Тарле Евгений Викторович
Дело Бабефа

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Очерк из истории Франции.


Дело Бабефа

Очерк из истории Франции

I

   Первые шквалы прошли и утихли. Монархия пала, "аристократия" была перебита, защитники и приверженцы минувшего, спасшие свою жизнь, бежали в чужие края, все попытки усмирить революцию с помощью иностранных войск оказались тщетными -- настроение восставшего народа изменилось. Те многочисленные фракции, которые делили страну и которые соединились ввиду общих -- действительных и предполагаемых -- опасностей, возобновили свою ожесточенную борьбу уже в 1793 г. Гибель Жиронды, диктатура Робеспьера, его падение, усиливающаяся реакция против "духа 93-го года" и общая апатия, начало правления Директории -- вот быстро сменяющиеся факты и психологические моменты, которые характеризуют средину 90-х годов XVIII в. Но социальное море долго ходит и не скоро укладывается после бури, как море физическое, разница лишь та, что здесь время измеряется минутами и часами, а там -- родами и десятилетиями. Когда революционное движение утихло, началось, естественно, подведение итогов. Отрицательные результаты были налицо, положительных не оказывалось, -- по крайней мере, весьма многим тогда казалось, что их, этих положительных результатов, нет. Не стало короля, "феодализма", всех betes noires* старого режима, но зато была Директория, которая действовала, как говорили ее враги, деспотичнее Людовика XVI и которая вместо прежних lettres de cachet**, по словам Фрерона, изобрела расстреливание исподтишка. Народ умирал с голоду при старом режиме и делал это также несомненно при новом. Наконец, про злосчастную продажу национальных и церковных имуществ, которая и в наши дни многих ученых сбила с толку, говорилось -- вопреки истине -- с большим апломбом, что она пошла на пользу спекуляторам-капиталистам и никому больше.
   *(мерзостей (франц.))
   **(Королевских приказов об изгнании или заточении в Бастилию. -- Прим. ред.)
   Было отчего призадуматься, спросить себя, зачем же эти реки крови, война с Европой и т. д. И. что важнее всего, ясно было, что дело кончается, что поправить ошибки почти невозможно. Великий писатель сказал о Франции: "Да и как было не любить эту страну, в которой все начиналось, и опять, и опять начиналось и не изъявляло пи малейшего желания окончиться?" Беда в конце революции заключалась для многих в том, что они видели, как все кончается, и с болью в сердце сознавали, что время начал прошло, что минувшего не воротишь. Многие понимали, что народ уже не так настроен, многие начинали чувствовать себя лишними и сходили со сцены. Многие, но не все. Были люди с положительным идеалом, неосуществимым, нередко фантастичным, но требовавшим от них своего немедленного осуществления. Эти люди менее всего были политиками; они не знали переживаемого психологического момента, не понимали настоящего и смотрели доверчивыми глазами на будущее. Оно казалось им так светло, так близко и так возможно, как оно могло казаться только утопистам конца прошлого века, не пережившим того, что пережили их дети и внуки. Размах жизни был тогда велик; сказка так часто становилась на глазах у всех действительностью, что мир грез и мир реальностей поразительным образом сблизились в людском сознании. Между этими мирами по-прежнему оставалась пропасть, но ее не видели эпигоны революции, и, когда нужно было сделать последний шаг, они в эту пропасть шагнули. Одной из таких попыток, как тогда говорилось, "дать счастье Франции" мы и займемся в настоящем очерке. Заговор Бабефа был самым выдающимся по силе и значению протестом против "окончания революции", самым важным фактом внутренней общественной жизни 1796 и 1797 гг. История этого заговора тесно связана с историей его вождя*.
   *(Я пользовался при составлении этого очерка всеми номерами газеты Бабефа "Le tribun du peuple" и "Journal de la liberte de la presse": его манифестом (Manifeste des egaux); всеми прочими его прокламациями, описанием и анализом доктрины в сочинении одного на участников заговора Ф. Буопарроти [Buonarroti Ph. Gracchus Babeuf et la conjuration des egaux [Bruxelles, 1828]) и, наконец, всей корреспонденцией Бабефа, его защитительной речью на суде и последними его письмами, собранными в двух томах (Advielle V. Histoire de G. Babeuf [Vol. 1-2. Paris], 1884). Сверх того, совершенно новыми документами, опубликованными в 1895 г. в журнале, посвященном специально разработке истории революции, -- La Revolution Francaise, revue d'histoire moderne. См, этОТ журнал за апрель 1895 г., статья "L'arrestatjon de Babeuf".)

II

   Франсуа Бабеф родился в Пикардии в Сен-Кантене 23 ноября 1760 г. в семье Клода Бабефа, занимавшего скромное место по сбору податей. Вскоре после рождения Франсуа этот человек, которого всю жизнь преследовала судьба, потерял свой заработок и должен был приняться за физический труд, чтобы не умереть с голоду вместе с семейством. Он принялся за земледельческий труд, жена его занималась пряжей дни и ночи, а подраставший Франсуа нянчил своих маленьких братьев и сестер. Когда для мальчика наступил школьный возраст, в училище он не пошел, потому что средства не позволяли. А любознателен Франсуа был до крайности: он сам научился читать, подбирая лоскуты разорванных печатных листков и расспрашивая у отца, что обозначают те или иные фигурки, изображенные на лоскутках. Отец, обладавший кое-каким запасом элементарных сведений, учил его арифметике и немецкому языку.
   По мере того как время шло, семья Клода Бабефа увеличивалась и нужда усиливалась. В 16 лет Франсуа должен был думать о том, чтобы добывать себе собственным трудом кусок хлеба. Он поступил в писцы к одному землемеру, у которого и научился впервые элементарным приемам межевания. На этом месте он долго не удержался, потому что через год (в 1777 г.) мы его находим в доме одного знатного барина Бракмона, жившего недалеко от города Руа в своем имении. Франсуа Бабеф исполнял обязанности приказчика у Бракмона. Работы было много, денег мало, но за неимением ничего лучшего приходилось браться за все, что предлагали. "Мое положение не из блестящих, дорогой отец, но когда я подумаю о вашей жизни, то нахожу свою слишком даже хорошей", -- пишет он как-то домой в это время*.
   *(См. письмо от 28 мая 1780 r. -- Advielle V. Op, cit,, vol. 1)
   Отношения между Франсуа и его родными оставались всегда замечательно теплыми и любовными. В самом начале 80-х годов, т. е. имея 20 с небольшим лет от роду, Франсуа лишился отца. Он рассказывает, что когда его отец уже чувствовал приближение смерти, то, подозвав своих детей к постели, умирающий долго и грустно говорил с ними. Он сказал, что ему тяжело покидать свет, оставляя семью в беспомощном и жалком положении; что судьба не позволила ему привести в исполнение то, чего он когда-то желал, -- принести пользу своей родине и своим близким. "Я оставляю вам это сокровище -- великого Плутарха, -- сказал он, между прочим, показывая на книгу. -- Чтение его много радости дало моей бедной и тяжелой жизни. От вас зависит выбрать, кому из древних героев подражать. Что касается меня, то я всегда желал походить на Гая Гракха и поступать подобно ему, если бы даже пришлось погибнуть так же, как он погиб, за самое лучшее дело, за дело всеобщего счастья".
   Эти слова, как говорит Франсуа Бабеф, произвели на него глубокое впечатление и запали в душу. Жизнь его тянулась по-прежнему.
   В конце 1782 г. он женился на горничной г-жи Бракмон -- Виктории Ланглэ. Женщина эта была лишена всякого образования, совсем не умела писать, но зато ее добрый и вместе с тем твердый характер, ее большой природный ум, ее способность не теряться при самых ужасных обстоятельствах -- все эти качества сделали жену Бабефа действительно подругой и опорой в его жизни.
   Вскоре после женитьбы Бабеф занялся книгами и росписями, относившимися к земельному межеванию, и составлению кадастров в Пикардии, и вслед за тем получил место комиссара по межевым делам. Эта должность была почетной и выгодной. В обязанности такого комиссара входило не только наблюдение за правильным размежеванием; он должен был также заботиться о том, чтобы не нарушались все те многочисленные и страшно запутанные сеньориальные, феодальные, доменные и всякие другие права, которые были связаны с обладанием той или иной землей. Земли переходили из рук в руки, а иногда вместе с ними переходили к новым владельцам права и преимущества. Возбуждалось множество исков, возникали неудовольствия и жалобы населения при каждой продаже такого имения или поместья. Нужно было хорошо знать все документы, относящиеся к разным имениям и деревням; необходимо было следить самым пристальным образом за исполнением действительно существовавших законов и обычаев и стараться мешать изобретению новых. Дело было сложное, замысловатое. Революция смела все прежние феодальные права, но до самого падения старого режима эти права существовали, и, хотя весьма часто не приносили своим обладателям пи малейшей пользы, возни с ними было много. Вот за отправление таких-то обязанностей и взялся Бабеф. В сущности, на нем лежал долг охранять старые, феодальные права; но, как мы увидим, он это делал таким оригинальным образом, что хуже всех приходилось от него самим "феодалам".
   Если мы спросим себя, каков был внутренний мир этого человека в молодости, о чем думал, чего желал он в описываемую эпоху, то на эти вопросы ответа, пожалуй, почти совсем не получим. Все, что касается так или иначе жизни Бабефа в это время, можно почерпнуть из его продолжительной переписки с секретарем Аррасской академии изящных искусств Дюбуа де Фоссэ. Вот как началась эта переписка.
   В 1785 г. названная академия предложила для конкурсных сочинений тему весьма частного характера, касавшуюся устройства путей сообщения в провинции Артуа*. Бабеф, хотя и был жителем Пикардии, а не Артуа, написал мемуары в ответ на предложенную тему и отправил его в Аррас. Премии он не получил, во-первых, потому, что сочинение его отличалось слишком общим характером, а во-вторых -- и это было очень важно, -- оп подписал полным именем свое произведение, тогда как по закону конкурсные работы должны были оставаться неподписанными. Тем не менее благодаря этому случаю завязались отношения между секретарем академии Дюбуа де Фоссэ и Бабефом. Дюбуа де Фоссэ изнывал от скуки в своем Аррасе и ухватился обеими руками за корреспонденцию Бабефа как за средство несколько скоротать свои бесконечные досуги.
   *("Est-il avantageux de reduire le nombre des chemins dans le territoire des villages de la province d'Artois et de donner a ceux, que Ton conserverait uno largeur suffisante pour etre plantes" ("Выгодно ли сократить число дорог на землях деревень провинции Артуа 'и сделать те, которые будут сохранены, достаточно широкими, чтобы обсадить их деревьями").)
   С первых же писем он, кажется, увидел, что его пикардийский корреспондент -- человек недюжинного ума, начитанный и вдумчивый. Письма полетели десятками от Дюбуа к Бабефу. Аррасский секретарь посылал ему и свои произведения в стихах и в прозе, и сердечные излияния, спрашивал его о тысяче разнороднейших и всегда отвлеченных предметов, заваливал его грудой исписанной бумаги, требовавшей немедленных ответов, -- словом, не давал своему новому приятелю ни отдыха, ни срока. Бабеф сначала аккуратно отвечал ему, и для нас, конечно, интересны только эти ответы. В одном из писем Бабеф описывает Дюбуа свою любовь к детям: "Какую слабость я питаю к детям! Эта чувствительность всегда мною владела! Теперь я отец двух подобных дорогих созданий, из которых одному четыре года, а другому год и два месяца. Извините, monsieur, если, уступая влечению сердца, я вхожу в такие подробности, которые могут показаться мелочными; но нет, ведь вы сами отец, этого достаточно, для вас это не будет скучно"*. Все письмо наполнено восторженными описаниями наружности и характера малюток. Изредка только Бабеф говорит в письмах о своей личной жизни. Обо всем, что делается в аррасском обществе, культивирующем "belles-lettres" и "beaux-arts", Дюбуа аккуратно извещает своего корреспондента, и Бабеф поневоле говорит в своих письмах о том же. Только в весьма немногих он затрагивает другие вопросы, только изредка проскальзывают другие мысли и другое настроение.
   *(Письмо от 13 декабря 1786 г. -- Advielle V. Op. cit., vol. 1, p. 27.)
   Дюбуа де Фоссэ спросил как-то у него, какие темы посоветует он объявить для соискания академической награды. Бабеф прислал три темы. Вот одна из них: "Принимая в соображение общую сумму достигнутых знаний, ответить, каково было бы состояние народа, все общественные учреждения которого были бы таковы, чтобы обеспечивали полное равенство между всеми людьми: чтобы земля принадлежала всем вместе и никому в отдельности, чтобы, наконец, все было общим, до произведений всякого рода промышленности. Были ли бы согласны такие учреждения с естественным законом? Возможно ли, чтобы такое общество могло существовать, и чтобы было мыслимо приводить в исполнение такое равное распределение продуктов?"*. Вот первое указание, встречающееся в интимной переписке Бабефа и дающее возможность категорически утверждать, что вопросы социально-реформаторского характера были ему не чужды еще тогда, когда на престоле сидел Людовик XVI, когда сам он был скромным провинциальным чиновником и когда интересовавшими его мыслями он мог делиться только путем частной корреспонденции.
   *(Письмо от 21 марта 1787 г. -- Advielle V. Op. cit., vol. 1, p. 27.)
   По отрывочным сведениям, вроде только что приведенного, мы лишены возможности дать вполне отчетливую картину постепенного роста коммунистических убеждений Бабефа. Внутренняя работа, переживаемая этим человеком, остается скрытой для нас; не мог он перед болтливым и ограниченным аррасским секретарем обнажать свою душу; когда слишком уж глубоко сидела в нем мысль, он писал о ней несколько слов Дюбуа де Фоссэ. Но всегда это делал с какой-то угрюмой поспешностью, как будто стыдясь своей откровенности. Он оставлял многое угадывать, говорил намеками, и тем ценнее поэтому такие письма, в которых Бабеф несколько ближе подпускает к своему внутреннему миру. Подобных писем немного; я выберу их из громадной и совершенно неинтересной корреспонденции, изданной Адвиеллем, -- корреспонденции, где они стоят совершенно особняком, и постараюсь показать, насколько уже тогда было определено то русло, по которому стремилась мысль Бабефа к своим окончательным результатам.
   В письме к Дюбуа от 5 сентября 1787 г. он говорил о происхождении сословных различий и общественного неравенства*. Он винит во всем, конечно, феодализм, "возникший из разбоя и грабежа". Знатным и богатым делался тогда (в средние века) самый сильный, хитрый и бессовестный, а кто был менее жесток или менее хитер, обрекался на нищету. Но понадобилось этим удачливым хищникам укрепить за собой и за своим потомством награбленные богатства, и вот явились государственные законы, укрепившие социальное неравенство навсегда. Законы и законники поставили дело так, что на огромное большинство народа кучка аристократов стала смотреть как на низшую породу людской расы.
   *(Advielle V. Op. cit., vol. 1, p. 34; Buonarroti Ph. Op. cit., p. 39.)
   Эти мысли, развиваемые Бабефом, не представляют, как видит читатель, ничего нового для того времени; об этом говорилось и писалось в течение восемнадцатого столетия миллионы раз. Но дальше звучит уже совсем новый мотив. Тогда (в 1787 г.) вопрос шел о составлении единообразного кодекса, который сгладил бы различия между пошлинами отдельных провинций. Бабеф не верит в пользу этого предприятия, и не верит потому, что не надеется на силу правительственных указов в деле излечения социальных зол. Для той эпохи этот взгляд является резким и единственным диссонансом. Если тогдашние министры были все поголовно ярыми гувернементалистами, то в еще большей степени это следует сказать о начавших вскоре действовать революционерах. "Этот проектируемый новый кодекс представляет собой маленький паллиатив, -- пишет Бабеф. -- Кодекс не сделает так, чтобы эти дети не рождались нищими, а те -- миллионерами; кодекс не избавит меня, которого давит нужда, от презрения ничего не делающего богача". Вот точка зрения, с которой Бабеф пессимистически смотрит на все правительственные начинания.
   В другом месте он жалуется на то, что реформаторов и вообще людей, имеющих определенную систему (les gens a systeme), в большинстве случаев не понимают и не желают понять; он скорбит о том, что люди слишком боятся перемен и слишком любят косность, и только потому, что перемены ведут за собой некоторую усталость и требуют кое-каких усилий, а косность не нарушает привычек лени. "Большинство, -- восклицает он, -- всегда составляет партию рутины и застоя, так как оно темно и апатично. Вот почему превосходные открытия и полезные изобретения отвергаются так часто; вот почему прогресс остается в состоянии теорий, которых не удостаивают даже анализом".
   Не раз возвращается он к вопросу о народном образовании: если вся беда происходит от косности массы, то сама эта косность является прямым продуктом невежества народа. Образование есть удел лишь немногих лиц, пишет Бабеф, и это несчастье, потому что всюду надо считаться с толпой, всюду и все помешаны на большинстве голосов (рагсе qu'on a partout la manie de la pluralite des voix). Это нервозное отношение к "толпе" весьма любопытно в будущем ее апологете и защитнике. Мы имеем дело с таким периодом жизни Бабефа, когда его политические воззрения только бродили и формировались.
   Бабеф по-прежнему служил комиссаром по кадастровым делам в городе Руа*. Кроме своей семьи, состоявшей из жены и четырех детей, ему нужно было содержать еще мать и нескольких братьев и сестер. Расходы были громадны, но он успевал сводить концы с концами. Обязательные служебные работы оставляли Бабефу все-таки время для приготовления к печати большого труда, близко касавшегося предмета его специальных знаний и посвященного критике устаревших поземельных отношений. Этот труд должен был быть отпечатан на казенный счет, но правительство не дало денег, и автор выпустил в свет лишь краткое извлечение из своей монографии в виде справочной книги для земельных собственников под названием "Записка для земельных собственников и собственников сеньорий" ("Memoire pour les proprietaries de terres et de seigneuries")**. Этот мемуар доставил Бабефу лестную известность в Пикардии, и вскоре после его отпечатания наш commissaire a terrier получил в высшей степени любезное письмо от маршала Кастэха, который приглашал его к себе для занятий по разбору документов, касающихся имений маршала в Пикардии.
   *(См.: Advielle V. Op. cit., vol. 1, p. 35.)
   **(См.: Advielle V. Op. cit., vol. 1, p. 41.)
   Нужно было условиться насчет поездки и пребывания Бабефа в имении. Тут разыгрался очень интересный и характерный пассаж. Маршал предложил Бабефу жить в замке и обедать с прислугой. Тот ответил, пo-видимому, очень резким отказом*. Тогда маршал прочитал ему следующую нотацию: "Если, милостивый государь, вам не приличествует обедать с моими людьми и если вы не находите возможности столоваться где-нибудь в деревне, то нечего и думать о каком бы то ни было соглашении между нами, и не потому, чтобы я не удостаивал вас совместной трапезой; такая глупость никогда не унижала моего ума и не пачкала моего сердца, -- но моя жена и я не хотим стеснять себя. Я часто обедал вместе со своим последним слугой, я уважаю честных людей, несмотря на их происхождение... Самолюбие вещь хорошая, но гордость всегда портит людей... Вы слишком высокомерно и несправедливо трактуете моих слуг, которые стоят вас самих во многих отношениях" и т. д.
   *(Письмо это до нас не дошло. Ответ маршала помечен 7 сентября 1787 г. (см.: Advielle V. Op. cit., vol. 1, p. 44).)
   Бабеф отвечал на это письмо с поразительным смирением, оправдывался, брал назад свои слова, придавал им другой смысл. Этот пассаж обнаруживает в нем человека характера мирного и уживчивого. Бабефу всегда было неважно, как себя держать, с достоинством или без оного, оставить за собой последнее слово или нет и т. д. Ему важно было лишь сказать то, что он хочет, или сделать, что находит хорошим, а как там дальше дело повернется, он особенно не заботился. Будут за слова преследовать, он от них на время отречется; от дел отречься нельзя -- он пойдет на плаху, но главное-то будет уже совершено. Сделал он резкое и насмешливое внушение богатому набобу, а потом оказалось, что набоб сердится, -- можно, по его мнению, и извиниться: никто ничего не потеряет. К маршалу Бабеф все-таки не поехал, хотя тот приглашал его.
   Благосостояние Бабефа упрочивалось. Его часто приглашали для разбора актов, относившихся так или иначе к пикардийскому землевладению. В это время он и успел нажить себе врагов, которые потом неутомимо его преследовали. Бабеф много работал над приведением в порядок бумаг маркиза Суаскура; он отказался от всех других дел, которые ему предлагали, исключительно затем, чтобы посвятить все свое время Суаскуру. Управляющим у Суаскура служил некий Биллькок, которого маркиз прогнал, как только Бабеф стал заниматься у него в замке. Биллькок и его многочисленные и влиятельные в Пикардии родственники сочли главной причиной удаления управляющего наветы Бабефа и начали ему мстить на каждом шагу. Прежде всего, когда пришло время расчета, Суаскур, который должен был уплатить 2 тыс. ливров Бабефу, заплатил ему всего 100 ливров. Поступить так убедили его Биллькоки; впрочем, благородного маркиза, по-видимому, нетрудно было убедить в правоте такого поступка, так как сохранились известия, что он не платил даже по счетам гостиниц, где останавливался. К тому же времени Бабефу не уплатили следуемого гонорара еще некоторые помещики -- и он сразу очутился почти разоренным. От прежнего благосостояния, которым он пользовался до злосчастного дела Суаскура, не осталось и следа.
   Биллькоки старались всеми силами не давать ему оправиться и, благодаря своим связям и влиянию, успевали в этом. Много горечи накопилось в душе Бабефа; его обсчитали и обокрали те люди, которым он отдавал свое время и свои силы; его преследовали местные богачи и уважаемые граждане. Личная ненависть против сильных и сытых воскрешала и укрепляла в его сознании те идеи о неравенстве, которые, как мы показали, давно уже занимали его. Мысль искала выражения, чувство -- исхода.
   В это время по всей Франции пронесся слух, что король созывает Генеральные штаты.

III

   Когда начиналась революция, весьма немногие предвидели будущее, весьма немногие даже задавались вопросом об этом будущем. Общее жизнерадостное и нетерпеливое чувство, охватившее всю громадную страну от Рейна до Атлантического океана и от Бельгии до Испании, было так сильно, что заслоняло пред умственным взором все перспективы, кроме ближайшей, завтрашней. Как поведет себя Неккер? Что скажет на тот или этот вопрос Людовик? Правда ли, что "австриячка" боится показаться в Париже? Вот какие интересы и слухи, по словам современников, волновали Париж и провинцию весной этого навеки памятного года.
   Сразу и от всех потребовался отчет: "Наш ты или версальский?" -- и сразу же надо было отвечать, и, что всего труднее, не словами, а поступками. Бабеф душой и телом отдался революции. Вот что он писал впоследствии: "Я был феодистом (охранителем сеньориальных прав. -- Е. Т.) при старом режиме, и вот почему я стал самым ярым врагом феодализма при режиме новом. В пыли сеньориальных архивов я открыл страшные тайны аристократических узурпаций"*.
   *(G. Babeuf, tribun du peuple a ses concitoyens.)
   Теперь, когда собирались в Париже штаты, когда народ шумел и волновался, Бабеф воспользовался своими познаниями в земельных отношениях Пикардии и опубликовал брошюру о несправедливых исторически и нравственно незаконных притязаниях и поборах дворянства и духовенства. По его инициативе все архивы, хранившие сеньориальные документы, архивы, в которых Бабеф столько лет работал, были опустошены, содержимое их снесено на площадь города Руа и торжественно сожжено. Вскоре, по его же предложению, была уничтожена потерявшая всякий смысл должность commissaire a terrier, и Бабеф лишился последнего заработка. С этого времени он почти всецело поглощается общественными делами, часто ездит в Париж, где развертывались главные события, а семья его перебивается чем попало и голодает в Руа так же, как он сам голодает в Париже. Отношения между ним и женой по-прежнему неизменно были любовными и нежными, и это сильно поддерживало Бабефа при той неисходной нищете, в которой он видел себя и семью.
   В середине июля Бабеф находился в столице и вместе с толпой шел 14-го числа на Бастилию. После этого он возвратился на несколько дней в Руа, а затем снова уехал в Париж, где и оставался зрителем всех быстро следовавших одно за другим событий до самого октября месяца. Он видел уличные убийства, повешенные на фонарях трупы, присутствовал нередко при тех внезапных судах и казнях, которые тогда почти ежедневно производил парижский народ. Бабефу было тяжело это видеть. "Я был и доволен, и недоволен, -- пишет он жене, рассказывая об одном из подобных убийств. -- Я понимаю, что народ хочет правосудия, я даже одобряю это правосудие, если оно может быть достигнуто только уничтожением преступников; но если бы все-таки поменьше жестокости! Наказания всех сортов, четвертование, пытки, колесование, палки, розги, палачи, расплодившиеся повсюду, -- как все это испортило наши нравы!"*.
   *(Письмо от 25 июля 1789 г. -- Advielte V. Op. cit. vol, 1.)
   Бабеф ведет в это первое время революции вполне бродячую жизнь; мы видим его то в Париже, то в Руа. Он принимает живое участие в получившей тогда громадное развитие литературе уличных листков и памфлетов; в этих беглых заметках он беспрестанно возвращается к герою -- Мирабо. Бабеф не любил Мирабо и не был уверен ни в его государственных талантах, ни даже в политической добросовестности.
   Некоторое время спустя Бабефу удалось основать газету "Correspondant Picard" в которой он развивал свои взгляды по поводу действий Генеральных штатов и конституанты и параллельно давал обзор важнейших происшествий в жизни родной провинции. Дело пошло на лад. Число подписчиков все увеличивалось, так что и материальное положение Бабефа улучшилось. Но уже вскоре редактору пришлось столкнуться с разного рода подводными камнями. Прежде всего он должен был на собственном опыте узнать, что новые веяния в такой же мере благоприятствуют процветанию доносов, как и старые, и что в этом отношении революционный режим, пожалуй, заткнет за пояс старый порядок вещей. Так, один из литературных блюстителей порядка выразил свое негодование по тому поводу, что издание Бабефа называется "Пикардийский корреспондент". Ведь название Пикардия уничтожено революцией. Пикардии нет, а есть новые географические обозначения этой местности: департаменты Соммы, Уазы и Эны. Раз Бабеф не хочет признавать новых названий, а придерживается старых терминов, бывших в силе во времена деспотизма, не показывает ли это и т. д. и т. д. Бабеф отвечал своему обвинителю поневоле очень сдержанно, что нельзя всего упомнить, что промахи были невольны, что он назвал свою газету так для краткости, ибо удобнее говорить correspondant Picard, чем correspondent des departements de la Somme, de l'Oise et de l'Aisne.
   Бабеф нападал на некоторые действия нового правительства, и кары не заставили себя долго ждать. В июне 1790 г. Бабеф находился уже в тюрьме, впрочем, вскоре благодаря ходатайствам и хлопотам некоторых друзей он был выпущен на свободу. Ему приходилось считаться не только с новыми политическими силами, с которыми он в общем был солидарен, но в частностях расходился; против Бабефа с упреками в ренегатстве выступали также последние литературные деятели погибавшей аристократической партии. Бабефу бросали в лицо обвинение в предательстве; напоминали, что ведь он прежде был комиссаром по разбору феодальных, дворянских актов, значит, посвящал свою деятельность выяснению и упрочению сеньориальных прав, т. е. способствовал так или иначе угнетению крестьян землевладельцами и получал за такую свою службу деньги. Какое же нравственное право имеет он теперь нападать, на старый режим, который его кормил, и провозглашать себя защитником угнетенных? Целая брошюра, неизвестно чьему перу принадлежащая, была посвящена развитию этих полемических взглядов.
   Бабеф отвечал на эту брошюру, написанную с явно аристократической точки зрения, следующими доводами и оправданиями. "Действительно, все это так, -- признавал он. -- Когда я был молод, я не рассуждал: все, что существовало, казалось мне необходимым и нужным. Я думал, что решительно неизбежно, чтоб были преследователи и преследуемые; я очень уважал феодализм. Но как только я стал несколько больше человеком (un peu plus homme), как только взошло солнце революции и просветило меня, я взглянул и увидел, что феодализм -- это стоглавая гидра..."
   Бабеф очень горячо и сильно нападал на отживающий строй, но вряд ли мы ошибемся, если скажем, что он никогда не был истинным публицистом. В его писаниях и позднейшего, и в особенности этого первого периода литературной деятельности мы напрасно стали бы искать признаков настоящего таланта. Много фраз, желающих быть патетическими, много растянутостей, повторений, неудачной иронии, вымученного остроумия... Он совсем не был создан для трибуны или для журналистики. Это был человек практического дела -- недаром Бабеф всегда к такому делу и рвался. В описываемые первые времена революции он был не более как рядовым защитником народовластия и не имел никакой возможности выдвинуться на заметное место и завоевать себе политическое положение между теми корифеями трибуны и литературы, которые руководили судьбами страны.
   По-видимому, он это понял, потому что уже с 1791 г. мы его все чаще и чаще встречаем в провинции, где он принимает деятельное участие в осуществлении новых правительственных мер. В сентябре 1792 г. Бабеф был назначен администратором департамента Соммы и переехал в Амьен.
   Время было страшно опасное для дела революции; в стране было неспокойно, Юг волновался, Европа с оружием в руках готовилась восстановить в Париже королевскую власть. И в столице, и в провинции революционные правители были заняты раскрытием заговоров, сношений с эмигрантами и иностранцами и т. д. Измена чудилась всюду, и настоящие или предполагаемые изменники гибли на эшафоте чуть ли не ежедневно. Со своей стороны Бабеф тоже с первых же дней своего вступления в должность успел раскрыть обширный заговор, имевший будто бы целью впустить союзные войска в Перон. По всей вероятности, этот заговор существовал всецело в испуганном воображении Бабефа, потому что и цель заговора, и организация его описываются даже панегиристами нашего героя очень путано и неясно.
   Образ действий Бабефа в должности администратора отличался вообще такой горячностью, какая не могла понравиться и в те времена даже парижскому правительству. Бабеф пишет, что его преданность интересам de la classe sans-culotte и его ненависть к аристократии содействовали тому, что власть была у него отнята; другие, более объективные люди говорят, что ему повредила "violence desordonnee de sa conduite"*; но так или иначе, а он должен был вскоре выйти в отставку**. Однако как ни бестактно вел себя Бабеф в Амьене, одного не могли отрицать его враги -- искренней любви к республике и делу революции. Его удалили из того места, где он себя скомпрометировал неловкими поступками, но все-таки не теряли из виду.
   *(Необузданность его поведения. )
   **(См.: Advielle V. Op. cit., vol. 1, p. 93, 94. )
   Через несколько недель после отставки Бабеф был назначен администратором в округ Мондидье. Дела здесь было много, нужно было заведовать продажей национальных имуществ, земель, конфискованных у эмигрантов и духовенства. Тут случилось происшествие, надолго выбившее Бабефа из колеи. Одним из многочисленных заклятых врагов своих он был обвинен в подлоге, в том, что подменил имена в каком-то акте продажи. Обвинение было слишком серьезно. Бабеф отправился в Амьен, чтобы принести оправдания, но там был арестован и посажен в тюрьму. Он успел спустя некоторое время обмануть бдительность стражи, скрылся из тюрьмы и бежал в Париж. Процесс происходил без него, и 23 августа 1793 г. Бабеф был заочно присужден к двадцатилетнему тюремному заключению*.
   *(См.: Advielle V. Op. cit., vol. 1, p. 95. )
   С самого момента своего прибытия в Париж Бабеф хлопочет о двух вещах: 1) о том, чтобы оправдаться от обвинения в подлоге, и 2) о том, чтобы получить хоть какое-нибудь занятие. Материальное положение его семьи и его самого было положительно ужасно. Переписка Бабефа с женой и детьми показывает, до какой ужасающей нищеты дошел он в это время. Мало того, что нечего было есть: нужно было трепетать за свою личную свободу, нужно было ежеминутно опасаться ареста. Его враги из родной провинции продолжали его преследовать, разузнавали, где он скрывается, чтобы предать его в руки правосудия. Кое-как он успел получить в Париже место, которое обеспечивало его, но, только что вздохнув свободно, он принялся снова за литературную деятельность. Брошюрки, летучие листки фабриковались им целыми десятками. В этих произведениях он затрагивал неприязненно массу лиц, которые в конце концов узнавали имя автора. Эти новые парижские враги так же деятельно работали для его гибели, как и старые, пикардийские; благодаря их проискам Бабеф наконец был узнан полицией и арестован. Он содержался в парижской тюрьме и оттуда писал прошения, жалобы, защитительные мемуары -- словом, предпринимал все, чтобы спастись от последствий судебного приговора. Все эти хлопоты увенчались наконец успехом: Конвент постановил передать дело Бабефа в кассационный суд; в этой инстанции приговор был кассирован, и дело было передано для нового разбирательства в новый суд в городе Лан.
   Здесь Бабеф был совершенно оправдан; последовало даже заявление, что самое обвинение возбуждено незаконно и не имеет никаких оснований. 18 июня 1794 г. после годового тюремного заключения Бабеф был выпущен на свободу. Оставалось еще как-нибудь добыть себе средства пропитания, но сделать это было не так легко. Диктатура Робеспьера еще держалась; Бабеф ненавидел Робеспьера всеми силами своей души. Но что мог сделать против всемогущего диктатора ничтожный чиновник, только что судившийся по обвинению в уголовном преступлении? Нужно было позаботиться о том, чтобы не умереть вместе с семьей от голода, о политической же борьбе нечего было и думать. Ему удалось снова получить то место, которое он занимал еще до своего ареста; но его тянуло к политике, к непосредственному участию в общих государственных делах. Он оставил свое место и, очутившись без всяких средств, взялся за перо. Семья была в нищете, как и всегда (с редкими интервалами); дети болели, писать, как хотелось, было нельзя; брался он за более безопасную литературную работу, собирался писать очерки из истории департамента Соммы, но ничего не выходило. Жена и дети находились в Лане, и старший сын Бабефа был опасно болен, так что отец должен был покинуть Париж и помогать уходу за мальчиком, когда в Лан пришло известие, что 9 термидора Робеспьер пал...
   Вскоре Бабеф вернулся в Париж. Теперь для него открывалось новое и свободное поприще. Он мог, не боясь никого, выражать свои взгляды на террор и на текущие дела вообще; чтобы делать это успешнее и удобнее, Бабеф основал в Париже газету под названием "Journal de la liberte de la presse". Эта газета издавалась по тогдашнему обыкновению на безобразно серой, дешевой бумаге в восьмую долю листа. Отвратительная печать дополняет неудачную внешность издания. Эти кривые, мелкие, неотчетливые строчки можно читать без труда только днем, а вечером это стоит самого упорного напряжения зрительных нервов. Эпиграфом для первого номера взяты слова Фрерона: "Celui qui veut opposer quelques limites a cette liberte [de la presse], a des verites a etouffer et des mensonges a faire prosperer"*. Вообще эпиграфы к отдельным номерам газеты Бабеф выбирал самые резкие и решительные; так, второй помер начинается словами Демулена: "Les fripons seuls craignent la lumiere" ("Одни мошенники боятся света") и т. д.
   *("Тот, кто хочет воздвигнуть какие-то преграды этой свободе [печати], тот должен душить истину и поощрять ложь". -- Journal de la liberte de la presse, N 1. Du 17 Fructidor, an 2 de la Republique. A Paris, de l'impnmerie de Bourgyff, rue Honore N 35.)
   В своей газете Бабеф прежде всего принялся отстаивать свободу печатного слова от посягательств администрации; в сущности, особых таких посягательств в первое время после 9 термидора и не делалось, но Бабеф полагал, что только посредством проведения в сознание общества принципов неограниченной свободы прессы, только тщательной разработкой всех деталей, всех последствий этих принципов можно обеспечить себя от нового правительственного давления в будущем. Бабеф напал прежде всего на защитников ограниченной свободы печати, и уже в этих первых нападениях на Одуэна и других он обнаружил такую резкость и такую распущенность в выражениях, которые даже в те времена были не совсем обычны и скорее напоминали богословскую полемику XVI в., чем литературный спор современников Андрэ Шенье и m-me Сталь.
   Как и следовало ожидать, от вопроса о свободе прессы Бабеф перешел к другим, имевшим самое близкое отношение к недавно совершившимся событиям. Робеспьер пал, но партия его осталась. Попытаются ли террористы снова захватить власть в свои руки? Да действительно ли пала их система или дело ограничилось только перетасовкой отдельных личностей? Вот какие вопросы висели над Парижем и всей Францией в 1794 г. Бабеф был одним из тех, которые боялись реставрации террора; он первым объявил, что остался еще за Робеспьером "хвост", queue de Robespierre, осталась партия, которая выдвинет нового вождя и снова станет у кормила правления, если не принять должных мер. Он осыпал обвинениями Каррье, Барера и других исполнителей воли террористской группы, обличал их в невероятной жестокости и зверстве; при каждом удобном случае он не уставал повторять, что эти люди были палачами Франции и что французский народ не хочет более видеть их своими властителями. Вокруг него и его газеты группировались все его единомышленники. Аррасское "народное общество" подало национальному Конвенту адрес, в котором настаивало на необходимости восстановления и упрочения свободы, потрясенной долговременным владычеством Робеспьера. Адрес был составлен в слишком фамильярных выражениях и не мог быть допущен к прочтению в Конвенте. Тогда Бабеф напечатал его целиком в своем органе.
   В редакционной заметке, сопровождающей этот адрес, Бабеф совершенно ясно формулирует свой взгляд на переживаемое время; он говорит, что, печатая заявление аррасцев, он желает сохранить для потомства имена людей, которые "раньше всех и сильнее всех боролись в критические для свободы моменты" (dans les moments de crisе de la liberte). Он подчеркивал то обстоятельство, что аррасцы желали гордо и независимо говорить с Конвентом, памятуя слова Жан-Жака Руссо: "Кто просит позволения быть свободным, тот не достоин свободы". Этот адрес имеет и чисто историческое значение, потому что здесь впервые указаны многие факты вопиющей жестокости Бертрана Барера. Нападения на террористов шли, перемежаясь с нападками на правительство. Бабеф то заподазривал его в сочувствии к робеспьеровской системе, то обвинял в излишнем "аристократизме", то громил его за неискреннее отношение к прессе. Выходки Бабефа делались все резче и резче; личные нападки раздражали слишком многих, и вот 13 октября 1794 г. Комитет общественной безопасности отдал приказ арестовать Бабефа. Этот последний скрылся вовремя из своей квартиры, и полиция потеряла его следы.
   Продолжать издание газеты было немыслимо; нужно было но крайней мере некоторое время переменить название и не подписывать померов своею фамилией. Сотрудники "Journal de la liberie de la presse" так и поступили; они назвали свою газету "Le tribun du peuple" и продолжали совершенно в прежнем духе и направлении свою литературно-обличительную деятельность. Вдохновителем нового органа по-прежнему оставался Бабеф, проживавший в Париже под вымышленным именем; статьи свои он вскоре стал подписывать, так же как и признал себя печатно редактором новой газеты. С этим правительство уже поделать ничего не могло, так что пришлось ограничиться усилением поисков и разведок насчет точного адреса Бабефа. Но это был человек опытный в деле отстаивания своей свободы: как мы видели, он уже был раз в таком положении, когда бежал из амьенской тюрьмы и несколько месяцев прожил в Париже, не подозреваемый полицией.
   Новый орган, как я только что сказал, был прямым продолжением закрывшегося "Journal de la liberte de la presse". "Tribim du peuple", как "Journal de la liberte de la presse", не блещет никакими особыми литературными достоинствами. Статьи высокопарны, притворно горячны, и, что хуже всего, скучны; если Бабефу нужно что-нибудь доказать, если, например, он желает обнаружить всю преступность чьей-нибудь души, то он всегда это делает по раз принятому им шаблону: сначала ряд восклицаний, потом горькие насмешки, потом гневные выходки, обильно снабженные ругательствами, наконец, обращение негодования на себя: "Не в этом негодяе дело, а как мы, мы допустили" и проч. Бабеф писал свои передовицы так, как ложноклассические поэты писали свои оды, -- по установленной программе и вот почему значение литературной деятельности Бабефа в большой степени было сведено к нулю. Он никогда не был публицистом и всегда порывался им стать. К числу тяжких литературных грехов его должно быть отнесено фразерство. Он не мог называться просто Бабефом, а должен был непременно сделаться Гракхом Бабефом, трибуном народа; если мы вспомним, в какой моде были в революционную эпоху всякие древнеримские республиканские параллели, если примем во внимание, что Плутарх являлся наряду с Жан-Жаком Руссо и другими современниками настольной книгой образованного класса населения, то не удивимся принятию такого когномена: братья Гракхи не должны были исчезнуть из памяти человека, хотевшего видеть в себе защитника народных прав. Этот факт показывает лишь, что Бабеф был вполне человеком своего времени и не мог воздержаться от классических самоукрашений, когда представлялась к тому возможность. В деле фраз Бабеф не уступал буквально никому из своих современников, это мы видим из текста его статей; одним из недостатков их было также непомерное восхищение собственными качествами. Пишет Бабеф передовицу и потом заявляет, что он этой передовицей того-то "убил", то-то навсегда прикончил, это радикально изменил и т. д.
   Подводит он итоги своей деятельности в качестве редактора "Journal de la liberte de la presse" и, не задумываясь, решается говорить, что целью почившего журнала было завоевание палладиума против тирании (la conquete du palladium antityrannique)*. Мало того. Он прямо заявляет, что его газета за свое кратковременное существование достигла этой цели, т. е. завоевала для Франции свободу и безопасность от тиранов. Эти невероятные строки, несомненно, прозвучали дико даже и в то время, привыкшее ко всякого рода чудесам в жизни и гиперболам в публицистике.
   *(Tribun du peuple, N 1.)
   Чем объясняются подобные выходки Бабефа? Самохвальством? Недостатком политической выдержанности? Слепой верой в силу печатного слова вообще или своего слова в особенности? Мы не имеем никаких данных, чтобы положительно ответить на эти вопросы. Каковы бы ни были недостатки чисто публицистической деятельности Бабефа, она для нас интересна, потому что по её результатам, по статьям Бабефа мы можем понять, К чёму сводилось политическое credo этого человека незадолго до того времени, когда он перестал быть горемычным отставным чиновником, посредственным журналистом и сразу выступил на широкую историческую арену в качестве самостоятельного деятеля.
   Бабеф берет за исходную точку в своих публицистических работах ту мысль, что народ революцией 1789 г. завоевал себе свободу, что эта свобода была узурпирована потом Робеспьером и что теперь, после падения Робеспьера, эта свобода должна быть возвращена нации. Он полагал, что правительство, севшее на место Робеспьера, слишком деспотично и своевольно. Народ должен потребовать назад свои узурпированные права, и Декларация прав человека и гражданина не должна быть нарушена ни в чем. Развитию и повторению этих мыслей посвятил себя орган Бабефа "Le tribun du peuple". Но каковы должны быть те практические меры, которые возвратят Франции свободу, во имя чего бороться с Конвентом, законным собранием народных представителей, этого Бабеф не указывает. Много раз возвращается он к своей основной идее, что Конвент -- многоголовый деспот, и с каждым номером газеты он все резче настаивает на этом. Желая придать особый вес своим заявлениям, Бабеф говорит, что единомышленников у него много, что большинство парижского населения и весь север Франции держат его сторону и что близок день гибели "термидорианцев", т. е. людей, ставших во главе правления после 9 термидора.
   Полиция все время искала Бабефа самым деятельным образом, но найти не могла. Она делала внезапные обыски у сотрудников и его друзей, и все напрасно. А пока, может быть, вследствие чувства самоохранения, а, может быть, также вследствие других причин Бабеф начал искать такую внешнюю силу, на которую он мог бы опереться. В номере 32 его газеты* изложен целый ряд мыслей относительно роли Конвента и правительства в той реакции, которую Бабеф считал несомненным и торжествующим фактом. Прежде он безразлично осуждал и весь Конвент, и правительство в точном смысле слова, т. е. людей, обладавших исполнительной властью и заведовавших текущими вопросами управления. Теперь он отделяет понятие "конвент" от понятия "правительство" и говорит, что Конвент сам по себе и хорош, и честен, и желает дать Франции свободу, но что правительство служит реакции и угнетению. Прежде, значит, Бабеф стоял на чисто революционной точке зрения, так как считал негодной всю законодательную и административную машину своей страны, а теперь он переходит на почву парламентскую, конституционную и говорит, что вся задача будущего заключается в изменении состава правительственных лиц, изменении, которое может произвести сам Конвент. "Я начну с того, -- пишет он в этом интересном номере своей газеты, -- что отделю национальный Конвент от той партии его, которая с самого начала появилась в Конвенте, которая постоянно оставалась одной и той же, изменяла по мере надобности свои маневры, переменяла своих главных агентов, но имела всегда одну цель -- подольше властвовать и основывала свое могущество на угнетении большинства и на рабстве полезных и рабочих классов". Эта партия и виновата во всем. Конвент состоит из людей хороших, чуждых интригам, склонных к добру, но вышеозначенная партия всегда его обманывала и заставляла делать что ей вздумается (...a ete surpris et arrache par la fraction qui a su le maitriser, l'egarer, le tromper...). Если только предоставить Конвент самому себе, он всегда будет демократичен, верен интересам 24 млн. республиканцев, а эта партия является представительницей миллиона врагов революции*.
   *(Le tribun du peuple ou le defenseur des droits de Thomme par Gracchus Babeuf du 13 Pluviose, Tan 3 de la Republique, N 32.)
   Оставляя на совести Бабефа вопрос о точности статистических цифр, мы не можем не сказать, что у читателей газеты мог возникнуть целый ряд недоумений, которых не устранила ни эта статья, ни следующие. Почему представители 24 млн. покорились представителям 1 млн, т. е. меньшинству? Что обозначает выражение "предоставить Конвент самому себе" (livrer la convention nationale a elle meme)? Отчего не перечислены все злодеяния преступной партии и даже не указано ни одно из ее злодеяний, кроме "амнистии всем врагам свободы" и "нежности к вдовам палачей человечества" (tendresse filiale pour toutes les veuves des bourreaux de l'humanite)? Л главное, почему совершенно не зависимое пи от кого в мире собрание выделило из себя правительство, которое с ним будто бы вполне расходится? На эти вопросы напрасно было бы искать ответа у Бабефа. После всех непоследовательностей, нелогичностей, темных намеков Бабеф кончает это новое исповедание своей дуалистической веры такими словами: "Национальный Конвент! Сделайся снова самим собою, и ты еще принесешь добро народу, народ тебя благословит, и всевозможные партии исчезнут". Эта статья по своей бездоказательности, неуместному ложноклассическому пылу и безвкусным повторениям может служить образчиком публицистических работ нашего героя.
   Провозглашенный Бабефом дуализм, апология Конвента и извинение его проступков -- все эти признания не смягчили полицию: тотчас вслед за появлением 32-го номера были произведены новые обыски, и уже теперь приступили к делу вплотную. К даче показаний были привлечены не только сотрудники, но и уличные продавщицы газеты "Le tribun du peuple". В документах, изданных Адвиеллем, находится любопытный протокол допроса, которому подверглась гражданка Анна Фремон, продававшая отдельные номера издания. Анна Фремон показала, что по утрам эти номера ей вручает человек среднего роста, очень худой, в возрасте около 40 лет, задумчивого вида. Она прибавила, что так дело повелось только в последнее время, а прежде она сама приходила за газетой в редакцию*.
   *(Advielle V. Op. cit., vol. 1, p. 121-122.)
   На вопрос, где же помещается эта редакция, женщина назвала точный адрес. Больше ничего и не требовалось, и тотчас же, 24 февраля 1795 г., Бабеф был схвачен и представлен в Комитет общественной безопасности. Здесь он отказался дать какие бы то ни было показания; продержав Бабефа несколько дней в Париже, его отправили в аррасскую тюрьму.

IV

   Вряд ли что может быть труднее для историка известного идейного движения, как разыскивание и определение начала этого движения. Как зародилась мысль в индивидуальном сознании, как она себя поняла, как перешла к другим людям, к первым неофитам, как постепенно видоизменялась -- вот проблемы, на которые в большинстве случаев приходится давать гадательные ответы. Пред историком лежат два пути: он может весьма живо и интересно рассказать, как такой-то Ньютон увидел падающее яблоко, как в его голове мелькнула мысль и т. д. и т. д. Все это будет очень образно и правдоподобно. Однако образность для истории -- дело второстепенное, а правдоподобия мало там, где нужна полная достоверность, и вот почему приходится volens nolens довольствоваться сухими, неполными, но несомненными документами и отказываться от услуг воображения, всегда готового заштопать на свой лад все прорехи документального рассказа. И этот второй путь, т. е. путь следования за первоисточниками, должен быть безусловно предпочтен всяким, кто не имеет претензии писать исторический роман, а пишет только историческую статью.
   Мы узнаем достоверно из переписки Бабефа с некоторыми лицами во время пребывания его в Аррасе, в тюрьме, что в это время у него сформировалась та идея, которая легла впоследствии в основание заговора бабувистов. Я попытаюсь проследить с чисто биографической стороны рост идеи Бабефа и для этого остановлюсь на его тюремной переписке и на первых его действиях по возвращении в Париж в 1795 г.
   В одно время с Бабефом и в той тюрьме, где он был заключен, и в других аррасских тюрьмах содержалось по обвинению в политических преступлениях нескольких лиц, которые вошли в самые близкие сношения с Бабефом и вскоре стали преданнейшими его друзьями. Это были Лебуа, Тафуро, Кошэ, Шарль, Жермен и Фонтанье, который в то время жил в Аррасе на свободе и находился в постоянной переписке с заключенными. Надзор в аррасских тюрьмах был очень строг, но, несмотря на все запрещения и препятствия, Бабеф умудрялся писать своим товарищам по несчастью и получать от них в ответ длиннейшие письма. Особенно успел он сблизиться с Жерменом, человеком, Судя по тону писем, очень пылким и горячо ненавидевшим парижское правительство*. Сначала в этой корреспонденции господствует один мотив: негодование против правительственной "тирании", восхваление республиканской свободы и вера в великое будущее революционных принципов.
   *(См., например, его письмо из тюрьмы от 21 прериаля; его стихотворное послание от 26 флореаля. -- Advielle V. Op. cit., vol. 1, p. 130, 131, 132, 134.)
   Особенно одна черта -- непоколебимая уверенность в своих силах характерна для Жермена. Вскоре, однако, эта уверенность начинает как-то странно высказываться: "О, мой друг, -- пишет он Бабефу, -- подумай только, ведь чувствуя в себе полную преданность своему делу, мы можем на. все решиться, все предпринять". Тут чувствуется намек, на что -- неизвестно. Весьма может быть, что мысль о заговоре уже успела перелететь из камеры Бабефа к его друзьям.
   Следующее письмо Жермена еще более указывает на это: "Да, я готов... Когда только захочешь, я буду готов. Дай только знак -- и я вырвусь на свободу и отправлюсь в путь".
   Наконец, 31 термидора 1795 г. Жермен пишет Бабефу в таких выражениях, которые не оставляют никакого сомнения в том, что важная тайна уже сообщена ему Бабефом: "Я тебе еще ничего не говорю пока о твоем плане... Да, дети Корнелии еще живут на свете, и все предсказывает им лучшую участь, чем та, которая постигла их старших братьев Гая и Тиберия". Письма Бабефа, в которых он говорит впервые о своем "плане", к сожалению, потеряны. Он торопит Жермена, просит его высказаться по поводу предлагаемого проекта установить всеобщее политическое и экономическое равенство, и Жермен с энтузиазмом провозглашает истинность и удобоисполнимость программы своего друга. Бабеф сносился, как я сказал, не только с Жерменом, но и с остальными поименованными заключенными.
   Свои идеи о всеобщем равенстве он излагает в своего рода циркулярных письмах. Замечательно, что здесь, в первой стадии своего развития, доктрина Бабефа имеет некоторый оттенок протеста против капиталистов-предпринимателей, а не против всего социального уклада во всей его полноте. Он настаивает на том, что торговля и промышленность накопили горы золота, но эти горы золота достались исключительно немногим лицам, а большинство, собственным трудом собравшее богатство, осталось без рубах*. Как раз те, которые выделывают своими руками и кожу, и холст, и сукна, и крашеные материи, и шерсть, и шелк, нуждаются во всем этом*. Он нападает на "спекуляторов", капиталистов, которые входят в стачку между собою с целью постоянно противодействовать рабочим в их стремлениях увеличить заработную плату. Истинные производители (innombrables mains-vrais producteurs) должны пользоваться всеми благами жизни, а не отбросами из того, что они теперь производят для богатых. Так пишет Бабеф о современном ему порядке вещей.
   *(Письмо от 10 термидора 1795 т. -- Advielle, V. Op. cit., vol. 1, p. 144.)
   Останавливаясь дальше на вопросе, почему купцы, например, пользуются большими выгодами, чем непосредственные производители -- рабочие, Бабеф объясняет этот факт заговором, существующим против рабочих со стороны всех капиталистов, которые говорят рабочему: "Работай много и ешь мало, а иначе мы тебе не дадим совсем работы, и ты совершенно ничего не будешь иметь для пропитания". Бабеф называет это "варварским законом, продиктованным капиталами" (loi barbare, dictee par les capitaux). Торговля и промышленность должны быть преобразованы, но как -- он этого пока не говорит, может быть не желая, чтобы его план встретил неожиданную постороннюю критику, путешествуя из его камеры в камеру Жермена и других заключенных. Он выставляет лишь цель -- такое регулирование производства и распределения продуктов, которое поровну удовлетворило бы всех, и указывает в самых неопределенных чертах программу действий: "II faut detruire pour edifier"*. Больше он ничего не пишет, но, в сущности, и того, что было им высказано, было достаточно, чтобы навлечь на него и его корреспондентов новые преследования и неприятности. Видно, что заключенные очень уж доверяли своим почтальонам -- подкупленным сторожам аррасских тюрем. Но, хотя план действий не был еще намечен, хотя сама идея Бабефа была выражена в общих чертах и сообщена нескольким лицам, одно было понятно всем: нужно действовать, чтобы изменить социальный строй; для успешных действий с этой целью нужен тайный заговор; для заговора необходимы люди. И вербовка началась. Жермен, который с жаром и восторгом принял мысль Бабефа, первый начал приискивать неофитов. Он виделся в тюрьме с неким Гульяром и сделал его "рыцарем ордена равенства", как он пишет об этом Бабефу. Жермен просто бредит в письмах новым делом и много раз повторяет свою любимую фразу: "J'ai promis, j'ai la foi, je suis pret"**. Впрочем, пока эти люди сидели в тюрьме в Аррасе, их немало занимали также текущие политические дела, восстание шуанов, действия Конвента и т. д. Из своей тюрьмы Бабеф умудрился полемизировать с теми, кого он считал аристократами, писал на них памфлеты и пародии. В сентябре того же 1795 г. Бабефа перевезли в Париж, а вскоре последовала амнистия политических преступников и он был выпущен на свободу. Время тогда было такое, что человек, раз попробовавший сладкого публицистического яду, непременно должен был снова взяться за перо.
   *(Нужно разрушать, чтобы созидать.)
   **(Я твердо решил, я верю, я готов.)
   Конвент вырабатывал новую конституцию, давал стране другое устройство и совершенно изменял прежние конституционные части. Конвент установил как принцип, что нельзя дальше оставлять и законодательную, и исполнительную власть в руках одной палаты, потому что такая палата неминуемо станет деспотичной по своим наклонностям, и всемогущее большинство, не видя нигде отпора, будет распоряжаться страной как угодно. Проводилась на заседаниях Конвента мысль, что во что бы то ни стало нужно разделить власть законодательную и исполнительную. Исполнительную власть, согласно этой основной мысли, вручили пяти директорам, а законодательную -- Совету пятисот и Совету старейший, причем директоров сделали почти совершенно независимыми от этих двух законодательных корпусов. Конституция эта, сначала в виде проекта внесенная в Конвент, а потом ставшая законом государства, подвергалась, конечно, разнообразнейшим суждениям. Государственные люди, дипломаты, публицисты всевозможных оттенков ежедневно возвращались к этой злобе дня.
   Бабеф, только что вышедший из тюрьмы, сразу принялся за литературную деятельность. Пока он сидел в аррасской тюрьме, газета "Le tribun du peuple" не издавалась вовсе; теперь ее издание, прерванное на 33-м номере, возобновилось с 34-го. Бабеф на время оставил в стороне свои мысли о социально-экономическом перевороте, по-видимому, сократил свои сношения с бывшими товарищами по заключению и всецело отдался легальной публицистике -- изданию и редактированию своей газеты и писанию руководящих статей для нее.
   Критика Конституции 1795 г., чисто государственные вопросы поглощали все его внимание. Он не видел в ней ничего, кроме одних недостатков; он говорил, что в сущности вовсе не освободился из тюремного заключения, потому что, по его мнению, при такой конституции вся Франция является не чем иным, как огромной тюрьмой, и т. д. Но для нас не это интересно. Посредственных публицистов тогда было бесконечно много; Конституция 95-го года подвергалась более основательной и талантливой критике; личные взгляды Бабефа в этом случае особенно любопытны быть не могут.
   Важно отметить, что и здесь, в пылу полемики, Бабеф не забывает выдвинуть новые точки зрения, что, разбирая политический вопрос, он становится к нему с самой жизненной стороны, с той стороны, с которой никто к нему не подходил в то время. Бабеф находил, что все во Франции плохо*, но не потому плохо, что исполнительная власть слишком независима от законодательной, а потому, что благодаря финансовым и экономическим неустройствам фунт хлеба стоит 16 франков, фунт мяса -- 20 франков, а пара сапог -- 200 франков. Он утверждал, что такое мерило -- единственно правильное и что с точки зрения положения массы народа теперь, в 1795 г., живется хуже, чем при покойном короле. Мало того. В его сознании вполне выработалось и сформулировалось то обвинение против революции, которое много лет спустя повторял Прудон: Бабеф прямо заявлял, что до сих пор революция была исключительно политической и что пора дополнить ее социальными реформами**. Конечно, такие фразы, как та, что при короле жилось лучше, не прошли ему даром. Его обвинили было в сочувствии роялизму, но так как он мог привести из своих статей целую массу цитат, враждебных монархии, то это обвинение как-то отпало само собою.
   *(Аdvielle V. Op. cit., vol. 1, p. 175.)
   **(Le tribun du peuple, N 34, 35, 36.)
   В продолжение всего периода времени, когда "Le tribun du peuple" снова начала выходить, Бабеф пеустанно повторял, что цель революции -- помощь беднякам, что правительство, обязанное своим существованием народному восстанию, не должно допускать, чтобы в стране был хоть один нищий человек. Эта новая агитация, поднятая Бабефом, получила поддержку со стороны некоторых лиц, которые и в Конвенте, и в прессе настаивали на оказании материальной помощи бедному классу населения.
   Нужно заметить, что заявления Барера и других о том, что "помощь несчастным есть общественный долг", отличались прежде всего, по обычаю того времени, крайней неопределенностью. Высказывались общие принципы, говорились красноречивые фразы, но все это носило какой-то смутный отпечаток государственно-филантропической тенденции. Говорилось лишь о помощи бедным, несчастным (pauvres malleureux) и не делалось попыток яснее определить, официальное классифицировать это сословие "бедных". О ком тут идет речь? О рабочих? Или о парижских санкюлотах? Или о крестьянах некоторых разоренных местностей? Это бывало часто упущено из виду и Прюдомом, и Барером, и прочими публицистами и депутатами, которые пробовали привлечь внимание общества и правительства к бедственному положению массы. Какой характер должны носить меры против указываемого зла, они также не говорили. Бабеф отличался от них только тем, что в своих статьях он посвящает больше места нападкам на существующий строй; что же касается положительных мер против несправедливостей общественного уклада, то об этом он так же мало или, вернее, так же ничего не говорит, как и его литературные товарищи по убеждениям. Если прибавить еще, что он критикует экономический строй по большей части в связи с Конституцией 1795 г., то читатель легко сможет представить себе, какая невообразимая путаница и какая высокопарная туманность царствуют в этих произведениях.
   Несчастье Бабефа заключалось в том, что он себя считал политическим публицистом, но обладая ни образованием, ни какими бы то ни было литературными талантами. Это и заставило его терять первые месяцы после своего освобождения из тюрьмы на совершенно ни для кого и ни для чего не нужную полемику и писательство.
   Правительство преследовало его по-прежнему; некоторые номера газеты были конфискованы, другие могли быть разосланы только половине абонентов, потому что полиция захватывала их не с утра, а с полудня, не успев раньше ознакомиться с их содержанием. Наконец, Бабеф опять был арестован, и делами издания временно заведовала его жена. Из тюрьмы Бабеф присылал аккуратно передовые статьи для газеты; в этих последних статьях он уже занят по преимуществу планами общественного переустройства, а полемику с реакцией и с Директорией значительно сокращает. Он дает квинтэссенцию своего учения в следующих словах: "Цель общества -- всеобщее счастье. Нужно взять у того, кто имеет слишком много, и дать тому, кто ничего не имеет". О средствах осуществления этой программы он не говорит, потому ли, что еще сам не отдавал себе ясного в том отчета, или потому, что уже тогда решил действовать конспирацией, неизвестно. Одна только замечательная черта обнаруживает в Бабефе типичного революционера тех времен: мы видели, что был такой период, когда он не верил в декреты и правительственные мероприятия, когда он писал Дюбуа де Фоссэ, что никогда не удастся декретом дать пропитание голодным детям, и т. д. Теперь, в эпоху Директории, Бабеф -- ярый гувернементалист: конечно, он не ждет ничего хорошего от существующего правительства, но уже ставит захват власти необходимым условием для приведения в исполнение своих планов и признает правительственный аппарат безусловно нужным для благоденствия общества. Мало того. Изменились также его взгляды на предшествующую эпоху, на террор и террористов. Прежде он считал Робеспьера извергом и убийцей половины Франции, а теперь вот что он говорит о павшем диктаторе: "Урна Робеспьера! Дорогой прах! Восстань и уничтожь низких клеветников! Нонет, спи спокойно, презри их, весь французский народ, блага которого ты желал и для которого твой гений сделал больше, чем кто-либо, -- весь французский народ поднимется, чтобы отомстить за тебя. А вы, памфлетисты, научитесь чтить память мудреца, друга человеческого рода, великого законодателя, и воздержитесь от нанесения обиды тому, кого будет почитать потомство". Эти новые воззрения Бабефа стоят между собою в логической связи. Правительство нужно для того, чтобы "сделать народ счастливым", правительство только тогда может это сделать, "когда оно демократично", никогда, по мнению Бабефа, оно не было более демократично, чем при Робеспьере. Прямой вывод отсюда -- апология этого человека.
   Газета доживала свои последние дни; вскоре была арестована жена Бабефа и заключена в тюрьму, чтобы предупредить ее вступление в заговор против правительства, как было сказано в приказе об аресте*. Бабеф негодовал на этот поступок администрации и печатно рассказал об аресте "великой заговорщицы, которая не умеет ни писать, ни читать". Газета продолжала еще некоторое время выходить, неизвестно где печатаясь. "Le tribun du peuple" стал нелегальным органом; тайный станок печатал его, не известные полиции люди разносили по домам парижских абонентов, но в провинцию отправлять номера было крайне затруднительно. В последних своих передовицах Бабеф, сжигая корабли, прямо заявил, что народ должен восстать против Директории и зажиточных классов. Он говорил, что бояться междоусобной войны нельзя, так как действительность хуже всякого междоусобия: "Et quelle guerre civile plus revoltante que celle, qui fait voir tous assassins d'une part et toutes victimes sans defense de l'autre? Ne vaut-il pas mieux la guerre civile, ou les deux parties peuvent se defendre reciproquement"**. Нужно завоевать хлеб для народа, повторял Бабеф в каждой своей статье, варьируя только выражения этой основной мысли. "Зло достигло своего кульминационного пункта, -- писал он, -- хуже быть ничего не может; все может поправиться только посредством полного переворота. Пусть же все смешается! Пусть все станет хаосом, и пусть из хаоса выйдет новый свет" и пр. Конечно, писать так мог лишь такой журналист, которому терять уже (в полицейском смысле) было нечего. Через несколько недель после ареста жены Бабефа газета прекратилась окончательно, так как под угрозой постоянного полицейского преследования и не имея возможности получать деньги от абонентов этот орган существовать не мог.
   *(... mandat motive sur la prevention de complicite de conspiration contre le gouvernement.)
   **("Разве не самая возмутительная гражданская война это та, когда все убийцы на одной стороне, а все беззащитные жертвы -- на другой. Не лучше ли. было бы, если бы и та и другая стороны могли защитить себя друг от друга" (Le tribun du peuple, 9 frimaire an 4 de la republique).)
   Читателей у газеты за время существования было довольно много. Мысли о необходимости социально-экономической революции были новы для большинства и с любопытством встречались в Париже и в провинции. Настроение народа было вовсе не таково, чтобы он мог увлечься заманчивыми перспективами; общество 1796 г. было уже не то, что в 1789 и 1793 гг.; оно успело вынести слишком много опыта и слишком много разочарований, чтобы воспламеняться идеей Бабефа, да еще к тому же так бездарно и туманно высказываемой. Тем не менее были отдельные личности, даже целые кружки, которые с большим сочувствием относились к воззрениям редактора "Tribun du peuple". Так, в Аррасе образовалась лига, имеющая целью помочь как-нибудь Бабефу и в особенности детям его, выброшенным буквально на улицу, так как отец и мать сидели в тюрьме. Была собрана сумма в 1965 ливров, которую и передали в Париж.
   Литературная деятельность Бабефа принесла разве только те результаты, что заставила призадуматься над социальным вопросом, который несколько заслонен был в общественном сознании вопросом о политических формах. Слишком смело и неосновательно было бы утверждать, что своей публицистической деятельностью Бабеф поставил на очередь социальный вопрос: до сих пор он только повторял и пропагандировал мысли Ж .-Ж. Руссо и Мабли, да и то повторял лишь самые общие их положения вроде того, что цель общества -- общее счастье.
   В 1796 г. окончилась навсегда его карьера как писателя и началась непосредственно практическая деятельность. Бабеф попробовал популяризировать свои воззрения но на бумаге, а в жизни. Эта попытка была первой и единственной в истории революции, что и делает фигуру Бабефа исторически важной. Когда у него было отнято перо, когда наконец он увидел, что статьями и воззваниями ничего сделать не в состоянии, тогда сам собою представился другой путь. Этот путь кончался пропастью, но Бабефа, привыкшего к постоянному голоду, лишениям, тюрьмам и преследованиям, испугать было трудно.

V

   Состав политических заключенных в парижских тюрьмах 1795 и 1796 гг. был во многих отношениях замечателен. Прежде всего мы находим здесь людей, боровшихся против Конституции 1795 г., когда она была еще законопроектом, и продолжавших борьбу, когда она вошла в силу. Эти люди отличались совершенно ясными и отчетливыми политическими понятиями: они считали единую палату самой демократичной и самой радикальной по своему характеру формой правления. На раздвоение власти, на учреждение двух законодательных корпусов (Совета 500 и Совета старейшин, с одной стороны, и исполнительной Директории -- с другой) -- на все эти ретроградные, по их понятиям, события они смотрели, как на окончание революции, как на измену принципам 1789 г. В этих воззрениях они сходились всецело с Бабефом, который со времени возобновления своего издания в 1795 г. не переставал нападать на новую конституцию. Были тут и такие деятели, которые не расходились принципиально с новыми веяниями, с тем, что называлось тогда аристократической реакцией; этих людей было довольно много, и если они попали в тюрьму, то разве вследствие личных неприятностей с директорами и вообще сильными мира сего. Были, наконец, и немногие приверженцы Бабефа, бабувисты, как они стали себя называть; они повторяли фразы "Tribun du peuple" о необходимости совершить экономическую революцию, но и в тюрьме Плесси они были так же малочисленны и невлиятельны, как и в Париже, и в провинции.
   Когда Бабефа заключили в эту тюрьму, где были собраны все опасные для Директории элементы, почва для пропаганды представилась ему самая благоприятная. Заключенных стесняли очень мало; они имели полную возможность беспрепятственно сходиться, когда пожелают, читать, писать, даже распевать хором песни, прямо направленные против правительства*. Но не только физическая возможность для распространения своих взглядов предоставлялась Бабефу. Почва для принятия их была самая благоприятная, Бабеф говорил, что прежде всего нужно избавиться от Директории. Провинциальные противники Директории с большой готовностью ухватились за эту отрицательную часть его программы; личные враги директоров также ничего против этого не имели, наконец, та малочисленная фракция бабувистов, которая сидела в Плесси, с радостью и неподдельным энтузиазмом помогала своему учителю в этой пропаганде. Сила Бабефа, та нравственная сила, которая покорила ему сердца людей, выше его стоявших в интеллектуальном отношении, и которая сделала из него признанного вождя, заключалась прежде всего в том, что у него имелся определенный положительный идеал -- идеал вполне отчетливый и разработанный. К этому идеалу многие относились холодно, соглашаясь с Бабефом вполне только в его воззрениях на Директорию, но фанатическое одушевление этого человека так заражало их, что и на разрушительную свою миссию они начинали смотреть как-то более страстно, и к созидательным утопиям в конце концов привыкли относиться с меньшим недоверием.
   *(Buonarroti Pit. Op. oil., p. 8.)
   Сближение между Бабефом и товарищами по заключению началось на почве общего осуждения и критики Конституции 1795 г. и продолжалось сначала на аналогичной почве разбора и обсуждения текущих дел, так что сначала выяснилась общность отрицательного идеала, и этим был проложен путь к дальнейшему, еще более тесному сплочению арестантов Плесси. Бабеф, повторяя то, что он говорил столько раз в своих статьях, заявил: "Цель Директории -- сохранить богатство для богатых людей, а нищету для нищих". С этой формулировкой согласилось большинство, и, привыкая критиковать и новое положение дел, и новые меры правительства с этой по преимуществу социально-экономической точки зрения, товарищи Бабефа переходили понемногу к иному порядку идей, усваивали, если можно так выразиться, несколько другие навыки мысли, отличные от прежних. Слова "свобода", "рабство", "угнетение", сменялись иными понятиями -- "благосостояние народа", "нищета", "эксплуатация".
   Некоторые лица между заключенными, считавшие себя бабувистами еще до появления Бабефа в Плесси, взяли на себя разъяснение и защиту отдельных пунктов учения, и вряд ли мы ошибемся, если скажем, что для самих пропагаторов и их учителя многое стало ясно не раньше, чем в те долгие тюремные вечера, когда политические арестанты сходились вместе поговорить, поспорить и послушать провозвестников нового учения. Умный, много на своем веку видавший и испытавший итальянец Ф. Буонарроти, человек замечательно красноречивый и талантливый и пользовавшийся большим авторитетом, сразу стал правой рукой Бабефа в деле распространения коммунистических принципов между населением тюрьмы Плесси.
   На этот раз Бабеф сидел очень недолго. Вскоре и он, и большинство заключенных были выпущены на свободу; узы, связывавшие их в тюрьме, не порвались. Бывшие арестанты Плесси сделались в короткое время центром, к которому стекались оппозиционные элементы всевозможных оттенков. Не всех, конечно, посвящали сразу в тайну, не всем открывались конечные цели бабувизма. Бабеф, Буонарроти, Дартэ, Лорисан де Дуамель и Фонтанье были руководителями возникшего сообщества. Сначала они решили, что не следует отпугивать людей новизной и решительностью своих принципов и планов, что нужно стараться прежде всего собрать достаточно сил, чтобы низвергнуть Директорию; поэтому нужно обнаруживать самую широкую терпимость, не надоедать никому своими воззрениями на грядущее экономическое равенство и считать другом всякого, кто против директориального правительства. Недовольных в Париже была громадная масса; следовало только умудриться так, чтобы все протестующие знали бы истинные размеры своих сил и могли бы в решительную минуту действовать как одна сплоченная армия.
   Но легко было в теории признать целесообразность такого образа действий, а как это устроить, когда у каждого из приходящих "патриотов" имеется своя программа, свои желания, когда на каждом собрании люди занимаются препирательством по части различных проблем политической философии и метафизики и когда, наконец, наиболее ярые из бабувистов вопреки условию начинают уловлять прозелитов... Со многими затруднениями приходилось сталкиваться, несколько раз меняли тактику Бабеф, Буонарроти, Дартэ и другие главари бабувизма. Самые обстоятельства помогли им. В Париже было тогда слишком много людей, которые были вытолкнуты с арены активной политической жизни новыми веяниями. Отлив, обратное движение уже началось и было в ходу; республиканцы 93-го года, деятели первых времен революции лишились и власти, и влияния, и авторитета в народе. Но сдаваться без борьбы они не хотели. Дорога к законной государственной деятельности была для них закрыта; оставалась надежда на переворот, который удалит Директорию и призовет их к делам. Сознание, что их время прошло, что Франция надолго отвернулась от них, было слишком тягостно, и замечательно, что никто из протестантов времен Директории не выражал такого, с своей точки зрения, пессимистического, по верного взгляда. Все дело в правительстве, которое нужно низвергнуть, утешали они себя. Их было довольно много в столице, гораздо больше, чем в провинции; они присматривались к обстоятельствам, ничего не предпринимая и выжидая времени.
   Весной 1796 г. стали в этих оппозиционных кругах ходить слухи, сначала смутные, а потом делавшиеся все более определенными, что появилось сообщество из лиц, выпущенных недавно из тюрьмы; что, правда, это сообщество задается какими-то туманными целями, но, во-первых, все это люди, горячо ненавидящие Директорию, а во-вторых, с ними находятся в самых близких и дружественных отношениях многие из бывших якобинцев и террористов. Центр для этой нелегальной оппозиции был нужен; теперь он являлся сам собою, и ежедневно к Дартэ и Буонарроти приходили новые люди, просили принять их и дозволить им бывать на собраниях. И как хаотичны и бестолковы ни были первые собрания, устроенные бабувистами, все же это были единственные в тогдашнем Париже сборища недовольных радикалов, и общество росло и усиливалось. Предстояло еще оформить возникающую политическую группу, выяснить многое недоговоренное и ближе присмотреться друг к другу.
   Главная задача руководителей заключалась в том, чтобы как-нибудь ассимилировать, а если нельзя, то хоть механически соединить партию бабувистов с якобинцами и вообще с чисто политическими протестантами. Много помогли им в этом старые знакомые Бабефа, с которыми он сблизился еще в аррасской тюрьме и о которых мы имели случай говорить. Жермен и другие бывшие аррасские узники, жившие теперь в столице, употребляли все усилия, чтобы объединить под общим знаменем всех врагов Директории и чтобы сделать этим знаменем учение Бабефа о всеобщем экономическом равенстве. Не вдаваясь в подробности, они говорили о bonheur соmmun*, о том, что нужно взять у богатых излишек и отдать бедным, -- словом, употребляли тот революционный эвфемизм, который, ничего ясно не выражая, никаких противоречий возбудить не мог.
   *(О всеобщем счастье.)
   В конце концов все недовольные, группировавшиеся вокруг Бабефа, получили название бабувистов. Было устроено торжественное заседание, все объявили себя солидарными друг с другом, поклялись умереть или победить своего общего врага -- Директорию. На этом заседании обсуждался также вопрос об организации общества: одни предлагали устраивать постоянно общие собрания, другие говорили, что безопаснее собираться отдельными секциями в разное время и в разных концах Парижа. Не решив ничего окончательно, они условились собраться снова в старом заглохшем саду упраздненного аббатства св. Женевьевы, в павильоне, находившемся посреди сада. Этот павильон принадлежал теперь некоему Кардино, принимавшему деятельное участие в собраниях бабувистов. Заседание было посвящено нерешенному вопросу, как вести дела общества, как избегать преследований полиции и пр*. Многие высказывались против сборищ по секциям; они говорили, что, пожалуй, укрыться от полиции так легче, но зато не будет никакого единства в действиях, вместо одного сильного численностью общества образуется масса мелких и слабых групп, которые, привыкнув думать и действовать отдельно одна от другой, кончат тем, что утратят все связывающие их общие черты и сделаются игрушкой и орудием в руках всякого ловкого интригана*. Решили собираться всем вместе, чтобы достигнуть единства мнений членов сообщества (pour centraliser l'esprit de la societe). Далее был поставлен на очередь вопрос о ближайшей цели нового общества. Цель эта была определена как возвращение к демократической республике, т. е. свержение Директории насильственным путем и передача власти в руки народа, который уже прямой и всеобщей подачей голосов объявит свою роль. О принципах чистого бабувизма говорилось пока довольно глухо.
   * (Bujnarroti, Ph, Op. cit., p. 44. )
   Что же касается до плана действий, то он в значительной степени определялся обстоятельствами. На самой заре жизни Директории, еще когда Конвент кончал свои заседания и готовился передать власть в руки директоров, новая конституция подверглась опасности и была спасена вооруженной рукой; 4 октября 1795 г. -- или по революционному счислению 13 вандемьера -- роялисты восстали в Париже, думая, что пришло время воспользоваться неопределенным политическим положением и вернуть королевской семье трон. Известно, чем окончилось это роялистское восстание; в Париже случился тогда Бонапарт, молодой генерал, мало кому известный и бывший тогда не у дел. Ему было поручено по инициативе Барраса усмирить мятеж. Бонапарт прибегнул к никем еще в таких случаях не употреблявшемуся, но очень действенному способу: он приказал стрелять в бунтовщиков из пушек. Артиллерия оправдала все ожидания и надежды, какие возлагал на нее Бонапарт: мятеж был усмирен и роялисты частью сосланы, частью заключены в тюрьму.
   Во время вандемьерского восстания против роялистов боролся не только официальный представитель власти, но и много других лиц. Все республиканцы, ветераны взятия Бастилии, 10 августа, времен Конвента 93-го года -- все эти люди, давно уже бывшие в оппозиции и ненавидевшие Конституцию 1795 г., поднялись на ее защиту против роялистских бунтовщиков. Они считали эту конституцию реакционным действием, но торжество роялистов было для них таким кошмаром, о котором они не могли и подумать без ужаса и ярости. В виду роялистов они забывали о всех бесчисленных политических нюансах, деливших партии, и видели только два лагеря: графа Прованского и революции. Раз дело шло о графе Прованском, то другом и союзником был всякий, кто не хотел реставрации: и самые умеренные фракции Конвента, и самые крайние, и приверженцы Марата, и эпигоны жирондистов. Роялисты были побеждены, и Директория стала у власти, но ЁО все время своего существования она помнила о событиях, встретивших ее появление на свет. Перед ней были две партии; роялисты, не изменившие, конечно, своих чувств по отношению к ней, и демократы, которые были 13 вандемьера ее минутными союзниками, но с недовольством которых приходилось теперь считаться. Директория повела свои дела так, что постоянно старалась ставить роялистов и крайних демократов лицом к лицу. Демократов она держала в опасении, что в случае какого-нибудь переворота роялисты могут воспользоваться смутой и вернуть графа Прованского в Париж, а роялистам ставила на вид, что если она, Директория, погибнет, то возобновятся кровавые времена террора, времена господства демократов. Директория старалась, и не без успеха, внушить мысль обеим оппозиционным партиям, что она меньшее из двух зол, и силилась, в особенности сначала, привлечь на свою сторону демократов и радикалов, так как, во-первых, с роялистами у нее, республиканского правительства, общей почвы быть не могло, а во-вторых, потому, что она считала роялистов опасной партией, против которой надо запасаться союзниками и на будущее время. Потом эти отношения изменились, по в описываемое время, в начале 1790 г., дело еще обстояло так.
   Бабефу удалось сгруппировать вокруг себя и своих друзей влиятельные элементы радикальной оппозиции. Когда на заседании в саду аббатства св. Женевьевы зашла речь о том, как держаться, как приступить к осуществлению своей цели, к подготовке падения Директории, самым важным явился вопрос об отношениях к правительству. Весьма многие члены нового общества полагали, что самая лучшая тактика в данных обстоятельствах повелевает воспользоваться настроением правительства, не желающего отпугивать от себя радикалов излишними строгостями. По мнению этих членов, нужно было, не навлекая на себя преследований, постепенно подготовлять в свою пользу общественное мнение, привести в порядок и исправить (rectifier) запутанные общественные отношения многих "патриотов" (т. е. людей радикального образа мыслей), объединить оппозицию и уже тогда выступить на открытую борьбу путем ли уличных волнений и демонстраций или как-нибудь иначе. Пока общество Бабефа все в совокупности не придет к заключению, что время действовать пришло, до тех пор члены его обязаны ни в чем не пытаться нарушать существующие законы: они должны всегда стоять на строго легальной конституционной почве и не только прикрывать свои действия конституцией, но даже становиться под защиту правительства (en attendant il faute se couvrir de la constitution et meme de la protection du gouvernement).
   Определяя так свою ближайшую задачу и намечая такой умеренный образ действий, новое общество при своей "нелегальности" могло себя чувствовать довольно спокойно. И чем ближе мы будем всматриваться в поведение этой странной организации, том более будем замечать ее двойственный характер. По всем видимостям это общество тайное, по крайней мере конспиративная обстановка выдержана замечательно натурально, члены его собираются в зале старинного, заброшенного монастыря св. Женевьевы, а иногда даже в подземелье этого монастыря; совещаются там при мерцающем свете факелов; голоса ораторов глухо отдаются в высоте под мрачными сводами и т. д. Это -- с одной стороны. А с другой -- на каждое собрание являются все новые и новые люди, решительно никому не ведомые и знакомые только с двумя-тремя членами. Эти новоявленные заговорщики принимают деятельное участие в дебатах, горячатся, а на следующее заседание уже почему-то не приходят; наконец, приходят люди, заведомо преданные Директории, которые объясняют свое присоединение к обществу тем, что они хотят уничтожить роялистов, а для этого им нужны радикалы.
   Общество росло, как горная лавина, от ежедневного присоединения новых и новых членов, так что вскоре его состав был равен 2 тыс. человек. Монастырь св. Женевьевы находился недалеко от Пантеона, отсюда и общество получило название общества Пантеона. Вскоре но настоянию нескольких искренних и убежденных приверженцев Бабефа было преступлено к внутреннему устройству, к организации общества. Потеряв надежду сделать всю эту массу новых пришельцев бабувистами в точном смысле слова, они хотели по крайней мере приготовить сплоченную группу, которая пригодилась бы своей численностью в нужный момент (так как только Бабеф, Дартэ, Буонарроти, Жермен и немногие другие не теряли ни на минуту из виду наличную цель -- уничтожение Директории и переформирование общественного строя).
   Итак, началось обсуждение вопроса об организации. Тут оказалось, что положение покровительствуемых заговорщиков уже несколько успело понравиться большинству членов (особенно новых), и они не хотели с этим положением расставаться. Эти новые люди объявили, что если общество будет организовано, то это обстоятельство сделает его похожим на слишком уж революционную ассоциацию; что ведь они решили строго держаться легальной, конституционной почвы, а между тем Конституция 1795 г. не дозволяет устраивать тайные общества. Они добавляли, что устроить в обществе правильную организацию -- значит навлечь на себя преследования, а это нежелательно. Наконец сошлись на компромиссе. Председателя и вице-председателя на своих собраниях они избирать не пожелали, потому что эти названия (председатель и вице-председатель) заключают в себе что-то подозрительное. Вместо них для наблюдений за порядком должны были избираться "оратор" и "вице-оратор"*. Никаких списков, протоколов и прочего вестись не должно. Вовремя дебатов по поводу организации общества совершенно выяснилась разнокалиберность его состава. Меньшинство (Бабеф и его последователи) стояли за решительные меры, за проведение начал конспиративной дисциплины в среде общества; большинство, державшееся умеренного образа мыслей, желало остаться политическим клубом, легальным или полулегальным и не подлежащим преследованию. Тот раскол, который уже давно замечался в обществе, теперь уже не мог возбуждать сомнений. До поры до времени члены его собирались по-прежнему, произносили речи, обсуждали текущие дела, но для всех было ясно, что распадение ассоциации близко.
   *(См.: Buonarroti Ph. Op. cit, p. 45.)
   Директория знала о существовании общества Пантеона; ее агенты весьма часто бывали на заседаниях, и она имела поэтому довольно правильное понятие о пантеонистах как о людях для нее неопасных. Общество держалось в высшей степени осторожно; оно старалось принимать в свою среду людей, не замеченных в явно антиправительственном направлении; так, один за другим проваливались на выборах все бывшие монтаньяры. Бабувисты чувствовали свое отчуждение, свое неверное положение в "Пантеоне", но раньше, чем уйти, они решили в последний раз позондировать настроение членов общества. Эта попытка дала самые неожиданные результаты. Дело в том, что Директория желала одного: чтобы все чисто революционные элементы с Бабефом во главе были удалены из общества. Но устроить это было трудно, так как все-таки элементы эти пользовались в "Пантеоне" большим сочувствием и уважением; это обстоятельство беспокоило правительственных лиц и заставляло их с недоверием смотреть па ассоциацию. И вот как раз, когда правительство еще не знало, как ему относиться к "Пантеону", Дартэ, один из ближайших друзей Бабефа, явился на заседание общества со статьей в руках и прочел ее вслух. В статье была подвергнута самой суровой критике вся господствующая правительственная система; Директория объявлялась главной причиной всех бедствий французской нации, наконец, затрагивались личности всех директоров: они назывались тиранами, изменниками и узурпаторами. Чтение статьи было покрыто громовыми аплодисментами*. Была ли это мимолетная измена общества самому себе или случайный состав слушателей реферата сделал возможным эту сочувственную демонстрацию, мы не знаем. Директория была извещена тотчас же обо всем происшедшем, и общество было закрыто.
   *(Buonarroti Ph. Op. cit., p. 62.)
   Это происшествие сразу изменило положение дел; те, которые боялись дальнейших преследований, притаились; другие, колеблющиеся, были ожесточены против Директории самым искренним образом; третьи, бывшие левой стороной общества, радикалы и якобинцы, ждали только времени, когда можно было бы приступить к насильственным мерам против правительства; наконец, четвертые, бабувисты, сразу принялись за устройство новой ассоциации. Бабеф, Антонелли, поэт Сильвен Марешаль и Феликс Лепеллетье устроили ряд совещаний, на которых все они пришли к заключению о необходимости учреждения чисто бабувистской организации на строго конспиративных началах. К этому мнению присоединились также Дартэ, Дебон и Буонарроти, и они в количестве семи человек образовали Тайную директорию общественного спасения (directoire secret du saJut public). Целью, которую Тайная директория поставила себе, было возбуждение восстания против правительства, низвержение господствующего политического и социального порядка вещей и установление полного имущественного равенства между всеми людьми, населявшими Францию.
   Наученные горьким опытом, члены Тайной директории уже не помышляли об организации вроде той, которая существовала в покойном "Пантеоне", о многолюдных собраниях, общих шумных дебатах и пр. Нужно было собрать снова воедино все оппозиционные силы Парижа и провинции, но, во-первых, эти новые элементы должны быть решительно враждебны правительству, а во-вторых, все дело должно было повестись самым конспиративным образом. Между Тайной директорией и вновь вербуемыми членами сообщества должны были находиться посредники для того, чтобы личный состав этого верховного революционного комитета никому не был известен и чтобы сами члены общества друг друга не знали; все участие их в организации ограничивалось обязательством быть готовыми в указанное время выйти с оружием в руках, куда скажут. Все это происходило в жерминале IV года Республики, т. е. в марте 1796 г.
   Действия Тайной директории распадались на две категории: с одной стороны, она управляла делами растущего революционного общества, а с другой -- принимала меры к подготовлению народа, пыталась путем прокламаций объяснить свои желания и свои политические и экономические идеалы. Уже через несколько недель после своего образования Тайная директория издала прокламацию чисто политического характера под названием "Должно ли повиноваться существующей конституции?" Ответ давался отрицательный. Вскоре затем был напечатан и расклеен тайно по улицам Парижа "Manifeste des egaux"*, отредактированный Сильвеном Марешалем, а через несколько дней появился и "Анализ учения Бабефа"; этот "Анализ", повторяя мысли "Манифеста", несколько дополняет и разъясняет его. "Манифест" и "Анализ", а также "Экономический декрет Тайной директории" заключают в себе учение бабувизма и являются символом веры всего тайного общества.
   *("Манифест равных".)
   По некоторым причинам мы здесь не можем, к сожалению нашему, вдаваться в подробное изложение содержания всех трех документов, дающих читателю точное представление об идеалах Бабефа и его товарищей. Заметим только, что, сличая эти бабувистские прокламации с трудами некоторых литературных деятелей XVIII в., можно видеть, насколько неоригинально учение Бабефа, до какой степени он является учеником Морелли, Руссо и Мабли. Историческое значение Бабефа заключается вовсе не в теоретическом новаторстве, как хотят думать некоторые его биографы, а только и исключительно в политической роли, которую ему пришлось сыграть; он сделался представителем протеста против того, что он считал реакцией, против окончания революции; он старался делом пропагандировать мысль о необходимости изменения не только государственных форм, но и экономического строя общества. Бабеф явился провозвестником социальных волнений XIX в., и, как бы мы ни квалифицировали его деятельность, нельзя не признать, что с исторической точки зрения ему выпала на долю заметная роль. Незачем, стало быть, силиться еще ставить его на пьедестал оригинального мыслителя и приписывать ему то, в чем он вовсе не повинен, т. е. создание самостоятельной реформаторской теории.

VI

   Познакомив Францию с положительными своими учениями, бабувисты приступили к выполнению другого рода задачи. Дело в том, что затевавшееся ими предприятие должно было походить не столько на дворцовый переворот, сколько на уличную революцию. Они рассчитывали главным образом на помощь народа в нужный момент, и, собственно, роль лиц, принадлежавших к заговору, ограничивалась тем, что заговорщики должны были начать волнение, собрать вокруг себя народные толпы и пойти против войск Директории.
   Ставя исход дела в полную зависимость от настроения парижского народа в решительный момент, бабувисты употребляли все усилия, чтобы заблаговременно подготовить это настроение в свою пользу. Для этого они кроме прокламаций, имевших характер исповедания положительных убеждений, выпустили в свет весной того же 1796 г. целый ряд другого рода воззваний -- воззваний, которые имели целью разъяснить народу до мельчайших подробностей, как нужно действовать в критический день, чтобы предупредить поражение заговорщиков, за кем следовать, куда идти и что делать. Эти воззвания, исходящие от Тайной директории, отличаются чисто национальной чертою: центральное управление заговора не доверяет ничего своим второстепенным агентам и самодеятельности массы; оно регулирует до самых мелочных деталей поведение всех предполагаемых инсургентов не только во время бунта, но и после него*.
   *(См., например, прокламацию "Acta d'insurrection. Liberty egralite, bonheur commun", art. 5-9, 15, 13, (Ed. Reybaud). -- La Revolution Franpais", 1895, t. 28, p. 373-374.)
   Борьба должна была выйти жестокой. Бабеф прямо объявлял: всякая оппозиция будет сломлена тотчас же силой, сопротивляющиеся будут уничтожены"*. Тайная директория уже наперед заявляла, что она останется у власти, пока не окончится совершенно восстание, а затем Франция поступит в распоряжение Национального собрания, которое будет состоять из демократов, избранных восставшим народом по представлению Тайной директории*. До такой откровенности никогда не доходили даже Робеспьер со своими товарищами. За все время первой революции только один раз партия решилась еще до захвата власти объявить, что она желает сформировать покорную палату из своих ставленников и не признает за народом права избирать депутатов без ее "представлений". Вообще террористы 1793 г. могут показаться образцом женственной мягкости, если сравнить их с бабувистами (насколько последние высказались в прокламациях) : террористы, уже достигнув власти, стали тем, чем их знает история, а члены Тайной директории, только еще приготовляясь сделаться владыками Франции, уже издают такой "закон о подозрительных", который самому Фукье Тенвилю показался бы крутым. Вот что гласят статьи 17-я и 18-я одной из бабувистских прокламаций: "Острова Маргариты и Онорэ, Пера, Олерон и Рэ будут превращены в места исправления преступников; туда будут отсылаемы на работы подозрительные иностранцы и арестованные личности. Эти острова будут сделаны недоступными; администрация их будет прямо подчинена правительству"**. Итак, одного ареста, без разбора дела, достаточно, но мнению Тайной директории, для того, чтобы сослать человека на эти острова... Что касается до иностранцев, то их вообще не любят бабувисты; против них предполагаются меры непонятной жестокости**; в новом обществе все иностранцы должны были являться какими-то париями, с которыми администрация могла бы сделать все что угодно совершенно невозбранно. Странный, довольно заметный архаизм, проникший в законы об иностранцах, заставляет думать, что они навеяны чтением того же Плутарха и классиков и что бабувисты хотели так же уберечь свою будущую общину от зловредных иноземных влияний, как древние спартанцы желали оградить свою.
   *(Acte d'insurrection, art. 19. -- La Revolution Franpais", 1895, t. 28, p. 373-374.)
   **(Fragment d'un decret de police, art. 17, 18 (Ed. Reybaud). -- La Revolution Franpais", 1895, t. 28, p. 373-374.)
   Прокламации, выпущенные Тайной директорией в апреле и мае 1796 г., показали правительству, что вместо закрытого "Пантеона" народилось в Париже новое общество и что во главе этого нового общества стоит Бабеф, т. е. как раз тот человек, влияния которого директоры и боялись больше всего. Начались розыски, но они не приводили к желанной цели. Организация заговора была такова, что в высшей степени затруднительным являлось открытие имен и местожительства как членов главного инсуррекционного комитета (Тайной директории), так и других деятелей конспирации.
   Во главе заговора стояла, как уже сказано, Тайная директория, которой принадлежало верховное руководительство всем заговором; Тайная директория отдавала свои приказания двенадцати агентам, агитировавшим во всех округах Парижа, и пяти военным агентам, которым было специально поручено подготовить к участию в восстании армию, стоявшую в столице*. Эти семнадцать агентов имели в своем распоряжении целую массу второстепенных эмиссаров, раздававших манифесты и прокламации в народе и вербовавших участников будущего возмущения. Главным образом озабочивала Бабефа армия: от ее поведения в значительной степени зависел успех всего предприятия. Пять специальных агентов заведовали агитацией в военных кругах, и на старательный выбор людей для этой должности было обращено особое внимание Тайной директории. В актах, относящихся к заговору Бабефа, сохранилось много указаний на то, каких хлопот стоило распространение бабувизма в армии. Бабефу нужно было обеспечить за собою сочувствие войск, стоявших не только в Париже, но и около него, чтобы в решительную минуту Директория республики оказалась бы беззащитной.
   *(Acte d'accusation, 4278. -- Ibid., p. 296.)
   Много войск находилось в Гренельском лагере, но агента не было. В середине апреля (1796 г.) выбор инсуррекционного комитета пал на капитана Гризеля, который служил в бригаде, расположенной около Гренеля, и, как говорили, пользовался влиянием между солдатами. Гризелю было послано извещение, и он отвечал Тайной директории в следующих выражениях: "С неизъяснимым удовольствием я получил, братья республиканцы, ваши инструкции и назначение меня на пост военного агента. Я надеюсь оправдать мнение, которое вы обо мне составили, если не своими способностями, то по крайней мере усердием, верностью, храбростью и особенно своею скромностью"*. Гризель сразу завоевал себе общие симпатии, был представлен Бабефу, и, хотя на заседания Тайной директории не допускался никто, для Гризеля по настоянию Дартэ было сделано исключение.
   *(См. напечатанные впервые документы в журнале: La Revolution Franchise, 1895, t. 28, p. 302. Документы перепечатаны там без выпусков, в том виде, как были найдены в Национальном архиве. Счет страниц там один от первой книжки до последней, так что я указываю лишь с. 302.)
   Число участников заговора все росло, и к началу мая (1796 г.) их насчитывалось от 16 тыс. до 18 тыс. человек, обещавших активное участие в восстании и в свою очередь деятельно агитировавших. Эти 18 тыс. друг друга не знали, а каждый из них знал только того второстепенного агента, который его присоединил к заговору; второстепенные агенты (их было несколько сот человек) не знали друг друга также, а знали только своих непосредственных начальников, т. е. каждый своего главного агента; семнадцать главных агентов были довереннейшими лицами Тайной директории, и только они знали имена и адреса членов этого верховного комитета. Подобная организация сильно затрудняла действия полиции, так как невозможно было узнать не только где скрываются главные руководители, но даже кто такие их второстепенные помощники.
   По мере того как росли кадры будущих инсургентов, разнообразнейшие заботы охватывали Бабефа и его товарищей. Близилась решительная минута, необходимо было окончательно обдумать весь план действий, непосредственных и последующих. Тайная директория заседала почти ежедневно* и обсуждала и критиковала свою программу. В это время (в конце апреля и начале мая) с Бабефом вошли в сношения главари группы монтаньяров, которые не имели в виду начать самостоятельные действия против Директории республики и которые, узнав о заговоре, решились примкнуть к нему, чтобы усилить врагов правительства. Из этих главарей замечательнее всех, бесспорно, генерал Россиньоль**. Он являл собою чистейший тип якобинца 1793 г.; Россиньоль желал возобновления времен террора и видел корень всех зол в падении Робеспьера. К Бабефу он присоединился с охотой, но сразу внес в конспирацию самый воинственный дух; еще не успел он стать членом Тайной директории, как уже бабувисты внесли в свою программу тот пункт, которого раньше не было: они постановили в начале возмущения убить всех директоров и важнейших сановников. Но и этого было мало для новых союзников Бабефа; Тайная директория некоторое время не знала, что ей делать: отказаться от поддержки могущественной партии ей не хотелось, принять их принципы в неприкосновенности она не решалась. Благодаря Друэ, человеку близкому к Бабефу и вместе с тем к Россиньолю, соединение уладилось. В качестве посла от монтаньяров генерал Россиньоль имел свидание с Бабефом, затем был допущен в заседание Тайной директории и дал положительное обещание от лица партии всеми силами содействовать успеху заговора. С этих пор Россиньоль и Фион*** принимали деятельное участие в беспрерывных заседаниях Тайной директории; было еще несколько посольств со стороны монтаньяров к Бабефу и от Бабефа к монтаньярам, и эти переговоры окончательно укрепили союз. Нужно низвергнуть Директорию республики -- в этом бабувисты вполне согласились с якобинцами.
   *(Buonarroti Ph. Op. cit, p. 100-102, 105.)
   **(См.: L'arrestation de Babeuf. -- La Revolution Franchise, 1895, t. 28, p. 236.)
   ***(Buonarroti Ph. Op. cit., p. 106, 107.)
   Между тем пропаганда себя давала уже чувствовать*. В войсках, стоявших около Парижа, все чаще и чаще замечался дух неповиновения властям и другие признаки падения дисциплины; масса солдат находилась в связях с заговорщиками и вела себя так, что вполне обнаруживала уверенность в близком падении правительства и существующего военного начальства. Одновременно с этими нарушениями дисциплины началось поголовное дезертирование из лагерей в Париж. Правительство было напугано зловещими признаками настроения армии, но ничего поделать не могло. Бабувистам удалось склонить на свою сторону не только многие части войск, но даже некоторых солдат одного батальона жандармерии; они насчитывали своих сторонников: всюду, и если у них не было своих полных батальонов, зато не было и таких полков, в которых не находились бы их приверженцы.
   *(Buonarroti Ph. Op. cit., p. 102.)
   Тайная директория должна была вести переговоры с монтаньярами, и много раз переделывать свою программу, и усиливать пропаганду в войсках: работы у нее было много, и иногда устраивалось по два заседания в день. В первых числах мая состоялось одно из главных заседаний. Тут было решено, что Тайная директория оставит за собой главенство во всем восстании, но что для чисто военных действий в решительный день нужны специалисты. Такими специалистами были признаны генерал Россиньоль, генерал Фион, Жермеи, Массар и капитан Гризель, о котором мы имели уже случай говорить. Он был еще очень молод, но Дартэ, очень его любивший и уважавший, настаивал на назначении Гризеля одним из пяти вождей будущего восстания. Тайная директория передала им все свои планы и всю программу и дала общие инструкции. Затем новые пять военачальников расстались с членами Тайной директории и ушли, а члены Тайной директории через несколько часов перенесли свое местопребывание в Монмартрское предместье (в дом Урсель), чтобы не возбуждать подозрений полиции.
   План действий сводился к следующему: 1) убить всех директоров республики; 2) овладеть залами заседаний Совета пятисот и Совета старейшин; 3) запретить под страхом смерти всем должностным лицам продолжать отправление своих обязанностей; преследовать беспощадно и убивать на месте всякого, кто окажет сопротивление. Для осуществления этого плана и были назначены пять военачальников. Восстание должно было начаться звоном в колокола в разных частях города; 16 тыс. заговорщиков должны были рассыпаться по всему Парижу и распространять слух, что Директория республики желает восстановить монархию. Среди стражей, охранявших особы директоров, были приверженцы заговора, и они-то должны были провести заговорщиков в квартиры этих высших сановников. После того как директоры будут убиты, бабувисты очистят залы заседаний обоих законодательных корпусов, и восстание будет окончено: Бабеф, Дартэ, Буонарроти, Дебон и Жермен провозгласят себя временным правительством и назначат срок для выбора депутатов в новый Конвент (Россиньоль и монтаньяры настаивали на воскрешении Конвента).
   Одна непоследовательность бросается в глаза при рассмотрении этого плана: Бабеф намерен был провозгласить наступление нового экономического строя тотчас же после восстания, не дожидаясь созыва народных представителей, и ничего не говорил о том, представит ли он свою эгалитарную программу на утверждение Конвента или нет. Вообще со времени соединения с монтаньярами чисто политическая сторона готовящегося переворота нередко совершенно заслоняла собою экономическую, и реформа общественного хозяйства совсем уже не разрабатывалась в подробностях.
   Восстание в сущности было задумано чисто парижское и в этом отношении должно было походить на все французские революции, предыдущие и последующие; предполагалось, что остальная страна будет покорна воле победителей, но на всякий случай часть эмиссаров и заговорщиков отправилась в важнейшие города провинции -- в Аррас, Тулон, Марсель, Тулузу, Авиньон, Гренобль, Дижон, Монпелье, чтобы приготовить Францию к тому, что имело совершиться*.
   *(Advielle V. Op. cit., vol. 1, p. 212.)
   Волнение между парижским населением и солдатами, стоявшими в столице и около нее, все усиливалось. Бабефу и его товарищам казалось, что медлить дальше нет смысла, и они только ждали, чтобы их военные агенты заявили о готовности армии стать на сторону заговора*: после такого заявления восстание должно было начаться. А пока продолжались заседания тайного инсуррекционного комитета, в последний раз считали свою и неприятельскую силу, обсуждали план действий после свержения правительства, спорили и улаживали принципиальные несогласия, возникавшие между бабувистами и присоединившимися монтаньярами. На заседания теперь допускались кроме членов Тайной директории еще и лица, назначенные вождями народного восстания -- генералы Россиньоль, Фион, Массар, капитан Гризель и Жермен. На их долю выпадала такая крупная роль в предприятии, что с ними Бабеф был так же откровенен, как с Дартэ, Буонарроти, ближайшими своими друзьями. За Россиньоля, Фиона и Массара было порукой в его глазах их политическое прошлое, а капитан Гризель служил предметом самых восторженных похвал Дартэ, и, раз поручив ему такое важное дело, как предводительство народными толпами, не было оснований у Бабефа вести себя по отношению к нему иначе, нежели по отношению к другим будущим военачальникам.
   *(Buonarroti Ph. Op. cit., p. 104 etc.)
   1 мая состоялось собрание членов комитета на улице Монблан; 2 мая около Halle aux Bles*; следующее собрание было назначено через неделю, так как нужно было рассмотреть известия, которые должен был привезти один военный комиссар из провинции.
   *(Акты Национального архива перепечатаны: La Revolution Franchise, 1895, t. 28, p. 302.)

VII

   Вечером 6 мая президент Директории Французской республики Карно послал министру полиции записку следующего содержания: "Гражданин министр! Посылаю к вам гражданина Гризеля. Он желает говорить с вами сегодня же вечером. Прошу вас выслушать его. Salut et fraternite. Подписано: Карно"*.
   *(Акты Национального архива перепечатаны: La Revolution Franchise, 1895, t. 28, p. 103.)
   Капитан Гризель был принят министром и рассказал ему самым подробным образом о заговоре Бабефа, о личном составе Тайной директории, о том, где собиралась и намерена в ближайшее время собраться Тайная директория, о положении дел у заговорщиков. Он дал также все сведения относительно организации предприятия и плана восстания; назвал имена лиц, назначенных, подобно ему, военачальниками, и прибавил в конце своих сообщений, что день восстания близок, что уже все готово и что если правительство не примет решительных мер, то погибнет.
   Министр был поражен. Словам Гризеля можно было не верить, но, во-первых, являлась мысль, что всего выдумать он не мог, во-вторых, весь рассказ внушал невольное доверие, в-третьих, он близко стоял к самому сердцу заговора, судя по всему, наконец, в-четвертых, его сообщение давало совершенно естественное и удовлетворительное объяснение тех фактов, которые давно уже беспокоили правительство; теперь становилось понятным и падение дисциплины, и дезертирование в войсках, и брожение, замечавшееся в Сент-Антуанском предместье; получали определенный смысл те смутные слухи, которые давно уже ходили в Париже.
   Следовало торопиться. Директория Французской республики жила в весьма странной двойственной атмосфере. Она видела, как старая дореволюционная жизнь столицы понемногу воскрешается, как безумно роскошные балы, маскарады, светские празднества сменяют друг друга; Директория знала, что на нее смотрят как на оплот порядка все, кого страшат недавние воспоминания, что все это блестящее общество, которое мало-помалу из чужих краев, из тюрем, из уединения сен-жерменских отелей снова выступило на жизненную арену, что это полуроялистическое-полуиндифферентное общество стоит за существующий порядок вещей (может быть, и признавая все-таки его в глубине души за нелояльный). Политикой занимались тогда все, и, по свидетельству старых мемуаристов, на балах Барраса и других в промежутках между танцами великосветская causerie* вращалась исключительно около политических тем. Директоры сами принадлежали к этому кругу; ежедневные впечатления убеждали их, что высшие классы общества стоят (если не всегда на словах, то всегда на деле) за них против всякого рода демагогов, и к этому же убеждению приводили адресы, поздравления, благодарственные письма от многих городских общин, которые на Директорию (особенно в начале ее существования) возлагали большие надежды. Такова была одна сторона дела. Но вместе с тем время от времени обыски и аресты, производившиеся в Париже, показывали правительству, что лагерь недовольных, может быть и не отличающийся численностью, все-таки существует. И тайная, и общая полиция одинаково были поглощены раскрытием агитаторов и политических недругов Директории, и хотя правительство видело, до какой степени ничтожны проявления протеста против него, но все же постоянная тайная и упорная борьба не давала установиться атмосфере спокойствия и обеспеченности.
   *(болтовня.)
   Когда министр полиции выслушал рассказ Гризеля, он как опытный человек понял, что Гризель не лжет*; но Гризель сообщал факты, совершенно выходившие из ряда вон: о вполне сформированном, сильном заговоре, о том, что более 16 тыс. человек под ружьем, что в Париже в настоящий момент, кроме Директории республики, существует другая директория, которая в состоянии, как только захочет, вступить в открытый бой с правительством; обо всем этом министр не мог и подозревать. Все сообщение Гризеля было передано директорам; та двойственная атмосфера -- уверенности и неуверенности в своем положении, в которой, как сказано, жили главы французского государства, -- эта атмосфера приучила их к выслушиванию беспокоящих и коробящих вещей: факт существования заговора не удивил их, поразительными казались только небывалые его размеры**.
   *(L'arrestation de Babeuf. -- La Revolution Francaise, 1895, t. 28, p. 298-299 etc.)
   **(Buonarroti Ph. Op. cit., p. 142, 143, 144; Advielle V, Op. cit., vol. 25, p. 215 etc.)
   Выдав дело своих товарищей, Гризель повторял, что полиция должна принять решительные меры сейчас же, и его совет являлся в глазах правительства советом благоразумия.
   7 мая (на другой день после доноса) состоялось заседание инсуррекционного комитета, на котором присутствовал и Гризель. Речь шла о том, что являлось самым важным, насущным вопросом: когда начинать восстание*. В начале заседания было решено начать на другой же день, но потом, ввиду того что некоторые члены инсуррекционного комитета настаивали на необходимости выслушать сначала не приехавшего провинциального эмиссара, это решение было отменено и восстание отложено. На собрании находились Бабеф, Буонарроти, Дартэ, Дидье, Фион, Массар, Россиньоль, Лэндэ, Друэ, Рикор, Леньело, Гризель и Жаво. Прения начались в восемь часов вечера, но затянулись, что было на руку Гризелю, с минуты на минуту ожидавшему полицию, так как место и время собрания были им накануне указаны в разговоре с министром. Но время шло, а полиция не приходила.
   *(La Revolution Francaise, 1895, t. 28, p. 304.)
   В памяти присутствовавших сохранились речи, произнесенные в этот вечер*: никогда еще более жизнерадостное настроение не царило между собравшимися бабувистами и монтаньярами. "Мы затеваем дело вполне законное, -- говорил оратор, -- мы освобождаем наших соотечественников... При звуках нашего голоса воскреснет надежда и прежняя энергия народа. Нация только ожидает сигнала, чтобы пойти вместе с нами против угнетателей. Ведь все трудности уже побеждены, все готово. Зачем же нам рисковать потерей удобного момента и откладывать?"** Все речи сводились к тому, что если действительно нельзя теперь назначить день и час восстания вследствие случайного неприбытия комиссара из провинции, то, во всяком случае, в следующее же собрание окончательно должно быть решено, когда начинать.
   *(Buonarroti Ph. Op. cit., p. 114.)
   **(Buonarroti Ph. Op. cit., p. 115.)
   Гризель казался в высшей степени возбужденным; он много говорил, шутил, смеялся, стоял за самые решительные и быстрые меры и настаивал на том, чтобы устроить окончательное совещание как можно скорее. В двенадцатом часу ночи собрание разошлось, и остались в комнате лишь хозяин квартиры Друэ и Дартэ.
   Как только они остались вдвоем, явилась, наконец, опоздавшая полиция, но, увидев, что никого уже нет, решила оставить в покое двух заговорщиков, чтобы не распугивать других. Извинившись недоразумением, полицейские отретировались, а Дартэ и Друэ тотчас бросились предупреждать товарищей о грозящей опасности.
   Тайная директория взволновалась, и на следующий день все были заняты расследованием этого дела. Место, где собрались заговорщики накануне, было известно только тем, кто был приглашен. Значит, полиция могла узнать это исключительно от кого-нибудь из членов собрания 7 мая... Возникла мысль об измене, но она представилась до того невероятной, что вскоре была оставлена. Некоторые говорили, что случай привел полицию в квартиру; Гризель называл все опасения просто смешными, говорил, что если бы действительно имелось в виду арестовать их, то полиция явилась бы раньше, а не тогда, когда все ушли. Дартэ, как всегда, горячо поддерживал Гризеля и заявлял, что сами обстоятельства происшедшего неопровержимым образом показывают, что полиция действительно посетила место собрания по недоразумению. "Наконец, наши друзья Друэ и Дартэ -- на свободе: не доказательство ли это, что нам нечего бояться?" -- добавлял Гризель. Бабеф хотел было принять меры предосторожности, но, разубежденный Гризелем, оставил свое намерение. Решение прошлого заседания о необходимости собраться через 2 дня (9 мая) осталось в силе.
   Гризель снова побывал у министра полиции и указал, как исправить вчерашнюю ошибку. 9 мая, говорил он, действительно будет собрание; но Соберутся в таком месте, где не сложены все бумаги, относящиеся к заговору. Положим, полиция захватит всех, кого найдет, но что она будет делать дальше? Все документальные данные хранятся у Бабефа на квартире, в другом конце Парижа; устроить одновременно два ареста тоже бесполезно, потому что Бабеф на заседание обещал не прийти, но и дома может не остаться, так что глава заговора ускользнет. Ввиду всех этих соображений Гризель советовал 9 мая никаких мер не принимать и обещал после собрания 9 мая дать дальнейшие указания.
   9 мая состоялось заседание Тайной директории; принялись за выработку прокламации, которая должна была быть расклеена в Париже тотчас после окончания восстания. В общих чертах эта прокламация заключала в себе уже раньше провозглашенные меры; выражения, в которых эту прокламацию начали редактировать, отличались самым резким и торжествующим характером. Бабувисты до такой степени были уверены в собственных силах, что им не стоило большого труда перенестись в будущее победоносное настроение, и эта прокламация производит такое впечатление, будто действительно писана после окончательного и решительного торжества. Окончательная редакция прокламации была поручена Буонарроти и Бабефу. На другой день утром (т. е. 10 мая) Дартэ, Жермен, Дидье, Друэ и другие члены Тайной директории должны были собраться в доме Дюфура, чтобы определить день и час восстания, так как силы были окончательно приведены в известность и ясно было, что при столкновении перевес будет на стороне восстания. В то же утро (10 мая) и в тот же час Буонарроти с Бабефом (в квартире Бабефа) должны были заняться окончательной редакцией и печатанием прокламации*.
   *(Buonarroti Ph. Op. cit., p. 139.)
   Гризель тотчас же дал знать полиции, что подвертывается замечательно удобный случай для произведения арестов; он сообщил оба адреса, т. е. адрес квартиры, где будут Бабеф и Буонарроти со всеми документами, и той квартиры, в которой соберутся остальные члены директории. Нужно было отрядить два взвода полицейских и одновременно схватить всех, кого найдут в обеих квартирах. Инспектор полиции Оссонвиль получил приказание арестовать Бабефа утром 10 мая в час, указанный Гризелем. Гризель до мельчайших деталей описал наружность Бабефа и Буонарроти, а также (другому полицейскому комиссару) наружность остальных членов Тайной директории, так что недоразумения и ошибки были невозможны.
   В девять часов утра Оссонвиль отправился*. Он скоро достиг дома на ул. Гранд Трюандери и подождал здесь кавалерийский пикет, который должен был без шума окружить дом и воспрепятствовать бегству Бабефа и его товарища. Затем нужно было подыскать мирового судью, без которого по конституционным законам нельзя было производить аресты. Оссонвиль, заметив, что кавалеристы обращают на себя внимание этого многолюдного квартала, объявил, что дело идет о поимке воров, а сам отправился на поиски за мировым судьей. Но один судья сказался больным, другой прямо отказался следовать за Оесонвилем, и когда последний заявил: "Я донесу о вашем отказе министру", -- судья ответил: "Отлично; можете прибавить, что я оттого за вами не пошел, что не хотел". Третий судья также отказался.
   *(Последующее изложение основано на подлинном подробнейшем рапорте Оссонвиля (La Revolution Francaise, 1895, t. 28, p. 307-308 etc.).)
   Время шло, приходилось идти очень далеко за четвертым мировым судьей, но случайно тот встретился и согласился присутствовать при аресте. Оссонвиль с судьей подошли к дому, оцепленному кавалерийским пикетом; было 11 часов утра. У Оссонвиля был в руках план дома, лестниц, внутреннего расположения комнат -- план, составленный по указаниям Гризеля, так что он знал, куда и как ему нужно идти. Он стал подниматься по лестнице в сопровождении нескольких полицейских; часть их он поместил посередине лестницы, а сам с пятью комиссарами продолжал подниматься. Вскоре они вошли в квартиру Тиссо, где жил Бабеф, и свернули в узкий и длинный коридор. В конце коридора виднелась дверь.

VIII

   С вечера, когда Буонарроти пришел из собрания и передал Бабефу, что им вдвоем поручено окончательно отредактировать прокламацию, эти два человека работали. На другой день Тайная директория должна была окончательно назначить день восстания, и надо было поторопиться, чтобы прокламация была готова; нужно было также еще раз обдумать все меры, предугадать все случайности критического дня.
   Короткая летняя ночь проходила, а работа подвигалась вперед медленно. В сотый раз начальники заговора принялись сосчитывать силы. На всех "бедных" (pauvres de Paris) они рассчитывали как на своих естественных союзников. Армию, которая станет на сторону восстания, решили переименовать в народную гвардию и поручить ей охрану казны. Революционеры всех оттенков, предполагалось, станут тотчас же на сторону восставших и этим сильно увеличат их ряды. В три-четыре часа Париж будет в руках инсургентов. Тогда Бабеф с товарищами станут временным правительством и разошлют гонцов по всей Франции с известием о перевороте. Настанут снова былые времена эпохи торжества "крайних демократов". От обсуждения практических мер Бабеф и Буонарроти переходили к мечтам; от мечтаний снова к деталям готовящегося возмущения.
   А время шло, настало утро, и они уже принялись за прокламацию, не отвлекались грезами, предположениями, не делясь теми тревожными и радостными чувствами, которые были у них на душе. Наконец, Буонарроти стал отделывать начисто каждый пункт прокламации и переписывать ее. "Французский народ, ты победил..."
   Тут Буонарроти остановился, потому что в коридоре послышался шорох. Шорох прекратился, и он продолжал свое дело*: "... ты победил, тирания более не существует, все свободны...".
   *(Buonarroti Ph. Op. cit, p. 128.)
   Дверь комнаты распахнулась настежь: на пороге стоял инспектор полиции Оссонвиль, окруженный полицейскими комиссарами*.
   *(Донесение Оссонвиля (La Revolution Francaise, 1895, т. 28, p. 309); Буонарроти передает, что он был прерван на слове "libres".)
   Оссонвиль тотчас же заявил о цели своего прихода и приступил к обыску комнаты. Бабеф и Буонарроти, хотя были вооружены с головы до ног огнестрельным и холодным оружием, не пытались оказать бесполезное сопротивление и сидели, застыв в тех позах, в. каких были застигнуты*. Полицейские быстро рассматривали бумаги, отбирали те, которые казались подозрительными. Взяты были прокламации, записки, содержавшие указания, кому как действовать в день восстания; найден был и план восстания в подробностях. Документов оказалась такая масса, что забрать их с собою тотчас не оказывалось возможности, и Оссонвиль велел только запечатать двери и приставил к дверям вооруженную стражу; затем Бабеф был помещен в одну карету, Буонарроти в другую, и обе кареты, плотно окруженные кавалерийским пикетом, помчались в министерство полиции. Через несколько минут явились новые кареты с остальными членами Тайной директории, арестованными одновременно в другом конце Парижа.
   *(La Revolution Francaise, 1895, т. 28, p. 311.)
   Этот и следующий день правительство разбирало захваченные бумаги и отдавало приказы об аресте главнейших участников заговора, имена которых встречались в документах. В короткое время тюрьма аббатства была переполнена, часть заключенных была переведена в Тампль, остальные остались в аббатстве. Снимались показания, устраивались очные ставки, следствие велось в высшей степени энергично, и контуры предполагавшегося предприятия выступали все яснее и яснее. Установив как факт, что заговорщики имели в виду произвести не только политический, но и экономический переворот, что для приведения в исполнение этих намерений предполагались меры террористического характера, выяснив размеры сил, которые находились в распоряжении Бабефа, директоры не замедлили обнародовать результаты предварительного следствия.
   Буржуазное общество было изумлено и испугано, а правительство, опираясь на тревожное состояние общественного мнения, решило воспользоваться раскрытым заговором, чтобы сокрушить окончательно всю демократическую партию. В Париже, Аррасе, Рошфоре, Бурже и в других провинциальных городах аресты и судебные преследования постигали всех лиц, являвшихся подозрительными в глазах местной администрации. Вскоре все арестованные в Париже были перевезены в Вандом под сильной охраной жандармов и кавалеристов. Весь Вандом был заполнен войсками и полицией, несколько батальонов было расположено в самом городе и около тюрьмы в течение всего времени заключения бабувистов.
   Начались приготовления к суду, составление обвинительных актов, допросы, имевшие целью окончательно определить степень виновности каждого подсудимого. Бабеф и не думал отрицать факта существования заговора*. "Я убежден самым положительным образом, -- сказал он на допросе, -- что нынешние правители являются угнетателями, и я сделал бы все, что в моей власти, чтобы низвергнуть их. Я соединился со всеми демократами, но я вовсе не обязан называть их здесь по именам", -- вот слова Бабефа на одном допросе. Его спросили также, какими средствами он думал действовать. "Все средства против тирании законны", -- ответил он. Такого рода ответами он лично против себя восстановлял и раздражал судей и обвинителей. Во время производства следствия Бабеф находился в строгом одиночном заключении так же, как Дартэ и другие главные участники заговора. Они не имели никакой возможности согласиться между собою насчет дачи показаний и во избежание противоречий воздерживались от ответов на многие вопросы. Они старались только никого не выдать нечаянно вырвавшимся словом; и действительно, никто не был арестован вследствие показаний заключенных. Но что касается до всех деталей инкриминируемого деяния, то следователи знали их от Гризеля, приехавшего в Вандом и принимавшего деятельное участие в производстве следствия. С его слов и были предъявлены к заключенным все обвинения; от него были получены все сведения об участии того или другого лица в заговоре.
   *(Buonarroti Ph. Op. cit, p. 147. Все дальнейшее изложение построено на рассказе Буонарроти.)
   В октябре 1796 г. начались наконец заседания суда в Вандоме. Сорок семь человек сидело на скамье подсудимых. Войска окружали здание суда, каждый подсудимый сидел между двумя жандармами. Зала суда была переполнена народом. Дартэ сразу отказался отвечать на вопросы и защищаться, потому что не признавал компетенции вандомского судилища; Бабеф, Жермен и Буонарроти произносили большие речи, в которых провозглашали законность своих поступков и намерений. Предатель Гризель встречался публикой с презрительными насмешками.
   Бабеф пытался много раз формулировать свои экономические и политические воззрения, по всякий раз его останавливал председатель суда, приглашавший его держаться рамок обвинительного акта и говорить о самом заговоре, а не о принципах, осуществить которые хотел этот заговор.
   Долго тянулся суд над заговорщиками, много тяжелых и драматических моментов пережили присутствующие; жены и другие близкие родственники подсудимых находились безотлучно в зале суда во время заседаний. Наконец уже весной 1797 г., почти через полгода после начатия судебного разбирательства, 26 мая, состоялся вердикт присяжных: Бабеф, Дартэ, Буонарроти, Жермен, Казэн, Моруа, Блондо, Менессье и Буэн были обвинены в том, что пытались низвергнуть конституцию страны. Все остальные были оправданы; Бабеф и Дартэ были признаны виновными без смягчающих вину обстоятельств; Буонарроти, Жермену, Казэну, Моруа, Блондо, Менессье и Буэну было дано снисхождение. Тотчас после того, как старшина присяжных прочел вердикт, суд объявил свой приговор; получившие снисхождение были приговорены к ссылке, а Бабеф и Дартэ -- к смертной казни.
   Когда приговор суда был объявлен, Бабеф и Дартэ выхватили ножи, неизвестно откуда добытые ими, изо всех сил ударили себя в грудь. Ножи сломались, но тяжкие раны все же тотчас не убили их. Все обвиненные были перевезены в тюрьму. В этот же день Бабеф, несмотря на рану, написал своим детям и жене письмо, в котором грустно прощался с ними, говорил, что ему не было бы жаль покинуть этот мир, если бы удались его намерения. "Я думаю, -- писал он, -- что вы будете вспоминать обо мне, о том, как я вас любил. Живите в дружбе и любви и помните, что я погиб от злых людей; они сильнее меня, и я уступаю им".
   На другой день полумертвые Бабеф и Дартэ, истекающие кровью от ран, были понесены на эшафот и гильотинированы.
   
   
   
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru