Знойное июньское солнце только что закатилось. Длинные зубчатые тени ореховой рощи сбежали с полей и, точно растворившись в пространстве, наполнили воздух легким сумраком. Но небо еще горело ярким отблеском заката, который золотил перистые облака, висевшие в темной синеве небосклона. Ярко, как звезда, сверкал в вышине крест приходской церкви деревни Книши, раскинувшейся по холмам одной из правобережных украинских губерний, и даже серые соломенные крыши казались подернутыми розовым туманом.
Широкая деревенская улица, поросшая травою, начала оживать. Власик, младший сын богатого Поликарпа, с Юрком, сынишкой кузнеца, устроили игру в городки. Сам старик Поликарп, переваливаясь и разминая плечи, вышел на задворки избы и принялся строгать новую обойму. Он работал вяло и медленно, как будто нехотя. Дело было в воскресенье, день, когда работать грех, и он знал, что ему полагается теперь идти на завалинку и сидеть выпучив глаза в пространство, -- калякать он не любил. Но он был лют на работу, как истый хозяин. Дочка Галя ушла спозаранку к Карпихе, и ему скучно было сидеть без дела и смотреть, как его старуха возится у печи, собирая ужин.
У чистеньких белых мазанок, крытых соломою, на глиняных призбочках сидели мужики и бабы и калякали про свои дела. Из крайней избы в это время вдруг раздались звуки мягкого стройного пения. Пение было хоровое, но в мотиве было столько торжественности, что это никак не могла быть обыкновенная крестьянская песня. Не могло это быть также церковным пением. В хоре можно было ясно отличить звонкие женские голоса, а женщины не поют в православной службе. Да и не напоминало ни один из церковных напевов это однообразно-стройное пение, которое мягко разносилось в розовом сумраке теплого июньского вечера. В нем было что-то своеобразное, крестьянское, напоминавшее не то казацкую думку, не то заунывную песню слепых украинских бардов-гусляров, распеваемую на паперти в день храмового праздника. Голоса были подобраны хорошие, молодые, и в пении было столько души и чувства и столько трогательной искренности и простоты, что даже старик Поликарп не выдержал.
-- Хорошо поют, нехристи, -- пробормотал он про себя, и хотя не бросил работу, чтобы "не подать виду", но руки его заходили медленнее, и обух перестал стучать, да и сам он нет-нет, да и прислушивался. Слова были хорошие, как и песня, и явно божественные.
Скажи мне повесть старую, --
пели невидимые певцы, -
Про светлый мир духов,
Христа и его славу,
Про Божию любовь.
Скажи мне повесть просто,
Как маленьким детям.
Иду я, слабый, грешный,
По жизненным путям.
Скажи мне повесть старую
Про светлый мир духов,
Скажи мне повесть дивную
Про Божию любовь.
Скажи мне повесть тихо,
Чтоб я постиг душой
Всю тайну искупленья
И жизни дар святой.
Вещай мне повесть часто,
В душе мне начертай,
Что грешникам погибшим
Открыл спаситель рай.
-- Тише, вы, пострелята, -- унимала тетка Олена детвору, которая, не обращая ни на что внимания, громко перекрикивалась и стучала городками.
Разговоры на завалинках приумолкли. Если б не страх поповского проклятия, то, наверное, куча народу собралась бы у избы, где нехристи тянули свою стройную песню.
То пели штундисты, собравшиеся на свою воскресную молитву. Их было немного в Книшах. Всего семей десять. Ересь занесена была в деревню года два тому назад Лукьяном, пасечником, который привез ее из Херсонской губернии, куда он ездил по делам. До того он был мужик, как и все, разве что к храму был усерднее и, не в пример прочим, любил читать Писание и разговаривать о божественном. Поп Василий даже не рад был, что у него завелся такой беспокойный прихожанин. Крестьяне всей округи уважали его за книжность и хорошую, честную жизнь, и хотя он был беден, на сходах его голос имел больше веса, чем голос многих богатеев. А тут вдруг старик точно белены объелся.
Приходят к нему миряне на другой день после его возвращения, чтобы расспросить, где, как и что; а дело было в самый Петров пост, как раз после заговения. Смотрят, а у него на столе щи скоромные, забеленные молоком, и он со старухой и племянником сидят и хлебают.
-- Что ты, Лукьян, -- говорят ему, -- с ума, что ли, спятил?
-- Не я, -- говорит, -- с ума сошел, а вы с вашим попом до ума не дошли. Сказано в Писании: не то оскверняет человека, что входит в уста, а что из уст исходит. Всякая пища дана от Бога на пользу человекам.
"Не то, что входит в уста, оскверняет человека, но то, что выходит из уст, оскверняет человека". Они ему слово, он им десять, да все с Писанием. Они к бабе, а та и того борзее: сбил уже и ее. Так ни с чем и ушли.
И пошел с того времени Лукьян чудить.
Иконы побросал с киота. А икон было у него много, и иные хорошие. Не жалел на них денег. А тут одни поколол на щепки, другие бабе отдал на крынки с молоком.
-- Идолы это, -- говорит, -- доски. Вы доскам поклоняетесь. А я христианин и поклоняюсь только Богу.
Дошло до попа. Пришел с крестом, в облачении, увещевать. Стал звать в церковь. Лукьян раньше того ревностен к храму был: ни одной службы не пропускал. А тут:
-- Не пойду я, -- говорит, -- в твою церковь. Не дом она божий, а дом торговый и капище идольское.
Поп крест ему показывает, стыдит. А он:
-- Не верю я ни в твои доски, ни в крест твой, а верю в Распятого. Сказано в Писании: "Не сотворите себе кумира ни из дерева, ни из серебра, ни из золота".
Поп рассердился. Написал донос исправнику и в консисторию доложил. Приехала полиция. Лукьяна увезли в город и посадили в тюрьму. Но следователь попался хороший человек, да и начальство в том месте еще мало о штундистах думало. Продержавши Лукьяна полгода, его выпустили. Он снова вернулся в Книши и стал "чудить" пуще прежнего. Пока он был один, миряне смотрели на его поведение, как на особый вид юродства, и относились к нему добродушно. Но после того как он вернулся из тюрьмы, к нему пристал Кондратий маковеевский, молодой грамотный парень из богатых, ставший большаком в семье после смерти отца. За ним стали приставать и другие. Всего набралось с десяток семей. Поп стал их увещевать с амвона, да и миряне стали коситься. Не то чтобы они очень ревновали к православию или жалели, что у попа Василия доходов меньше стало. Но их раздражало, что вот эти люди, совсем такие же мужики, как и они, неведомо с чего захотели быть лучше, умнее, праведнее других и вздумали переделывать и перестраивать то, во что верили и что признавали отцы и деды, которые ничем не глупее их. Штундисты стояли бельмом во глазу у мирян и своей набожностью, и хозяйственностью, и трезвостью, и даже безответностью, с какой они выносили насмешки окружающих. Маленькая штундистская община жила, как во враждебном лагере. Но это только придавало особую восторженность религии молодой секты и заставляло их теснее сближаться между собою.
Теперь они сидели в темнеющей избе тесной кучкой, человек в семнадцать, с серьезными, строгими лицами, и пели, одни на память, другие -- следя глазами за печатным текстом с большим трудом раздобытого экземпляра баптистских песен.
В переднем углу за простым деревянным столом, лицом к собранию, сидел Лукьян. Это был человек лет пятидесяти пяти, с жидкой седеющей бородкой, маленький, лицом с кулачок и большими карими глазами, которые светились добротою и мечтательностью. Он тихонько подпевал слабым голосом, следя глазами за текстом песни по тоненькой книжечке, которую держал перед собою. Он давно знал каждое слово. Но ему казалось вразумительнее, когда видишь стих перед глазами. Рядом с ним сидел первый последователь его и правая рука -- Павел, высокий парень лет двадцати двух, с красивым, правильным лицом, какие встречаются между малороссийскими крестьянами; его карие вдумчивые глаза горели особенным одушевлением, когда он выводил бархатным чистым голосом простые и задушевные слова песни. До своего обращения Павел был первым певцом в округе и теперь любил петь, но уже только божественное.
Когда пение кончилось, Лукьян взял маленькую книжечку Нового Завета, незаметно лежавшую на столе, и придвинул маленький каганец. В собрании произошло движение: это было приготовление к проповеди. Раскрыв евангелие, Лукьян прочитал притчу о пастыре, который пошел искать заблудшую овцу, оставив целое стадо. Он читал хорошо и выразительно, но не бегло, как читают крестьяне-самоучки, по временам запинаясь и делая ударения не там, где нужно. Окончив чтение, Лукьян положил евангелие на стол, встал и, обведя присутствующих медленным взглядом, заговорил просто, по-крестьянски.
-- Вот, братие мои, что пишется, -- сказал он. -- Что же это означает? Это надо очень прилежно обдумать, чтобы понять. Это надо понимать, братие мои, с самых первобытных веков...
Он заговорил о сотворении Богом человека и о благодеяниях, которыми Бог осыпал прародителей.
-- Подумайте, братие, сколь много любил он человека, что уготовил ему рай. Он, Бог, Вседержитель, Отец, приуготовил нам землю, небо и воду. Приуготовил он нам плоды, и зверей, и животных, и травы, и всякия птицы, и рыбы. Все, одним словом: нет того, чтобы милость Божия поскупилась для человека. Но увы! это еще не вполне обозначает милосердие отца нашего, творца. Мало того, он еще по своей доброте создал человека по образу своему и подобию... Понимаем ли мы, друзья мои, коль велика милость божия? Да, братие, ничего более для человека и в мыслях представить невозможно! Все, все для него было! Живи, плодись, множься -- тебе все дано! И что ж? Он, вместо того чтобы поблагодарить и с кротостью славить Бога, что ж он, спрошу я вас, друзья мои, сделал?
Лукьян на мгновение умолк, обводя собрание умным вопрошающим взглядом. С самого начала его речи начали то там, то сям слышаться вздохи. В дальнем углу на лавке сидел кузнец Демьян, племянник Лукьяна, дюжий широкоплечий парень. Широкое, веснушчатое лицо его с добродушными серыми глазами было положительно удручено искреннейшим вниманием к каждому слову оратора. Этот огромный ребенок, видимо, искренне тосковал о том далеком времени, когда человек жил в прекрасном саду, и о тех благодеяниях, которыми наделил его творец. От времени до времени он глубоко и скорбно вздыхал. Когда оратор сказал: "Что ж, спрошу я вас, сделал человек?" -- Демьян утер огромным мозолистым пальцем слезу и горько вздохнул.
-- И что ж сделал человек? -- продолжал Лукьян. -- Он все превратил в бесчинство и беззаконие! Все нарушил, ничего не послушался. Его природа -- вот враг наш! Природа его совратила с истинного пути. Он не хотел жить честно -- и Господь наказал его. Он выгнал его вон из рая, лишив всего, и вот теперь, даже по сей час, мы ни днем, ни ночью не видим покоя, а видим одно мучение. Нет у нас пристанища на белом свете! Что Господь давал даром, теперь мы с кровью рвем друг у дружки.
-- Ох-ох-ох! -- послышалось в разных концах.
-- Дивы бы богатые грызли бедных из корысти. А то и бедные норовят друг на дружку наступить из зависти и злобы. Что мы теперь? Всю жизнь бьемся как оглашенные, всю жизнь без передышки страдаем, минуты нет спокою, и все только и делаем, что друг дружку обижаем... Вот, братие, как Господь покарал нас!
Вздохи становились все чаще и чаще.
-- Да ведь это так и должно, -- продолжал Лукьян с энергией убеждения. -- Нешто можно было простить ему, отцу-то? Ведь он отец был наш. Он нам хотел как лучше сделать, а мы как отблагодарили? Это -- хоть бы взять и нашего брата: ежели я, положим, отец и люблю своего сына и стараюсь для него, а он мне заместо этого взял да и сделал как ни возможно хуже. И что же? Я его взял да и простил? Похвалил? Нет, братие, так нельзя: это будет баловство! И вот по этому случаю Бог-Отец никак не мог нас простить. Он должен был нас наказать строго, чтобы мы почувствовали. И он нас наказал, и до того, что нам бы всем пропасть надо было, потому что мы достойны погибели...
Демьян всем своим лицом, даже всем своим огромным телом изнывавший от глубокой душевной тоски, не выдержал. Он опустился с лавки коленями на пол, а локти поставил на край стола и закрыл лицо ладонями. Из-за этих широких ручищ поминутно стали слышаться всхлипывания, и белокурые спутанные волосы тряслись на колебавшейся от этих всхлипываний голове.
-- Достойны полной погибели! -- повторил Лукьян, возвышая голос. -- Иначе, братие мои, нам бы и быть невозможно. Но Господь милосерд -- милосерд неизреченно! Самому ему нельзя было нас выручить -- и вот он послал сына своего возлюбленного... Бог-сын и есть тот Пастырь, что я читал... А овца заблудшая -- это мы все. Вот как надо это понимать.
"Поди сюда! -- говорит наш пастырь добрый. -- Поди! Я тебя не обижу! Я знаю, что ты вся в грехах, что ты заблудилась, запуталась в терниях, пропадешь зря... Выходи. Подойди ко мне. Не бойся. Я тебя спасу... ты мне дорога. Ведь тебя отец мой создал... Поди сюда!"
Голос оратора, за минуту угрожающий и строгий, звучал теперь кротко и нежно.
Демьян рыдал. Слезы хлынули у него между пальцев и с носа бежали крупными каплями. В собрании слышались беспрестанные всхлипывания. Павел, бывший на виду у всех, все время сдерживался. Но тут и он опустил голову, чтобы скрыть катившиеся по его щекам слезы.
Лукьян сел, сильно взволнованный, и стал отирать мокрый лоб рваным цветным платком. Молчание царствовало минут пять.
Демьян опять сел на лавку. Его веснушчатое лицо было совершенно мокрое. Он сморкался и утирал глаза кулаком. Но слезы так и лились. Когда слушатели успокоились, Лукьян снова встал и, положив перед собою на стол шапку исподом вверх, куда собирались пожертвования, сказал:
-- Братие! Вот мы здесь собираемся и беседуем, и Божиим промыслом не препятствует нам рука, разящая наших гонителей. А в это время сколь много наших братьев терпит за слово Божие. Одни в тюрьмах за железными решетками. Другие в кандалах, гонимые по Сибирке, в цепях, в дальнюю сторону, на нужду и мучения. Попомним их, братие, и соберем, кто что может, им на помощь.
В собрании произошло движение. Все встали и пошли к столу. Проходя, каждый клал, что у него было, в шапку. Павел опростал всю мошну. У Демьяна ничего не было, потому что все, что он имел, он отдавал учителю. Он незаметно снял с пальца серебряное кольцо и положил его в шапку.
Глава II
Когда Павел вышел на улицу, темнота уже спустилась. Запад чуть багровел. На небе загорались звезды, и острый серп луны обозначился, не светя, на темно-синем небосклоне. Павел поднял глаза кверху, и ему показалось, что глубокий тихий небосклон точно заключает землю в свои объятия, и звезды смотрят вниз разумным человеческим взглядом.
-- "Небеса поведают славу Божию", -- с чувством проговорил он.
На сердце у него было светло и радостно. Он был весь под свежим впечатлением проповеди и общей молитвы.
До Маковеевки было с полверсты. Тотчас же за Книшами шло хлебное поле. Высокая пшеница белела в темноте, колыхаясь от дуновения ветра. Широкие мерные волны бежали по ней, как по морю.
Белеющая гладь сменилась темной зеленью поемного луга. Дорога поднялась на пологий холм, поросший ивняком, который перешел затем в густое чернолесье. Из лесу понесло запахом окошенного сена. На опушке стояли, склонившись набок, три высокие скирда. Но в глубине Леса сено еще было не убрано. Дорога пошла опушкою. По правую сторону струился ручей, отражая бегущие облака, и звезды, и высокие ветвистые ивы прибрежные.
Все -- и ручей, и лес, и звезды -- говорило его молодой живой вере, все возбуждало в нем умиление и тихую, благодарную радость.
Деревня была уже близко. До него доносились уже веселые, когда-то любимые, хороводные песни. Но и эти звуки мирского веселья не могли нарушить его радужного настроения. Дорога сворачивала круто влево, прямо на деревню. Он вдруг обогнул лес и вышел на чистое поле. Перед ним засветились то там, то сям огоньки, и, как сквозь внезапно отворенную дверь, песня раздалась ясно и громко. Он узнал голос Ярины, первой певуньи на селе, и другой, от которого у него екнуло сердце: голос Гали Поликарповской, по которой он давно уже тосковал.
Ярина была богатая молодая вдова, от которой девушки, ее сверстницы, не успели отвыкнуть, а парни и подавно. Она жила одна со старухой бабкой в большой чистой избе с большим садом, выходившим прямо к реке. К "ей любила собираться молодежь, потому что нигде не было так вольно и весело. Судя по голосам, в ее саду сегодня собралось немало народа, и Галя -- тоже там. Вместо того чтобы идти прямо домой, Павел решился идти к Ярине, где ему наверное удастся обменяться с Галей хоть несколькими словами.
Изба Ярины была в самой середине деревни, выделяясь чистенькими крашеными воротами с новым плетнем. Изба стояла в глубине. Но если бы не звуки веселья, то никто из прохожих не догадался бы, что в избе собрались гости. В окнах не было света по той простой причине, что и самых окон-то не было. Изба стояла задом к улице, так как приходилась на ее восточной стороне, а малороссы строят дома по неизменному правилу: фронтом и окнами на "восход солнца", хотя бы ради этого им приходилось повернуться спиною к своим Собратьям и односельчанам.
Отворив ворота, Павел завернул за угол, и изба, как в сказках, повернулась к нему передом: низенькой дверью с двумя маленькими окошками по сторонам, которые все были отперты настежь.
Павел не вошел, однако, в дом. Ему ие хотелось обращать на себя внимания и кого-нибудь видеть, кроме Гали. Он надеялся, что она окажется в саду.
Почти все гости собрались там. Пение уже кончилось, и вместо него раздавались пиликаны визгливой доморощенной скрипки кривого Панька, наигрывавшего веселого казачка. Когда Павел вошел в сад, танец был в самом разгаре.
На гладко утоптанной полянке стояли кругом парни и девушки и любовались на танцующих. В середине была сама хозяйка Ярина, высокая смуглая красавица с смеющимися карими глазами и бойким вздернутым носиком. Улыбаясь полными малиновыми губами, она подпиралась в бок то одной, то другой рукой л легко и красиво носилась по поляне, точно ласточка по воздуху, быстро семеня обутыми в красные башмачки ногами. Но в малорусском танце главная роль принадлежит кавалеру. Партнером Ярины был Панас Кудрявый, первый богач и танцор в деревне. Он носился вихрем вокруг своей дамы, то наскакивая, то отбегая прочь, то бросаясь вприсядку, то вскидываясь "а воздух, стуча каблуками и выделывая ногами самые удивительные па, между тем как смуглое вспотевшее лицо сохраняло серьезное, почти угрюмое выражение, по которому можно было узнать заправского украинского танцора.
Павел обвел толпу глазами, отыскивая Галю. Но ее в толпе не было. Он пошел осматривать сад, но там было совершенно пусто: гости собрались на полянке.
Танец между тем становился все живей и живей. Кривой Панько все учащал темп. Панас неистово отбивал, каблуками и носился вокруг красавицы Ярины, которая уже не ускользала и не уплывала от него, а стояла, точно замирая, и чуть перебирала ногами. Мимическая драма приближалась к развязке. В последний раз он обошел вокруг нее более размеренным, как бы торжествующим казачком и остановился рядом, взяв ее за руку. Постояв с минуту рука об руку, оба поклонились зрителям и разошлись в разные стороны. Это значило, что они актеры, а не настоящие влюбленные: в таком случае они ушли бы вдвоем.
Кривой Панько запилиликал какую-то песню. Но его никто уже не слушал. Гости расходились по саду и размещались парочками, где кому любо, тихо разговаривая между собою. То были влюбленные парочки -- не всегда будущие супруги. Браком сурово распоряжается суровая воля отца, .или главы семьи, который чаще всего руководится исключительно хозяйственными соображениями. После брака женщина поступает в полную власть мужа. Но девушка до брака вольна видаться, говорить, гулять и просиживать целые ночи с кем ей любо. Деревенский самосуд неумолимо, варварски карает нарушение целомудрия. Но годами его жестокие законы остаются без применения, настолько такие проступки редки в деревенской жизни. Вся поэзия и нежность, которыми так богата южная ветвь русского племени, сосредоточиваются в чистых, доверчивых и романтических отношениях между молодыми людьми, напоминающими собою лучшие времена рыцарства где-нибудь в Провансе или Андалузии.
Сад Ярины был усыпан парочками, как дерево цветами.
Иные сидели на земле рядышком, другие стояли под деревьями, третьи ходили, обнявшись, взад и вперед. Яркие костюмы девушек, в белых вышитых рубашках, с разноцветными лентами в косах и на поясе, красиво отделялись на темной зелени кустов и травы. Почти около каждого такого цветка вился синий шмель в образе парня в праздничном кафтане. Шепот прерывался иногда громким смехом или тихим напевом нежной песни, назначенной только для одного слушателя. Все были так поглощены собою, что никто не заметил Павла. Он обошел еще раз сад, отыскивая Галю.
За садом виднелась река, откуда веяло влажной теплотой. Павел спустился по косогору вниз. Гали и там не было. С противоположной стороны раздалась трель голосистого южного соловья, покрывшая собою, как голос солиста покрывает хор, и смех, и разговоры, и все звуки. Павел послушал некоторое время и унылый вернулся снова к площадке.
"Неужели уже ушла домой", -- подумал он.
Но в эту минуту Панас, успевший отдохнуть, встал и пошел решительным шагом в избу.
"Она там!" -- сказал себе Павел.
Он, однако, не вошел в избу, а, сев поодаль под тенистую трушу, стал ждать. Через несколько минут из низенькой деревянной двери, нагнув головку в лентах, вышла молодая белокурая девушка и легким, грациозным движением переступила порог и пошла в сад. То была Галя. Павел рванулся было к ней. Но она была не одна. За ней шел Панас с бандурой и что-то говорил вполголоса, перебирая пальцами струны. Галя кивнула ему головой, и Павел видел в темноте, что она улыбнулась. По обеим сторонам двери тянулась примазанная к стене •низенькая глиняная завалинка, укрепленная плетнем, заменяющая собою скамейку. На "ее села Галя, а Панас поместился на земле у ее ног, с деревенской бесцеремонностью опираясь головою на ее колени, и стал настраивать инструмент. Павел не выдержал.
-- Галя! -сказал он, выступая из темноты. Девушка подняла на него глаза, но не изменила ни позы, ни выражения лица.
-- Здравствуй! -- сказала она сдержанно. Зато Панас весь встрепенулся.
-- А, апостол! -- сказал он со смехом. -- Ты как сюда попал? Ребята, -- крикнул он на весь сад, -- идите сюда! Павел-апостол пришел. Давайте ему обедню служить.
Появление Павла было неожиданностью. У гостей, как у всякой толпы, было много ребячески жестокого желания позабавиться на чей-нибудь счет. Несколько незанятых парней и девушек тотчас подошли к ним. За ними потянулась, подстрекаемая любопытством, сперва одна парочка, за ней лениво последовала другая. Обе стояли, не расплетая рук, и с безграничным равнодушием влюбленных смотрели посоловелыми глазами на происходившую перед ними сцену.
Панас продолжал паясничать.
-- Ну, апостол, затяни нам песнь сионскую, да чтоб повеселей.
Он забренчал на бандуре и, пародируя штундистов, стал петь одну шутовскую песню мотивом одного из их гимнов. Теперь около них была уже целая толпа, которая громко хохотала.
-- Ну, апостол, что ж ты, подтягивай, -- обратился Панас к Павлу, поощренный одобрением.
Павел посмотрел на Галю. Она побледнела. Но при бледном свете луны он этого не заметил. Ему показалось, что она равнодушна и тоже не прочь позабавиться на его счет. У него болезненно защемило на сердце, и он почувствовал себя страшно одиноким на свете. Но он не поник головою: они смеялись "ад его верою, и это поддерживало его. Он смотрел на паясничающего Панаса и на хохочущую толпу, и хотелось ему крикнуть им: "Безумцы, идолопоклонники, над собою смеетесь, а не над тем, чего не понимаете!"
В нем поднималось желание ответить насмешкой на насмешку, вызвать на бой всю эту темную толпу, превратить ее бессмысленный хохот в рев ярости, и если она тут же растерзает его -- пускай! Он не боялся претерпеть за свою излюбленную веру. Но это настроение продолжалось только минуту. Он смирился духом: не ревность о Боге говорила в нем, а гордость и досада. Богу не угодна будет такая жертва. Кто хочет быть первым, да будет последним.
-- Ну, дай бандуру, -- сказал он спокойно. -- Я вам спою. Отчего не потешить честную компанию.
Панас перестал смеяться и с удивленным видом подал ему инструмент. Толпа тоже почему-то притихла.
Павел сел на край завалинки, взял несколько аккордов, чтобы дать себе время успокоиться, и запел, как, бывало, певал, старую казацкую думку.
Панас, успевший прийти в себя от неожиданного предложения Павла, сел на траву насупротив певца в нескольких шагах от него и, придав своему лицу выражение насмешки, приготовился слушать, обмениваясь с соседями вызывающими взглядами.
Но с первых же нетвердых звуков глубокого, мягкого голоса певца настроение толпы переменилось, точно на нее повеяло чем-то чистым, серьезным, возвышенным. Насмешливая улыбка на лице Панаса застыла в гримасу и так и осталась, потому что он заслушался и забыл ее убрать, пока она сама не исчезла. Красавица Ярина у двери, прислонивщись к косяку и закрыв наполовину свои красивые глаза, слушала, и казалось ей, что она вдруг стала совсем не той Яриною, за которою волочатся все парни и мужики, а другою, совсем не похожей на эту. Думала она о своем девичестве, о муже, о счастливом годе, который прожили они здесь, и стало ей стыдно, что она так скоро его забыла, и думала она, что бросит она веселье и игрища и будет жить отшельничкой, а то и вовсе в монастырь уйдет, -- и как это будет хорошо и как люди станут ее почитать за это.
Слушал кривой Панько-скрипач, повесив голову на грудь, и думал он о том старом времени, когда жили на Украине казаки-рыцари, и рисовалось ему, что рыцарь -- он сам, и что не пиликает он на скрипке за два гроша, а воюет с бусурманами за веру христианскую, и что глаз ему выбил не рыжий Петро в пьяной драке, а лишился он его в почетном бою с самим турецким пашою, про которого пел Павел.
Слушала Галя, прикорнувшись на завалинке, и думала она о себе, об отце, о Павле, и загрустила она, что все у них так вышло не по-хорошему, и стала она добрая и жалостливая, и тихонько утирала она слезу, катившуюся по ее щекам.
А Павел между тем разливался все больше и больше, угадавши инстинктом артиста, что происходит теперь в душе его слушателей. По мере того как развивалась драматическая легенда, связь между ними становилась теснее. И он и они забыли про то, что разделяло их. Они жили в этом волшебном мире героических воспоминаний, на которых они вскормились и которыми так богато это поэтическое племя. Вот песня приближается к концу. Последняя могучая нота прозвучала в воздухе. Но никто не пошевелился и не проронил ни звука. Все как будто ждали еще чего-то. Но когда они очнулись, Павла уже не было. Ему невыносимо было снова очутиться в той самой толпе, которая за минуту глумилась над ним. От Гали же он ничего не ждал и, положив бандуру на завалинку, незаметно ушел.
Печальный он шел домой. Его возбуждение прошло, и чувство горького одиночества снова начало глодать его сердце. Он миновал колодезь и деревянную церковь с зеленым куполом. По обеим сторонам потянулись дворы с избами в глубине. Он прошел уже Галину избу с высокими дубовыми воротами, как услышал, что за ним кто-то бежит. Он оглянулся и в первую минуту не мог выговорить ни слова от радости.
-- Галя, ты ли это? -- вскричал он, бросаясь к ней навстречу.
-- Я, -- отвечала девушка. -- Зачем ты приходил? Она вся запыхалась от быстрого бега и едва могла говорить..
Павел схватил ее за руку.
-- Пташечка моя, спасибо тебе. Я думал, что ты меня больше знать не хочешь.
Галя вырвала у него руку и настойчиво, почти сердито повторила свой вопрос:
-- Зачем ты приходил?
-- Чего спрашиваешь? -- сказал Павел упавшим голосом. -- Разве ты не видишь, что я только и живу, когда тебя увижу.
Она ничего не сказала и стояла, опустив глаза, в выжидательной позе. Тени от ее ресниц падали на ее бледные щеки.
-- Не пойдешь за Панаса? -- спросил Павел робко.
-- А пойду, коли тато велит, -- отвечала девушка, встряхнувшись. -- Как мне за тебя идти, за нехристя? Ведь вы все от креста отреклись.
-- Галя, грех тебе это говорить. Мы -- нехристи! Мы -- отреклись от креста! Когда мы только и думаем, чтоб взять на себя его крест и идти по стезям, которые он нам указует, -- проговорил Павел, переходя, незаметно для самого себя, в тон проповедника.
-- Уж я этого не знаю, -- сказала Галя, махнув рукою. -- Я не поп. А что я знаю, это то, что ты меня не любишь. Если бы любил, то не променял бы на Лукьяна со штундою. И чего тебе было так торопиться? -- продолжала она с запальчивостью искреннего убеждения. -- Коли тебе так хотелось в штунду, подождал бы. Чего тебе стоило? Мы бы повенчались, а там ты бы перешел в какую, хочешь веру. Не развенчали бы уж тогда. А теперь... -- в голосе ее послышались слезы.
Слова эти показались Павлу кощунством. Для него обращение в новую веру было внезапным просветлением, порывом души, откровением свыше. Поступать, как говорила Галя, значило бы торговаться, сквалыжничать, мошенничать с Богом. Он не мог об этом и подумать. Но как объяснить ей это?
-- Ты не знаешь, что говоришь, Галя моя, и как ты меня мучишь, -- проговорил он грустно.
-- Ну, слушай, -- сказала Галя, подходя к нему ближе. Она сама взяла его за руку и подняла к нему милое бледное личико и посмотрела на него в первый раз ласковым, детски доверчивым взглядом. -- Я хочу тебе что-то сказать. Как ты ушел, Панас мне и сказал, что на неделе зашлет сватов -- с рушниками. Отец, я знаю, будет рад меня за него выдать. Он богатый. Да я его уговорю подождать с ответом. Он меня любит и послушается. Я ведь у него одна. Он и за тебя бы выдал, я знаю, если б ты был крещеный. Ну вот что я тебе скажу. Бог с тобой, не бросай ты своей штунды, раз она тебе так люба. Только походи ты это время в церковь так, для виду. Что тебе стоит? Ведь все люди ходят. Не поганая она какая. Пойдешь?
-- Лучше мне лечь в могилу!
-- Ну, так только ты меня и видел! -- вскричала Галя, отрываясь от него. -- Прощай!
Она повернулась и, оглядываясь, побежала назад к Яркие, где, Павел знал, что ее ждет Панас. Павел пошел домой.
Глава III
Расставшись так гневно с Павлом, Галя бежала, не оглядываясь, пока ее несли ноги, точно она хотела убежать от него, и от тяжкой обиды, и от самой себя. Но когда она подбежала к колодцу, у нее захватило дыхание и она должна была остановиться. Она присела на край тяжелого корыта, выдолбленного из ствола столетней липы, в котором поили скотину. Все внутри ее кипело. Она была первая невеста в деревне и любимая дочка отца. Она привыкла, чтоб все ее баловали, и вдруг тот, кого она предпочла всем и кому она открыла это, оттолкнул ее. Теперь, когда Павла тут не было, его отказ исполнить ее просьбу представлялся ей еще непонятнее и нелепее.
-- Не любит, не любит, не любит! -- твердила она. И ей казалось ясным, что он приходил только попробовать свою силу над ней, и она готова была разорвать себя за то, что поддалась и выдала себя.
-- Дура, дура, дура! -- бранила она себя. -- Песню ему стоило спеть, и ты уж ему на шею повисла.
Она не могла выдержать и, припав к высокому срубу колодца, заплакала от досады и горя.
Но вдруг ей послышалось, что кто-то идет.
Она встрепенулась, как пойманная птичка, утерла глаза и осмотрелась. Кругом никого не было. То скрипнуло коромысло, которым таскали из неглубокого колодца воду.
Ну да все равно. Если теперь никто не прошел, то каждую минуту могут пройти от Ярины парень или девушка, и если ее увидят, в таком состоянии, все сейчас догадаются, и тогда ей хоть сквозь землю провалиться от стыда!
Она решилась тотчас же вернуться назад к Ярине, где ее отсутствие могли даже не заметить. Но прежде ей нужно хорошенько оправиться. Она взлезла на дощатый борт сруба, ухватила болтавшееся в воздухе ведро и потянула его к себе. Журавль заскрипел, как немазаное колесо, и клюнул вниз ДЛИННЫМ КОНЦОМ жерди, точно настоящий журавль носом. Тяжелый камень, привешенный к противоположному короткому плечу рычага, чуть поднялся "а пол-аршина над землею и стукнулся о корыто, которое гулко откликнулось на удар.. Галя потянула еще, и тяжелое ведро- шлепнулось о поверхность воды, опрокинулось и пошло ко дну, натянув веревку. Девушка соскочила со сруба, встала на бревенчатую ступеньку, вбитую в землю у подножья колодца, и стала тянуть ведро вверх. Журавль помогал ей, и через минуту из черной пасти колодца показалось ведро, сверкая на луне и выплескивая брызги.
Галя умылась, вытерлась фартуком, жадно напилась свежей влаги и вылила воду в корыто. Облегченный журавль вскинул своим длинным носом и взбросил высоко на воздух пустое ведро, которое взлетело вверх, потом дернулось вниз и заметалось и запрыгало как бешеное, точно пытаясь перервать веревку, пока не замерло, истощившись в бесплодных усилиях.
Галя между тем уже подходила к воротам Ярины, откуда снова раздавались звуки пляски. На лице ее не было следа недавней тревоги. Только глаза ее глядели как-то испуганно. Она обуздала себя с досадой, из самолюбия.
-- Что ж, коли ему его поганая штунда дороже меня, не стану и я пропадать из-за него. Пойду за Панаса, за Грицько, а то и за Панька кривого. В девках сохнуть по нем не останусь.
Теперь она боялась только одного: чтобы у Ярины как-нибудь ее не хватились и не догадались, куда она убегала. Она осторожно отворила ворота, чтобы они не скрипнули, обошла избу. Гости опять собрались на полянке, где шла бешеная пляска. Скользя между деревьями, Галя уже приближалась к толпе и думала, что ей удастся незаметно смешаться с нею, как вдруг над самым ее ухом раздался голос, от которого она вздрогнула.
-- А что, штундарь-то, видно, не понапрасну сюда к нам наведывался,- сказал Панас с кривой усмешкой.
От "его Гале не удалось скрыть своего исчезновения, и он поджидал ее, лежа под деревом, в высокой траве, где его нельзя было сразу заметить.
Галя вся вспыхнула. Ей хотелось выбранить, ударить Панаса за его дерзость и бесстыдство. Но она сдержалась, чтобы не выдать себя.
Она повернула к нему голову и, пожав плечами, проговорила:
-- Тебе лучше знать, что он не задаром приходил. Небось не споешь, как он спел, хоть лопни.
Она попала не в бровь, а в глаз. На лице Панаса появилось такое выражение досады, что Галя рассмеялась.
-- Что, не любишь? -- сказала она.
-- Нет, ты не отшучивайся! -- воскликнул Панас. -- Ведь я знаю, что ты за ним побежала.
-- Может, и за ним, а может, у колодца свежую воду пила. Тебе что?
Она бросила на Панаса задорный взгляд, от которого у того дух захватило.
За ним бегали все деревенские девки. Одна Галя смеялась над ним и дразнила. Этим-то она его и заполонила.
-- Ну, так пускай будет, что воду пила, -- сказал он. И, помолчав минуту, прибавил другим тоном, продолжая, очевидно, прерванный разговор, -- а как же, моя кралечка, насчет сватов велишь? Посылать?
Голос у него был слащавый, приторный, совершенно не гармонировавший с его высокой мускулистой фигурой и жестким выражением лица.
"И чего это он все лезет", -- досадливо подумала про себя Галя. Но деревенский этикет не позволял невежливо ответить на такой вопрос.
-- Что ж, посылай, -- сказала она шутливо. -- Ворота для всех отпираются. А у отца в огороде тыкв много. Я пока пару испеку. Одну себе на гостинцы возьмешь, другую свезешь Павлу по дружбе, за то, что ладно поет.
Панас захохотал.
Печеная тыква, поданная в доме девушкой на сватовском визите, означает полный отказ. Но Галя шутила. Поминание Павла как кандидата на печеную тыкву было уже само по себе таким поощрением, какого Панас не ожидал. Ему стало весело. Он пропустил даже мимо ушей шпильку насчет Павлова пения.
-- Зато уж на бандуре ему до меня далеко, -- добродушно сказал он. -- Хочешь, я тебе сыграю новую песню? Меня в городе архиерейский бас научил. Вместе в трактире пили.
-- Что ж, сыграй.
Панас сыграл какую-то пародию на романс, подпевая себе вполголоса жиденьким слащавым тенорком.
Гале не нравился ни его слащавый голос, ни его слащавая манера ухаживать. Но сегодня, в отместку Павлу, она кокетничала с Панасом и не только не затыкала ушей, как часто делывала, когда он принимался петь, а даже заставила его спеть еще. Она согласилась идти с ним танцевать и позволила ему потом уйти вместе с нею. Но когда они уселись вдвоем у куста диких роз и Панас, нагнувшись к ней, неожиданно поцеловал ее в самые губы, она так огрела его по лицу, что у него искры из глаз посыпались.
-- Ну, коли у тебя будет такая же тяжелая рука, как моей жинкой будешь, то плохо тебе придется, -- сказал Панас, стараясь сохранить шутливый тон, между тем как его забирала настоящая злость и от боли слезы сами собою выступили у него на глазах.
Галя тоже рассердилась. Панас умел ее забавлять. Она не прочь была поболтать с ним, и ей льстило перед подругами его явное предпочтение. Но она терпеть не могла, когда он начинал смотреть на нее маслеными глазками и лез к ней с поцелуями и нежностями.
-- Кто ж тебя напугал, что я твоей жинкой буду? -- спросила Галя насмешливо.
-- А будешь, потому что тебе больше не за кого, -- грубо сказал Панас.
-- Не буду, -- упрямо сказала Галя.
-- Будешь!
Галя вскочила с травы и убежала. Они серьезно поссорились и остальную часть вечера не разговаривали и избегали друг друга.
Было далеко за полночь, когда вся эта молодежь стала расходиться от Ярины, чтобы, освежившись двумя, тремя часами сна, встать чуть свет для тяжелой дневной работы.
Прощаясь с Галей, Ярина сказала ей с улыбкой:
-- И чего это ты, девка, над Панасом куражишься? Ведь за штундаря батько все равно не выдаст. А Панас чем не жених? Волов у него четыре пары, да баштан, да денег старый что ему оставит! И из себя чем не казак? Не правда ли, девчата? -- обратилась она к гостям.
Девушки захихикали, некоторые довольно принужденно.
-- Ну и берите его себе, Ярина, голубка, коли он вам так люб, -- отшучивалась Галя. -- Мне ни его волов, ни его самого не надо.
-- А отобью, смотри, право, отобью. Не зевай, -- сказала Ярина, -- даром, что я уже старуха. Только потом, смотри, не сердиться.
-- Не буду, голубочка, ей-ей. Хоть одним меньше, все лучше, -- Галя продолжала в том же веселом тоне.
Но на душе ей было не весело.
Павел ее бросил, а Панаса с его волами и баштанами и деньгами отец не даст так-то легко бросить.
Когда она вернулась домой, усталая, в свою чистую жесткую постель, ей вдруг представилось лицо Павла, когда он, бледный от волнения, схватил ее за руку.
"Ах, если б взаправду помогла Ярина!" -- подумала она и улыбнулась, -- и так заснула с улыбкой на своем милом детском личике, освещенном полною луною.
Глава IV
Старуха Ульяна, мать Павла, была ревностной и, для женщины, довольно начитанной штундисткой. Но хотя она и знала все штундистские тексты, и соблюдала все штундистские обычаи, и даже иногда проповедовала, но все-таки против одной заповеди она сильно грешила: она сотворила себе своего собственного кумира в образе сына, которому поклонялась и который чтила больше, чем многие из грешных "церковников" чтут своих угодников и свои иконы. Она жила сыном и для сына, считая его не только складом всех добродетелей, но и кладезем всякой премудрости. И в новую-то веру она перешла больше потому, что знала, как обрадует этим сына. Понемногу она втянулась в нее сама: Павел был так исполнен этой верой, что она, незаметно для самой себя, уходила в нее все глубже и глубже. Но это было делом привычки и повторения, а не страсти, которая вся ушла у нее в сына. Ульяна звалась, по крестьянскому обычаю, "старухою", но вовсе не была стара: ей едва минуло сорок пять лет. Взглянув на нее, как она собирала ужин, ожидая прихода сына, ей нельзя было бы дать больше сорока. На колокольне пробило восемь. К этому времени Лукьян кончал обыкновенно проповедь. Через полчаса Павел будет дома. В комнате стало совсем темно. Ульяна сняла с полки трехрогий каганец, засветила один рожок и поставила на стол, осветив тусклым светом широкий дубовый стол без скатерти, на который она положила каравай непросеянного пшеничного хлеба и поставила деревянную коробку с солью и большой деревянный жбан с грушевым квасом. Киот без икон зиял, как черная яма, в почетном углу. По стенам виднелись две-три лубочные картинки, содержания которых при тусклом свете нельзя было разобрать. Вдоль стен тянулись темные гладкие скамейки, блестевшие, точно полированные.
Ужин был уже готов и стоял в тепле, в огромной кубической печи, занимавшей чуть не половину комнаты. Хотя огонь в, ней чуть теплился, в избе становилось невыносимо душно. Ульяна отворила двери настежь и, высунувшись в окно, довольно долго глядела, во двор на дорогу, по которой должен был вернуться Павел. Потом, вздохнувши, она отошла от окна и стала хлопотать по дому, чтобы как-нибудь убить время. Она пошла в клеть и отсыпала в горшок пшена на завтрашний обед. Потом она заглянула в закуту, намешала корм свинье, подложила охапку сена каурой кобылке и подсыпала гречки в курятник. На дворе валялось опрокинутое лукошко. Ульяна подняла его и повесила на колышек под навесом. Потом она вернулась в избу и, засветивши все три рожка каганца, села у окна, вынула чулок и стала вязать с довольным видом. Теперь Павел должен вернуться с минуты на минуту.
Но минуты проходили за минутами, а Павла все не было. Наконец загудел колокол и пробило девять. Павла все нет как нет.
-- К Ярине за Галькой пошел! -- сказала себе Ульяна с сердцем. -- Не придет до полуночи.
Она потушила все рожки, чтобы не тратить без нужды масла, и снова села к окошку, продолжая вязать в темноте. Быстро ходили в проворных сухих пальцах Ульяны иглы, сердито постукивая друг о друга и сверкая от времени до времени злым коротким блеском, как жало змеи, когда лунный свет падал на них. Ульяна думала о девушке, которая отняла у нее сердце сына, и морщины становились глубже между бровями и на углах рта; ее обыкновенно доброе, несколько постное лицо становилось неприятным и злым.
Когда, два часа спустя, Павел отворял ворота, окно было ярко освещено всеми тремя рожками каганца и на столе стоял ужин. Мать ласково поздоровалась с ним, но не пошла ему навстречу. Уже по тому, как он отворял дверь и как шел по сенцам, она угадала, что на сердце у него невесело. Это заставило ее быть особенно деликатной и внимательной, чтобы как-нибудь его не задеть. Она ни о чем не спрашивала и молча стала подавать ему ужин и села вязать.
-- Что же вы, мама? -- спросил Павел.
-- Неохота что-то, -- отвечала она. -- Да я же и ела, -- прибавила она, спохватившись.
Павел отломил кусок хлеба, придвинул миску и медленно, молча, стал есть. .
Наступила длинная тяжелая пауза. Вязальные иглы в руках Ульяны уже не стучали резко и коротко, словно ссорясь и перебраниваясь друг с другом, а тихо ползли рядом,' точно враждующие члены семьи, когда они пришиблены общей заботой.
-- А что, не заходил мельник? -- спросил наконец Павел.
-- Нет, не заходил, -- отвечала мать.
Павел знал это. Мельник не мог зайти так скоро. Он спросил об этом, чтобы завести разговор и успокоить мать., Мать поняла это и, помолчав с минуту, спросила;
-- Был у Ярины?
-- Был.
Наступила новая длинная пауза, но она уже не была тяжелою. Спицы уже не наскакивали друг на друга и не прятались, чтобы избежать столкновения. Они стучали ровно и мерно, пригоняя каждое движение одно к одному, и лицо Ульяны, которая вязала, слегка прищуривая глаза, было задумчиво и сосредоточенно, но на нем не было прежней тревоги.
-- Бросить надо, Павел, -- проговорила она вполголоса, не поднимая глаз на сына. -- Не жена она тебе.
-- Нечего бросать, сама бросила. Выходит за Па-наса. Сама сказала, -- проговорил Павел залпом.
Ему захотелось разом высказаться, излить свое горе. Он рассказал весь их разговор.
-- Нехристи мы, говорит, не может за меня пойти. Если пойдешь, говорит, в церковь и поклонишься идолам -- пойду.
-- Вишь, что надумала, что надумала! Искусительница. Это как в Писании про пророков Божиих.
Им обоим поведение Гали представлялось в таком свете. Ульяна и негодовала на девушку, оскорбившую ее Павла пренебрежением, и вместе с тем в душе была довольна, что Галя, разлучница, похитившая у нее сердце, сына, оказалась недостойной его.
-- Брось, не думай о ней. Не стоит она тебя! Не было бы тебе счастья с ней. Да и не любила она тебя никогда. Не стала бы того от тебя просить, когда б любила! -- закончила она запальчиво, вспоминая свою собственную любовь.
-- Не судите ее, маменька, не ведает она, что творит. Если б знала, то не сказала бы.
-- Кому же знать? Ведь она, даром что девка, -- грамотная. В школу три года ходила.
-- Не всякому Господь открывает и из мудрых. Я пытался говорить с ней, но душа ее не лежит к слову бо-жию, а к мирской суете. Что ж, значит не судьба...
Он взглянул долгим вопросительным взглядом на мать, точно ожидая возражения и утешения и умолял о нем.
Но мать не могла выжать из себя утешения. Она нахмурилась.
-- А знаешь ли, -- начала она, чтобы переменить разговор, -- барчук Валериан Петрович, сказывают, на деревне был. Он уж с неделю у папеньки гостит, да к нам пока не заглядывал. Чудной такой, говорят. Больных лечит и ничего не берет, а сам приносит по малости, коли, кому нужно. Добрый и простой. А в церковь, говорят, никогда не ходит, -- прибавила Ульяна шепотом.- В избу войдет, шапку снимет и всем людям поклонится. А на иконы не кланяется. И за стол садится -- не крестится. Мне пришло в голову, уж не из наших ли? Что-то похоже. Как это тебе кажется?
Павел улыбнулся. Он любил читать и читал не одни божественные книжки. Он знал, что у господ не ходить в церковь и не креститься вовсе не значит быть баптистом.
-- Нет, не из наших он, матушка, -- сказал он, -- и не божий глагол двигает им, а гордыня.
-- Ну вот! -- заступилась Ульяна. -- Он, говорят, простой, вовсе не гордый.
-- Гордый не перед людьми, а перед Богом. Эта гордость от суемудрия греховнее человеческой гордости. Не о Боге он радеет, а о своей гордости. Не во спасение такая добродетель, -- закончил Павел безапелляционным тоном сектанта.
Ульяна пригорюнилась: она помнила Валериана маленьким мальчиком, и ее огорчала судьба его души.
-- А чего бы тебе, Паша, -- сказала она ласково, -- не повстречать его как-нибудь и не побеседовать с ним? Как знать, может ум его и просветится верою.
-- Что вы, матушка! Станет он со мной беседовать. А если и станет, то где же мне с ним тягаться. Он, поди, все науки произошел. А я, чему я учен?
-- Иному и без ученья Господь открывает свою премудрость, -- сказала Ульяна восторженно.- Помнишь, как с отцом Василием ты перед мирянами о "Святом Духе" препирался?
-- Ну да ведь то поп Василий! -- сказал Павел и улыбнулся в первый раз за весь вечер при воспоминании о своем диспуте.
"Ну вот и слава Богу", -- подумала про себя Ульяна. С легким сердцем она принялась убирать со стола. Становилось поздно, и Павел давно отужинал.
Вместо послетрапезной молитвы Павел открыл Библию наудачу и, остановившись глазами на первой попавшейся красной строке, стал читать:
"Руфь же сказала: не упрашивай меня оставить тебя и возвратиться от тебя; но куда ты пойдешь, туда и я пойду, и где ты будешь жить, там и я буду жить; твой народ -- мой народ, и твой Бог -- мой Бог".
Павел остановился и поднял на мать удивленные глаза. Та тоже была поражена и не могла этого скрыть.
-- Что это значит? -- Павел заговорил первым. -- Это неспроста.
В своей наивной вере оба были убеждены, что в Писании заключаются не только судьбы человечества, но и судьба каждого из них в отдельности. Случайность для них не существовала, все было -- промысел.
-- Тут указующий перст божий, -- повторил Павел назидательно.
Ульяна не выдержала.
-- Может ли перст божий указывать на союз с язычницей, богохульницей!
-- Матушка, премудрость божия неисповедима. Не надлежит понимать прямо все, что написано, -- сказал Павел успокоительно.
-- А как же иначе?
-- Не знаю, -- скромно ответил Павел. -- Подумаю и буду молиться. Может, Господь и просветит меня.
Долго в эту ночь каганец теплился в каморке у Павла. Долго читал он, долго молился, пока наконец здоровая натура не взяла свое и он не заснул на скамейке, как был, одетый.
На другой день Павел был сам не свой. Он почти ничего не ел и ни с кем не видался, проводя все время в молитве и чтении и упорном размышлении. Он твердо верил, что Бог укажет ему выход. Но выхода этого он не находил. Если б ему предстояло жениться на Гале, на церковнице, не дожидаясь ее обращения, он не задумался бы. Тут слова Писания были ясны и просты. Да и сердце говорило ему то же: разве Галя язычница и богохульница? Она -- дитя малое, неразумное. Поймет, подумает и обратится потом. Брак с ним был бы ей путем ко спасению.
Но от него требовалось не только забыть, что она не баптистка. Ему самому нужно было стать церковником, отречься от истинной веры, что было еще хуже. Это был грех против святого духа, который не простится ни в сей век, ни в будущий. Этого Бог не мог указывать ему.
Так прошло три дня. Наконец он решил идти за советом на пасеку к Лукьяну, своему учителю и другу, к которому он привык обращаться во всех трудных случаях жизни. Но по дороге ему встретился Лукьянов племянник, кузнец Демьян, который шел к нему попросить коня, чтобы ехать на ярмарку. Лукьян уехал туда с медом на другой день после моленья и не возвращался. Они начинали о нем беспокоиться, и Демьян, по совету жены, решил ехать ему вслед. Ему нужно было свой товар продать, да и за Лукьяном не мешало" присмотреть, потому не ровен час.
Павел охотно дал коня и наказал Демьяну дать ему знать, как только они вернутся.
Лукьян обещал быть дома непременно в субботу, чтобы не пропустить воскресного моления. Но на воскресном собрании не было ни Лукьяна, ни племянника. Они не вернулись и в понедельник. Демьян привел коня только во вторник вечером и сказал, что они с Лукьяном вернулись, но что с ними случилось несчастье: у Лукьяна по дороге его собственного коня увели конокрады, так что, если бы не Демьян с подводой, старик неизвестно как бы и домой вернулся.
Ульяна только руками всплеснула.
Демьян не казался, однако, особенно огорченным. В его топорной фигуре было, напротив, что-то ликующее.
-- Приходи непременно завтра, -- сказал он Павлу. -- Сам звал. Такие, братец мой, дела, что и сказать невозможно. Вот приходи, он сам тебе все расскажет.
Глава V
Павел выбрался спозаранку. День был ясный, безоблачный. Ласточки реяли высоко в воздухе, предвещая сильный зной. Но когда Павел вышел из дому, было еще свежо. Луг еще сверкал росою, и узенькая тропинка была влажна. Он хотел застать Лукьяна одного и переговорить с ним хорошенько о своем деле.
Лукьянова изба была на отлете и из ближних к Маковеевке. Пройдя ложбину, Павел быстрым шагом поднялся на пригорок и тотчас увидел белую хатку с большим огородом, и правильный ряд серых ульев, и самого Лукьяна в бабьей кацавейке и широких портах, копавшегося между ульями. Павел отворил калитку и, войдя в огород, стал несколько поодаль и начал смотреть, не решаясь подойти близко к жужжащим роям. Лукьян вынимал соты, слегка подкуривая пчел куском зажженной пакли. Рои пчел, оторванных от работы, растерянно кружились по воздуху и уныло жужжали, точно жалуясь на такое нарушение своего спокойствия и грабительство. Но хотя Лукьян был без сетки, с голыми руками и босой, они не кусали его, признавая в нем хозяина-друга.
-- Чего воете? останется и вам, -- проговорил Лукьян, точно те понимали человеческий язык.
Он оглянул черешню, на которой примостились густым клубом его летучие работники, и тут только заметил Павла. Его кроткие карие глаза и все его морщинистое маленькое лицо как-то осветилось, -- до того радушна и ласкова была улыбка, какой он встретил гостя.
-- Здравствуй, брат! -- сказал он, произнося последнее слово не скороговоркой, как это обыкновенно делается, а особенно внятно и выразительно. -- Хорошо, что пришел. Мне тебе нужно много рассказать. Оттого-то я и послал за тобой.
-- Я бы и сам пришел, -- сказал Павел. -- Мне тебя вот как нужно.
Он сделал жест рукою.
-- А что? разве что у нас случилось? -- с испугом спросил Лукьян.
-- Нет, ничего. Я так, по своему делу, -- пояснил Павел.