моего Арабчика и поскакал, уже более не оборачиваясь.
VIII
Горячее на этот раз дело было. Турки втрое нас численностью превосходили. Солдатики наши бились как львы, щедро усыпая неприятельскими телами подножие библейской горы. У нас тоже урон был значительный. Около четырёх часов дело особенно сильно разгорелось. Пули как мухи роем так и жужжат. Командир полка, а следовательно и я с ним, цепь объезжали. Шажком, нога за ногу, двигались мы, а на более серьёзных местах приостанавливались, полковник солдат ободрял. И работали же православные, видя, что их бравый командир вместе с ними себя не щадит!
-- Эх, зачем вы, полковник, опасности такой подвергаетесь? -- обратился с укором к нему один из подошедших батальонеров.
Полковник улыбнулся только своей доброй, ласкающей улыбкой.
-- А вы, -- говорит, -- зачем? -- и уже тронул было своего гнедого маштачка, да покачнулся вдруг и ничком на землю с седла покатился.
На виске у него струилась тоненькая полоска тёмной крови.
Я мигом спешился. Бросились мы к нему: глядим, -- уже и не дышит. А на губах добрая, ласковая его улыбка так и застыла навек. Сняли мы шапки, перекрестились.
-- Скачите к подполковнику Знахареву, -- обратился ко мне батальонный командир, -- оповестите его и скажите, чтобы он командование полком принял.
Повернулся я к Арабчику, гляжу, -- а он, голубчик, уже на земле бьётся и изо рта у него показалась кровавая пена.
Не успел я в себя придти и сообразить, что мне делать теперь, как что-то резкое меня по правому боку ожгло.
"Ну, вот и я готов!" -- мелькнуло у меня в голове, и всё вокруг закружилось, завертелось и исчезло...
Очнулся я на перевязочном пункте от жгучей нестерпимой боли.
-- Скажите -- слава Богу! -- обратился ко мне наш толстый доктор.
-- А что? -- едва мог я спросить.
-- Пуля у вас сама вывалилась.
-- Дайте, пожалуйста, знать в полк, моему денщику... -- начал было я и опять впал в забытьё.
К вечеру я был уже в госпитале, где мне сделали новую перевязку. Всю ночь я то приходил в себя, то опять терял сознание.
Рано утром очнулся я окончательно; смотрю -- около меня Василий стоит и весь вздрагивает. Я взглянул ему в глаза и... тут в первый увидел я, как по этому смуглому, загорелому лицу текли слёзы...
-- Что, Василий, -- постарался я улыбнуться, -- проштрафились, брат, мы?
-- Ничего, ваше благородие, до свадьбы заживёт, -- начал он меня успокаивать, а у самого губы так и трясутся.
Началось лечение. Доктора думали сначала скоро починить меня настолько, чтобы я мог, без особого риска, перебраться в Тифлис, но рана оказалась серьёзнее, чем они предполагали.
Потекла унылая госпитальная жизнь. Сильная лихорадка беспокоила меня едва ли не больше чем рана.
Я лежал в палате вдвоём с таким же молодым и раненым офицерам как и я. Василий всё время ни на минуту не отходил от меня, так что сестре милосердия и делать было нечего.
IX
Прошло недели две. Мне стало значительно легче, и я начал проситься в Тифлис, где у меня жила тётя с двумя кузинами. Старший врач обещал сделать это не сегодня-завтра. Однажды, -- я в этот день как-то особенно себя хорошо чувствовал, -- Василий отправился рано утром в полк, чтобы получить амуничные деньги. Он ещё с вечера отпросился и всё "сестрицу милосердную" умолял в его отсутствие хорошенько за барином присматривать.
Полк от нашего госпиталя стоял верстах в десяти, так что возвращение Василия можно было ожидать только в вечеру. День прошёл вполне благополучно, его сменил тихий прохладный вечерок, погасла снеговая вершина Арарата, и тьма наступила сразу, без наших северных сумерек.
Мой товарищ по палатке добыл где-то гитару и, уносясь мечтою на далёкую родину, тихо перебирал струны, что-то импровизируя. Мотылёк бился около свечки, да мухи жужжали... Я дремал. Вдруг при входе как из земли выросла приземистая фигура Василия.
-- Им-м-ею честь явиться, ваше бла-а-родие! -- отрапортовал он заплетающимся языком.
Физиономия у него была красная, кудластые волосы более чем когда-либо всклокочены.
-- Ну, что делать! Один раз куда ни шло!.. Можешь спать ложиться -- мне более ничего не нужно.
-- Нет, позвольте, ваше благородие, -- не уходил Василий, -- я ведь ещё вполне совершенно... хоть куда угодно, только извините меня, пожалуйста.
-- Да ладно, ладно -- извиняю...
-- А вот, ваше благородие, извольте... я вам гостинца принёс, -- и он положил ко мне на постель какой-то свёрток.
Широкоскулая физиономия его при этом вся залилась добродушнейшей улыбкой.
-- Ну, этого совсем и не надо бы, -- начал я.
-- Нет позвольте, ваше благородие, -- перебил меня Василий, -- как же я мог забыть... амуничные деньги я получил рубль пятьдесят копеек... вот, думаю: барин мой в госпитале скучает... полтинник я с землячком пропил, действительно, виноват, землячка встретил... и потом на полтинник леденцов купил для вашего благородия, скучаете -- так я полагал... вот пожалуйте... откушайте и вы то же, ваше благородие, не побрезгуйте на моём угощении, -- обратился он к моему товарищу по палатке, -- а вот ещё полтинник у меня цел остался -- вот он, его я берегу, можно сказать, на чёрный день. А леденцов пожалуйте, откушайте, ваше благородие... Вы у меня ангел, и я за вас сейчас умереть...
Василий становился всё сентиментальнее, и я его долго ещё упрашивал ложиться спать, но он порывался всё проявить какую-нибудь деятельность, сапоги всё почистить хотел, но так как я в госпитале сапог не носил, то и чистить их не представлялось ни малейшей необходимости.
Наконец я его уговорил, и он отправился спать. Это был первый случай, что Василий напился пьян.
X
Вскоре меня отправили в Тифлис. Ехал я с Василием на перекладных, почти всю дорогу шажком, отдыхая и делая перевязки в попутных госпиталях. Надо было видеть, как ловко и заботливо обращался он со мной -- всю дорогу почти я у него на руках проехал.
В Тифлисском госпитале меня на другой же день приезда посетили тётя и кузины. С Василием они уже хорошо были знакомы по моим письмам и тотчас же пожелали его видеть. Представление вышло очень курьёзным. Василий оказался человеком не без самолюбия и страшно сконфузился перед дамами за свой донельзя изношенный, оборванный костюм. Барышни тоже переконфузились, когда он стал называть их "вашими благородиями", тётю же он произвёл в "превосходительство", и старушке, кажется, это понравилось.
С месяц я пролежал в госпитале и настолько поправился, что мне разрешено было перебраться на квартиру.
Пришлось подумать о гардеробе Василия -- нельзя же было ему ходить прежним грязным оборванцем. Мои старые сюртуки для него были узки в плечах, а полы доходили чуть не до земли, и я решил одеть его в штатское платье. Василий долго не мог свыкнуться с новым костюмом и к "вольной одежде" относился вообще с пренебрежением.
В семействе у нас его все полюбили -- он был всё такой же ловкий, расторопный и сметливый, но, увы, здесь именно и ждала его гибель.
XI
Бойкая и кокетливая горничная моих кузин, рыженькая Варя, заронила страшную искру любви в его закалённое солдатское сердце. Василий растаял. Из прежнего неряхи он вдруг сделался отчаянным франтом, помадил свои непослушные вихры, начал носить брюки навыпуск, понабрался даже откуда-то галантерейных выражений, несколько казарменного пошиба.
Кокетка Варя, завладев его сердцем, завладела и его руками. Всю работу, которая была ей почему-либо не по вкусу, она ухитрилась свалить на Василия. Надо было видеть его сконфуженную физиономию, когда мне случалось заставать его за какой-нибудь бабьей работой. Бедняга лез из кожи, не знал буквально покоя, надрывался, стараясь угодить своему идолу; но всё напрасно: щёголеватая горничная не только не удостаивала его ни малейшей взаимности, но даже позволяла себе издеваться над его неуклюжей фигурой, над его смешным выговором. Я со страхом смотрел на всё это, боясь, чтобы он не запил "с горя". Но Василий крепился.
Подошла Страстная суббота. Мы все стали собираться к пасхальной заутрени в Сионский собор. Кузины брали Варю с собой.
-- Ваше благородие, позвольте и мне к заутрени идти, -- обратился ко мне Василий.
-- Иди, пожалуйста, только куда же ты думаешь отправиться?
-- В Сионский собор, ваше благородие.
-- Да ведь туда, голубчик, нижним чинам нельзя.
-- Да кто же, ваше благородие, подумает, что я солдат, когда, например, я в этой одёже?
Я повернулся к нему и, осмотрев его с ног до головы, диву дался: на нём была очень приличная, хотя и сидевшая мешком, пиджачная парочка, непослушные вихры окончательно побеждены, а тараканьи усы задорно подкручивались к самым глазам. Но что более всего поразило меня -- это огромный, ярко-пунцовый шёлковый бант, пышно выбивавшийся из-за жилетки, на место галстука.
-- Иди, -- сказал я ему, -- действительно, тебя в этом виде никто не сочтёт за солдата. Только где ты этот дурацкий бант приобрёл?
Заутреню он отстоял в Сионском соборе, но надежды, лелеянные им, не сбылись: Варя, разодетая настоящей барышней, не позволила ему даже и встать около себя -- её, очевидно, шокировал его комичный вид.
Вернувшись от заутрени, я сделался невольным свидетелем очень печальной сцены.
-- Христос воскрес, Варвара Игнатьевна! -- подлетел Василий к вошедшей в кухню Варе и протянул к ней свои толстые губы.
-- Воистину воскрес! -- холодно ответила та, отворачиваясь от него в сторону.
-- А что же похристосоваться-то? -- растерянно проговорил бедный влюблённый.
-- Ах, уж это вы оставьте! С мужчинами я никогда не христосуюсь.
-- Как нет? А с Давидкой, небось, сегодня целовались, сам я видел...
-- Ну так что же? Давид Арутюныч -- гимназист и не вам чета! И ты даже его Давидкой-то и называть не смеешь! Вот что! -- оборвала Варя и вышла из кухни, сильно хлопнув дверью.
Долго, словно в воду опущенный, стоял мой Василий, потом вздохнул, махнул рукой, и, схватив шапку, почти опрометью выбежал на улицу. Я хотел было его остановить, да не успел.
К вечеру он вернулся домой совершенно пьяным. Мне было невыносимо жаль его, и я сделал вид, что не замечаю этого.
Но горе само подстерегало его.
XII
Великовозрастный гимназист Давидка или Давид Арутюныч, как величала его Варя, живший со своею матерью в одном с нами доме, уже давно строил куры и, кажется, небезуспешно, нашей горничной. Пользуясь на этот раз пасхальной свободой, он почти весь день торчал у нас на галерее, подстерегая то и дело выскакивавшую туда Варю, чтоб запечатлеть ей лишний поцелуйчик.
Нужно же было так случиться, что пьяный Василий натолкнулся на одну из этих сцен.
Наше семейство в это время только уселось за вечерний чай и, утомлённое миновавшим хлопотливым днём, мечтало о близком отдыхе... Вдруг страшный визг, крик, звон разбитого стекла заставили всех вскочить с места...
Я бросился на галерею: навстречу мне бежала Варя -- платье её было разорвано, волосы растрёпаны, и она благим матом кричала: "Ой, убил! Ой, убил!" Догадавшись сразу в чём дело, я кинулся дальше. На ступенях около кухни шла отчаянная борьба; расходившийся Василий беспощадно тузил своего счастливого соперника...
Произошёл самый невыразимый скандал: со всех сторон сбежались соседи, гимназист ревел, мать его, толстая и вздорная армянка, выла, осыпая нас проклятиями. С тётей моей сделалось дурно, кузины пищали, а Василий, несмотря на то, что я несколько раз встряхнул его за шиворот, всё бурлил и бурлил... Пришлось отправить его с двумя городовыми в карцер.
На другой день я насилу отговорил мать гимназиста подавать к мировому, затронув в ней гонор: "Как, -- дескать, -- вам будет не стыдно судиться с солдатом".
XIII
Вскоре после Пасхи я должен был отправиться на минеральные воды. Я полагал, что Василий, отвлечённый от предмета своей страсти, мало-помалу успокоится, и всё войдёт в свою колею. Расстаться же с ним мне было жаль: слишком много жутких, но в то же время и хороших воспоминаний из времён минувшей войны было связано у меня с этим человеком.
Вернувшийся из карцера Василий был неузнаваем. Стыдливо опустив голову, не говоря почти ни слова, исполнял он свои обязанности. Прежнего разбитного и сметливого денщика в нём и следа не осталось. Угрюмо словно волк взглядывал он иногда на Варю и только молча прикусывал свои усы... Вихры опять поехали в разные стороны.
Варя страшно боялась его и хотела даже совсем уйти от нас, но только ввиду того, что Василий должен был скоро со мной уехать, осталась.
День моего отъезда приближался, и я начал собираться понемногу.
-- Позвольте мне в полк, ваше благородие, -- вдруг объявил однажды Василий.
-- Как в полк? -- удивился я.
-- Так точно в полк! Я с вами не поеду.
-- Почему же это?
-- Мне скоро по билету идти, так что же, уж всё равно, здесь в Тифлисе в местном полку дослужу.
-- Как хочешь. Насильно я тебя удерживать не могу. Только тебе ещё по крайней мере месяца три службы осталось, мог бы со мной съездить.
-- Никак нет, ваше благородие, я в полк желаю.
-- Ну Бог с тобой, как хочешь.
-- Покорнейше благодарю, ваше благородие, -- проговорил Василий, глядя куда-то в сторону, и вышел из комнаты.
Бедняга не мог расстаться с предметом своей страсти.
Я отчислил его от себя, но до моего отъезда он оставался ещё в нашем доме. Наконец наступил час разлуки. Почтовая тележка была подана, и Василий увязывал чемодан.
Простившись и перецеловавшись со своими родными, я уселся на клеёнчатую подушку. Ямщик подобрал вожжи.
-- Ну прощай, Василий! -- обратился я к моему бывшему денщику.
-- Позвольте мне, ваше благородие, проводить вас за город, -- пробурчал он, потупив глаза.
-- Что ж, изволь, проводи.
Василий моментально очутился на козлах рядом с ямщиком.
Лошади тронулись. Провожавшие замахали платками, я несколько раз приподнимал фуражку.
Василий сидел, насупившись, не глядя по сторонам и не оборачиваясь назад. Я хотел было заговорить с ним, но невыносимый треск колёс по мостовой заглушал мои слова.
Наконец мы миновали город и выехали на шоссе. Тройка приостановилась. Василий соскочил с козел.
-- Прощайте, ваше благородие, -- заговорил он, снимая фуражку. -- Покорнейше благодарю за ласку... Простите меня, коли ежели...
-- Бог с тобой, Василий, я ни чуть не сержусь на тебя, тебе за службу спасибо... Может быть, ещё увидимся.
-- Где ж теперь увидимся, мне скоро по билету... а, вы -- когда ещё вернётесь, не знаю, в Тифлисе ли я останусь. Ах, ваше благородие, ежели бы снова в кампанию -- но расстался бы с вами... -- и при этих словах он вдруг схватил меня за руку и хотел было её поцеловать, но я не допустил этого и опять как когда-то перед боем поцеловал его самого.
Слёзы градом лились по его смуглым щекам, усы дрожали, он что-то хотел сказать, но не мог... Мне было невыносимо тяжело, и я махнул рукой ямщику... Тележка быстро понеслась по ровной дороге. Отъехав с полверсты, я обернулся назад: Василий всё ещё стоял на дороге и смотрел мне вслед...
XIV
Недели через полторы по приезду моему в Пятигорск, я получил от тёти письмо. Вот, что между прочим, писала она: "Твой Василий наделал нам массу хлопот и неприятностей. Он несколько раз являлся к нам пьяный и всё приставал к Варе, так что бедная девушка просто покою не знала. Он, извольте видеть, всё ей предлагал руку и сердце. А! Каков? Наконец всё это завершилось опять очень неприличным скандалом, после которого его арестовали и этим избавили нас от крайне неприятных визитов".
Возвратившись в Тифлис, я навёл справки о Василии. Оказалось, что уйти в запас ему не удалось, так как вследствие неоднократного пьянства и буйства он был переведён в разряд штрафованных и отправлен в какой-то батальон. Когда я сообщил об этом моим кузинам, они обе принялись пищать и даже упрекнули Варю в жестокосердии...
* * *
Прошло несколько лет, я уже был в отставке. Как-то раз в клубе мне пришлось провести целый вечер в обществе офицеров. Всё это был народ хотя и молодой, но уже хорошо обстрелянный. Некоторым из них пришлось побывать в двух кампаниях: в последней турецкой и ахал-текинской. Зашёл разговор о личной храбрости. Некто штабс-капитан Г. настаивал на том, что при современном ведении войны она положительно невозможна -- очень, дескать, всё уже регулярно и рассчитано как в машине какой.
-- Ещё офицеры туда-сюда, кое-где проявить себя могут, а уж нижние чины -- никоим образом.
-- Как не могут, позволь, -- перебил его поручик К. -- а вспомни этого, ну, как его, "жука"-то, в твоей роте ещё он был под Геок-Тепе. Уж чего же тебе больше личной храбрости, совсем герой...
-- Ну да ведь то был такой сорвиголова, что другого, пожалуй, и не встретишь.
И штабс-капитан рассказал нам про одного своего солдатика, который поражал всех своей необузданной храбростью...
-- И умер, каналья, молодцом. Груду трупов вокруг себя навалил, прежде чем сложить свою буйную голову. Когда его тело потом взяли, оказалось, что как решето весь истыкан был.
-- А как его звали, не помните?
-- Как не помнить -- Василий Бунчук.
------------------------------------
Источник: Тихонов В. А. Военные и путевые очерки и рассказы. -- СПб: Типография Н. А. Лебедева, 1892. -- С. 61.
OCR, подготовка текста: Евгений Зеленко, апрель 2013 г.