Телешов Николай Дмитриевич
Петля
Lib.ru/Классика:
[
Регистрация
] [
Найти
] [
Рейтинги
] [
Обсуждения
] [
Новинки
] [
Обзоры
] [
Помощь
]
Оставить комментарий
Телешов Николай Дмитриевич
(
yes@lib.ru
)
Год: 1905
Обновлено: 14/07/2012. 42k.
Статистика.
Рассказ
:
Проза
Рассказы
Скачать
FB2
Ваша оценка:
шедевр
замечательно
очень хорошо
хорошо
нормально
Не читал
терпимо
посредственно
плохо
очень плохо
не читать
Н. Д. Телешов
Петля
Источник текста: Н. Телешов. Записки писателя. Рассказы. Москва. Издательство "Правда". 1987
OCR и вычитка Ю.Н.Ш.
yu_shard@newmail.ru
. Октябрь 2005 г.
I
В
се то мрачное и тяжкое, что висело тучами над страной в течение долгих лет, еще б
о
лее сгустилось и придавило жизнь;
дышать становилось нечем. Одни сознавали все это, другие еще не сознавали,
но и они начинали чувствовать, что в жизни что-то неладно, что жить так, как теперь живут, долго нельзя. Даже в кругах, охраняющих такую жизнь, начиналось разл
о
жение, и самые верноподданные стали заболевать общей болезнью. Петля затягивалась все
т
у
же.
За последнее время, всякий раз приходя на дежурство в полицейский участок, окол
о
точный надзиратель Лыжин чувствовал себя не так, как раньше; знакомые предметы казались ему не теми, какими были и какими будут опять для него завтра; даже сам себе он начинал к
а
заться не тем, каким был в прошлом году, и этого впечатления перемены он не мог изгнать из своего мозга.
Одинокий среди ночного затишья, Лыжин шагал
из угла в угол по дежурной комнате, чувствуя тревогу в душе, шагал обыкновенно всю ночь до рассвета. Иногда, уставая ходить, он ложился в изнеможении на длинный и широкий клеенчатый диван, где черная клеенка давно уже растрескалась и облупилась и под нею торчало что-то жесткое, как шишки. И Лыжину стало казаться, что в диване этом спрятаны недоброжелатели, которые подставляют кулаки под клеенкой то под спину, то под бок, то под ляжки всякому уставшему человеку, желающему отдохнуть. И он избегал ложиться, а если когда и ложился, то раздвигал сзади фалды мундира, клал себе на живот болтавшуюся у пояса шашку и с укором думал о воображаемых недобр
о
желателях. Думал он и о своих детях, к которым не притащить бы заразу с этого дивана; думал и о портных, берущих за костюм все дороже и дороже; думал о своем жалованье, на которое невозможно становилось существовать с семьей. Думая усиленно обо всем этом, он желал в сущности отогнать другие мысли, преследовавшие его неотвязно вот уже почти год.
Прошло то время, когда ему было неприятно сознание, что его совершенно незасл
у
женно называют "крапивным семенем" и вместо "околоточного" величают "около-водочным" надзирателем, а должность самого пристава производят от слова "приставать". Все это было пустяками и шуткой сравнительно с теперешними названиями. Теперь уже не стало шуток. Т
е
перь все, носящие серебристый узкий погон на плечах и городской герб на фуражке, заподо
з
рены в стремлении наравне с темными, нерассуждающими людьми избивать и увечить докторов, ст
у
дентов, учителей, курсисток и даже гимназистов.
Пока не доходило до дела, Лыжин и сам не имел ничего против того, чтобы "поучить" немножко беспокойных людей, надоедавших так много лет полиции и всякому начальству. Но когда он своими глазами увидел толпу, двигавшуюся по улице с пением, с красными флагами, когда на этих флагах он увидел небывалые надписи: "Долой самодержавие!", "Да здравствует свобода!", когда перед его глазами вырвался из переулка спрятанный там взвод казаков с н
а
гайками в руках и ринулся на толпу, когда вместо песен послышались крики, вопли, щелканье бичей, свист плеток, стоны раненых, проклятия, когда люди, стоявшие вокруг Лыжина, обн
а
жили вдруг шашки навстречу толпе и по чьей-то команде бросились бить вправо и влево без разбора по одеждам, по головам и шапкам, по спинам, по поднятым тростям, по упавшим на мостовую людям,-- Лыжин почувствовал, что в эту минуту решилась его судьба и вся его жизнь. Лоб его стало жечь, как огнем, язык щипало, а сердце колотилось в груди так сильно, точно х
о
тело прорвать грудь и мундир и вылететь вон, куда-то вперед
и на волю.
Он стоял в рядах тех, которые били. Он поднимал
руку с обнаженной шашкой и указ
ы
вал ею повелительно на толпу. Он помнил одно молодое лицо с горящими глазами, на которое он указал кому-то своей шашкой. Почему он это сделал и для чего, он до сих пор не может дать себе отчета. Он видел, как сверкнула перед ним серая полоса стали, видел, как вместо г
о
рящих глаз и пылающего прекрасного лица стало вдруг что-то дряблое, темное, мокрое и ру
х
нуло на мостовую, а на месте его образовалось на мгновение
в толпе небольшое пустое место.
Более он ничего не помнил. У него у самого остановилось сердце; ноги его вдруг о
с
лабли, шашка вывалилась из рук, и сам он, теряя сознание, упал почти рядом с тем молодым, с прекрасными горевшими глазами, на которого он указал.
II
Лыжину было стыдно потом за то, что у него такие слабые нервы, за то, что он упал в беспамятстве, как женщина. Он вел себя даже недостойнее женщин, потому что в толпе было немало девушек, которые видели то же самое, что и он, однако не падали в обморок и шли вперед... А он упал от впечатления, упал в мундире, с шашкой в руках. По счастью, когда он упал, кто-то из своих зацепил его по носу каблуком -- и из носа потекла кровь, залившая ему усы и бороду, воротник мундира и серебристый погон. И он всем стал говорить впоследствии, что был ранен; даже жене своей говорил, что его кто-то ударил по переносице, но наедине с собой он не отрицал своего малодушия и с упреком называл себя мысленно бабой.
С этого же времени Лыжин стал замечать за собою что-то неладное: нервы его стали больными, сердце не давало покоя иногда по целым суткам, и обедать он стал без аппетита и к службе относиться рассеянно и небрежно. Он начал искать уединения;
чем труднее оно дост
а
валось ему, тем более он искал его и желал.
Однажды в участке один из арестованных сказал о себе приставу:
-- За родину и пострадать не обидно.
"Как за родину? -- молча удивился Лыжин и даже
смутился.-- Ведь это мы -- за р
о
дину, а как же они?.."
В инструкции чинам корпуса жандармов он сам читал, что их обязанность "утереть слезы несчастных, быть государевым оком...". А ведь жандармы и полиция в сущности заодно: против -- тех.
Не проходило почти ни одного дежурства, чтобы в участке не появлялись писанные или печатные листки, взывавшие то к сердцу, то к рассудку народа. Их поднимали на улице, отбирали у прохожих, арестовывали на квартирах. Иногда за день скоплялись в участке целые вороха таких листков, а один раз даже привезли их ночью в двух огромных тюках. Лыжин читал их и, читая, видел перед собою все то же молодое прекрасное лицо, все те же горящие, живые глаза и видел темное пятно вместо лица, и рухнувшее тело, и серую полосу стали, сверкнувшую м
е
жду ним и тем юношей, на которого он указал тогда.
Бывало раньше, он брал с собой, идя на дежурство, одеяло и подушку, говядины с с
о
лью и хлебом и фляжку, а теперь он ничего не хотел брать. Когда наступало его одиночество, когда он оставался один среди опустевших комнат с пустыми столами, с пустыми стульями, с пустыми скамейками, с погашенными лампами, с обсохшими перьями в грязных ручках, с п
е
чатями и сургучами, точно осиротевшими до утра,-- он сначала садился на свое место за ст
о
лик и при свете одинокой лампы подготовлял пробный рапорт, чтобы показать дежурному сторожу, будто он занят делом.
-- Ступай к себе,-- говорил он ему, исписав страницу,-- я люблю заниматься один.
И сторож уходил за перегородку.
Когда же все стихало, когда становилось слышно, как шуршат по обоям тараканы, к
о
гда глухая ночь наполняла участок мраком и чуткой тишиной, тревогой и покоем, Лыжин вставал и начинал ходить по канцелярии осторожными большими шагами, придерживая рукой шашку и стараясь не шуметь. Он останавливался иногда у перегородки из сетчатой проволоки, за которой днем сидит, точно узник, паспортист Виноградов и подкладывает и проверяет а
д
ресные листки. Теперь же, в темноте и тишине, Лыжину казалось, что на месте Виноградова сидит кто-то другой, с прекрасным лицом и прекрасными глазами, и что он сейчас обратит к нему это светлое лицо и эти
глаза и скажет ему:
"Утирайте слезы несчастных, будьте государевым
оком, а вот я -- умер за родину".
И Лыжин стоял перед сеткой и ждал. Ему было жутко и страшно и в то же время хот
е
лось, чтобы
это страшное сейчас же сбылось.
С замиравшим сердцем он чиркал спичку и подносил ее слабый огонь к проволоке и з
а
глядывал с трепетным ожиданием внутрь, где видел пустой стул, пачки листков на стальных дугах, видел пустую комнату. А когда гасла спичка, ему опять казалось, что кто-то сидит за сеткой и разбирает листки, точно сортирует по спискам людей и откладывает: утирающих сл
е
зы в одну пачку, а умирающих за родину --
в другую.
Нередко среди ночи случалась тревога: то звонил
телефон, то приводили задержанных, то привозили пьяных. Лыжин с неудовольствием отрывался тогда от своих дум, лениво соста
в
лял протоколы, коротко и неохотно отвечал по телефону и, отделавшись, начинал вновь ходить из угла в угол, с сдвинутыми бровями, с сосредоточенным взглядом, обращенным в неведомую и неясную для него самого даль.
С половины ночи на него нападала тоска, страшная тоска, и он делался унылым и мрачным.
"Когда бесятся собаки, они становятся сначала скучными",-- вспомнилось ему поч
е
му-то из практики.
И сам он, и все знакомые, и вся Россия представлялись ему скучными и впавшими в тоску.
III
Лыжин был у доктора, жалуясь на нервы и сердце. Полицейский врач дал ему капли, велел пить
бром и перестать курить.
Рассказывать о себе все подробности Лыжин стеснялся, боясь навлечь неприятности по службе. Он
пил бром и капли, однако думы его оставались все те же и по ночам по-прежнему не давали покоя.
Из разных городов приходили все чаще известия об избиении молодежи. То там, то тут нападали на учащихся какие-то люди, увечили их и разбегались;
при этом полиция, как писали в газетах, хранила благосклонный нейтралитет...
И Лыжин думал: неужели все это именно так и было? И сам себе не хотел верить, когда сл
ы
хивал от пристава:
-- Я бы им, мерзавцам, и не то еще показал!
Читая обо всем этом, Лыжин, незаметно для себя оставлял иногда газету, клал на нее руки и, не моргая, долго глядел куда-то вперед, где рисовались ему знакомые лица, знакомые картины, пока звонок, или голос, или шум не выводили его из этого оцепенения.
Однажды в участок к Лыжину пришел какой-то человек, по виду рыночный торговец, с карт
у
зом в одной руке и с газетой в другой.
-- Что вам угодно? -- спросил Лыжин.
Тот отвечал, горячась и запинаясь:
-- Потому как я, ваше благородие, истинно русский человек и патриот, а вот ведомости вон что пишут...
Он положил газету на стол и начал тыкать в нее крепким толстым пальцем, окруженным то
л
стым обручальным кольцом.
Очевидно, текст он давно уже зазубрил наизусть.
-- Извольте читать, сказано прямо: "Русские люди, родные наши, братья наши, о
т
кликнитесь! Дайте волю вашему сердцу, и оно подскажет вам, что надо делать... Как прежде уничтожали лжедимитриев-самозванцев, так и теперь надо русскому люду уничтожить гнусных крамол
ь
ников... И первая казнь, которую народ совершит..."
-- Это каких же крамольников? -- перебил Лыжин.
-- Студентов там, всяких других... Извольте сами читать,-- нагнулся он над газетой и повернул ее к Лыжину, не отнимая от строк своего толстого пальца.-- Изволите ч
и
тать: инте-ли-ли...
-- Интеллигенцию,-- выручил его Лыжин.
-- Вот, вот! Это самое!
-- Так вам-то что же надобно! Вы кто такой
сами?
-- Я то-с?.. Мещанин Подрядышев... Хоругвеносец... На уголке здесь, наискось, от а
п
теки, мясом
торгую. Изволите небось знать.
-- Хоругвеносец? -- переспросил Лыжин и более уже ничего не слыхал, что говорил ему посетитель. Он уставился в него своими неморгающими глазами, видел его коренастую фигуру, грубое, скуластое лицо с узким лбом и мясистым носом, с узкими злыми глазами, видел его крепкий указательный палец с толстым золотым кольцом, и мысленно представлял с
е
бе жену и детей этого мещанина, и думал: "Хорош же, должно быть, ты дома: страх и гроза; и жену свою бьешь по лицу и детей колотишь..."
-- Так что же можете ответить, ваше благородие?.. Когда же назначено? Мы вас по
д
держим... мы всегда с удовольствием, как патриоты, истинно русские...
Лыжин продолжал глядеть на него в упор, не
слыша его и не отвечая.
-- Так вы -- хоругвеносец?..
-- Так точно.
"Хоругвь -- ведь это знамя!" -- подумал между тем Лыжин, глядя куда-то выше лица мещанина, выше его волос.
-- И вы его носите?
-- Так точно. В крестные ходы... на Иордань...
в светлый день...
Лыжин опустил голову и замолчал.
Мещанин говорил еще что-то, чего Лыжин не слыхал или не понимал. Наконец, в гол
о
се Подрядышева зазвучала сердитая, вызывающая нота.
-- Нешто вы не здешний! Нешто вы не знаете-с, что такое хоругвеносец?.. Что же это такое-с после
этого-с?
Не отвечая, не возражая, Лыжин пристально глядел опять в самые глаза хоругвеносца, а тот избегал его взглядов и старался смотреть в сторону, но взгляды их невольно встречались, точно сталкивались, и вновь расходились, и опять сталкивались.
"Носит хоругви, а глаза не горят,-- думал Лыжин и, глядя на Подрядышева, воображал его в парадной форме: в поддевке с серебристой мишурной бахромой
по талии, по плечам, по вороту и обшлагам, воображал его несущим высоко над головою на тонком древке золотую хоругвь и думал: -- Нет, не загорятся его глаза... Никогда не могут они загореться..."
-- Чего же-с вы в меня так вонзились? -- рассердился, наконец, Подрядышев.-- Ежели не можете прямо ответить, так я зайду к приставу. Ваше дело, конечно, маленькое... очень п
о
нятно. Завтра я лучше к приставу. В ведомостях прямо указано: бить эту самую ан-те... Как ее?.. Антели-ли...
IV
Дома в свободные вечера, каких бывало очень немного, Лыжин чувствовал себя лучше. Снявши мундир, он надевал простую синюю рубашку, подпоясывался ремнем и с удовольс
т
вием воображал себя обыкновенным человеком, которому не нужно никого ни теснить, ни хв
а
тать, ни рубить.
Кроме кухни, у него были две комнаты -- детская и спальня. В спальне он выделил с
е
бе крошечный уголок, перегородил его ситцевой драпировкой и поставил стол,-- это было его кабинетом и приемной. Но и с этим уединением пришлось вскоре расстаться:
к жене приехала сестра, Екатерина Даниловна. У жены было много сестер, и дети называли их тетей Дашей, тетей Сашей, тетей Машей, а Екатерину Даниловну прозвали тетей Кашей.
Тетя Каша была низкорослая кругленькая женщина, лет тридцати, не живущая с м
у
жем, очень веселая и говорившая, смеясь, про всех, кто бы ни был:
-- Все врет!
Когда Лыжин рассказывал однажды о том, что совесть его неспокойна, тетя Каша х
о
хотала и, указывая на него жене и детям, взвизгивала весело:
-- Все врет! Все врет!
Про хоругвеносца Лыжин дома тоже рассказывал. Тетя Каша, услыхав, что хоругвен
о
сец, как патриот, желает бить интеллигенцию, смеялась и возражала:
-- Все врет!
Даже когда появилось в газетах известие, будто губернатор кому-то сказал, что уходит добр
о
вольно в
отставку, тетя Каша уже без смеха и с уважением
заявила:
-- Не может этого быть: все врет!
С приездом тети Каши Лыжин лишился последнего уголка, где мог бы найти уедин
е
ние. И он поставил в сенях, возле стеклянной двери, простую тесовую табуретку. На ней, з
а
ложив ногу на ногу и подперев ладонями скулы, он просиживал в одиночестве два-три часа. Все спали вокруг него, а он сидел и думал. Так же, как и в участке, он слышал, как тараканы шуршали по обоям, как иногда хрустел или трещал пол, как пробегали мыши. Чтобы быть без людей, но не быть одному, он брал иногда на колени к себе Амку, собаку тети Каши, темную, длинную, на коротких ножках, с узкой мордочкой, помесь таксы.
Иногда ему хотелось кричать о своих думах, кричать, чтобы стало легче, но он знал, что кричать нельзя, потому что спят дети, спит жена, всегда больная, всегда несчастная, кот
о
рой нужен покой, но которого нет и никогда не будет. Не только крикнуть, но даже шагать, как в участке, Лыжину было нельзя, и он сидел на табуретке одиноко и смирно, почти не шевелясь, иногда лишь схватывал собаку и гладил ее молча. Более этого он ничего не смел делать: он понимал, что он дома, где все спят...
Начинал он понимать также и то, что он болен, и иногда, прижимая к груди теплое мохнатое тело собаки, раскачивался с нею на табурете, точно с ребенком, и боясь хоть одним звуком нарушить ночную тишину, кричал мысленно:
"Амочка!.. Амка!.. Ведь мы с тобой -- как два
пса!.."
Иногда Лыжин заходил в детскую, где жили его
три маленькие дочери и сын Володя, которому был только год; он умел уже смеяться, умел радостно и беспечно глядеть на отца своими светлыми молочными глазами и называть его "папой", когда Лыжин входил к нему в синей рубашке; когда же он входил в мундире, ребенок настойчиво и капризно тянулся руками к серебристому погону и называл отца уже не
папой, а "дядей"...
Глядя на Володю, Лыжин думал, что и сам он, и
губернатор, и социалист, и хоругвен
о
сец были когда-то такими же... Все были так же доверчивы, так же
смеялись, так же называли кого-нибудь папой... И ему хотелось заглянуть в будущее, за двадцать, за тридцать лет вперед, чтобы увидеть, кем станет его Володя, как он будет думать, что делать, как относиться к отцу... И ему хотелось сказать Володе:
"Что будет с тобой, с твоими сестренками, с твоей мамой, что будет с тетей Кашей, даже с Амкой собакой, что будет, наконец, со мною самим, если я сорву сейчас с себя этот му
н
дир и брошу его в печку и никогда более не пойду в участок? Что будет завтра же со всеми н
а
ми: и с тобой, и со мной, и со всеми?.."
Он закрывал глаза ладонями, крепко упирался в них всем лицом -- скулами, щеками и лбом; потом, перекрестивши сына, шел на дежурство, или в наряд на улицу, или в обход по участку, козыряя встречным знакомым, сурово опрашивая городовых и вытягиваясь перед приставом, который за последнее время был строг и уже дважды делал ему замечания.
V
Настали светлые, весенние ночи. В отворенные окна доносился запах тополей, дон
о
сился стук колес, говор и отдаленный, неясный шум, точно весь город ожил и загудел, как улей.
Запирая на ночь свой кабинет, пристав громко сказал дежурному:
-- Надзиратель Лыжин! Ожидаются беспорядки:
требую особого внимания на дежу
р
стве; остальное вам все известно.
-- Слушаю, ваше высокородие! -- отвечал Лыжин, покорно опустив и вытянув по швам руки.
-- Надеюсь принять от вас завтра рапорт вполне благополучный.
-- Рад стараться, ваше высокородие!
Пристав вынул из кармана перчатки и, взмахнув небрежно около виска двумя пальц
а
ми, надел фуражку и вышел звеня шпорами.
"Чего ж еще ждать, как не беспорядков?" -- подумал Лыжин, глядя равнодушно на з
а
хлопнутую дверь.
Отослав за перегородку сторожа и оставшись в одиночестве, Лыжин долго шагал по присутствию. В отворенные окна вносился свежий душистый воздух,
влетала пыль; на подоконнике шелестела газета, точно сама собой, точно была живая, а город сам по себе гремел т
а
инственным непрерывным гулом.
Лыжин прислушивался и к шуму города, и к шелесту газеты, не мешавшим друг другу, и к скрипу
своих шагов.
Первый раз в жизни почувствовал он себя глубоко
несчастным человеком, обиженным и обманутым, точно его кто-то обворовал, хотя ничего особенного не случилось: так же хвор
а
ла жена, так же не хватало денег, так же ели и пили дети, Амка и тетя Каша, только на улицах пахло тополями, и клейкими почками, и свежей зе
м
лей...
Прислушиваясь к шуму, принюхиваясь к воздуху, Лыжин вдруг вспомнил, что он никогда не слыхал, как весной поют соловьи. Он не мог отличить дрозда от малиновки, не сл
ы
хивал ни весенних песен жаворонка, ни предзимнего клекота журавлей.
"А за каким мне чертом нужны журавли, соловьи и прочее?" -- прервал он сам себя, однако понимал, что огромная сторона жизни, помимо журавлей и соловьев, оставалась для него неизвестной.
О журавлях и жаворонках, о счастье и свободе он
знавал столько же, сколько об Авс
т
ралии, где будто бы листья на деревьях растут не плашмя, как у нас, а ребром... Лучшие годы его жизни ушли на иные познания, и вот привычные образы стоят перед ним:
помойные ямы, пьяные рожи, протоколы, начальство, извозчики и аресты... К ним прибавились еще новые о
б
разы: крамольники и нагайки... И из всей этой вереницы, как солнце из туч, глядели на него прекрасные молодые глаза, точно глядели они смело и радостно навстречу чему-то великому, и Лыжин знал, как зовут это великое, но не хотел называть его даже мысленно, но имя это сл
ы
шалось отовсюду, звенело в его мозгу, в ушах и гулом неслось по всему
городу:
-- Свобода!.. Свобода!..
Булыжные мостовые под катящимися колесами,
говор людей, окрики кучеров, св
е
жесть и запах зелени и земли -- все сливалось в одну волну, широкую и
гудящую:
-- Свобода!.. Свобода!..
Но вдруг из этой окружающей жизни вытягивалась серая узкая холодная полоса стали -- и меркли перед нею горящие глаза, и кругом все темнело, и город гудел ровно и однотонно, будто вся мостовая, экипажи и голоса сливались, повторяя в ритм бесстрастно и бессмысле
н
но:
-- Анте-ли-ли...
И мгла, точно море, охватывала и заполняла все, и в ней, точно в море, плавали и куп
а
лись толстые бородатые головы с жирными носами и злыми глазами, колыхались сжатые к
у
лаки с золотыми обручальными кольцами на указательных пальцах, высовывались и прятались ноги в тяжелых смазных сапогах с подкованными каблуками, носились по волнам поддевки с серебристой бахромой, плавали ожиревшие животы, узкие, тупые лбы, и, точно щупальцы, п
о
казывались иногда на поверхности чьи-то пальцы с ладонями и жадно хватались за воздух, разжимались и снова хватались... И все это качалось, ныряло, тонуло и вновь всплывало под общий протяжный полусонный гул:
-- Анте-ли-ли...
Тридцать восемь лет Лыжин считал все, что делается в жизни, хорошим и необход
и
мым для чего-то
и для кого-то, и только теперь он задумался: хорошо ли все это?
Он вспомнил своего дядю, пристава, которого недавно насквозь прострелили в Одессе; вспомнил и дальнего родственника жены -- доктора; этого в Нижнем исколотили до пол
у
смерти. Ни с тем, ни с другим он близок не был, не был почти и знаком, но жаль было скорее избитого доктора. Почему же?.. Впрочем, жаль было и дядю...
Течение его мыслей было внезапно нарушено. В участок привели буяна, которого надо было усмирить и посадить до утра за решетку для выяснения личности.
VI
Луна глядела прямо в окна.
Бледные зеленоватые полосы, легкие и воздушные, светились в комнатах, пронизывая стекла, скользя по подоконникам и падая по полу то широкими квадратами, то узкими лини
я
ми, вперемежку с тенями. Казалось, будто невдалеке от окон распластались по полу, немного наискось, такие же рамы, с темными переплетами, с форточками и скобами, только туманнее и длиннее...
Город затих; лишь изредка мимо дома проезжал,
не торопясь, извозчик; но Лыжину к
а
залось, что где-то вдалеке все еще стоят над городом этот недавний гул и что тысячи людей, десятки тысяч чего-то ждут, чего-то просят, и требуют, и кричат в один голос об
одном и том же.
Прижимая ладонью шашку, Лыжин мягкими шагами, почти крадучись, останавливаясь и чуть приседая, ходил по безлюдным комнатам, то освещенный луной, то окутанный тьмой, то вновь освещенный, и думал, крепко сдвинувши брови и глядя вперед неморгающими глаз
а
ми.
Он опомнился на мысли о своей матери, которая
лежит в глубине рощи за монасты
р
ской оградой, далеко отсюда, в другом городе.
Он вспомнил, как однажды заказал панихиду на
ее могиле, как среди рощи в летний жаркий полдень странно звучал басистый голос дьякона... Каркали на деревьях вороны, шумели листья, дул ветер, и дьяконовский бас был п
о
хож на жужжание шмеля...
Лыжин остановился и прислушался.
Это буян за решеткой тоном дьякона, густым тихим басом, точно за версту отсюда, возглашал ектенью, гудел мерно, как шмель, без всякого задора,
спокойно и серьезно:
-- Долой насилие... да здравствует свобода...
Лыжин улыбнулся, но потом бросился к решетке
и затопал ногами.
-- Цыц, ты! Негодяй!!
-- крикнул он, задыхаясь
от волнения.
Лежа на полу, буян приподнял голову и узкими
глазами с недоумением взглянул на Лыжина, потом повернулся задом и стал сопеть, как бы вновь засыпая.
В дверях стоял сторож и тоже удивленно глядел
на Лыжина.
-- Орать вздумал,-- строго, но с смущением заметил сторожу Лыжин, кивнув на бу
я
на.-- Ничего... иди к себе; я это только так... для острастки...
Принявши позу победителя и грозно глядя на решетку, Лыжин постоял с минуту, пока сторож не скрылся за своей перегородкой, но как только он ушел, Лыжин опустил плечи и закрыл руками лицо. Ноги его задрожали, задрожали спина, руки и голова, и он бросился в д
е
журную, упал ничком на диван, затаивая в себе слезы и стыд.
"Беспорядки!.. Боже мой... Опять ожидаются беспорядки..."
И пристав, сказавший на прощанье это страшное слово, начал казаться Лыжину че
р
ным, маленьким и крылатым, с длинным клювом, на тонких ногах с цепкими когтями -- как ворон, каркающий над его головою.
"Ожидаются беспорядки!"
И Лыжину воображалась толпа с красными флагами... Ее сзади хлестали нагайками, а спереди встречали они -- с обнаженными шашками, а над всеми ними носился в весеннем пахучем воздухе черный ворон и каркал... Из кожаной казенной подушки, в которую Лужин уткнулся лицом, глядели опять на него в упор ясные радостные глаза, дышало жизнью и смелостью м
о
лодое лицо, и, точно в телефон, гудели прямо в уши ему торжествующие голоса толпы:
-- Свобода! Свобода!
Лыжин начал улыбаться в ответ этим голосам, этому лицу, как будто никогда и ничего не было между ними враждебного, как будто вместе и всегда шли они заодно, как будто вместе умирали за родину, вместе страдали, ненавидели и любили и никогда не утирали ничьих слез, кроме своих, которых было много, очень много...
Лыжин встал, протер себе глаза и сильным движением распахнул окно.
С улицы сразу потянуло воздухом, влагой и клейкими душистыми почками тополей. Луна глядела прямо в лицо Лыжину, холодная, блестящая и чуждая, как и все, что он встречал в своей жизни блестящего;
все это было чопорно, грозно и жадно; и он служил всему этому, продавался за пустяки, хватал и губил все, что борется и умирает с улыбкой за свободу. А он всю жизнь стоял против свободы, всю жизнь стоял и ежился, точно в каком-то плену, а от плена чего же и ждать, кроме стр
а
ха и горя, либо милости,
-- Не надо милостей!
-- вскрикнул вдруг Лыжин, отпрянув от окна, точно именно о
т
туда и сыпались на него ненужные милости и тяжкие несчастья.
-- Ничего не надо,-- сказал он сам себе спокойно и тихо.-- Не надо ничего.
Так же спокойно, точно раздеваясь перед сном, он отстегнул ремень, на котором висела шашка, не торопясь выдернул его из-под погона, смотал в клубок и положил вместе с шашкой на свой дежурный стол; потом снял мундир и положил на диван, на котором было передумано так много дум; потом вынул лист, приготовленный для рапорта, и написал крупным решител
ь
ным почерком.
"Ваше высокоблагородие господин пристав!
Сколько вам будет угодно -- утирайте слезы несчастных; желаю от души, чтоб это было именно так. А я перед родиной виноват и умираю. Да здравствует свобода, господин пр
и
став!"
Затем он пошел в канцелярию, где висела на стене карта России, вставленная в тяж
е
лую золоченую раму, в которой был когда-то старый портрет.
Сгорбившись и опустив руки, Лыжин долго глядел на карту пристальным взглядом. При мягком свете луны он видел прихотливые очертания границ своей родины, похожие на узоры, какими иногда мороз расписывает стекла. Вон -- Балтийское море: точно женщина стоит на коленях перед Петербургом... а Швеция и Норвегия бегут от него в образе какого-то зверя... вон Камчатка -- вроде пики... вот Каспийское море, похожее на коня, вставшего на д
ы
бы.
"Да,-- думалось ему,-- все у нас так, все взвивается на дыбы, все бежит от нас, все п
и
ку нам показывает либо на коленях стоит..."
Он чиркнул спичку и, осветив на минуту карту, отыскал на ней точку, называвшуюся его родным городом. Как она была мала и ничтожна перед всей родиной! А ведь в ней закл
ю
чались площади и дома, церкви и тюрьмы... жило множество людей, рождалось и умирало... Одни из них желали чего-то и куда-то стремились, другие ничего не желали и никуда- не стр
е
мились. Одни шли вперед, другие их били...
рубили!.. И все это заключалось в одной точке. Только в точке!.. А вокруг лежали пустыни, по которым разбросаны были другие такие же точки...
Потом он влез на стул, снял со стены раму, бережно отнес ее и прислонил к противоп
о
ложной стене лицом в комнату; потом отвязал от рамки перекрученную двойную веревку, з
а
цепил ее крепко за костыль, на котором она раньше висела, с другого конца сделал короткую петлю, надел ее себе на шею и, как только надел, ударом ступни вытолкнул из-под ног далеко от себя стул и повис прямо против карты, с которой глядела на него вся Россия, с ее городами и деревнями, со степями и болотами, с безлюдными пространствами, с безмолвными морями...
До самого утра, пока не вошел сторож, Лыжин глядел холодными остановившимися глазами в лицо своей родине, точно в удивлении созерцая ее всю, точно ожидая от нее чего-то большого, огромного -- такого же, как она сама.
И так они молча глядели один на другого: Лыжин на родину, а родина на него, как бу
д
то понимая и упрекая в чем-то друг друга...
190
5
Оставить комментарий
Телешов Николай Дмитриевич
(
yes@lib.ru
)
Год: 1905
Обновлено: 14/07/2012. 42k.
Статистика.
Рассказ
:
Проза
Ваша оценка:
шедевр
замечательно
очень хорошо
хорошо
нормально
Не читал
терпимо
посредственно
плохо
очень плохо
не читать
Связаться с программистом сайта
.