Отрывок из романа публикуется по: Знамя. 2000. N 8.
--------------------
...Он приходил в мир не затем, чтобы одарять Великого Инквизитора тихим поцелуем. Этот поцелуй-то Достоевский придумал, Фёдор Михайлович придумал. Порадовал главного в Синоде, порадовал Победоносцева. Ну-ну, этого, этого: простёр совиные крыла.
А другое Фёдор Михайлович не придумывал. Заметь, Иван-то Карамазов, то есть Достоевский, не скрывает: вычитал, дескать, в каком-то журнале, а в каком именно, позабыл; надо бы, говорит, свериться. Каждую его строчку обсосали, как куриную косточку, а свериться никто не удосужился. Один лишь твой папаня, имея эту цель, пошёл на Божедомку, в дом лекаря Михайлы Достоевского.
Округа моего отрочества -- и больница для бедных горожан, и флигель, и каланча, и Сухарева башня, и этот дом, напротив Ботанического сада, принадлежавший г-же Поль. Квартировал там Ник. Алексеич Полевой, издатель, литератор. И, между прочим, чего вам не подскажут знатоки, и между прочим, дед известного предателя, калибр Азефа, штабс-капитана Серёженьки Дегаева -- купите мой роман "Глухая пора...". Но дед, конечно, за внука не ответчик. Ник. Алексеевич печатал "Московский Телеграф" <...> Подписка на Большой Димитровке, доставка аккуратная -- раз в две недели. Для дам картинки модные, парижские. Читателю серьёзному стихи и проза. Иль эти выписки из "Красной книги".
Само собой, не той, что подарила нам Чрезвычайная комиссия. Однако... Уж больно склизко, лучше промолчу. Названье полное такое: "Таинственный жид, или Выдержки из Красной книги, в которой записывались тайные дела испанской инквизиции".
Какое, спрашивается, "дело" представил наш "Московский Телеграф" семейству лекаря Михайлы Достоевского? Говорю: "семейству" -- не он один читал, читали сыновья, обсуживали вслух -- старинное обыкновение, такие, знаете ль, домашние коллоквиумы.
А дело тайное из "Красной книги", Христа Христом не называя, являло нам Его в Толедо. Пришёл учить добру и чудеса творить. Народ стекался толпами. Но всё пресёк как непорядок Главный Инквизитор. Велел Его он заковать и заточить. И вскоре из г. Севильи прислал в Толедо неукоснительный приказ: Жида, к тому ещё таинственного, немедленно подвергнуть высшей мере. (А раньше, знаешь, как расстреливали? -- бывало, спрашивал меня Алёша. И сам же отвечал: отрубят голову, и всё.) Но вышло-то решительно иначе. Во узах находясь, Он молвил: севильца да коснётся Божий перст. И в тот же миг там, далеко, в Севилье, пал замертво сам Главный Инквизитор. А узника как не было, исчез.
Теперь вы зрение не напрягайте -- вострите ухо. В трактирчике за перегородкой -- Иван да Алексей, братья Карамазовы. Разговор серьёзный. Но Розанов перестарался. Он быстрой ножкой ножку бил и утверждал так страстно, страстно: всё у Шекспира и у Гёте в сравненьи с Достоевским -- "бледный лепет". Шекспир, конечно же, дикарь, к тому ещё и пьяный. А Гёте -- олимпиец, а там, глядишь, масон. Но, право, побледнеешь, лепеча невнятное, когда так внятен поцелуй Христа.
Бог даровал христьянину свободу выбора, ответ на все вопросы -- личный, по совести. А Инквизитор? Напротив, мы, дескать, всех избавим от решений личных и свободных, возьмём их грех и наказанье за грехи. Помилуйте, да это ж отрицанье христианства. Да это ж: "Мы будем петь и смеяться, как дети, среди упорной борьбы и труда...". А ещё вот: поцелуй-то, прощальный, отпускающий, он после чего, этот поцелуй? После того, как Кардинал-Изувер приказывает сыну Божьему: уходи, не мешай нам, уходи и не приходи, а то мы тебя сожжём. А Христос -- целует! Он и это прощает?
В "Красной книге" Жид Таинственный умертвил изувера и удалился; у Достоевского поцеловал изувера и тоже удалился. В обоих случаях в бедную, обожжённую солнцем страну, где свершилась великая тайна искупления. Так? Так! И как раз именно там жутким вопросом задался: "Когда Сын Человеческий вернётся, найдет ли Он ещё веру на земле?".
Франсуа Мориак, написавший "Жизнь Иисуса", плечами пожал: Христос самому себе безответный вопрос поставил. Безответный?! Владей я французским, непременно пригласил бы Мориака на Большую Никитскую, с Малой Бронной рукой подать. А там, на Большой Никитской, в доме Шапошниковой -- типография Сомовой для народа книжки печатала. Всегда приберегала толику сочинений Вал. Свенцицкого, а то цензура частенько цап-царап, и приходилось торговать из-под полы.
Сказал бы Мориаку я: "Послушай, Франсуа...". А впрочем, пусть бы он прочёл сперва "Второе распятие Христа", а уж потом бы мы отправились к Валентину Павловичу. (Священником служил в Москве до самой смерти в 31-м.) Успел бы я взять рекомендацию у Ирины Сергеевны Свенцицкой, она мне книгу подарила. Называлась: "От общины к церкви".
Не-ет, Франсуа, мсье Мориак, он не остался без ответа, вопрос Христа. Ответом было Его распятие второе. И не где-нибудь, не в какой-нибудь католической Севилье или столь же католическом Толедо; не в протестантско-атеистическом Санкт-Петербурге. В Москве! Златоглавой да белокаменной, где сорок сороков и стаи галок на крестах.
Прежде-то Он где возникал? В миру латинском, латынщиков. Великий Инквизитор -- кто? Достоевский посредством Ивана Карамазова неспроста кардинала назначил разные принципы изъяснять. А тут -- подчеркиваю, -- тут о. Валентин пригласил Его в нашу древнюю столицу. Царь небесный в наших краях бывал, всю её в рабском виде исходил. Вот только когда? При Тютчеве, не так ли? А тогда -- опять прошу "нота бене", -- тогда хоть и был уже написан "Вертер", но "Протоколы сионских мудрецов" ещё не были написаны. И выходит, второе распятие учинили тогда, когда Бестселлером овладел массовый читатель. Идея, стало быть, массами овладела. Раньше-то обыденкой была, житейщиной, бытовухой, а теперь уж всемирная отзывчивость требовалась.
Как и в других краях, народ за Ним поначалу толпой радостной, ликующей. А потом... Ни в "Красной книге" не отмечалось, ни в трактиришке за перегородкой не говорилось, а потом, страшным противоречием раздираемый, в таком, стало быть, смысле, кто и что есть "жид", а кто и что есть "еврей", под конец совместил, сомкнул, слил.
От себя лично, от автора вашего, дозвольте-ка о выражении Его глаз. Известно печальное, скорбящее, иконное, я бы даже рискнул сказать: еврейское. Потому что евреи, хотя и создали мировой заговор, но они и мировую скорбь восчувствовали. То ли оттого, что сознали тщетность всемирного заговора. То ли потому, что никакого всемирного заговора не существует, а они, евреи, никак отмазаться не могут. Или, наконец, по той причине, что принцип большинства того-с, Распятого-то распяли большинством голосов... Но я тут и другое хочу отчеркнуть. На дорогах иудейских, когда Он сам проповедовал, у Него, говорю вам, иное выражение глаз было. Да, случалось, гневался. Не капризничал, как баловень. А гневался в мальчишестве, как мужчина. Его как-то учитель несправедливо по затылку стукнул, так Он этого учителя чуть не до смерти прибил. Плотник Иосиф очень огорчился; может, выволочку получил на классном собрании; огорчился и сказал Богоматери: "Ты Его одного за дверь не пускай, больно гневлив". Знамо дело, апокриф, но и поправочка к представлению об агнце. Так вот, говорю я вам, и гневался, и печалился, и плотью трепетал, чашу-то просил мимо пронести. Это да, это так. А всё равно не забыть, так сказать, общее выражение Его глаз на дорогах иудейских. Он будто приглашал: служите Господу с веселием, с радостью. А эти-то глаза, московские, и вправду были печальные, скорбные, влажные. То есть после Иуды, после Голгофы. Да и какое ж служение с веселием, с радостью, если происходило то, что происходило.
Всё записал о. Валентин без художеств и психологизмов. Но собака-то где зарыта? Кажется, ещё Великий Инквизитор строго указал Христу: ничего иного Ты говорить не вправе, кроме того, что содержится в Священном Писании.
И верно, в московском храме говорил Он то же, что в иерусалимском. И торгующих изгнал из храма, торгующих церковными свечками. И стяжательство от алтарей кормящихся осудил. И гонимых пожалел: всегда будут гонимы праведники. А гонители всегда будут не правы. Он и в расстрельный процесс вмешался, уговорив солдат не нарушать заповедь: не убий. А расстрелянью подлежали бунтовщики. Говорит и поступает по букве, по духу Евангелия. И что же?
"Ты жид?" -- "Я иудей". -- "У-у, жидорва, убирайся из Божьего дома, пока по шее не наклали".
"Ты жид?" -- "Я иудей". -- "Видал?!" -- поднёс городовой к носу Христа пудовый кулак.
"Вы как иудей жительствовать здесь не должны, -- вежливо объявляет Христу околоточный надзиратель. -- Есть черта оседлости, там и живите". А помощник околоточного, вроде бы, удивленно тяжёлыми плечами поводит: "Ну, что за подлое племя, место отвели им, нет, везде лезут и православных смущают".
Обратилась власть кесарева к власти духовной. Митрополит был сухой старик, высокий, лицо нездоровое, желтое, глаза серые, пронизывающие, а голос резкий, как ножом по стеклу. Ему говорят: еретик в городе. Что ж, отвечает, приводите, выслушаю. Привели, а Христос бичует книжников и фарисеев, митрополит знак даёт: к генерал-губернатору ведите. Потом диспут был, и опять в митрополичьих покоях. Богословский диспут на тему о том, что такое Церковь. Христос в полутьме светло обозначался. А митрополит... На лице и желчь, и ненависть. Говорит Христу то, что и в Севилье несколько тому столетий, и то, что недавно Великий Инквизитор говорил: "Ступай!".
И попал Иисус в судебное помещение. И услышал Иисус не прокуратора римского, а прокурора российского. "Господа! -- сказал прокурор судьям и публике. -- Мы все любим нашу великую Россию. А если так, нам должно строго карать всех, кто осмеливается потрясать её священные основы".
От последнего слова Христос отказался, в ту минуту и ворвался разъярённый православный люд. Слитный крик сотряс свод Законов: "Распять его! Пусть издохнет жидовской смертью!".
И распяли Его не то на Козьем болоте, не то в Хамовниках. Кричали, ругая Христа "собакой", кричали, каменьями побивая: "Знай наших, жидорва!".
На Козьем болоте или где-то в Хамовниках Сына Человеческого распяли, а Вал. Свенцицкого распинали на Ильинке, в цензурном комитете. Винили, как и Распятого, в призыве к бунту, в хуле на православие, в оскорблении величества. А про главное-то не упомянули, а главное-то в том было, что о. Валентин скрыть не подумал, -- распяли-то Христа, откровенно-то говоря, просто за то, что жидом оказался. Прежде-то думали: еврей. Ну, с кем не бывает? А тут вот и обнаружилось: жидорва. Признать следует, что народ у нас языкотворец, а поэты у него подмастерья.
Но и это ещё не самое главное. И не то, что книжечку изъять решили, и даже не то, что автора в Бутырки определили, туда, где оловянные миски, тяжёлые, осклизлые, клеймо имеют четкое: "БУТЮР" -- мол, мы бутырские, тюремные, нас не сопрёшь, себе дороже. Э, не это, повторяю, главное.
Цензурный комитет был на Ильинке. Там поразительное заключение сделал старший цензор в ответ на предложенье младшего.
Сочинение Свенцицкого, заметил младший цензор, кандидат университета с молодой бородкой, это сочинение -- сплошной, признаться, плагиат из Евангелия. И ежели мы запрещаем Свенцицкого, то, вероятно, следует изъять из продажи Евангелие.
Так-то оно так, задумчиво отозвался старший цензор, вероятно, страдающий почечными коликами, так-то оно так, однако изымать Евангелие не следует. Это излишне, потому что к нему привыкли.