Суворин Алексей Сергеевич
"Смерть Иоанна Грозного", трагедия графа А. К. Толстого

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


   Суворин А. С. Театральные очерки (1866 - 1876 гг.) / Предисл. Н. Н. Юрьина. СПб., 1914. 475 с.
   

"Смерть Иоанна Грозного", трагедия графа А. К. Толстого

   Самым крупным событием истекшей недели была постановка на сцене Мариинского театра трагедии графа А. К. Толстого: "Смерть Иоанна Грозного". Долго ожидалось это событие, много было говорено о нем в печати, еще больше было толков, перешедших в печать. "Смерть Иоанна Грозного" -- первая русская пьеса, поставленная великолепно, с должным вниманием к историческому сюжету, поставленная так, как до сего времени ставились только балеты, какие-нибудь Дочери Фараона, Коньки-горбунки и проч. В "Смерти Иоанна Грозного" многое в первый раз появляется на сцене, начиная с монаха-схимника.
   Общее впечатление пьесы -- самое безотрадное: ни одного примиряющего слова, ничего такого, что говорило бы лучшим струнам вашего сердца. Перед вами прежде всего является приниженное боярство, среди кровавого деспотизма потерявшее свои доблести, "как баранье стадо", по выражению князя Сицкого, одного из действующих лиц, "идущее в бойню". Под вечным страхом казни, оно не потеряло только одного -- духа интриги и местничества, который одушевляет его, как скоро представляется ему случай выказать этот тлетворный дух. Все лучшие представители боярства уже погублены грозным, подозрительным Иоанном; остались целы только или посредственность, или слишком ловкие интриганы. Народ делается поделочным материалом в руках этих интриганов, которые или давят, или закупают его в свою пользу, смотря по обстоятельствам Исключение остается за одним Захарьиным, который не боится говорить правду Иоанну, не боится защитить невинного, и народ прославил в своих песнях этого полумифического боярина, в котором, как последнем могикане прежних доблестей, соединил придавленный русский человек все свои симпатии, все свои надежды. Иоанн Грозный -- это десять египетских казней, посланных Богом на русский народ. Под его мертвящим деспотизмом поблекли лучшие цветы русской жизни; на увлаженной кровью почве не вырастала новая, юная жизнь, потому что губил он с корнем, потому что семена, которые он смял, были семена раздора, рабства, лести, интриги, шпионства, взаимного недоверия. Из таких семян могут вырасти только ядовитые деревья, и они действительно выросли. Нужна была страшная очистительная жертва, которую принес русский народ в Смутное время, нужно было благодатное царствование Михаила Феодоровича, чтобы язвы проказы немного поджили. Неудивительны слова иностранца, сына свободной Голландии, который, будучи в России в первые годы царствования Михаила Феодоровича, говорил, что кротостью с русским народом ничего не возьмешь, что им надо править, опустив руку по локоть в человеческую кровь; неудивительны эти слова, потому что деспотизм делает из людей полуживотных, питает в них худшие инстинкты.
   В трагедии графа Толстого, в четвертом действии, есть прекрасная народная сцена, одна из лучших сцен во всей пьесе. Вспоминая лучшие времена царствования Грозного, народ выражается так:
   
   "За взятки царь таки казнил их прежде!
   Я видел сам: раз десять человек
   Висело рядом; а на шею им
   Повышены их посулы все были!..
   Да, царь в обиду не давал народ!
   Бывало, сам выходит на крыльцо,
   От всякого примает челобитье
   И рядит суд, и суд его не долог:
   Обидчик -- будь хоть князь, иль воевода,
   А уличен -- так голову долой".
   
   Вот о каком идеальном счастии вспоминает народ: стихи эти действительно выражают историческую истину, и мы приводим их, как факт непреложный. Надеюсь, что такому счастью не позавидует ни один современный человек, по той простой причине, что тут все-таки о правде., о законе не было речи. В наше время судебная часть устроена на иных основаниях. Мы неспособны восхищаться кровавыми казнями, хотя бы они постигали виновных в бесстыдном лихоимстве. Но и современники Грозного не нуждались в орде опричников, которая совершала его именем такие преступления, при описании которых волос становится дыбом. Если все это можно объяснить необходимыми государственными причинами, надобностью сломить рог гордыне и привести все к одному знаменателю, к уровню молчания и двоедушия, истребить в человеческой душе самое дорогое ее достояние -- независимую смелость, эту искру божества, -- то после этого чего же нельзя оправдать, во имя так называемого демократизма?..
   Когда смотришь драму графа Толстого, то вся испорченность человеческой природы, приниженной деспотизмом, является очень ярко: и боярство, и народ одинаково непривлекательны и не возбуждают к себе ни жалости, ни симпатии. У вас невольно рождается вопрос: из-за каких принципов эти люди приносили себя в жертву? Какие семена думали они сеять? Когда христиане добровольно умирали на римских цирках, под когтями и пастью диких зверей, то чувство высокой любви к Спасителю мира и Его благодатному учению, одушевлявшее мучеников, делает понятными эти жертвы, и им сочувствуешь, перед их страданиями останавливаешься с сердечным умилением. Истина светила им сквозь отверстое небо, окрыляла их и ярким блеском зажигалась над челом их... Но эти несчастные мученики Грозного, который говорит о себе:
   
                                       ... беззакония мои
   Песка морского паче: сыроядец,
   Мучитель, блудник, церкви оскорбитель.
   
   Эти мученики какие семена сеяли, за какую истину страдали, что нового принесли в мир своею смертью? Несколько сочувственных строк в истории, да разве несколько слез из глаз нервной дамы, если б мученическая смерть погибших воспроизведена была в романе или на сцене.
   Вынесли ли современники уроки для будущего?.. Но на развалинах царства восставал новый деспот в лице Годунова, который, если не был так откровенно жесток и кровожаден, как Грозный, то стремился к тем же целям, т. е. к принижению человеческой личности. Я знаю, что судить так, как я теперь делаю -- односторонне, но я, ведь, не историк и исторические причины для меня, фельетониста, остаются в тени и на заднем плане: человеческая личность вопиет к Небу, и этого вопля не заглушить никакою историческою необходимостью.
   Никогда, вероятно, Мариинский театр не видал в своих стенах такого блестящего общества, как в день представления "Смерти Иоанна Грозного". В театре присутствовали Государь Император и некоторые члены Августейшей Семьи; министры: граф В. Ф. Адлерберг, граф Д. А. Толстой, граф П. А. Шувалов и П. А. Валуев, члены высшей администрации; ложи блестели нарядами дам, в особенности в бельэтаже. Представители литературного мира, ученые, историки тоже поднялись из болот петербургских, чтобы взглянуть, при блеске театрального освещения на пьесу, замечательную в литературном отношении и по невиданной еще обстановке. Нетерпение овладевало публикой по мере того, как часовая стрелка заходила за цифру семь; в верхних слоях атмосферы слышалось иногда нетерпеливое хлопанье в ладоши. Занавес поднялся; прекрасная декорация и роскошь костюмов приковали взоры публики. Бояре выбирали царя; Нагой хвастался, Никита Романович скромно восседал около плутовской фигуры Шуйского (г. Зубров), который так смотрел, что сейчас бы его прямо в рай и на первое место; Бельский блистал своей длинной черной бородой, которую впоследствии Годунов велел ему выщипать по одному волоску. Прекрасная выдумка: и обидно, и больно! Борис Федорович был умен и изобретателен, и недаром и Пушкин, и граф Толстой влагают ему в уста фразу, что он такую казнь выдумает, что царь Иван Васильевич во гробе своем содрогнется. Годунов (г. Нильский) сидит последним; он пригож и молод; костюм его из серебряной парчи, такой же, как у Шуйского: должно быть, они подражают друг другу, хотя и ненавидят друг друга смертельно. Борис Федорович сидит скромно, как подобает младшему боярину. Но вот Никита Романович приглашает его сесть повыше, возле себя; Шуйский с неудовольствием подвигается ближе к соседу, боясь, вероятно, что Годунов, пожалуй, отопрет его ниже себя. Эти мелочи показывают, с каким тщанием поставлена пьеса и как соблюдена во всем историческая правда. Князь Сицкий (г. Малышев) с достоинством произносит свои либеральные монологи, за которые он поплатился жизнью. Бояре набрасываются на него, Годунов говорит ему: "доносчиков не чаю между нами", но сам же на него доносит Иоанну. Эта первая сцена ведется довольно живо, но она бы выиграла много, если б ее немножко сократить. Вот царская опочивальня, -- декорация тоже прекрасна. В креслах сидит бледный и изнуренный, в черной ряске, с четками в руках, Иоанн. Г. Васильев 2-й гримирован превосходно, гораздо лучше, чем был гримирован г. Самойлов в этой роли (в пьесе "Князь Серебряный"). Иоанн перед вами живой, с редкой бородой, с выдавшеюся заметно нижнею губой, с горбатым тонким носом, с проницательными, страшными глазами. Сцена с Нагим и потом с гонцом проходят удовлетворительно, хотя монолог:
   
                                                   -- Неправда!
   Нарочно я, с намерением, с волей,
   Его убил --
   
   не оставляет по себе впечатления. Сцена с гонцом, который привозит царю радостные вести из Пскова, и затем чтение письма Курбского проходят гораздо лучше: Иоанн в это время говорит мало, но в душе его буря, -- мимика г. Васильева была в это время превосходна. Молчаливая ярость на Курбского, ярость оскорбленного владыки, который ни одной обиды не прощал, сознание своего бессилия отмстить ему -- все это актер передал игрой своей физиономии и нетерпеливыми жестами. В сцене с боярами некоторые места выходили у г. Васильева вполне удовлетворительно, другие были превосходны по замыслу, но не вполне удались ему. Голос мешал г. Васильеву; многие слова совсем пропадали для зрителей, оттенки, которые артист хотел придать иным выражениям, не выходили рельефно. Второе действие прошло ровно: г. Васильев словно устал и ничем не выдался. Сцена с Гарабурдой (г. Бурдин), который предлагает постыдный для Иоанна мир (кстати: г. Бурдин прекрасно произнес свой монолог, сохраняя малороссийский акцент), волнует все существо его: бессильная ярость и то самовластие, которое хотело бы, чтоб сама судьба была у него на посылках, чтобы стихии слушались его беспрекословно, рвут на части душу Грозного. Он забывает свое достоинство и, вырвав у рынды топор, бросает им в посла. В мимическом отношении и эта сцена была превосходна, но голос опять изменил г. Васильеву и сильные, душевные ноты не находили для себя достаточного выражения. Впрочем, заключительные слова ему удались почти вполне:
   
                                                    "Лгут гонцы!
   Повесить их! Смерть всякому, кто скажет,
   Что я разбит! Не могут быть разбиты
   Мои полки! Весть о моей победе
   Должна прийти! И ныне же молебны
   Победные служить по всем церквам!"
   
   Г. Васильев был вызван после этого действия одною частью публики, тогда как другая часть шикала. Этих шикающих "ценителей и судей" мы понимаем, и они правы со своей точки зрения -- это люди, которым нравится прилизанное и подкрашенное: восковая кукла за стеклом модного магазина с румяными губами, черною бровью и толстыми ресницами. Мы желаем говорить о г. Васильеве 2-м совершенно беспристрастно. Это бесспорно самый даровитый актер нашей драматической труппы; он один только обладает тем вдохновением, которое обличает истинного художника, и это вдохновение, эти прекрасные моменты озаряли игру его и в трагедии графа Толстого. Только крайне недобросовестные или ровно ничего не понимающие люди могут сказать, что таких моментов не было. Когда является Годунов в последнем акте и говорит, что "Кирилин день еще не миновал", смесь ужаса, злобы и отчаяния овладевает Иоанном:
   
   "Не миновал? -- Кирилин день?
   Ты смеешь -- Ты смеешь мне в глаза -- злодей! Ты -- ты --
   Я понял взгляд твой! Ты меня убить, --
   Убить пришел! -- Изменник! -- Палачей! --
   Феодор! -- Сын! -- Не верь ему! -- Он вор!
   Не верь ему... А!..".
   
   Эти слова были сказаны превосходно; душевная мука, овладевшая умирающим, который только теперь понял, кого он пригрел около себя в лице Годунова, была передана артистом с замечательным совершенством; движение, которое он делает к Годунову, было движение человека расслабленного, на минуту успокоившегося, и потом собравшего все свои силы для того, чтобы одним ударом уничтожить врага. Но лучшая, по нашему мнению, сцена была та, где Иоанн, вспомнив о смерти сына, вдруг проникся ужасом, ему слышится, что кто-то скребет в подполье, что смерть готова поразить его, не дав времени покаяться, и он зовет к себе Ирину, Феодора, Марью...
   
                                                Станьте здесь,
   Друг подле друга. Ближе, ближе!
   Все рядом станьте здесь передо мною...
   Чего боитесь? Ближе!
   
   Он спрашивает: "чего боитесь?" Человеческое чувство овладевает им на минуту, он слаб и немощен и падает на колени перед боярами. Когда Шуйский говорит: "тебе ль у нас прощения просить?" -- громовым голосом кричит на него Иоанн: "молчи, холоп!" и начинает свою исповедь:
   
   "Я каяться и унижаться властен
   Пред кем хочу! Молчи и слушай: каюсь,
   Моим грехам несть меры, ни числа!
   Душою скотен -- разумом растлен --
   Прельстился я блещаньем багряницы,
   Главу мою гордыней осквернил,
   Уста божбой, язык мой срамословьем,
   Убийством руки и грабленьем злата,
   Утробу объедением и пьянством,
   А чресла несказуемым грехом!
   Бояре все! Я вас молю -- простите,
   Вы все простите вашему царю!"
   
   Страшно было смотреть на г. Васильева, когда он заворочался на своем кресле, объятый неодолимым суеверным ужасом, когда лицо его стала подергиваться судорогами, а уста молили, чтобы не боялись его. Эта мольба производила потрясающее впечатление, этот ужас сообщался вам всецело и невольно приходило на мысль сравнение с человеком, запертым в клетку и испытывающим ужасные муки. Мы никогда не забудем этой сцены, почти единственной во всей драме в том отношении, что Грозный тут является человеком: ужас, раскаяние, презрение безграничное (слова его: "молчи, холоп!"), сознание своей слабости, не того лютого сознания слабости, которое он выказывает после чтения письма Курбского, а сознание слабости перед ужасом смерти, которая не щадит никого; мольба, звучавшая сердечными нотами -- все это слышалось у г. Васильева в этой сцене. На минуту вами овладевает как будто жалость к этому мучителю, который и сам мучится немало. Мы слышали такое мнение, что артист, играющий Грозного, должен возбуждать в зрителе не только ужас к нему, но и сожаление. Желали бы мы видеть такого артиста! Есть ли в драме какие-нибудь элементы для возбуждения в зрителе подобных чувств? Кроме вышеприведенной сцены, впечатление которой быстро уничтожается последующим самоунижением, выходками гнева, желанием постыдным миром как-нибудь заплатать гниющее здание государственного организма, в драме почти нет материала для актера. Историк еще может примирить читателя с этим лицом, вспомнив блестящие годы его царствования, притянув за волосы демократические замыслы, сославшись на народные легенды, указав на интриги Боярской Думы; но в драме Грозный является только мучителем. Каким образом хотите вы пробудить в зрителе жалость к человеку, который мучится только тем, что встречает себе тень сопротивления, что не может и не хочет слышать слов правды, что хочет такого самоотречения, чтоб все думали, как он, чтоб поражение считали победой, казни -- верхом справедливости, безумный каприз -- гениальным соображением государственного мужа, постыдный мир и унижение родной страны -- необходимостью? Положим, актер произнес бы первый монолог: "Неправда! Нарочно я..." и проч. с глубочайшим чувством; положим, в словах его слышалось бы безграничное раскаяние (в самом монологе мало для всего этого материала), положим, зритель бы увлекся, но законно ли было бы такое увлечение, законно ли было бы сочувствие к раскаянию человека, который убил собственного сына? Есть преступления, которые не сбываются никаким раскаянием, да и актер непременно впал бы в сантиментальность, и только это чувство и сообщил бы зрителям и опять на несколько минут только, потому что оно изгладилось бы последующей сценой презрения, гнева, жестокости и приказанием казнить Сицкого. Невозможного нельзя требовать ни от актера, ни от зрителя, да еще от зрителя современного, который воспитался под другими условиями.
   Всем вышесказанным мы хотели сказать, что г. Васильев 2-й отлично понял роль и местами отлично передал ее; но вся роль не удалась ему: довольно часто мешал ему голос, так что в задних рядах речь его слышалась неявственно. Это был недостаток, на который указывали и почитатели его таланта и на который с ожесточением нападали недруги его, забывая за этим недостатком все достоинство игры.
   К этому мы должны прибавить, что роль Грозного почти нечеловеческая роль, и нужно иметь громадные физические силы, чтоб передать ее в совершенстве. Все 5 действий Грозный волнуется сильными ощущениями преимущественно гнева, доходящего до бешенства; даже раскаяние у него выражается как-то истерически, какими-то болезненными припадками. Автор, оставаясь верным своей идее и отчасти истории, возложил на актера чрезмерный труд: это все равно, что написать роль для примадонны исключительно верхним регистром и дать этой роли преимущественное значение в 5-ти-актной опере. Что сталось бы с примадонной после нескольких представлений, если бы она не обладала огромными физическими силами и притом вносила бы в свою игру теплоту душевную? Мы, поэтому, не жалеем, если, как говорят, г. Васильев передает роль другому; но мы смотрим на этот дебют даровитого актера в такой трудной драматической роли, как на шаг вперед в репутации его между теми, которые положительно отрицали в нем драматический талант и язвили насмешками, ничем незаслуженными.
   То достоинство, с которым г. Васильев 2-й держал себя в роли царя, должно так же поколебать уверения противников, что будто он может играть только людей из среднего сословия. Мы желали бы также, чтоб дирекция со своей стороны с уважением относилась к г. Васильеву 2-му, которому нельзя предпочитать такие посредственности, как г. Марковецкий, или такие бездарности, как г. Алексеев.
   Роль Годунова играл Нильский. В первых актах он был недурен и читал естественно. Нашелся даже голос, только один голос, который закричал после падения занавеса: "Нильского!", но голос этот раздался в песчаной пустыне и не тронул ни одной песчинки, не проник ни до одного сердца. Раздавались ему и рукоплескания, но как-то все с одной стороны, именно с левой, если смотреть со сцены. Оно и естественно, т. е. не то естественно, что с левой стороны раздавались рукоплескания, а то, что только один голос покушался г. Нильского вызвать. Мы уже не станем говорить о воспроизведении г. Нильским характера Годунова: это значило бы слишком много от него требовать; мы скажем только об игре его, поскольку она относится к тем словам, которые очень твердо произносили уста его. Мы видели перед собой человека, который только тем и занимался, что позировал, словно рассчитывал, что где-нибудь против сцены приютился со своим аппаратом фотограф именно для того, чтобы снять г. Нильского в разных позах. Позировал г. Нильский чудесно, стараясь в особенности изобразить величие. Не знаю, у кого учился г. Нильский величие изображать, но образец, должно быть, в самом деле замечательный. Представьте себе, что для придания наипущего величия г. Нильский откидывал назад свой стан, выставляя таким образом вперед живот и, подымая руку под углом в 46 градусов к горизонтальной плоскости, указывал ею (т. е. рукою) долу; при этом кисть руки была согнута так замысловато изящно, что и выразить невозможно всей прелести этого жеста. Хорошо также бросал г. Нильский проницательные взгляды. Забыв, что он, т. е. Годунов, прошел в дом к величайшему хитрецу и врагу своему Шуйскому, г. Нильский, однако же, бросал продолжительные, совершенно театральные взгляды на Битяговского, заботясь, вероятно, больше всего о том, чтобы эти взгляды замечены были публикой, и не принимая в соображение, что у Шуйского глаза тоже широки и они, наверно, следили с большим вниманием за всяким движением Годунова. Поставьте себя на место Битяговского и скажите: могли ли произвести на вас какое-либо впечатление слова г. Нильского-Годунова: "Ни с места! Стой и слушай!" -- как они сказаны были сим последним? Конечно, нет. Вы скажете, что это мелочи, но таких мелочей было много в игре г. Нильского, а из мелочей, как известно, составляется целое. Обратили ли вы внимание на то, как говорит Годунов с Якоби? Когда вы читаете трагедию, то в речах Годунова сейчас же замечаете добродушие и мягкость: он был очень приветлив с иностранцами, и автор не упустил этого из виду. Г. Нильский, напротив, продолжал держать себя величаво, точно говорил со своим дворецким, и если корпуса не закидывал назад и не поднимал руки под известным углом, зато голову закидывал изрядно. Вообще своего величия г. Нильский не покидал ни разу (это повредило ему, как мы сейчас покажем) -- он был одинаков и с Шуйским и с Захарьиным, и даже с Грозным держал себя, как приятный светский человек держит себя в салоне у радушного хозяина. Г. Нильскому должно быть известно, что Годунов дрожал за свою жизнь, пожалуй, больше, чем другие бояре, ибо имел случай существеннейшим образом испытать на себе, что значит гнев Грозного владыки. Всю роль свою г. Нильский не говорил, а декламировал, напоминая собою пародию на драматических артистов, которую представляют в театре Раппо. У г. Нильского недоставало в игре малости -- души; а без этого качества, пожалуй, можно и обойтись, только не иначе, как развив технику до того совершенства, как она развита, например, у г. Самойлова. Последняя сцена трагедии, написанная исключительно для Бориса и им долженствующая держаться, чтобы не потерять свой смысл, совершенно пропала, благодаря г. Нильскому, который вышел не полновластным владыкой, а каким-то вестовым, или, выражаясь благороднее, герольдом. Дело в том, что все приемы величия г. Нильский растратил в продолжение 4-х актов, и к концу ни одного приема не оказалось в запасе. Оставалось разве поднять руку под углом в 90 градусов, но г. Нильский не захотел, вероятно, подражать Ристори, которая часто употребляла этот жест. Вследствие этого, когда Годунов действительно вырастает, когда голос его раздается как власть имеющего, когда презрением и дерзким вызовом звучат его слова, обращенные к Бельскому и Шуйскому и напоминающие знаменитое: "qu'il mourût":
   
                             Вы вольны остаться --
   Хотите ль выйти на крыльцо?
   
   г. Нильский теряет всякое значение и стушевывается До роли, как мы уже сказали, вестового.
   Остальные роли в трагедии второстепенны и почти все были сыграны вполне удовлетворительно. О гг. Малышеве и Бурдине мы уже упоминали; остается сказать, что г. Зубров в роли Шуйского был вполне хорош; недурен был Яблочкин (Кикин) и даже Битяговский (г. Васильев 1-й) был не совсем плох. У г. Леонидова (Захарьин) пропали три заключительные стиха его роли, заключающие в себе смысл трагедии. Женские роли так ничтожны, что о них упоминать нечего.
   О самой трагедии графа Толстого мы говорить не будем. Отзыв о ней был уже напечатан в "Спб. Вед." в конце прошлого года. Мы скажем только, что трагедия требует сокращения и переделок для сцены. Некоторые явления (например, сцена Грозного со странником) совершенно не нужны, ибо на сцен они пропадают для зрителей, замедляя только действие; в некоторых других сценах нужны урезки. Мы слышали, что сам автор пришел к тому же убеждению после представления своей пьесы. Последнею сценой трагедии можно бы также пожертвовать, тем более, что она только ослабляет впечатление драмы. Для нравственного значения трагедии совершенно достаточно страшной смерти Грозного, смерти без покаяния, обставленной не служителями Христа со словами любви и прощения, а скоморохами, которые умирающему могут показаться дьяволами, пришедшими терзать его грешную душу.
   Нечего и говорить, что пьеса имела успех, что автора вызывали несколько раз, но этот успех не был ни блестящ, ни шумен, и причину этого мы видим в длиннотах трагедии.

15 января 1867 г.

   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru