Александр Иванович ЮЖИН-СУМБАТОВ. ЗАПИСИ СТАТЬИ ПИСЬМА
М., Государственноеиздательство "ИСКУССТВО", 1951
МАРИЯ ГАВРИЛОВНА САВИНА*
1916 год
Я не намерен в тех немногих словах, которые я предложу вашему вниманию, дать хотя бы приблизительную характеристику покинувшей нас великой художницы. Это и вне моих сил к вне моих задач. Рядом со мной сегодня делятся с вами своими взглядами и воспоминаниями люди, призванные давать всестороннюю оценку артистическому творчеству и художественному труду. Мне бы хотелось поделиться с вами теми отдельными впечатлениями, которые, как светлые пятна, усеяли почти сорок лет моей жизни, пронесшихся с того момента, когда я в первый раз увидал оттуда, откуда вы меня слушаете, здесь, где я говорю, на этих славных подмостках александринской сцены, обаятельную красоту женщины и артистки. Я был студентом первого курса, когда из этих дверей, в пьесе "Капризница", выпорхнула стройная, прелестная девочка, с черными алмазами несравненных глаз, полных огненных искр и чарующего блеска. Отсюда раздался ее серебряный голос, волнующий и звенящий, и сейчас я вижу и слышу эту волшебную прелесть и испытываю искреннюю жалость к тем, кто никогда не видел и не слышал ее, а еще большую к тем, кто знал ее, но больше никогда не увидит и не услышит... И являлась ли она потом, в четыре года моего студенчества, Дикаркой или Майоршей, Поликсеной или Маргаритой Готье,-- везде и всегда образ, созданный драматургом, сверкал и переливался фантастическими огнями, как бриллиант на солнце, ослепляя богатством таких красок, каких не ждал и не видел раньше при другом освещении. Все богатство души, таланта, всей индивидуальности Марии Гавриловны насыщало творимый ею образ такими живыми, такими чарующими чертами, какими богата сама жизнь в ее наиболее поэтических, наиболее художественных проявлениях.
Прошел период, когда я был восторженным юным зрителем творчества Марии Гавриловны. Я стал работником другого театра, который захватил мою душу целиком во власть своих великих художественных приемов, своих бессмертных традиций. Это был московский Малый театр, театр, требующий от своих слуг подвижнического труда, создавший свои законы и свои пути, не всегда совпадающие с путями и приемами других великих театров. И этот театр в лице величайших своих представителей любил и высоко ценил Савину, как любил и ценил Федотову, Ермолову, Лешковскую. У нас, в нашем деле, как во всех других делах, будь то литература или медицина, военное дело или адвокатура, есть свои особые термины, которыми определяются те или иные ценности нашей профессии. У нас не говорят: "Ах, это блестящий, гениальный актер", когда говорят между собой, когда говорят о театре, как о своем деле. У нас довольно сказать: "Ну, это актер", и перед этим именем бледнеют все прилагательные. Мне случалось слышать, как про всемирных знаменитостей говорили особым тоном: "Ну, какая это актриса, бог с ней!" И право, никакая брань, никакой печатный разнос не хоронил репутации так глубоко, не клал такого тяжелого камня на ее могилу, как этот спокойный, бесповоротный приговор. И вот одна из крупнейших сил Малого театра, H. M. Медведева, расценивая М. Г. Савину, на нашем языке специалистов, пользующемся всякими способами для точности и верности определения, сказала: "Что за актриса! Посмотрите, у нее и лицо гуттаперчевое!" Трудно лучше определить это великое повиновение каждой черты лица Савиной малейшему переживанию ее души. Я помню, уже опытным актером я играл в Тифлисе в 1887 году с Марией Гавриловной роль Армана Дюваля в "Даме с камелиями". Правда, она жаловалась на небольшое недомогание перед актом, но когда она умерла на моих руках, когда я увидел это осунувшееся мертвенно бледное не от грима, а под гримом лицо и в особенности взглянул в ее остановившиеся стеклянные глаза, только что горевшие невыносимым огнем страсти и страдания, мне вдруг представилось, что она умерла, тем более, что руки ее были, несмотря на многоградусную жару, совершенно ледяными. Я едва кончил спектакль и то потому, что заметил наконец, что она дышит.
И надо было видеть, как это же лицо, под тем же гримом, после этого спектакля, когда я говорил о моем страхе, сияло самой очаровательной, самой живой насмешкой над моим волнением и каким живым, шаловливым блеском юмора горели эти же только что ужасные мертвые глаза... Мне вспомнилось это через три-четыре года, когда я улышал от Медведевой это определение лица Марии Гавриловны. "Действительно "гуттаперчевое", -- подумал я, -- только мнет и меняет эту гуттаперчу целый океан внутренней силы".
Опять проходит ряд лет -- приезжает Мария Гавриловна к нам в Москву, в Малый театр, играет ряд ролей. Опять встречи, опять игра в одних и тех же пьесах, опять искрящаяся умом, любовью к театру, изумительной жизнерадостностью беседа и за кулисами и в недолгие перерывы между репетициями и спектаклями. Опять новое впечатление от этой изумительной отзывчивости на все живое и на все нужнее и важное, опять созидательные планы, опять боль и вечное горение театром -- этой ее "жизнью". Уже назревает у нее мысль о создании Театрального общества, уже вербует она для него себе сотрудников, а рядом с этим играет неутомимо, блестяще, сверкая своей комедией, как фантастическим фейерверком, увлекая и зал и нас самих.
Еще несколько лет -- и я с ней встречаюсь опять, летом, то в Киеве, то в Ростове, то в Одессе, то в Вильно -- по всей России, везде после огромного зимнего труда. И так далее и так далее -- без конца. Она, слышим, в Берлине, играет и первая без страха перед Европой, перед которой трусили крупные люди и литературы, и государственной, и общественной жизни, смело отдает себя ей на суд и возвращается победительницей. И, глядь, ее чуть не умирающую везут после гастрольной поездки по России в Карлсбад, но прошли урочные четыре недели, и она Nachkur {Отдых после курортного лечения (нем.).-- Прим.ред.}проделывает в красносельских спектаклях, съездит прочесть в Орел на Тургеневском вечере и возвращается репетировать первую новинку александринской сцены...
Встречи с ней были у меня всегда неожиданны, простите изысканность сравнения, молниеносны. Явится, непременно осветит, исчезнет, где-то мелькнет для меня уже зарницей, а там "где-то", значит, молнией, и дальше, и опять сюда же. Интересная постановка, новое начинание в Малом московском театре ил" в других, и она, иногда больная, иногда заваленная работой, но приедет, принесется, посмотрит, откликнется -- и улетит.
В этом вечном кипении в котле жизни, в этом вечном движении кроются, кажется, смысл и разгадка глубин ее творчества и великого значения ее в огромном деле театра и как художественного явления и как явления социального. Боясь утомить ваше внимание, я все же остановлюсь на этой черте ее богатой природы, потому что в ней -- родник, источник всего, ею сделанного.
Мария Гавриловна, когда я суммирую свои жизненные впечатления, представляется неутомимой перелетной птицей, которая свободна, не зная расстояния, не считаясь с ним, носится по необъятному миру, постоянно возвращаясь в то гнездо, каким был для нее Александринский театр. Здесь она перерабатывала в законченные художественные образы те наблюдения, впечатления и переживания, которые она накопляла сознательно и бессознательно во время своих вечных налетов на безграничную русскую, да и иную жизнь. Ни одна характерная мелочь, ни одно выдающееся в области психологической или бытовой жизненное явление, ни один характер, ни одно лицо, ни один жест, интонация, ни одно яркое столкновение, случай, жизненный анекдот -- словом, ничто из того, с чем она сталкивалась в своем вечном трепетании, в непрерывном своем движении, не пропадало даром. Все это западало в неизмеримые и неведомые глубины ее памяти, ее восприятий и рано или поздно служило бесценным материалом для ее сценических созданий. Поэтому в них она всегда шла от жизни, играла ли она крестьянку во "Власти тьмы" или екатерининскую фрейлину в "Холопах" П. П. Гнедича. В ее творчестве не было сочинения, выдуманности. Ее гений вольно и властно черпал в ее же собственной душе, из неисчерпаемых богатств живых впечатлений то, что ей нужно было для данного создания, и создание получалось огромной ценности, так как в нем великий мастер строил из первоклассного материала, огромный художник черпал из огромных и бесконечно разнообразных складов.
Таким образом, с одной стороны, ее вечное беспокойное искание звало ее без устали носиться по России, по миру возможно чаще, возможно дальше именно для того, чтобы накоплять тот материал, из которого она потом творила. С другой, она платила тем, с которых она брала, как пчела, эти взятки, разнося им зрелые и совершенные создания, выстроенные ею из собранного с них материала. Инстинктивно ее гений делал дело природы: он брал, претворял и возвращал жизни то, что у нее было взято. Как птица, как пчела или бабочка, как ветер разносят и оплодотворяют цветы, и деревья, и травы, создают новые леса из семян, переносимых на их крыльях, луга из цветочной пыли, так великая актриса и собирала и разносила по миру, главное -- по родной своей земле -- семена красоты и выросшую из них великую и прекрасную правду творчества.
Нужны были огромные силы молодости и жизни, чтобы делать неустанно это большое дело. Сила Савиной была в ее самодовлеющем "я". Это "я" как бы отрицало неумолимый закон времени. Оно почти не примирялось с неизбежностью старости. Старость -- и Савина! Это два исключавших друг друга понятия. Она прекрасно играла старух... с молодыми глазами, и под накрашенными морщинами, и под краской грима, и с замедленным темпом речи. Но никто из нас не верил, что она стара. До какой степени старость, смерть и Савина не соединялись в одно иначе, как в сценическом слиянии, ясно из того, что произошло только вчера, в Москве, на спектакле Малого театра, после которого я уехал сюда. Прощаясь со мною, M. H. Ермолова сказала мне: "Я не верю, что вы едете на вечер в память Савиной! Я не верю!" Немного позднее я встречаюсь у дверей уборной с Е. К. Лешковской. Она говорит мне: "Прошло полгода, а мне все кажется, что вы едете не вспоминать Савину, а играть с нею, что ли".
У себя в уборной я встретил мою жену, которая приехала меня проводить. Она сказала почти то же: "Мне кажется, ты едешь ставить пьесу с Марией Гавриловной, -- так странно, что ее нет в Александринском театре". Это произошло на протяжении десяти минут и через полгода после ее смерти. Вот живое отражение той жизненной силы, которая ушла от нас.
Но смерть не знает пощады: Савина боролась за молодость и жизнь до последнего вздоха. Молодость ей нужна была для ее дела, для ее назначения. И когда молодость ушла, смерть взмахнула рукой и смела прекрасную жизнь.
ДОПОЛНИТЕЛЬНЫЕ МАТЕРИАЛЫ ИПРИМЕЧАНИЯ
К стр. 462. Речь Южина, произнесенная им 8 марта 1916 года в Петербургском Александринском театре на заседании, посвященном памяти М. Г. Савиной, организованном советом Русского театрального общества, основателем и долголетним руководителем которого была Мария Гавриловна. Среди выступавших, "призванных, по словам Южина, давать всестороннюю оценку артистическому творчеству и художественному труду", были: профессор Ф. Д. Батюшков ("Савина и русская литература"), М. А. Стахович ("Воспоминания"), В. И. Немирович-Данченко ("Правда художника"), А. Р. Кугель ("Слово о Савиной"). Небезынтересно, что Южин, не любивший, как это видно из его писем, Савину и предпочитавший в ролях ее репертуара Ермолову и Лешковскую, сумел в своем выступлении дать объективную оценку, в которой со свойственной ему наблюдательностью подчеркнул ряд бесспорных достоинств артистической личности Савиной. (Речь опубликована в книге "Кончина М. Г. Савиной", т. I, 1916, стр. 191 -- 196.)
Южин и при жизни актрисы высказал в печати свое мнение о ней в письме, написанном 20 января 1900 года по просьбе В. В. Протопопова, издававшего в этом году сборник, посвященный Марии Гавриловне. В первом выпуске воспроизведены автографы высказываний о Савиной Аверкиева, Боборыкина, Вейнберга, Гнедича, Потехина; во втором, связанном с ее творческой работой за годы 1874--1897, -- Крылова, Невежина, Немировича-Данченко, Южина.
Письмо Южина к В. В. Протопопову печатается по переписанной на машинке копии, хранившейся в архиве Южина.
"В первом выпуске вашего издания тонкие и чуткие ценители театра так всесторонне разобрали художественную личность Савиной, дали такие блестящие ее характеристики, что мне хотелось бы только подчеркнуть две особенности ее таланта, лично мне наиболее дорогие в художниках всех отраслей искусства.
Первая особенность -- это бессознательная потребность всякой творческой души пропитывать поэзией все свои создания, не отступая одновременно от строгой правды замысла, от полного реализма контуров создаваемого образа. Как несравненно поэтична и как вместе с тем неподдельно жива и правдива ее Дикарка. За пятнадцать лет до появления Дузе я видел в Савиной ту Маргариту Готье, которая прожила вот уже пятьдесят лет, не утратив ничего из своего обаяния поэзии страдания, поэзии женской любви, поэзии протеста задавленного существа против торжествующей морали, прожила под вихрем и грубых нападок и тонких ядовитых стрел ежегодно изменяющихся вкусов литературной критики. Для меня еще ценнее то, что М. Г. Савина победила только правдой замысла и поэзией настроения, а не патологическим воздействием на нервоз зрительного зала. Для русской женщины современного репертуара ваша артистка нашла столько же реальных подробностей быта, сколько и неуловимых разновидностей и оттенков поэтических освещений самых сложных душевных настроений. Я не знаю, в чем она сильнее, но знаю, что она главным образом сильна гармоническим сочетанием бытовой и поэтической окраски, своим удивительным уменьем находить ту меру, которая нужна для того, чтобы избыток поэзии не придавал образу туманных очертаний, избыток бытовых черт не лишил образа "поэзии живой". Классики вне ее сценического диапазона; пластика и величавое их спокойствие не говорят ничего ее волнующейся, романтически бурной душе.
Вторая и главнейшая ее способность -- резко выраженная индивидуальность всей ее художественной личности. Она вся "сама я". Сколько бы в этом индивидуализме ни было таких сторон, которые могут вызвать часто справедливые осуждения, сколько бы ни было в нем ошибочного, отрицательного, часто чрезмерно своеобразного, все-таки это "я" ослепительно горит своим незаимствованным, из глубины настоящей творческой души исходящим светом. Перед этим светом меркнет критика, бледнеет анализ; этим только светом и светит искусство.