Действие романа происходит на реке Колыме в далеких поселках полярного русского племени, где жители сами о себе заявляют своим странным сладкоязычным говорком: "Какие мы йуские (русские)? Мы так себе, койимский найод (колымский народ)".
Полярная Русь разбросана обрывками и островками по устьям больших Сибирских рек, от Оби до Анадыря. Обь и Енисей, Анабара и Лена, Яна, Индигирка, Алазея, Колыма, Анадырь, Пенжина, камчатские реки, Камчатка и Тигиль, и Большая и Белая -- каждая река имеет свою собственную группу. Это потомки казаков завоевателей, которые в несколько десятков лет прошли сквозь огромный край на поиск мехов, не менее ценных, чем лучшее золото Урала и Алтая. Они поднимались по рекам, "выгоняли" их по самую вершину, перетаскивали по волокам свои неуклюжие суда, выходили в океан на этих разляпистых к о ч а х, сбитых деревянными гвоздями, с парусом из грубой реднины или просто из кожи, с тяжелым камнем, вместо якоря, -- постоянно терпели крушения, но двигались дальше. В походах своих они уничтожили целые народы своим острым железом и страшным огненным боем. Уцелевших мужчин забирали в аманаты (заложники), а женщин в наложницы.
В государственных актах сохранились казачьи отписки того времени сибирским воеводам и даже самому царю: "Было нас семнадцать человек. Пошли мы по реке и нашли на острожек, богатый и людный и сбруйный и бились мы с теми людьми с утра и до вечера. И бог нам помог. Мы тех иноземных людей побили до конца, а которых испленили и жен и детей також испленили и острожек сожгли. И половине люди поганским обычаем избегая того, чтоб отдаться под твою высокую государеву руку, покололи своих женок и детишек и сами побросались со скалы и убились до смерти".
В конце концов, завоеватели и сами осели на реках, смешавшись с остатками рыболовных племен, стали ездить на собаках, одеваться в звериные шкуры и питаться без хлеба и без каши кормилицей-рыбкой, жирком и мясом.
Часть их осталась казаками, но, вместо прежней неукротимой воли, полярные казаки попали в кабалу к исправнику и заседателю. Они скоро утратили прежнее морское уменье и уже в начале XVIII века пишут воеводам в обычных отписках: "Суда наши малы и парусы слабы, а делать большие суда, как отцы наши, мы не умеем".
Должно быть в связи с этим полярная Русь утратила воинскую силу и в дальнейшем наступлении на чукоч потерпела поражение.
Русские смешались на севере с рыболовами, жившими оседло. С кочевыми оленеводами и бродячими охотниками они не могли соединиться, ибо выше всех благ материальной культуры ценили оседлое хозяйство и теплую избу и баню. Чукотские кочевники, напротив, сами себя называют "неумытым народом".
С течением времени другие рыболовные роды переняли от русских язык и обычаи и смешались с ними. Колымская Русь, например, включает четыре амотских юкагирских рода и один якутский род. Эта странная смесь говорит на старинном северно-русском наречии и палку, например, называет "жезлом", а луг -- "пажитью". Они разыгрывают на зимних посиделках русские подблюдные песенные игры, водят ночные хороводы между четырех стен при свете плошки, налитой рыбьим жиром, выпевают Киевские старины о Владимире Красном Солнышке и его богатырях.
С другой стороны, русские усвоили на Севере психологию местных туземцев, панический страх перед начальством и каждым чинодралом, приехавшим с Юга, даже перед ссыльным уголовным поселенцем, жестоким и наглым, готовым всегда на грабеж и даже на убийство.
В хозяйственном отношении русские рыболовы ниже полудиких кочевников, чукотских и коряцких, и каждую весну, во время обычного голода, добывают от них добавочное пропитание и правдой и неправдой.
В то же время русские являлись на Севере проводниками случайных обрывков культуры, все же заносимых с далекого Юга, а главное, посредниками при торговле. Из Якутска и даже из Иркутска туда постоянно наезжали купцы и тортовые приказчики о чаем и табаком, с сахаром и ситцем, железом и алым сукном выменивать у жителей пушнину, пыжиков и белок, лисиц и песцов и замшу и медвежину. Ежегодные ярмарки в диких северных пустынях делали большие стотысячные обороты. Русские "людишки", "казачишки" и прочие "молодшие люди" тоже пользовались. Скупали у чукоч и тунгусов что было подешевле и поплоше и перепродавали купцам. Но очень скоро и здесь произошло расслоение. Выделились местные группы зажиточных торговцев, а остальное население попало к ним в плен, в беспросветную крепость, хуже чем бродячие охотники, которые всегда могут убежать в тайгу иди на тундру. Оседлому рыболову бежать было некуда.
В довершение всего с половины XIX века северо-восточная торговля стала падать. Раньше на Колымские и Анадырские ярмарки попадала пушнина с Берингова моря и даже из Аляски. Пышные речные бобры и куницы и мышьи (сурковые) меха приходили из Америки, но потом, наоборот, азиатские меха стали уходить в Америку, скупаемые китоловами и торговыми плаунами с Аляски, и на долю Колымы стало доставаться немного. Русские совсем разорились. Торговые чукчи привозили на Колыму американские ружья и жевательный табак и скупали пушнину даже у русских мещан.
Нужно, однако, сказать, что русская даровитость сказалась и на севере, даже в культуре и промыслах, заимствованных у туземцев. Лучшие собаки и нарты на севере русские. Славится русская езда. Сети и невода, даже покрой меховой одежды, все это у русских высшего усовершенствованного сорта.
Большое значение имела на севере политическая ссылка. На реке Колыме одно время собиралось до пятидесяти ссыльных из самых строптивых, неуступчивых, опасных, которых ссылали по формуле департамента полиции: "в отдаленнейшие места Восточной Сибири", куда ворон костей не заносит, где бабы втыкают свои прялки прямо в нависшее небо. На деле на Севере нечего прясть к бабы не имеют прялок.
Мне самому в департаменте полиции сказали при отправке: "На десять лет в Колымское царство. Это вам первый задаток. Там тоже не солоно хлебают". Действительно, потом приходилось не редко хлебать без соли, без крупы.
Жизнь политических ссыльных на реке Колыме я изобразил в своих Колымских рассказах, которые раньше, при старом режиме, я назвал Пропадинскими рассказами, и самый Колымск наименовал городком Пропадинском. Потом, после революции 1905 года, когда можно было говорить прямее, я восстановил из неизвестного Пропадинска реальный Колымск.
Также и новый роман из эпохи революции на Севере я отнес, естественно, к Колымскому краю, в котором я провел свою молодость и который до сих пор мне снится порою по ночам так ярко, незабвенно.
Меня натолкнули на этот роман сведения, собранные мною, письменно и лично, от очевидцев и участников этих напряженных и мало известных событий. Ряд ценных указаний я получил от студента этнографа Н. И. Спиридонова, родом колымского юкагира, который принимал участие в колымском комсомоле и в войне против белых, потом отправился учиться в Ленинград, ехал больше года, учился в Ленинграде два года, а ныне отправился обратно на родную Колыму не менее трудным морским рейсом через Берингов пролив спасать своих юкагиров от конечной гибели и стараться приобщить их, хоть отчасти, к новейшей советской культуре.
События Колымской революции пропитаны жутью и кровью. Достаточно сказать, что описанный в романе эпизод, как белые построили ограду из трупов партизанов, раздетых до-нога и замороженных как мрамор, действительно имел место со всеми безобразными и странными подробностями.
Однако в дальнейшем развитие сюжета увлекло меня дальше колымских событий и фактов и, таким образом, в конце концов, мне пришлось поставить в заголовке просто: "Роман из северной жизни", умолчав о реке Колыме. Такая эпопея, как наша революция, глубоко национальная и широко мировая, не может быть привязана к цепи действительных фактов, совершившихся в тесном углу огромного русского края. Ибо описание ее должно развернуться с таким же огромным размахом, логически необходимым, эпически вполне неизбежным, историческим и вместе пророческим, связующим прошедшее с грядущим через молнию текущего момента.
Надо сказать несколько слов о сюжете.
Роман "Союз молодых" связан из трех рассказов, обнимающих время обеих революций. Начало его относится к 1905 году, продолжение к февралю и октябрю 1917 года, а конец к наступлению последних пепеляевских отрядов на реку Колыму в 1921/22 годах.
Содержание романа простое: юноша, ссыльный эсер-максималист, Викентий Авилов, попав на реку Колыму, сходится с девушкой из северного рода. Они переживают полярную идиллию в условиях жизни простой, трудовой и здоровой. Но пришла революция 1905 г., амнистия ("отпустили... зовут" -- как указано в тексте). Авилов бросает жену и ребенка и едет на зов революции.
Это первый вступительный рассказ -- "Р у ж е й н а я Д у к а".
Второй рассказ описывает жизнь и развитие молодого "В и к е ш и - К а з а ч е н к а", -- как он пережил войну, а потом революцию, разруху, голод, просветление и комсомол -- особый комсомол, арктический, по типу натурального хозяйства.
Третий рассказ посвящен "П о л к о в н и к у А в и л о в у", который преобразился из бывшего ссыльного Авилова. Он является на Колыму во главе пепеляевского отряда и проходит "огнем и мечом" по северным поселкам и стойбищам. Навстречу подходит отряд партизан из Нижнего Колымска под начальством комсомольца Викеши-Казаченка. Кончается рассказ трагической встречей сына с отцом, поединком и гибелью Авилова. Это Тарас Бульба наизнанку, Рустем и Зораб из "Шах-Наме" навыворот, -- вместо суда отца над сыном, суд сына над отцом.
В наше безумное время, когда яйца учат курицу, даже еще не проклюнувшись, и китайские циплята, например, обещают научить вежливому обращению английских индюков, пора пересмотреть и изменить традиционную развязку семейной трагедии: разгневанный отец карает преступного сына. Еще у Лермонтова: "Дума" о двух поколениях кончается:
Насмешкой горькою обманутого сына
над промотавшимся отцом...
Революция нам показала, как обманутые дети покарали промотавшихся и преступных отцов.
Беллетристу такой поворот старинной постановки сюжета представляется заманчивым. Бабель использовал его в одном из своих рассказов, но как-то мимоходом. Я положил его в основу моего романа-трилогии.
Есть однако в этой северной трагедии другое содержание. Юноша, чистый душой и телом, сходится в вольных условиях с девушкой, чистой и ясной, как он сам, и строит семью. Потом под влиянием высшею порыва ломает эту стройку и уходит на свободу. Его увлекает борьба, самое высшее и дорогое, что есть у человека. Но сзади остались две брошенных жизни -- и это не прощается. Бесследно обидеть нельзя никого, хотя бы уехав за десять тысяч верст, -- ибо обидчик унесет с собою жало собственной обиды.
Слезы и проклятия покинутой семьи настигают Авилова. Из ссыльного Авилова он становится полковником Авиловым, командиром пепеляевцев, врагом и добычею собственного сына.
Вывод: "Коготок завяз -- всей птичке пропасть".
Много на свете обиды и зла, но даже малейшее зло не проходит без отмщения.
Я написал первый рассказ в 1914 году, на самом пороге войны, и долго не печатал, даже не хотел напечатать, ибо в своем первоначальном виде то был рассказ без продолжения и без внутреннего смысла. Мы ведь не знали вначале, какое продолжение дадут судьба и история нашей короткой передышке между двух революций, и чем кончится амнистия 1905 г. и как конституция станет погромом, а потом революция "эксом", и затянется волынка на девять лет и вспыхнет война и подземный провал, извержение вулкана -- РЕВОЛЮЦИЯ со всех заглавных букв, и как террористы станут "контрами". От "экса" до "контры" -- какое изменение пределов...
В то время мы этого не знали и даже у самого завзятого фантаста не хватило бы воображения, чтобы предвидеть простую действительность.
На что не хватило фантазия, то стало обыденной прозой. Среди наступивших чудес мы живем попрежнему бездумно и легко, как мыши после ливня, обсохшие на солнце.
Также и рассказ мой, прерванный германской шрапнелью и засыпанный золою Февраля и огненным пеплом Октября, теперь, наконец, просветлел, отстоялся и мог получить продолжение. В нем я хочу показать читателю как это "эксы" сделались "контрами" и то, что считалось за подвиг, стало преступлением, а то, что казалось преступлением, вылилось в подвиг.
Вторую половину моей маленькой трилогии писал не я сам, а ее написала революция.
После первой главы о матери, покинутой и бедной, она написала вторую главу о выросшем мстителе-сыне и третью главу о преступном отце, который из двигателя жизни сделался тормозом жизни.
Кто знает, сколько новых глав она еще припишет.
Тан.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ РУЖЕЙНАЯ ДУКА
I
Имя ей было Д у к а, вместо российского Д у н ь к а. Так же точно выходит Л и к а из Л и з к и и Н а к а из Н а с т ь к и. Волосы у Дуки были черные, прямые, как конская грива, а глаза голубые с наружным углом, приподнятые кверху по-якутски, и это придавало ее лицу особую дикую яркость. В жилах ее смешалась различная кровь, славянская, якутская, юкагирская и еще, бог знает, какая. Впрочем, сама себя она называла "юсанкой" (русанкой), на странном наречии севера, картавом и сладком, похожем на лепет отсталых детей и на шелест птичьих крыльев в тихом полуночном блеске незаходящего солнца.
И когда она плавно спускалась по широкой реке Колыме в своем игрушечном с т р у ж к е, челноке, долбленом из осины, она любила петь "досельные" русские песни высоким и тонким голоском, дрожащим, как звон тетивы напряженного лука, особенно песню о "Голубе со голубицею":
Они крылушками да обнимаются,
они ноженками да оплетаются,
сахарными устами тут целуются.
Дука никогда не видала ни голубя, ни голубицы. И они представлялись ей странными и фантастическими птицами с человеческим лицом, с необузданной жаждой любви, какая сжигает всю молодежь на северном море в бессонные яркие ночи короткого лета.
Ружейная Дука, однако, чуждалась любви, и ни один молодой казаченок не мог бы похвастать, что он развязал вокруг ее крепкою стана сокровенный внутренний пояс. Этот развязанный пояс считается символом сдачи, и по старому обычаю каждая девка защищает его и ногтями и зубами, сколько может, или сколько хочет...
Ружейная Дука обладала не женскою силой и в прошлое лето схватила Алешку Лебедёнка за дерзкие руки и сбросила его прямо с обрыва в глубокую воду. Алешка выплыл на берег, но после того другие не смели подступаться. Самые упорные все-таки вздыхали на почтительном расстоянии и сквозь зубы напевали:
Ай Дука, Дукашок,
Дука -- сахарный душок.
Дука родилась на рыбачьей заимке Веселой, в избушке, заметенной снегом, пред деревянным очагом, обмазанным серою глиной. Ярко пылали стволы "плавника" [Сплавной лес, принесенный течением], и оконная льдина голубела и плакала прозрачными слезами. Вместо холщевых простынь красное тельце малютки, по местному обычаю, упало на "родильную травку", и русская шаманка Анисья Однобокая обтерла его пучком "гусиного сена" и вынесла за двери и окунула в режущий белый сугроб. При атом она приговаривала топотом:
Дедушко, медведушко,
на тебе свежинку,
дай мне снежинку...
Это был русский перевод старинной тунгусской молитвы лесному медвежьему духу.
После того тело новорожденной Дуки закалилось и стало нечувствительным к зимнему холоду и осенней простуде.
Дуда росла на реке и питалась свежей, "трепучею" рыбкой, святою едушкой. Когда ей еще не исполнилось года, в соску ее вместо размятого хлеба закладывали жирную юколу, сушеную из нельмы, дебелой и плотной. Ржаная мука на реке Колыме стоит по полтиннику за фунт. Зато колымская юкола, если бы ее вывезти в Питер, могла бы продаваться у де-Гурмэ, хотя бы по целковому за штуку, в качестве деликатеса. Когда подрастающая Дука встала на крепкие ножки, обутые в тюленью вожу, она бегала по берегу вслед за сплавляемым неводом, как голодная чайка, и вместе с другими ребятами подхватывала рыбную мелочь. Дети поедали рыбешку на месте сырьем и живьем, трепетавшую в зубах.
Десяти лет вместе с мальчишками Дука садилась в челнок и скиталась по заводям, отыскивая линялую птицу. С непостижимым искусством она метала с навесной доски длинную "шатину", острогу, которая ныряла в воду, как проворная щука, разгоняя гусиное стадо, и нанизывала шею за шеей на свою растопыренную вилку.
С двенадцати лет Дука ходила по ближним лесам на поиски белок. На тоненьких лыжах, обшитых оленьей шкурой, с луком за плечами, она перебегала от дерева к дереву, как будто лисица, и пускала свои острозубые стрелы в косматые верхушки, наеженные жесткой хвоею. Лук был казацкий, старинного дела, он достался Дуке по наследству от бабкина брата, Макара Щербатых. С этим луком Макар, бывало, выходил на казенные парады. Ибо еще в половине XIX века колымские казаки выходили на парады по старинному реестру: "четные с луком, нечетные с пищалью".
Пищаль тоже висела на стенке у Щербатых, крепкая, с игрушечным ложем, в серебряных насечках, с полкой для пороху, кремнем и огнистым кресалом, но не было мужской руки, чтобы огласить окрестные пустыни ее отрывистым щелканьем, ибо семья Щербатых была "женская выть" [выть -- семья, род] от "девичьего корня", старая девка Натаха и ее четыре дочки, девчонки погодки. Их звали на Веселой "Щербатые Девки" в отличие от других Щербатых-Носачевых и еще от Щербатых-Гагар, и звали еще "Наташонки" по матери Натахе. Оттого-то у Дуки не было ни отца, ни деда, а только дядя по матери да бабкин брат. В колымских рыбачьих поселках не мало найдется точно таких же семейств от женского корня. Иные так и протянулись от бабки к прабабке по женским линиям, внебрачным, безотцовским. По старому поверью, когда отыщется семья из шести таких звеньев, то от шестой безмужней матери родится антихрист. Впрочем, у Натахи Щербатых не было не только антихриста, но даже простого казаченка, чтобы получать из казны мучной паек и денежную выдачу, которою держалось на севере немудрое хозяйство этих странных казаков бесконного полка, приписанных в то время к министерству внутренних дед в виде вечных рассыльных, всеобщих вестовых, часовых, денщиков и бесплатной охраны.
Весной на заимке Веселой начинался голод, привычный и потому не страшный. Месяц апрель -- подведи животы, -- надо терпеть поневоле. Жители туже затягивали пояс на брюхе, сметали последние крошки в рыбном амбаре, разваривали прелые кости, назначенные в пищу собакам, доставали из ям прогорклую "черную рыбу", пахнувшую плесенью и трупом, и ждали половодья, гусиного лёта и рыбьего хода.
Но пуще всего голодали Щербатые Девки, безотцовская выть. Натахины дочки росли, как будто на опаре, и были жаднее налимов, ненасытное гагар, которые до того объедаются, что засыпают на воде с рыбьим хвостом, торчащим из глотки.
Девки обдирали с окошек сушеный пузырь, доставали из мешков еще не копченую замшу, назначенную для продажи, и разваривали ее в кипятке вместо супа. Иной раз они злыми глазами поглядывали друг на друга, готовые в случае, нужды дойти до людоедства.
Однажды в такую голодную пору Щербатая Дука сделалась Души Ружейной. Ибо она сняла со стенки родовую пищаль, подвязала широкие лыжи и ушла на Павдинские горы в березовый лес, а через три дня вернулась и принесла за плечом сохачиную губу, похожую на старую калошу, и пару увесистых почек, облепленных жиром. Сорок пудов вытянул сохатый, когда его вывезли с гор на лучшей упряжке собак, подобранной в целой заимке. Весельчане кормились до самой весенней добычи и даже отцу Тимофею в Середний Городок послали язык и пол-бока. После того Щербатую Дуку прозвали Дукой Ружейной.
II
Дука плыла по широкой реке в тополевой лодке, сшитой тальничными (ивовыми) корнями и сбитой березовыми гвоздями без единого атома железа. С ней были две маленькие сестренки, Чичирка и Липка. Они спускались вниз по воде, сплавляя за лодкою невод. Он растянулся на 100 саженей и шел столбом поперек реки, слегка загибаясь по течению; поплавки из березовой коры чуть трепетали и играли, там, где проворные омули "ячеились в полотнище", застревали своими вертлявыми головками в нитяных петлях сетей.
Дука сидела на носу и слабо шевелила длинными веслами, словно бесперыми крыльями, выравнивая лодку. Это была летняя речная идиллия, забава и промысел вместе. Речная ширина на юге и на севере застыла, как жидкое зеркало. Огромное красное солнце чертило в небесах бесконечную спираль, спускаясь к западу и снова восходя к востоку.
Неожиданно Дука привстала на скамье и приставила руку к глазам.
-- Сверху идут, -- сказала она, указывая на черную точку, мелькнувшую вдали.
Черная точка выросла и превратилась сперва в лодочку, потом в лодку, потом в паузок, широкий и грузный, похожий на лохань. Над паузком сверху повисло полотно безжизненного паруса, почти не помогавшего течению.
На паузке ехала "Русь", "Мудреная Русь", как называют ее на роке Колыме. То были пришельцы с далекого запада, из "города Российска", туманного и странного, как будто загробное царство. Их присылали десятками, потом увозили обратно и на место их присылали других. Были они молодые, но все в бородах.
"Мохнатые, как будто старики", -- говорили об них колымские девки с лукавой усмешкой...
Они привозили с собой всякие редкие штуки, сахар в головах и чай в цибиках, а книг столько, что хватило бы на десяток церквей, и шамана в трубе, который и божится, и плачет, и поет [Граммофон], умели налеплять на бумагу человеческую тень [Фотография]. Звали их "государственные люди". Из самого царского места они получали "государственные письма" на орленных листах [Газета, в частности, "Правительственный вестник" с орлами на страницах]. Этими письмами были обклеены стены домов во всем Середнем Городке и каждое было такое, что целую зиму читай, до конца не прочитаешь.
Колымские девки влюбленными глазами глядели на этих чужих молодцов. Но они только крутили головами, как медведи, и грудились вместе и спорили о чем-то, словно бранились, -- вот-вот подерутся, -- но никогда не дрались...
-- Девки, собирайте, -- поспешно сказала Дука, принимаясь за весла.
Повинуясь приказу, Чичирка и Липка встали в носу и принялись выбирать в лодку тугие веревки тетив, поминутно вынимая из ячей вертлявую полосу живого серебра.
Тук, тук, тук! -- прыгали омули в лодке. Паузок пристал к "домашнему берегу" заимки одновременно с лодкой Щербатых. С разных тоней, островных и заречных, тоже тянулись лодки, направляясь к поселку. "Русь" ехала из города и, наверное, везла и новости и всякие припасы.
Приезжие укрепили на кольях свое неуклюжее судно и вышли на берег. Первым ступил на песок юноша высокого роста, в куртке, в рубахе из замши, но вовсе без шапки, с волнистою русой гривой.
-- С приездом, -- сказал Митрофан Кузаков, -- "Куропашка" -- лохматый и белый, как старая береза, поросшая мохом.
На берегу уже толпилось все наличное население, -- старухи, старики, ребятишки. И в задних рядах раздалось, сперва несмело, потом громче, настойчивее:
"Табаку, табаку!.."
Полярному жителю курево, кажется, важнее, чем пища, особенно летом. По местной поговорке: "трубка не знает стыда". В случае нужды можно попросить на затяжку у самого исправника... Митрофан Куропашка быстро закивал головой:
-- Все искурили, кисеты искрошили, скобленое дерево палили, до горечи дожглись!..
Он говорил торопливо и резко, как будто с наскоку, и у него выходило совсем, как у белой куропатки: "кабеу, кабеу!.."
-- Дай лемешину... силимчик... прошки понюхать... -- просили то справа, то слева, уже не стесняясь. Л е м е ш и н а кладется за губу для жвачки, с и л и м набивается в трубку, а п р о ш к а в нос. Поречане истребляют табак, как только возможно и сколько возможно.
Высокий без шапки достал из-за пазухи косматую папушу табаку и щедрой рукой стал раздавать подходящим широкие и бурые листы.
-- Пожалуйте, гости дорогие! -- сказала жена Митрофана, Маланья, кланяясь в пояс. -- Чем бог послал... Милости просим...
Ненарушимый обычай требует устроить для приезжего, для гостя, торжественный пир, отдать ему последний кусок, даже в голодное время.
-- Для гостя украсти не грэх, -- говорят поречане реки Колымы, не хуже арабов.
Высокий без шапки неспешными шагами стал подниматься на гору к жилью. Дука смотрела ему вслед внимательно и любопытно. Он был выше головой не только поречан, но даже и собственных товарищей, шагавших сзади растянутой кучкой, выше, пожалуй, всего населения на реке Колыме и в целом округе, величиною в три германские империи, сложенные вместе. Каблуки его русских сапог, подбитые железом, оставляли на глине следы, как круглые копыта, но длинные ноги его шагали осторожно и упруго, как будто на пружинах.
"Ровно сохатый в лесу", -- подумала Дука. Ибо сохатый тоже отличается проворством и умеет протиснуться даже сквозь двойную березу, растущую парой стволов из общего корня.
Губы у него были креню сжатые, словно каменные, и русая бородка завивалась на щеках, как шерстка у оленьего теленка-кудряша.
Он показался простодушной поречанке существом какой-то нездешней породы, "осилком" из старой былины.
"За руку схватит, рука прочь, за ногу схватит, нога прочь", -- прозвенели беззвучно в ее певучей памяти "проголосные" тягучие слова.
И, будто привлекаемый взглядами Дуки, "Осилок" повернул голову и посмотрел на нее сурово и спокойно из-под сдвинутых бровей.
После угощения русские пришельцы в том же порядке вышли из приветливого дома Митрофана Куропашки и направились к берегу. Высокий без шапки на этот раз шел сзади, но, вместо того чтобы спуститься на берег, он свернул направо вдоль по угорью, у самого края домашней площадки поселка. -- "Викентий, иди!" -- окликнул его один из товарищей, низенький, крепкий и круглый, с бронзовой кожей и медной густой бородой, словно весь он был отлит из яркого металла.
Викентий не ответил. Приезжие перешли на паузок и стали отвязывать канаты и готовить отвальные шесты.
-- Авилов, ого! -- еще раз окликнул другой из артели, смуглый, бородатый, с мощной осанкой, похожий на картинку из ветхого завета. -- Идите, уезжаем!..
-- Счастливой дороги, -- ответил Викентий Авилов, и голос его поплыл, как колокол, над сонной рекой.
Речная артель отвалила. Паузок со скрипом и скрежетом снялся с причала и выплыл на вольную воду.
III
День и другой прожил Викентий Авилов на заимке Веселой, изумляя простодушных поречан своею огромной фигурой и невиданной силой. В первый же вечер, когда воротились с заречных песков лодки, груженные рыбой, он спустился к берегу вместе о другими, подошел к самой большой лодке, взялся, потянул... Раздался треск тополевого дерева.
-- Кор, кор (берегись)! -- закричали в испуге рыбаки по-якутски.
Они опасались, что в этих могучих руках утлая лодка расколется надвое, как скорлупа яйца.
Авилов посмотрел на кричавших, потом не торопясь, как делал все, подобрал с земли пару деревянных обрубков, коротких и круглых, и положил их под лодку. Перекатывая эти, катки все выше и выше, он один вытащил лодку на берег вместе с грузом. Рыбаки шли сзади, опустив руки от изумления.
На следующее утро Авилов отправился в лес и к вечеру стал выносить из непроходимой чащи очищенные бревна, правда не толстые, но все-таки такие, что впору увезти на лошади и то зимою, ибо колымские леса не знают колес и летней перевозки. Через пять дней такого лошадиного труда с краю заимки Веселой выросли бревенчатые стены в рост человека. Работал Авилов попрежнему не торопясь, но очень аккуратно, забивал мхом пазы и замазывал их глиной снаружи и внутри. А крышу накладывать не стал, только затянул потолок над избушкой синим холстом, который достался ему от товарищей с паузка. Ибо они выгрузили для него в ближайшем поселке и сахар, и холст, и табак, и всякие другие товары.
В странной избушке, покрытой холстом, завелись большие богатства, конечно, на колымскую мерку. Авилов раздавал не считая. Избушка, покрытая холстом, стала как будто бакалейной лавкой для соседских детей. А сам он не брал у других ничего, даже обеда. Он завел себе сеть и просто толкал ее с берега в воду на длинном шесте. Того, что попадалось, хватало на еду. Рыбу он пек на угольях. Вся жизнь его приблизилась к природе и стала первобытное и проще, чем даже у Яшки Худого, самого бедного жителя на заимке Веселой. Только в одном отношении он уклонялся от голоса природы, замыкаясь в неприступном одиночестве и суровом молчании.
Весельчанские девки качали головой и потихоньку злились. По старому обычаю для местных девиц считается обидой, ежели парень, пришелец из соседнего поселка, живет одиноко и не глядит ни на одну. Но тут был человек особенный, чужой. Как приступиться к такому?.. Отчаянная Дашка Кузакова, прозванная Сардонкой (щукой) за свою ненасытность, прибегала к нему в солнечную полночь просить табаку на лемешину, а потом не утерпела, села на кровать и сказала: "Ни за что не уйду".
Он молча и спокойно взял ее на руки, вынес за дверь и поставил на землю.
Однако своими серыми зоркими глазами Викентий Авилов внимательно рассматривал всех молодых девиц заимки Веселой. Но ни одна из них не была ему но нраву. Ибо все они жили, по местной пословице: "Баба не калач, один не съешь". Нравы у них были спокойно бесстыдные, как у оленей на тундре. Только одна держалась в стороне, не подходила, не заговаривала и даже не желала получать своей доли из тех заманчивых товаров, которые считались как бы общественным достоянием заимки Веселой.
-- Чья это девка? -- спросил он однажды у Дашки Сардонки, к которой он сохранил после ее неудачной атаки все-таки дружественные чувства.
И Дашка ухмыльнулась и сказала:
-- Это -- дикоплешая (полоумная) Дука, щелкает стрелкам по белкам, а рукам по щекам... Дуку и лешие боятся...
Однажды в безветренный вечер, когда солнце спустилось и повисло над заречными лесами и словно задумалось, спуститься ли еще ниже или уже подниматься, Викентий Авилов стоял на пригорке перед своей избушкой и любовался на яркую полночь. Сутки кончались и вновь начинались. Воздух был насыщен золотом, бледным, волнистым, словно разбрызганным в пространстве. Солнце было огромное, как круглая гора, и на него можно было смотреть простыми глазами, и, если долго смотреть, гора превращалась в провал, в круглый колодезь текучего алого света.
Солнце подвинулось к утру, но многие все еще не спали, В летнее время на севере живут беспорядочно и с трудом разбираются, где кончается в ч е р а и где начинается з а в т р а. Птицы, привыкшие к более правильной жизни на юге, снялись с речных заводей и потянулись за тундренный берег на тихие болота. Чета лебедей низко протянула над самыми домами поселка. Они летели важно и прямо, как связанные вместе невидимой нитью; их серебристые перья были словно позолочены жидким сиянием солнца.
И вдруг из-за груды плавника, собранной с берега подростками и бабами на общее зимнее топливо и высокой, как дом, мелькнули две смуглые руки в петле напряженного лука, похожей на заглавное D; щелкнула, запела тетива, и лебедь словно подскочил налету, опустил обессиленные крылья и рухнул на землю. Можно было видеть, как тоненькая стрелка дрожит в его шее, похожей на белую змею.
Ружейная Дука с резким и радостным криком выскочила из-за прикрытия. С луком, протянутым кверху в упоении победы, высокая и сильная, она показалась Викентию какой-то бессмертной охотницей Дианой с реки Колымы. Другой лебедь, однако, не свернул и не поднялся в высоту. Он пролетал над домами так же торжественно, прямо, с распластанными крыльями. Он был теперь как раз над головой Викентия Авилова. И вдруг, повинуясь мгновенному побуждению, юноша выхватил из кармана браунинг и выстрелил вверх. Лебедь, пораженный в голову, шлепнулся об землю, как тяжелый мешок.
-- Го-гой! -- крикнула Дука-охотница азартнее прежнего. Она подхватила свою пернатую добычу, перекинула через плечо, как мягкую сумку, и, придерживая ее за голову, стала быстро приближаться к Викентию Авилову. Он безотчетно нагнулся, подобрал свою птицу и тоже перекинул через плечо. Они стояли теперь друг перед другом в позах картинных и странных, как новые Адам и Ева охотничьего рая.
-- Покажи, -- спрашивала Дука о горячим любопытством, -- чем же ты стрелял, винтовкой?..
-- Какая она м а ч е к о н ь к а я... -- протянула она жалостно, разглядывая тонкий граненый клубок вороненой стали в руке Викентия. -- То не винтовка, только ребенок винтовочный...
Несмотря на свою обычную важность, Викентий усмехнулся.
-- И где ты стрелять научился, скажи, -- настаивала Дука. -- По чем у вас в "Российском" стреляют, но зверям, по оленям?
Викентий покачал головой.
-- По птицам, по гусям? -- настаивала Дука. -- Что у вас в "Российском" живое?..
-- По людям, -- воскликнул Викентий сердито и неожиданно, и серые глаза его вспыхнули странным огнем...
-- Грех! -- протянула Дука с недоверчивым испугом, но лицо ее тотчас же просветлело.
-- Звонишь [лжешь], обманываешь, -- сказала она, качая головой, -- а я, дура, слухаю... Разве можно стрелять по людям?..
-- А разве нельзя? -- бросил Викентий спокойно, как всегда. -- Почему?
-- Ну, ну, -- ворчала успокоительно Дука. -- Чать, люди братья... Потому и нельзя...
-- Братья?.. -- переспросил, как эхо, Викентий.
-- А как же? -- настаивала Дука с важностью, -- взять хоть у нас на Веселой. Все у нас братья да сестры, кои двухродные, а кои трехродные. И всего у нас два имени, Щербатые да Кузаковы.
Викентий не нашелся, что ответить. Мир Дуки был узок и мал, как лужайка в лесу, и все населявшие его были, действительно, братьями. Они цеплялись один за другого, как белки зимой в дупле, и могли сохранять искру живого тепла, только согревая друг друга, как живая и мягкая гроздь.
Дука тоже помолчала и посмотрела на российского пришельца весело и вместе нерешительно. Мысли ее теперь устремились к более близким предметам, чем охота в "Российском".
-- Ты сильный? -- спросила она, наконец, и без особых церемоний дотронулась пальцем до мускулов юноши, торчавших под замшей рукава, как упругие, ядра.
Викентий кивнул головой.
-- А дерево вырвешь?..
Викентий молча ступил вперед, схватил молодую березку и внезапным усилием выдернул ее из земли вместе о корнями.
-- Огой!..
Любознательный палец поречанки поднялся выше, чем прежде, и дотронулся до груди российского пришельца, белевшей из-под раскрытого ворота.
-- Какая волосатая!.. -- сказала она с детским любопытством. -- Однако от этого сильный... Медведь волосатее того, а как высоко скачет, -- прибавила она с очаровательным простодушием.
Викентий невольно рассмеялся.
-- Мы и медведям заедем, -- сказал он весело. Он чувствовал себя с Дукой удивительно просто. Словно ему было 10 лет, а ей 8 и они собирались играть в "охотника и зверя" на ближней лужайке за этой корявой избушкой.
С той ночи Ружейная Дую стала часто подходить к домику, покрытому холстом. Она забрасывала юношу вопросами об этом неведомом "Русском", "Российском", откуда в досельное время излился источник ее собственной крови.
-- Что это, город, большой... Больше Середнего, в три раза, в сто раз?..
И недоверчивым удивлением она встречала сообщение. Что "Российск" это вовсе не город, а огромная страна, сотни городов, тысячи селений, а в самых больших городах есть тысячи домов, а каждый дом в шесть рядов, как клетки в осином гнезде, и в одном только доме больше народу, чем на целой реке Колыме.
-- Тысячи, тысячи тысяч, -- звенело в ушах у наивной дикарки. Ей представлялись несметные толпы людские, кишащие на улицах, как толкун комаров, в шесть рядов, одни над другими, ибо места на всех не хватает.
-- И достает на них рыбы, -- спросила она о недоумением. -- Где же это они все ловят?..
И Викентий в ответ пояснил, что все они питаются не рыбой, а хлебом...
-- Хлебом, -- с уважением переспросила русская дикарка. -- Угу, какие богатые!..
Ибо на заимке Веселой и на всей Колыме хлеб был предметом недосягаемой роскоши, доступной только на святках и в весеннюю пасху, и то для немногих.
Мысли ее опять перешли к другому предмету, более достойному внимания, чем хлеб или рыба.
-- А девок у них много? Больше, должно быть, чем парней?
-- Почему больше? -- переспросил с удивлением Викентий.
-- У нас видится больше, -- простодушно объяснила Дука, -- Мы вот четыре сестрички, а братца так нету. А какие у них девки, хорошие, должно быть? -- сказала она и нахмурила брови.
Викентий усмехнулся.
-- Бывают худые, а бывают хорошие -- такие, как ты...
И немного неожиданно для самого себя он протянул свою крепкую руку и положил на плечо Дуки Щербатых.
Но Дука отшатнулась, как уколотая, и сбросила прочь эту широкую ищущую руку.
-- Не трогай! -- крикнула она, и лицо ее залилось горячим румянцем гнева и вместе стыда. -- Ступай к своим хорошим... -- На следующий вечер она не приходила и даже не явилась поутру. Викентий прошел по тропинке мимо избушки Щербатых и наткнулся на Дашу.
-- Ищешь? -- спросила она игриво и сердито, -- Победа твоя уехала на Чиркинскую косу. До утра не вернется... А я разве хуже? -- спросила она с задорной улыбкой. -- Я сладкая, -- прибавила она просто и даже по-своему скромно.
-- Хуже, -- угрюмо ответил Викентий и повернул к своему дому.
IV
Два дни и две ночи Дука не являлась у заимки на домашнем берегу. Викентий все заглядывался вдаль на широкую воду, не гребет ли с заречного берега знакомая черная лодка. Лодки приходили, но не такие, как надо.
На третий день около полудня вместо одной лодки вдали показались четыре. Они были странного вида, и на каждом носу неясно мелькали такие-то особенные мачты, кривые, с ветвями.
-- Сохатые плывут! -- раздался волнующий клич.
То была семья лосей, переплывающих реку. Ветвистые мачты были попросту высокие головы зверей, увенчанные ветвистыми рогами. Такие переправы через реку случаются нередко, порою у самых поселков. Когда нападает комар или овод, полуослепленные звери готовы вскочить в охотничий костер или забежать в избу.
Поселок загудел, как потревоженный улей.
-- Сохатые, мясо!..
В летнее время все поречане питаются рыбой, но мечтают о мясе чувственно и страстно, порою почти до истерики. Ибо жирная рыба приедается даже собакам.
Люди сходили с ума от азарта. Ведь это была добыча с горячей кровью, мясистая, живая, какая зажигает охотничий пыл у самых ленивых и старых. И, по старой примете, выпустить ее из рук -- значило выпустить счастье и на целое лето привлечь на поселок охотничий у р о с (неудачу)...
Старики и подростки, все, кто только имел руки, чтобы взяться за весло, посыпались с горки на берег. Лодки, челноки, душегубки отчаливали одни за другими на широкую вольную воду. Женщины, дети, собаки бежали по берегу с криком.
Увлекаемый общим движением, Викентий Авилов тоже сбежал к берегу, но все челноки и легкие "неводные" лодки были разобраны. Не долго думая, он сбросил куртку, столкнул в воду большую "кочевную" лодку, назначенную для перевозки груза, сел "в греби" и поехал наперерез к рогатой добыче. Он греб по-"российски" широкими, редкими взмахами, в отличие от местного приема "мельницей", частой и мелкой, с каждым взмахом "сушил" весла и снова налегал с удвоенной силой. Трещали уключины, подозрительно скрипели жидкие набои, сшитые лозой, но лодка "бежала прогоном", прямо, как по шнуру, поминутно выскакивая носом из воды не хуже плывущего лося. И мало-помалу Викентий Авилов стал обгонять весельчанских гребцов в их легких челноках. Они смотрели на него с удивлением и даже со страхом. Длинные кочевные греби в руках Викентия Авилова стали рычагами совсем необъятных размеров, и другие поневоле сторонились от него, как сторонятся мелкие шхуны от черного большого парохода.
Головы сохатых выступали над водою яснее и яснее. Они казались на воде неестественно большими, и ветви рогов были, как сучья деревьев, унесенных вниз половодьем. Звери беспокойно поводили горящими глазами. Они вздрогнули, остановились, заметив, наконец, флотилию судов, наезжавших от берега. Но самые проворные охотники в легчайших челноках уже описали огромный полукруг и теперь заезжали с тыла, с заречной стороны. От острова Косого, с Чиркинской тони, тоже выплыли трое в узких душегубках, из тоненьких досок, не толще бумажного картона. Такие, душегубки называются "ветками". Они сшиваются волосом из трех длинных досок и весят не более пуда. Лоси нерешительно остановились в средине струи, не зная, что делать. Челноки налетели, как осы. Длинные изогнутые весла с двойными лопастями были вооружены тоненьким железным кодайцем, похожим на жало, и охотники могли тем же взмахом гребнуть и нанести удар. Впереди всех, в узенькой "ветке", похожей на длинную коробку, мчалась Ружейная Дука. Черные волосы ее выбились наружу из-под алого платка и висели по щекам направо и налево. Одна прядь, необычайно длинная, повисла через борт и с каждым движением "ветки" погружалась в рассекаемые волны.
-- Агай, агай! -- вырывался из звонкого горла старинный охотничий клич, усвоенный русскими, должно быть, от чуванцев.
Викентий тоже подъехал вместе с заречными. Он выбрал себе самого крупного лося, схватился за карман и тут только заметил, что оставил кожаную куртку на берегу вместе о оружием. При нем не было даже ножа, хотя бы перочинного. Он вскрикнул от досады, глаза его гневно блеснули, и плавным ударом своих длинных гребей он разогнал, "кочевную" и наехал огромному зверю прямо на спину. Зверь, беспомощный в быстро текущей воде, погрузился под воду, потом вынырнул и стал поворачивать в сторону, фыркая и отдуваясь. Но дерзкий охотник протянул свои длинные руки и схватил огромную добычу за широкие рога. Лось даже не отбивался, быть может, он чувствовал силу клещей, нажимавших на голову сверху. И так они поплыли вниз по воде, странно соединенные вместе, охотник и лодка и живая добыча совершенно невредимая, но связанная бистро текущей ризой воды.
-- А-ла-гай!..
Ружейная Дука черкнула левой лопастью весла по воде, скользнула вперед, как будто дно ее "ветки" было натерто маслом, а правою лопастью кольнула ближайшего лося под левую лопатку. Зверь захрипел и ткнулся головой в воду, потом опрокинулся набок. Мелькнуло беловатое брюхо, длинные ноги брыкнулись предсмертною судорогой, и одна из них задела за борт челнока бесстрашной охотницы.
Борт раскололся, как стенка у спичечной коробки, Дука выпустила весло и опрокинулась в воду, и тотчас же схватилась руками за потопленную "ветку", но "ветка", лежащая боком в воде, нырнула и ушла из-под рук.
-- Солнце, потопаю! -- крикнула Дука отчаянно и захлебнулась в холодной струе.
Русский поречанин поклоняется солнцу не меньше туземцев и в трудные минуты взывает к нему с языческой верой. Солнце -- истинный бог холодного севера. Может быть, это старый славянский Ярило, привезенный из вятских лесов первыми посельщиками.
-- Спасайте, православные! -- крикнула Дука еще раз.
-- Ио-о! -- в ужасе взвыли другие охотники. Ружейная Дука была как бы воплощением охотничьего пыла, Дианой заимки Веселой. Однако ни один не дерзнул приблизиться. Протянуть утопавшей хоть кончик весла из верткого "стружка" -- значило очутиться тотчас же в воде вместе с нею.
Колымские жители купаются редко, а плавать совсем не умеют. И все-таки ездят в своих деревянных скорлупках и стараются не опрокидываться. Но каждая большая водяная охота уносит свою жертву.
-- Дука, держись! -- крикнул Викентий Авилов, с треском поворачивая лодку и с силой налегая на свои неуклюжие весла.
-- Ах!..
Правая уключина не выдержала и выскочила из гнезда вместе с ивовой дужкой весла.
Дука опять вынырнула, на этот раз спиною. Руки ее судорожно взбивали воду, ища за что бы ухватиться.
Викентий Авилов в мгновение ока вскочил на ноги. Звякнули подковы сброшенных сапог, и тяжелое тело шлепнулось в воду, вздымая высокие брызги, как тело огромного сиуча, нырнувшего в море с утеса. Поречане смотрели на эту неожиданную сцену, затаив дыхание. Викентий вынырнул, отфыркнулся и поплыл, широко забирая саженями по воде. Минута, и он очутился на мосте катастрофы, поднялся по грудь над водой, увидев пунцовый платок, мелькнувший впереди, нырнул, ухватил... И вот он уже возвращается обратно, запустив свою руку в густую и мокрую косу и поддерживай голову утопленницы над уровнем воды. Еще через минуту он был у своей "кочевной", как-то особенно ловко перебросил Дуку через борт, поднялся на руках через корму, наскоро сделал на месте уключины петлю из обрывка волосяной веревки, вложил весло и погнал "кочевную" к берегу.
Охотники немного задержались на месте, посмотрели ему вслед, но не поплыли к берегу, а повернули вниз по реке ловить сохачиные туши. Ибо все четыре лося были все-таки заколоты и туши их отнесло по течению вниз почти на пол-плеса.
Викентий вынес на берег бесчувственную девушку и отнес ее вверх на угорье. Мокрый след оставался за ним по дороге. Он снял с нее верхнюю кофту, потом повернул ее вниз головой, чтобы вытряхнуть проглоченную воду. После того он стал на встряхивать на руках, как малого ребенка. От этих внезапных и резких движений мог бы проснуться не только обмерший утопленник, но даже настоящий покойник. Веки Дуки вздрогнули, руки судорожно сжались. "О!" -- простонала она потихоньку. Викентий еще раз встряхнул ее тело, потом отнес его под холщовую кровлю и уложил на шкурах. Он снял с нее мокрое платье и также развязал ее сокровенный пояс. За неимением простынь он завернул ее в свою собственную рубаху.
С того дня Ружейная Дука стала о ч е л и н к о й, любовницей русского пришельца, Викентия Авилова. Мать ничего не сказала, ибо он утверждал свое право на Дуку вдвойне: развязанным поясом и собственной рубахой. Впрочем, на третье утро Дука ушла из-под холщевой кровли в материнскую избу, да там и осталась. К Викентию она прибегала в разное время, чаще всего на повороте солнца, когда все живое забирается в тенистые и темные углы и дремлет бесшумно и чутко. В такие часы люди и звери и птицы стараются соединяться парами. Гуси тихонько гогочут, крохали [Одна из пород крупных уток], отдыхающие на заводях, крякают сонно и слабо и крепче прижимаются друг к другу. Викентий ловил эти скрипучие и ласковые звуки и тоже прижимал к себе дикую красавицу и ему казалось, что он обнимает не женщину, а птицу. Она целовала его бешено, страстно, впиваясь зубами в его крепкую мохнатую грудь, потом неожиданно вскакивала с постланных шкур и словно улетала на крыльях в открытые двери.
В одно утро, покинутый быстрою Дукой, Викентий Авилов взял шапку и пошел по тропинке на другой конец заимки к той же знакомой избушке Натахи Щербатых. Старуха не спала. Она вышла на двор в кожаной юбке и странной повязке, сшитой из меха, как шапка, с прорезом на темени, и стала чинить развешанные сети вязальным челноком из мягкого дерева ивы.
-- Челом! -- угрюмо сказал Викентий, кланяясь девичьей матери.
-- Тебе здорово! -- сказала Натаха, кивая повязкой. -- В избу пойдешь? -- предложила она, приглядываясь к лицу гостя.
-- Тут хорошо, -- буркнул Викентий.
-- Слушай, старуха, -- начал Викентий Авилов сурово и прямо. -- Отдай мне твою дочку!..
-- Не дам! -- коротко отрезала Натаха и тряхнула головой.
-- Она меня любит, -- сказал в пояснение Викентий.
-- Полно! -- игриво сказала Натаха Щербатых. -- Чей бы бык ни скакал, а теленочек наш...
Бесстыдная философия северного материнства была против Авилова. Он вспыхнул, но тотчас же сдержался.
-- Послушай, Натаха, -- начал он снова. -- Я дам за нее вено [Вено -- свадебный выкуп, старое славянское слово] табаком и деньгами.
И слово и обычай были одинаково известны на дикой Колыме, но старая Натаха разозлилась.
-- Ребенка не выкупишь веном, -- прошипела она, -- хоть всем твоим потрохом... Ступай-ка отсюда... Ступай, ступай!..
Любовная связь дочери ее не смущала, а радовала. Но отдать этому чужому чуженину возможного внука, паек!.. Она готова была выцарапать ему глаза...
Выскочили Липка и Чичирка и маленькая Зуйка и подняли гневное шипенье, словно сердитые гусыни на чужую собаку. Черная головка Дуки, повязанная красным, выглянула тоже из двери.
-- Ступай-ка и вправду отсюда... Тебе здесь не место...
V
Зима выпала такая холодная и скудная, какой старики не запомнят. Промысел осенний рано оборвался, а подледный не удался. Напрасно мужчины долбили пешнями (ломами) трехаршинную толщу матерого льда на реке, просовывая сеть внизу на длинном "нориле", трехсаженном шесте толщиной в человеческую руку, В сети попался только круглоротый чукачан, костлявый и тощий, которым брезгают даже упряжные собаки.
Потом и чукачана не стало. В наступившую весну голод явился зловещей грозой, сулившей погибель и людям и лающей "скотинке".
Больше полгода прожили Викентий и Дука в разных домах, услаждая свои встречи урывчатой и яростной любовью, но словно в отместку Натахе Щербатых о внуке не было речи. Дука бегала, как прежде, тоненькая, стройная, перекатывалась всюду, как ртуть, летала и вправо и влево, словно любовь зажгла ее новым огнем, напитала особым беспокойством. И в месяце апреле, когда Щербатые Девки доедали последние "кости и головы" (рыбьи), Дука встала на легкие лыжи, повесила лук через плечо, а подмышки пищаль и отправилась, как прежде, на белые Павдинские горы. Викентий Авилов шел рядом с ней. Лыжи его были, как два плота, и мягкий снег о каким-то испуганным вздохом садился под его тяжестью, но он шел вперед, как большая машина, и даже обгонял на ходу легконогую Дуку.
Первые пять верст они прошли в совершенном молчании. Потом Дука сняла ружье и отдала его спутнику.
-- Мне лук лучше, -- оказала она в объяснение, -- а с пустыми руками итти на охоту плохая примета.
Они двигались быстро, словно поедали версту за верстой своими широкими жадными лыжами. Начались Павдинские горы, поросшие лиственным лесом, потом за перевалом явилась и хвойная чаща, но не было нигде ни лосиного следа, ни заячьих "крестов", ни куропаточьей "вязки" на рыхлом снегу. Лес словно вымер. Там не было "ни червя, ни былинки", как эта описано в старой тундренной сказке.
Они спустились с Павдинского вала на озеро Лисье и покатились по ровному льду, с берега на берег. Вперед, все вперед, пока не найдется добыча или смерть...
Озеро лежало, как белая чаша, в широкой котловине, и на севере синели Жабьи холмы, поросшие кедровой сланкой.
-- Здесь есть еда! -- неожиданно сказала Ружейная Дука и слегка постучала лыжным посохом по льду, покрытому снежным "убоем", гладким и твердым, как мрамор.
-- Рыба! -- прибавила она в виде ответа на удивленный взгляд спутника. -- Как полный амбар.
-- Так будем ловить, -- горячо отозвался Викентий. У них не было сетей, но за сетьми можно было вернуться в поселок, и, кроме того, северные рыболовы ухитряются ловить рыбу даже без всяких сетей.
Дука покачала головой.
-- Нельзя, -- сказала она с невольным вздохом. -- Дедушко не любит. -- Полное озеро рыбы, -- начала она снова, как будто против воли.
-- Дедушко не любит, -- повторил с удивлением Авилов. -- Какой дедушко?..
-- Дед, водяной, -- негромко объяснила спутница, -- не любит, не дает... А ежели даст, -- прибавила Дука нерешительно, -- так требует плату, чего ты не знаешь, самое милое, что есть у человека...
Это была старинная русская сказка, рожденная древней природой, озерами и реками России и вновь воплощенная в озера и реки этого дикого края. Древний водяной царь из Ильменя или Селигера переселился в озеро Лисье и с каждого гостя и путника требовал выкуп, "чего ты не знаешь, самое милое, что есть у человека"...
Самое милое на севере, как и на юге, -- новорожденные дети, и выкуп водяному приходилось платить маленькими русыми головками. Может быть, именно поэтому так мерли ребятишки на заимке Веселой. Жители боялись водяного, живущего в дальней пустыне, и в самое голодное время не ловили на озере Лисьем. И оттого оно было переполнено рыбой, как подводный амбар.
Однако Викентий Авилов был меньше всего склонен поддаваться таким опасениям.
-- Вот еще! -- фыркнул он презрительно. -- Мы будем голодные ходить. Ну его к чорту!
-- Грех! -- быстро сказала Ружейная Дука. -- Солнце услышит...
Солнце и горы и вода были связаны одной неразрывной связью. И словно в подтверждение угрозы в воздухе стало темнее. Небо закрылось туманом и словно осело на землю. Какие-то сизые клочья быстро всползали к зениту. Пахнул хиус [Ветер] с юго-запада, с "гнилого угла", сырой и коварный предвестник весенней метели, залепленной снегом.
-- Худо, -- сказала Ружейная Дука, -- на озере беда. Перебежим до берега.
Но берега уже исчезли, заволоченные снежной дымкой. Ветер заревел. Воздух завился мокрыми струями расплавленного снега, словно озеро прорвало ледяную кору и взметнулось в пространство.
Они шли вперед, полуослепленные, укрывая лицо от колючего белого ада и невольно сбивались по ветру, левее, левее к востоку, шли, сами не зная куда, вперед или назад.
-- Дука! -- позвал Викентий задыхающимся голосом. Она уходила от него в снежное море, как призрак, и оно готово было поглотить ее и скрыть навеки.
-- Я тут, -- ответила Дука. Она была действительно тут, совсем близко. -- Свяжемся, -- предложила она, разматывая пояс.
В такие метели путники связываются рука с рукой, чтобы не растерять друг друга.
-- Постой-ка! -- сказал неожиданно Викентий, нагибаюсь к земле. -- Следы... Вышли на дорогу...
Сквозь белые потоки мелькнули на снежном "убое" словно следы от полозьев, переметенные острыми грядками сыпучего снега. Дука только махнула рукой.
-- Какая дорога!.. Наши собственные лыжницы... Мы закружали...
Уклоняясь от бешеного ветра, они описали полный круг и вышли на собственный след. На открытых местах в пургу "кружают" не только люди, но даже степные лошади и дикие олени.
-- Пойдем, -- сказала решительно Дука. -- Я поведу тебя.
Она подошла и обвязала ему локоть концом пояса, другой конец замотала себе за рукав и пустилась вперед, низко надвинув олений кокуль [капюшон] на лицо и опираясь на посох. Они шли гуськом, как ходят связанные в бурю. Теперь ветер дул им прямо в спину и они старались не уклоняться в сторону. Лишь бы итти прямо, куда-нибудь непременно выйдешь. Час или два они ломали лыжами переметенный "убой", подвигались медленно и трудно, как будто и ноги их были, как руки, связаны.
-- Берег! -- крикнула неожиданно Дука, поворачивал голову и стараясь перекричать метель.
-- Вижу! -- ответил Викентий.
В тумане мелькнули холмы, словно сгущенные тучи, чуть отделенные от общего хаоса.
-- Ах!
Викентий Авилов двинул обеими лыжами сразу и вдруг ощутил, что лед его больше не держит.
-- Берегись! -- крикнула Дука, отбегая назад, но было уже поздно. Твердый "убой" разлезся под ногами Викентия, как рыхлая корка, и он провалился но пояс в холодную жгучую воду.
То была "наледь". Горная речка, промерзнув до самого дна, гнала набегающую воду поверх льда, и эта живая струя из лощины выбегала на грудь озера, скопляясь глубокой лужей, проедая внизу матерый лед, а сверху покрываясь новою тонкой корой. Такие наледи часто встречаются на горных потоках, особенно весною.
Викентий и Дука действительно добрались до берега, но, прежде чем выйти на землю, провалились в полярную зажору.
-- Держись! -- крикнула Дука. Она успела отбежать на закраину твердого льда.