Предсказание Франко-прусской войны, сделанное Герценом
В последней и самой лучшей книжке "Полярной звезды", вышедшей в 1868 году, Герцен главным образом рассуждает о том, что латинская Европа с 1848 года падает все больше и больше. Он доказывает эту тему целым рядом пестрых и прихотливых очерков, путевых заметок, выписок, литературных характеристик и пр., отличающихся неподражаемым остроумием, художественной образностью и в то же время какой-то тихой скорбью, каким-то спокойствием, которого никогда не было у Герцена.
Чудесное зрелище городов Италии, -- Генуи, Флоренции, Венеции, -- наводит его на мрачные размышления. Среди безумно веселого карнавала, первого карнавала "после семидесятилетнего пленения", он задает себе вопросы:
"Есть ли новая будущность для Венеции?.. Да и в чем будущность Италии вообще? Для Венеции она в Константинополе, в том, вырезывающемся смутными очерками из-за восточного тумана свободном союзничестве воскресающих славяно-эллинских народностей.
Вопрос этот отбрасывает нас разом в страшную даль, во все тяжкие самых скорбных предметов. Он прямо касается тех внутренних убеждений, которые легли в основу нашей жизни.
Я сомневаюсь в будущности латинских народов.
Конечно, если земной шар не даст трещины, если комета не пройдет слишком близко и не накалит нашей атмосферы, Италия и в будущем будет Италией, страной синего неба и синего моря, изящных очертаний, прекрасной, симпатической природы людей, людей музыкальных, художников от природы. Конечно и то, что весь этот военный и штатский remue menage, и слава, и позор, и падшие границы, и возникающие камеры, все это отразится в ее жизни -- она из клерикально-деспотической сделается (и делается) буржуазно-парламентской, из дешевой -- дорогой, из неудобной -- удобной и пр. и пр. Но этого мало, и с этим далеко не уйдешь. Недурен и другой берег, который омывает то же синее море, недурна и та доблестная и угрюмая порода людей, которая живет за Пиренеями; внешнего врага у нее нет, камера есть, наружное единство есть... ну, что же при всем этом Испания?
Помнится, я упоминал об ответе Томаса Карлейля мне, когда я ему говорил о строгостях парижской цензуры: "Да что вы так на нее сердитесь? -- заметил он, -- заставляя французов молчать, Наполеон сделал им величайшее одолжение; им нечего сказать, а говорить хочется... Наполеон дал им внешнее оправдание..." Я не говорю, насколько я согласен с Карлейлем, но спрашиваю себя: будет ли что Италии сказать и сделать на другой день после занятия Рима?
До Рима все пойдет недурно, хватит и энергии и силы, лишь бы хватило денег... В Риме все переменится, все оборвется... Там, кажется, заключение, венец; совсем нет, -- там начало.
Народы, покупающее свою независимость, никогда не знают (и это превосходно), что независимость сама по себе ничего не дает, кроме прав совершеннолетия, кроме места между перами, кроме признания гражданской способности совершать акты -- и только.
Какой же акт возвестится нам с высоты Капитолия и Квиринала? Что провозгласится миру на Римском форуме или на том балконе, с которого папа века благословлял вселенную и город?".
Затем Герцен рассказывает, что уже теперь ясно обнаружилось, что Италии нечем жить, то есть, что у нее нет идеалов, стремление к которым могло бы наполнить ее жизнь, дать ей внутреннее удовлетворение. Лестная роль больного государства чрезвычайно тяжела для Италии, не по ее силам. Представительная система не принесла никакой радости, так как она, по самой сущности, есть "великое покамест, которое перетирает углы и крайности обеих сторон в муку и выигрывает время, когда нет ничего ясного в голове или ничего возможного на деле". Нынешнего правительства итальянцы не любят, так как оно делает глупости, лишено такта и уменья.
Упадок Франции еще яснее, еще поразительнее. Прежде всего Герцен указывает на возвышение Германии, как на факт, в котором разом обнаружилась сравнительная слабость Франции.
"Центр сил, -- говорит он, -- пути развития -- все изменилось; скрывшаяся деятельность, подавленная работа общественного пересоздания бросились в другие части, за французскую границу.
Как только немцы убедились, что французский берег понизился, что страшные революционные идеи ее поветшали, что бояться ее нечего, -- из-за крепостных стен прирейнских показалась прусская каска.
Франция все пятилась, каска все выдвигалась. Своих Бисмарк никогда не уважал; он навострил оба уха в сторону Франции, он нюхал воздух оттуда и, убедившись в прочном понижении страны, он понял, что время Пруссии настало. Понявши, он заказал план Мольтке, заказал иголки оружейникам, и систематически, с немецкой бесцеремонной грубостью забрал спелые немецкие груши и ссыпал их Фридриху Вильгельму в фартук.
Я не верю, чтобы судьбы мира оставались надолго в руках немцев и Гогенцоллернов. Это невозможно, это противно человеческому смыслу, противно человеческой эстетике. Я скажу как Кент Лиру, только обратно: "В тебе, Боруссия, нет ничего, что бы я мог назвать царем". Но все же, Пруссия отодвинула Францию на второй план и сама села на первое место. Но все же, окрасив в один цвет пестрые лоскутья немецкого отечества, она будет предписывать законы Европе по самой простой причине, потому что у нее больше штыков и больше картечей.
За прусской волной подымается еще другая, не очень заботясь, нравится это или нет классическим старикам.
Воскресит ли латинскую Европу дерущая уши прусская труба последнего военного суда? Разбудит ли ее приближение ученых варваров?
Chi lo sa?".
Внутреннее падение Франции, иссякновение в ней жизни и света мастерски и подробно изображено Герценом. От мира женщин легкого поведения, в котором гризетка исчезла и появилась так называемая собака, до мира поэзии, в котором гениальный Виктор Гюго простирается во прах перед Парижем, боготворит этот город, как некогда римляне боготворили Неронов и Каракалл, -- все носит на себе черты извращения и гибели. Полиция, театры, журналы, речи, произносимые в академии наук, всемирная выставка, книги, -- все перебрал Герцен и везде открыл страшную печать нравственной смерти. Он останавливается часто на мелочах, на подробностях, но справедливо называет это микроскопической анатомией, неотразимо доказывающей разложение живых тканей.
В особой главе под названием "Даниилы" Герцен перечисляет тех французов, у которых явилось, наконец, сознание, что Франции угрожает мрачное будущее. Более или менее ясные пророчества грядущих бед высказаны были Ламене, Эдгаром Кине, Марком Дюфрессом, Эрнестом Ренаном. Все они слышали и чувствовали, что страна их нравственно падает.
И в заключение всей картины Герцен сам делает предсказание, притом не какое-нибудь общее, а совершенно ясное и определенное, так что, сравнивая это предсказание с современными событиями, нельзя не прийти в изумление. Как вывод из всего им сказанного, как результат, неизбежно вытекающий из всех наблюдений и размышлений, Герцен написал следующее:
"Святой отец -- теперь ваше дело!" {Филипп II говорит великому инквизитору в "Дон Карлосе" Шиллера.} Эти слова мне так и хочется повторить Бисмарку. Груша зрела, и без его сиятельства дело не обойдется. Не церемоньтесь, граф!
Я не дивлюсь тому, что делается, и не имею права дивиться; я давно кричал свое: берегись, берегись!.. Я просто прощаюсь, и это тяжело.
Мне жаль страны, которой первое пробуждение я видел своими глазами и которую теперь вижу изнасилованную и обесчещенную.
Мне жаль этого Мазепу, которого отвязали от хвоста одной империи, чтобы привязать к хвосту другой.
Мне жаль, что я прав; я -- словно соприкосновенный к делу тем, что в общих чертах его предвидел. Я досадую на себя, как досадует дитя на барометр, предсказавший бурю и испортивший прогулку".
Затем Герцен упоминает об аресте Гарибальди, о том, как Франция подняла войну за папу, как она остановила революционное движение Италии, и заключает:
"Кто после этого не понял Франции, тот слепорожденный.
Граф Бисмарк, теперь ваше дело!
А вы, Маццини, Гарибальди, последние могикане, сложите ваши руки, успокойтесь. Теперь вас не нужно. Вы свое сделали. Теперь дайте место безумию, бешенству крови, которыми или Европа себя убьет, или реакция. Ну что же вы сделаете с вашими ста республиканцами и вашими волонтерами с двумя-тремя ящиками контрабандных ружей? Теперь миллион отсюда, миллион оттуда, с иголками и другими пружинами. Теперь пойдут озера крови, моря крови, горы трупов... а там тиф, голод, пожары, пустыри.
А, господа консерваторы! Вы не хотели даже и такой бледной республики, как февральская, не хотели подслащенной демократии, которую вам подносил кондитер Ламартин. Вы не хотели ни Маццини стоика, ни Гарибальди героя. Вы хотели порядка.
Будет вам за то война, семилетняя, тридцатилетняя".
Подписано:
Генуя, 31 декабря 1867 года
Таким образом, Герцен предвидел будущую роль Бисмарка, предвидел нашествие ученых варваров на латинскую, классическую Европу (Италию и Францию), и предсказал, что оно будет страшно по размерам смертоубийства и будет наказанием Франции за ее нравственное падение.
Герцен вообще очень мрачно смотрел на вещи; он всюду ждал беды, везде чуял гибель. Мы видим, однако же, что этот мрачный взгляд не происходил из одного личного настроения, что он содержит в себе великую долю правды: зловещие пророчества сбываются.
14 августа 1870 г.
Опубликовано в сборнике: Н.Н. Страхов. Борьба с Западом в нашей литературе. Исторические и критические очерки. Кн. первая. Санкт-Петербург, 1882.