Нынешняя Пасха совпала со столетним юбилеем рождения Александра Ивановича Герцена (род. 25 марта 1812 года). Его огромное значение в русской публицистике общеизвестно. Особенно велика его роль в политической журналистике, которую он, можно сказать, создал в России, вместе о своим противником, М.Н. Катковым. "Колокол" Герцена был первым проявлением участия общественного голоса в политической жизни страны. Катков в "Московских ведомостях" почти одновременно придал этому голосу политической печати значение и влияние более прочное, чем мог сделать Герцен в заграничном издании. Но "Колокол" имел для публики все очарование логоса оппозиционного, которому Герцен придал характер того дерзкого третирования авторитетов, которое так привлекательно для толпы.
Большая Россия знала Герцена по преимуществу как политического агитатора, по "Колоколу" и "Полярной звезде". Его более глубокие произведения художественного и философского содержания были известны лишь ограниченному кругу читателей. И однако же, по существу своего таланта, Герцен был именно художник и философ, а не политик. Он и в политике остался тем же художником и философом, что и составляло некоторую трагедию его творчества. Политика требует практичности и рассудочности. Герцен, возбуждая оппозиционное настроение публики, никогда не мог указать ни одной меры, действительно осуществимой. От этого он и потерпел крушение на первом же крупном вопросе, по которому сознание публики не могло не понять необходимости практических решений, - т.е. на вопросе польском. Его страстная защита польского восстания, непонятный тогда переход на сторону врагов России, прозвучал погребальным колоколом для влияния Герцена в тогдашнем обществе, еще недостаточно нигилизированном для отрешения от любви к родине.
Но в течение нескольких лет Герцен, возвысивший свой голос из-за границы, был властителем сердец либеральной России.
Огромный литературный талант, одинаково умевший затронуть все ноты сердца - образностью, иронией, негодованием, нежностью, лиризмом, соединялся в нем с обширным кругозором мысли и с тем разносторонним образованием, которое характеризовало собой блестящие московские круги сороковых годов. Вообще, Герцен - типичный человек 40-х годов, этого кульминационного пункта, до которого когда-либо достигала Россия в развитии личности, правда, довольно ограниченного круга культурного дворянства. Таких людей мы больше не имели, и сам Герцен впоследствии громко заявил, что он, живший по всей Европе и везде знавший наиболее высоких представителей ее культуры, не может поставить ничего рядом с образованными кругами наших 40-х годов. В них был пышный цвет стародворянской России и ее лебединая песнь во славу родной культуры.
В Герцене была и та черта, которая обща всему кругу его сверстников, конечно, с оттенками, свойственными западничеству. Вся сила русского творчества тогда пошла в выработку личности. В слое славянофильском принципиальное единение с русским народом влекло к стараниям уяснить себе задачи социально-политического устроения, то есть к творчеству положительному. Западничество в отношении политической реальности обрекалось, наоборот, почти исключительно на критику и разрушение. И вот почему Герцен мог очутиться в роли как бы духовного отца нашего "освободительного" движения, которое, если бы он дожил до конца сформирования, вряд ли могло бы возбудить его симпатии по своей сухости, формализму и понижению личности. Но в свое время Герцен играл роль революционную, он спускал с цепи те страсти, которые в конце концов должны были стереть в прах его же требования высоты и свободы личности.
В деятельности Герцена говорила общая трагедия современной истории. И это тем более достопримечательно, что лично Герцен не был удовлетворен европейской жизнью, более чем русской. Он всегда оставался до известной степени "славянофилом" в том смысле, что был убежден в какой-то самобытности России, верил в создание Россией каких-то новых форм общежития, высших нежели европейские, его не удовлетворявшие. Европейскую цивилизацию он, как и другие славянофилы, считал уже отживающей, выдыхающейся. Он в ней видел сомнительные искры будущего только в идеалистическом анархизме, тогда зарождавшемся с сильным участием его друга Бакунина. Россию же, в которой Герцен отрицал одинаково московский и петербургский периоды, он любил неизвестно почему как источник какой-то новой жизни, имеющей вместить в себе всю свободу личности, всю ее разносторонность, в каком-то мистическом братстве, объединяющем народ в жизни свободной, чуждой эксплуатации, чуждой насилия.
Такое настроение публициста нам, русским, весьма знакомо. Не раз высказывалось и то, что основа его состоит в господстве этического начала. Трудно сомневаться и в том, что развитие этического начала - в качестве чего-то самобытного и самодовлеющего, конечно, истекло из векового религиозного, и именно православного, сознания, оставившего глубокие следы даже и на тех, которые в личных верованиях совершенно отошли от православия. Но те философы-публицисты, которые сохранили религиозные верования, могли развивать эту повышающую личность проповедь безопасно для реальной жизни, так как они хранили сознание того, что формами, политическими и социальными, их идеалы не достигаются, а обеспечиваются лишь по степени этического развития личности. Это и есть правда истории. Герцен - очень рано утратил, или почти утратил, религиозное верование и потому его идеализм принужден был искать осуществления во внешних формах, каких он и сам не мог найти, не мог указать, а в то же время - отрицал все реальное, что ему ни предлагала жизнь в России или в Европе. Таким образом, в нем практически действовал только революционер. Он порождал отрицание, даже - оплевание старой святыни, но передать порожденных ею же идеальных настроений уже не мог, так как ничто механическое, форменно-революционное никак не могло их вместить и понести с собой.
Это трагедия всей революционной части людей 40-х годов. Они хотели неизменно высокого, тонкого, живого, а, переходя к практике, рождали в конце концов только такую же пошлость и "казенщину" отрицания и революции, какую ненавидели в отрицаемом ими "старом" консервативном мире.
Герцен умер в 1870 году, ничего не создавши и совершенно выбившись из строя. В начинающейся русской революции он видел, - издалека Каракозова, а вблизи Нечаева. Нечаев эксплуатировал его имя и влияние, но понятно, что не мог он "делать революцию" по Герцену. Излишне гадать, что сделал бы и сказал Герцен, если бы прожил подольше и посмотрел на плоды засеянных им цветов. Ясно лишь, что дальнейшее "освободительное движение" не имело ничего общего со святынями Герцена, да и сами революционеры очень скоро перестали даже знать сочинения его.
Для будущего Герцен оставил богатое литературное наследство, в котором почти нет ничего законченно цельного. Бесчисленное множество мыслей, наблюдений, соображений, характеристик рассеяно по его сочинениям, но все это слагается в нечто законченное в очень немногих произведениях, и притом наиболее слабых, как "Об изучении природы", да двух романах ("Записки доктора Крупова" и "Кто виноват"). Остальное это - сверкающие золотом этюды, очерки, "С того берега", "Былое и думы", мелкие газетные статьи, иногда напоминающие скорее стихотворения в прозе, чем политические руководящие статьи. Некоторые очерки Герцена (как "Осеаnо nох") обличают почти несравнимый художественный талант. Но в общем - можно сказать, что он принадлежит к числу писателей, не подведших себе итогов.
Учится не у него, а на нем можно многому, но - именно не революционерам каких бы то ни было партий, а только тем людям, которые умеют ценить независимость мысли и сами способны к ней, способны взять у автора сильное, отбросить слабое, понять то, чего не успел дочувствовать сам он. Но таких людей нынче немного. Сам Герцен, этот истинный аристократ ума, больше многих послужил для разрушения аристократии ума, для создания уличной интеллигенции. Возродится ли аристократия мысли когда-нибудь? Во всяком случае, торжество всеопошляющего освободительного движения, которому служил Герцен, отодвинуло от нас такую возможность очень надолго.
Впервые опубликовано: "Московские ведомости" N 72 (29 марта) за 1912 год.