Стасов Владимир Васильевич
По поводу двух музыкальных реформаторов

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    О Кристофе Глюке и Рихарде Вагнере.


   В. В. Стасов.

По поводу двух музыкальных реформаторов

   В. В. Стасов. Избранные сочинения в трех томах
   Том первый. Живопись. Скульптура. Музыка
   Редколлегия: Е. Д. Стасова, С. К. Исаков, М. В. Доброклонский, А. Н. Дмитриев, Е. В. Астафьев
   Государственное издательство "Искусство", Москва, 1952
   OCR Ловецкая Т. Ю.
  
   "Что город, то норов", -- говорит пословица. В каждом месте свои нравы и обычаи. У нас заведен такой порядок, что только приближается время, когда надо предвидеть особенно большой съезд публики в Петербург или Москву из провинций или даже из-за границы, -- публики, разумеется, любопытной, жаждущей видеть и слышать все примечательное -- так тотчас опера у нас тщательно запирает свои двери и пребывает в глубоком молчании до тех самых пор, покуда наплыв людей не кончится и все по сторонам не разъедутся. Так было, например, в Петербурге во время большой всероссийской выставки 1870 года, в Соляном Городке; так было тоже и в прошлом году, в Москве, во время громадной политехнической выставки; так было, наконец, и нынче, во время приезда шаха в Петербург. По всей вероятности, это очень хорошая, умная манера, достойная подражания. Но в других местах дело покуда ведется несколько иначе, и задолго еще до какой-нибудь выставки, съезда, прибытия значительных личностей, те, до кого это касается, хлопочут и принимают все меры, чтоб и опера на это время не отставала от других предприятий и давала бы съехавшимся массам гостей все, что только можно увидеть интересного или важного. Заключают особые контракты с артистами, предлагают им такие условия, которые им выгодны, и никто, в результате, не остается в накладе: ни публика, ни артисты, ни театральные управления. Во всем этом я постоянно убеждался во время всех тех всемирных выставок, на которых мне случалось быть: двух лондонских, одной парижской и одной мюнхенской (всемирно-художественной); убедился тоже и нынче, во время венской всемирной выставки. Не только ни один театр вообще не предавался постыдному ничегонеделанью, но оперный театр действовал с усиленною энергией, приглашал любимых певцов из немецких трупп других городов, обставлял свой репертуар так богато и интересно, как только можно, и, в награду за все это, постоянно делал громадные сборы. Все лето трудно было добиться хоть какого-нибудь места на одно представление "Африканки", "Роберта", "Тангейзера", "Лоэнгрина", "Риензи", "Нюрнбергских певцов", "Жидовки", "Дон Жуана", "Волшебной флейты", "Фрейшюца" и доброй полдюжины других еще опер. Да, эти люди не зевают и не спят.
   И вот, благодаря этой заботливости и распорядительности, я имел случай, во время недолгого пребывания в Вене, слышать несколько капитальных или, по крайней мере, в разных отношениях примечательных произведений, великолепно поставленных и превосходно исполненных. Мне случилось, между прочим, присутствовать при исполнении, на расстоянии немногих дней, одной оперы Глюка и двух Вагнера. Это были "Армида" первого, "Тангейзер" и "Нюрнбергские певцы" второго. Невольно, само собою, напрашивалось сличение тенденций двух музыкальных реформаторов XVIII и XIX века и добытых ими результатов, и вот теперь мне хочется сообщить читателям "С.-Петербургских ведомостей" те мысли, на которые навели меня эти представления.
   Оперы обоих композиторов поставлены с такою тщательностью, с такою роскошью, с такою историческою точностью, каких нельзя, мне кажется, и превзойти. Вена, этот во всех отношениях немецкий Париж, переняла у своего оригинала все, что только можно, даже скопировала у него лучший и красивейший (внутри) из европейских больших театров -- "Théâtre du Châtelet", разве только кое-что изменив да прибавив еще новой роскоши, мраморов и золота в самой зале, в фойе и на лестнице. Вместе с тем Вена переняла от Парижа и ту тщательность исторических постановок, которая, по счастью, вошла теперь, мало-помалу, в обычай на всех главнейших театрах Европы. Ничто не может, мне кажется, превзойти декорации и костюмов в операх Глюка и Вагнера: они так напоминали мне французский вкус и парижское мастерство. Особенно меня поразила в "Армиде" декорация третьего акта, изображающая волшебный замок, а в "Нюрнбергских певцах" -- декорация второго акта: "Улица в Нюрнберге". Обе они представляют ночь и строение. Обе они поэтичны и живописны так, как это редко видишь на театре. Одна представляет полувосточную, полуфантастическую круглую башню, что-то вроде древнейших финикийских построек, с чудными фигурами и зверями кругом повсюду, и на черном фоне неуклюжей двери, зияющей, словно вход в пещеру, вдруг появляется, среди окружающего всю сцену тумана, сама красавица волшебница, влюбленная в рыцаря и истомленная горем, освещенная слабым лучом сверкнувшего из-за туч месяца. Другая изобразила узкую средневековую улицу, вьющуюся, словно червяк, среди высоких, остролобых, кое-как нагромоздившихся деревянных домов. Тут и там мелькают огоньки из комнаток заработавшихся поздно ночью ремесленников, дома как будто лезут одни на другие, вдали черными потемнелыми полосками едва кое-где проглядывает небо, направо изящный вырезной всход в квартиру богача, золотых дел мастера Погнера, налево угол дома сапожника и музыканта-поэта Ганса Сакса, с песней сидящего за своими колодками, по всей сцене торчат углы домов и загибающиеся вглубь переулки, и все это вместе ужасно оригинально и ново, а когда под конец вся сцена наполняется толпой мещан, протирающих себе со сна глаза и прибежавших на тревогу, это движение и колебание огней и массы народа, рассыпавшейся по закоулкам или выглядывающей в форточки и слуховые окна, -- прелестно и поразительно, как настоящая, будто воскресшая средневековая картина. Множество других, почти столько же чудесных декораций, наполняют и другие места новых и старых опер, костюмы же сочинены истинными художниками и глубокими знатоками дела. Нет никаких костюмов, повторенных 5--6 раз на разных хористах и только слегка измененных в цвете, как это обыкновенно у нас делается. Что ни личность, то другой костюм, другой покрой, другие цвета, все другое -- ведь до самого нашего времени не существовало той "мундирности", которая теперь так бросается в глаза, когда взглянешь на современную толпу народа: везде все точь-в-точь одни и те же пальто или фраки. Никогда прежде этого не было, ни на Востоке, ни в старой Европе, значит, так и должно быть представлено в опере или драме, берущейся воспроизвести жизнь и прежних людей; так именно и делают современные французы и немцы, те, что похудожественнее. Представьте себе, например, финал первого акта "Армиды", где сцена битком набита народом. Тут налицо все население Дамаска, с ума сходящее и беснующееся при вести, только что полученной, что проклятые эти христиане еще в новом бою победили мусульманскую луну. Стар и млад высыпал тут из своих саклей на великолепную дамасскую площадь и с воплем толчется вокруг своего грозного царя-волшебника Гидраота и его сообщницы, молодой чародейки Армиды. Но что это за толпа, что это за роскошь и блеск одежд восточных, что это за вкус в их сочинении, эти десятки полуиндийских, полуперсидских, полуарабских костюмов, эти шлемы, эти чалмы, эти митры и повязки, эти кольчуги и латы, сияющие как толпа солнцев, среди пурпуровых, красных, как сургуч, голубых, золотых или зеленых кафтанов и плащей! Конские хвосты веют у иных с гребня шлемов или под острием копья, у других вовсе нет никакого оружия, и они только блистают, как женщины вокруг, чудесною роскошью золотых с цветными отливами платьев. Глядя на эту великолепную восточную картину, воображаешь себе, будто видишь перенесенными на оперную сцену совершеннейшие создания Гюстава Доре, из его иллюстраций к библии. Или еще, представьте себе последний акт "Нюрнбергских певцов": тут тоже население целого города высыпало на громадную площадь, под самыми стенами города, но только на этот раз уже не со злобой и мщением, а в самом райском настроении духа, к какому только способны немецкие средневековые бюргеры, портные, сапожники, слесаря, булочники, снявшие фартук свой в прелестнейший Иванов день и отправившиеся от своих верстаков и кастрюль за город, с женами и детьми, давать первый приз за лучшую музыку. Тут уж дело идет не об ярости и не о пене у рта, тут все средневековые рожи и рожицы должны сиять и улыбаться, тут надевается лучший кафтан на спину, натягивается самый яркий трико на разжиревшие ноги, надвигается самая щегольская шляпа с развевающимся пером на ухо, тут берешь палочку с цветами и лентами в руку или пристраиваешься к процессии, несущей знамена, гербы и пироги, -- и вот такую-то светлую, сияющую, разноцветную толпу изображают вам здесь на сцене, и как изображают! В самом деле иную минуту покажется, что это настоящий народ, что это настоящие средние века, начало XVI века, что это настоящая немецкая народная площадь со всем блеском, мещанским ликованием и немножко грубоватыми приемами и ухватками древнего Нюрнберга, в день которого-то великого его праздника.
   Вот так ставят теперь здесь в Вене (может быть, тоже в Берлине, Мюнхене и Дрездене) те создания оперные, которые всеми ценятся и уважаются глубоко, и все это так хорошо, так совершенно, что навряд ли сами авторы могли бы требовать чего-нибудь еще.
   Но никакие красоты и очарования постановки ничего не в состоянии помочь там, где сама опера не удовлетворяет, и я, несмотря ни на что, жестоко скучал большую часть представления "Армиды" и "Тангейзера".
   Как нарочно для того, чтоб мне доставить побольше удобства при сравнении обоих реформаторов, подвернулись мне оперы их, сильно сходные по сюжету. Сам Тангейзер, слабый, бесхарактерный, во все стороны шатающийся и сам хорошенько не знающий, куда же, наконец, примкнуть, к принцессе Елизавете или к богине Венере -- что же это такое, как не тот же Ринальдо, совершенно так же по нечаянности попавший в лапы к красавице и чародейке Армиде, застрявший тут самым негодным образом и потом, когда его пришли усовещивать и выручать приятели, пошатывающийся то туда, то сюда и от крайней ничтожности и бесхарактерицы окончательно одуревший. Волшебные сады, девы, чародейные песни и музыка, пляски для смущения бедного рыцаря -- все это в обеих операх общее. Только Вагнер, как композитор позднейшего времени, к этой главной канве приплел еще совершенно ненужное по сюжету музыкальное состязание нескольких средневековых певцов да расхаживание взад и вперед, бог знает зачем, то в Рим, то обратно из Рима, ватаги пилигримов; но и то, и другое послужило решительно к одному: к прибавлению несколько скучнейших сцен в либретто, и так уже достаточно невыносимом.
   Таким образом, сюжет приблизительно одинаков в обеих операх. Что же с ним сделали оба композитора, который из них больше сладил с ним? Оба ровно ничего не сделали, и не только композитор, живший сто лет позже, не сделал ни единого шага вперед против своего предшественника, но сделал еще их несколько назад. У Глюка нет, по крайней мере, напыщенных, самодовольных претензий, которыми так несносен Вагнер. Глюк наивен и прост, он далек от всего того педантского резонерства, которым так и пышет из каждого стиха и каждой ноты у Вагнера в его "Тангейзере". Глюк далеко не забирался и, будучи современником всеобщего поклонения псевдоклассическим трагедиям, прямо брал себе сюжеты, какие были тогда налицо, со всеми богами, богинями, фуриями, аллегориями и со всем остальным арсеналом старинного театрального склада. Он сильно хлопотал о преобразовании оперы, но до оценки старинных либретных глупостей не дошел и оставил их такими, какими они были до него в любой итальянской опере каждого из его противников. Таким образом, вы увидите у него в опере и балеты нимф, и танцы нежных пастушков и пастушек, совершенно во вкусе обоев и картинок Ватто, и сладкие разговоры принцесс и принцев о любви, точь-в-точь как у Расина, одним словом, все, что только тогда было в моде. Он еще не дошел до того в своем реформаторстве, чтоб понять смешную и нелепую сторону всего этого: лишь в одной музыке хлопотал он водворить менее условности, чопорности и приблизиться к правде выражения. Вагнеру хотелось чего-то большего, он напал на мысль, что необходимо переменить и либретто: тут он был, конечно, прав, потому что в большинстве случаев оперные либретто уже ровно ни на что не были похожи. Но чем он заменил старинные глупости? Точь-в-точь такими же новыми глупостями. Я бы спросил любого самого отчаянного вагнерианца, пусть он скажет по совести, неужели есть хоть какой-нибудь человеческий смысл во всех этих "Тангейзерах", "Лоэнгринах", "Блуждающих голландцах", неужели для нашего времени менее несносны, менее негодны какие-то нелепые средневековые сказки о Граале, о принцах, превращенных в лебедей, о покидании любимой женщины из-за того только, что она осмелилась спросить рыцаря, кто он такой, о Венериной горе, о дочерях, выдаваемых замуж за того, кто лучше споет песенку, и т. д., без конца, -- неужели все это менее несносно и нелепо, чем старинные париковские доброго времени сказочки об Армиде, призывающей себе на помощь фурий, богиню "Ненависть", об Орфее, песенками угомоняющем Цербера и прочих фигурантов старинного балетного ада? Какая разница между либретто того и другого сорта? Да ровно никакой, кроме только разве той, что Глюка может еще извинить общая мода, общее лжеклассическое настроение его века, а Вагнера ничто уже не может извинить, потому что давным-давно ни у кого нет ни малейшего верования в средневековые сказочные глупости и ни малейшей к ним симпатии. Позволительно ли еще тому, кто хочет быть даже и в отношении к либретто чем-то вроде Шекспира наших времен, выставлять героями, требующими всей нашей любви и восхищения, каких-то нестерпимых дурачков -- Тангейзера и Лоэнгрина, которые могут быть предметом разве только комической оперы!
   Но кроме своих либретто, Глюк и Вагнер поражают меня многим другим еще, в самом существенном -- в самой музыке.
   Я сидел в "Армиде" и, слушая один акт за другим, говорил себе: "Господи боже мой! И вот это-то и есть та самая музыка, из-за которой сто лет тому назад люди с ума сходили и в яростных спорах чуть не вцеплялись друг другу в волосы! Чего они бесились, из-за чего хлопотали?" Целые сотни статей, писем, книг, брошюр того времени рассказывают нам и до сих пор, как люди в театре навзрыд плакали от этих арий, речитативов, хоров, как почти истерика делалась не только с женщинами, но даже с мужчинами. Просто глазам своим не веришь, читая эти строки: да ведь музыка просто-напросто скучна до невероятности, педантична, суха, холодна -- и больше ничего! Каким же чудом она еще так недавно волновала людей чуть не до обморока и разжигала все страсти! Где эта знаменитая "правда" речитативов, которую прокричали все учебники и эстетики, где это "выражение", в котором будто бы Глюк был так глубок и неподражаем? Ничего этого теперь и тени не видать, и одно только постоянно чувствуется с необычайною силою -- скука, скука и скука в ужасающих размерах! Холод и сушь -- невыносимые. Привыкши давно считать Глюка одним из величайших гениев в мире, жалко признаться, -- а нечего делать, надо -- у него была сильная реформаторская голова, и его реформаторские идеи двинули музыку вперед, но таланта, собственно творческого, художественного, у него было слишком мало, и он для слушания почти решительно уже более невозможен.
   Я знаю очень хорошо, что "Армида" вовсе не считается лучшею из его опер и что каждый классик может указать мне на обе его "Ифигении" и "Орфея". Но, вглядываясь в эти оперы, я не вижу и в них ничего, что свидетельствовало бы о великом художественном таланте Глюка: и там тоже везде хорошие реформаторские намерения, в отпор рутинной и несносной итальянщине (еще более всемогущей тогда, чем нынче), и в то ж время -- везде бессилие, сушь и холод автора, вялые, однообразные речитативы, монотонные арии, и все это наместо проявления поэзии и сил творческих. Конечно, даже и в "Армиде", как в остальных операх Глюка, встретишь иной раз какой-нибудь отрывок, носящий на себе печать талантливости (например, последний хор первого акта -- волнение народное, и хоры фурий в конце третьего), но как редки и как коротки подобные отрывки! Не угодно ли просидеть в театре часа 3--4 в неимовернейшей тоске и скуке, чтоб дождаться иной раз какой-нибудь одной или двух секунд сносной или хотя бы даже и талантливой музыки!
   Что касается до инструментовки своих опер, то Глюк даже и в самое горячее для него время, среди самых блестящих своих успехов, никогда не славился ею, и для того, чтоб можно было слушать эти оперы нынешними ушами, необходимо всякий раз инструментовать их по-нынешнему -- до того бесцветен и сух колорит глюковского оркестра. Так, например, "Армида" инструментована для здешнего театра капельмейстером Эссером.
   Да, Глюк занимает великое место в истории музыки, он первый почувствовал всю ложь и искусственность итальянской оперы, он первый нанес ей могучие, громовые удары, после которых она никогда уже не встанет, как папство после гениальной проповеди Лютера: значит, он широко распахнул двери движению вперед, разумности творчества, но сам он был еще слишком мало художник, его произведения слишком редко способны доставлять художественное наслаждение, и надо все почтение к этому гениальному человеку, нужны неимоверные усилия над самим собою, чтоб не заснуть глубоким сном во время исполнения в наше время его опер.
   Здесь на оперном театре постоянно идет война между классиками и новаторами, и это было бы еще небольшое чудо: подобная война происходит теперь почти везде, во всех больших европейских центрах, где есть какое-нибудь интеллектуальное движение. Само собою разумеется, тут на какой угодно арене встретятся и сшибутся консерваторы, отстаивающие драгоценное свое "прошлое", дальше которого они ничего не понимают, и люди новых идей и стремлений, которые до некоторой степени уважают также и прошедшее, но еще с большею любовью рвутся к новому, к будущему, и кладут все свои силы на то, чтоб доставить торжество этому новому, будущему. Все это довольно обыкновенно и везде повторяется ежедневно, но удивительно и беспримерно то, что на одном и том же оперном театре действуют рядом два капельмейстера, являющиеся представителями обоих направлений, консервативного и прогрессивного. На венском театре капельмейстеры Хербек и Дессоф стоят во главе этих двух партий и постоянно хлопочут каждый о том, чтоб одержать верх над противником и доставить на сцене более прочности своему направлению. Не знаю, какую роль играют при этом музыканты оркестра: как большинство всех техников и людей известного цеха, они, вероятно, почти все консерваторы, т. е. люди, остановившиеся на том самом пункте, на каком были, выходя из школы или ученья; но публика с удовольствием и любопытством следит за борьбою обеих партий и с одинаковой симпатией присутствует, целою толпой, при представлении "Армиды" классика Глюка и "Тангейзера" прогрессиста Вагнера. Вот, подумаешь, как изменчива судьба! Давно ли Глюк был самым передовым из передовых прогрессистов и во имя его происходили целые баталии, чтоб дать ход и место его "новаторским" операм, на погибель "классическим", итальянским: а вот теперь уже и он сам попал в "классики", и совершаются новые, почти кровопролитные бои, чтоб дать ход и место новым, нынешним "прогрессистским" созданиям. Борьба капельмейстеров на венском театре необыкновенно полезна: каждый из них вечно чувствует над собою дамоклов меч, критику соперника и противной партии и оттого ведет свое дело еще старательнее, еще энергичнее. Моложе и талантливее между ними вагнерианец Дессоф; значит, в большинстве случаев перевес остается на его стороне. Оркестр венский, один из совершеннейших и блистательнейших оркестров в Европе, получает еще новый блеск и увлекательность при его дирижировке (к чему надо еще прибавить то, что Вагнер по натуре -- собственно симфонист и талантливейший оркестратор): хоры, ансамбли -- все это необыкновенно дружно, стройно и энергично (о солистах нечего распространяться, потому что между ними нет ни одного первоклассного), -- и, однакоже, несмотря на все это соединение самых благоприятных внешних условий, "Тангейзер" Вагнера производит опять-таки то же самое впечатление скуки, холода и несносности, как и "Армида" Глюка.
   И тут тоже: реформаторских идей много, а таланта мало.
   Не говоря уже о том, что Вагнер решительно лишен всякой способности к речитативу (который, однакоже, по его мысли, должен играть главнейшую роль в его операх), не говоря уже о неестественности, вычурности и безвкусии каждого из этих речитативов, а также каждой из мелодий, попадающихся в пении (во всем этом Глюк стоит неизмеримо выше Вагнера: у него есть и вкус, и известное изящество, и известная верность интонации -- хотя вообще мало творчества), -- не говоря уже обо всем этом, в "Тангейзере" Вагнера, как и в его "Лоэнгрине", поразительно стремление ко всему только декорационному, внешнему, к параду, к грубому малеванному эффекту и совершенное бессилие изобразить хотя единую черту из душевного, внутреннего мира. Пока дело идет о маршах, церемониях, процессиях, Вагнер до крайности груб и ординарен, но хоть на что-нибудь похож. Только речь дошла до любви, до чувства -- он уже окончательно ни на что не похож становится и проявляет только поминутно бессильные потуги сказать что-то совершенно ему чуждое и недоступное. В это время слушатель осужден на мучения, в сто раз более тяжкие, чем вся скука от музыки Глюка. Печальный вой Тангейзера, Венеры, Елизаветы, который мы должны принимать за проявление глубокого и поэтического чувства, невыносим до тошноты. К тому же и в "Тангейзере", и в "Лоэнгрине" можно встретить немало самой ординарной итальянщины, чисто вердиевского пошиба. Так, например, в "Тангейзере" в конце первого акта есть целый септет миннезингеров-рыцарей, явившихся во время охоты спасать Тангейзера и направлять его на путь истины: этот септет смело можно было бы пропеть в любом месте "Трубадура" или где угодно у Верди. {Едва ли не единственное, в самом деле изящное и интересное место в "Тангейзере", это -- музыка, наигрываемая (в первом акте) на рожке пастухом, сидящим на верху горы, во время шествия пилигримов. И этот хор и речитатив пастуха -- несносны, но то, что он играет на рожке, -- прелестно. -- В. С.}
   Неужели такими несчастными результатами ограничились все усилия Вагнера -- усилия, в самом основании своем столько возвышенные, благородные и светлые? Нет, кроме плохих и несносных "Тангейзеров" и "Лоэнгринов", на каждой странице громко кричащих об отсутствии таланта у автора, есть еще у Вагнера одно произведение, решительно не похожее на все остальные, прежде или после им написанные. Это опера -- "Нюрнбергские певцы", и ее я ставлю не только выше всех других опер Вагнера, но даже на одно из высших мест в ряду всех европейских опер (без сомнения, ничуть не сравнивая ее с гениальными операми русскими: "Русланом" Глинки и "Каменным гостем" Даргомыжского). Года четыре тому назад я в первый раз слышал эту оперу, превосходно исполненную на большом дрезденском театре, и тотчас же сказал себе: "Вот, наконец, опера, в самом деле достойная нашего времени и по своей глубокой, свежей задаче и по всему содержанию! Трудненько придется всем остальным с нею равняться, даже и собственно в музыкальном отношении!" Теперь же, прослушав ее снова, и несколько раз в Вене, в исполнении не менее совершенном, и узнав ее таким образом еще ближе, я в десять раз сильнее убедился, что эту оперу почти не с чем и сравнивать из всего европейского репертуара (опять-таки, кроме опер русских, к сожалению, еще вовсе не знакомых и не оцененных на Западе).
   Я вовсе не думаю, чтоб "Нюрнбергские певцы" были совершенство и до последней возможности выполняли современный оперный идеал. Нет, этого про них нельзя сказать, но они очень уже близко к нему подходят. Правда, Вагнер еще и тут ищет польстить немецкому народу старинными его преданиями и выставить ему картины старинной его жизни как что-то такое, возвращение чего надо желать теперь, среди всеобщего нынешнего упадка и развращения. Правда, завязкой служит архинелепый и архиуродливый анекдот о том, как богатый золотых дел мастер нюрнбергский, начала XVI столетия, обещает выдать дочь свою Евву за того, кто лучше на публичном состязании пропоет им же самим сочиненную песню (если такие глупые и унизительные анекдоты и случались во время оно, то как же выставлять их в виде какого-то высокого эпического мотива и чем-то вроде доказательства глубокого патриотизма и еще большей любви к музыке!). Но если забыть эти грехи, без которых Вагнеру просто на свете не живется, то в остальном содержании оперы мы найдем великолепные мотивы, не тронутые еще ни в какой другой опере.
   "Нюрнбергские певцы" -- это апофеоза поэзии и художества, побеждающих тупое музыкальное филистерство, это выраженное в ярких сценах торжество молодости, жизни, стремящихся вперед сил -- над старыми преданиями и закоснелым консерваторством. Молодой, талантливый и поэтический дворянин Вальтер фон Штольцинг попадает в среду нюрнбергского музыкального цеха, который сначала не признает его таланта, не хочет знать его юного вдохновения и гонит его прочь во имя старых музыкальных цеховых узаконений, которые у него считаются (как у консерваторов всех времен) чем-то божественным и неприкосновенным. Но вот назначается другой опыт, публичный, всенародный, и Штольцинг, вдохновенный любовью и силою глубоко чувствуемого, правдивого художества, находит в груди своей такие звуки, такую львиную мощь, такую страстную увлекательность, перед которыми падают все старинные перегородки и предубеждения, и народная масса, умиленная, восторженная, чувствует одно только -- поэзию нового, светлого художества, идущего из глубочайших родников души; все преклоняются, все покорны новым звукам, старое рутинное искусство побито наголову и со стыдом бежит вон со сцены, в лице старого педанта и шульмейстера Бекмессера, который было тоже вздумал явиться претендентом для получения руки хорошенькой Еввы. Рядом с этою главною задачей является величавая, простая и в высшей степени симпатичная фигура сапожника Ганса Сакса, национального поэта Германии, который в настоящей опере, даром что сам принадлежит к музыкальному цеху, но раньше всех других понимает талант и поэтичность Вальтера Штольцинга и из всех сил помогает ему добиться заслуженного торжества. Прибавьте к этому чудесные народные сцены, то комические, то широкие и величественные (напр., собрание целого города, летом, в чудесный солнечный день, среди праздника, для решения интересующих его дел), прибавьте набожные сцены в церкви, сцены народной суматохи, бестолковщины ночью, когда все сбежались, толкутся, шумят и орут и никто хорошенько не знает, в чем дело состоит и что такое происходит, прибавьте сцены веселых подмастерьев, сцены тупого и тяжелого дурака Бекмессера, педанта старой школы (вроде наших музыкальных консерваторов), наконец, прибавьте милую и грациозную Евву, и вы получите такую оперу, какой вы еще никогда не видали на европейских сценах, -- оперу, дышащую правдой, естественностью и красотой, как почти ни одна из остальных опер, нам известных на Западе.
   В своих "Нюрнбергских певцах" Вагнер остался при очень многих своих всегдашних музыкальных недостатках: речитатив у него и здесь вычурен и неестествен, мелодия подчас надута, безвкусна и тяжеловесна, многое слишком декорационно или грубо, есть много страниц, которые бы следовало прямо исключить, как сухие и скучные, и притом совершенно напрасно замедляющие действие и вредящие интересу (и действительно, нигде эта опера не дается целиком, а можно было бы немало еще выкинуть, например, бесконечный рассказ Погнера в первом действии); наконец, несмотря на весь оркестровый талант Вагнера, инструментовка у него даже и здесь подчас груба и немного топорна; но, несмотря на все недостатки, в общем эта опера одно из замечательнейших явлений всей существующей на свете музыки. Ничто не может сравниться с поэтичностью любовных сцен Вальтера и Еввы, ночью, на узкой и тесной средневековой улице, при лунном свете, или с вдохновенным пением Вальтера перед собранием народным: впечатление этих великолепных сцен так глубоко, так неизгладимо, как немногое на свете, и прелестная, грубо художественная инструментовка еще во сто раз увеличивает это впечатление. Еще никогда прежде Вагнер не поднимался до такой высоты!
   Слушая "Нюрнбергских певцов", я поминутно думаю про себя: "Когда же станут давать эту чудесную оперу, наконец, и у нас? Я знаю, она страшно трудна, страшно сложна и для оркестра, и для певцов, и в особенности представляется сущей каторгой для каждого дирижера. Да что же делать, когда все хорошее теперь так сложно! Рано ли, поздно ли, но это необыкновенное, высокоталантливое произведение должно появиться и на нашей сцене, давно уже обойдя всю Европу. Так чего же ждать еще? Чем скорее, тем лучше".
  
   1873 г.
  

Комментарии

Общие замечания

   Все статьи и исследования, написанные Стасовым до 1886 года включительно, даются по его единственному прижизненному "Собранию сочинений" (три тома, 1894, СПб., и четвертый дополнительный том, 1906, СПб.). Работы, опубликованные в период с 1887 по 1906 год, воспроизводятся с последних прижизненных изданий (брошюры, книги) или с первого (газеты, журналы), если оно является единственным. В комментариях к каждой статье указывается, где и когда она была впервые опубликована. Если текст дается с другого издания, сделаны соответствующие оговорки.
   Отклонения от точной передачи текста с избранного для публикации прижизненного стасовского издания допущены лишь в целях исправления явных опечаток.
   В тех случаях, когда в стасовском тексте при цитировании писем, дневников и прочих материалов, принадлежащих разным лицам, обнаруживалось расхождение с подлинником, то вне зависимости от причин этого (напр., неразборчивость почерка автора цитируемого документа или цитирование стихотворения на память) изменений в текст Стасова не вносилось и в комментариях эти случаи не оговариваются. Унификация различного рода подстрочных примечаний от имени Стасова и редакций его прижизненного "Собрания сочинений" 1894 года и дополнительного IV тома 1906 года осуществлялась на основе следующих принципов:
   а) Примечания, данные в прижизненном издании "Собрания сочинений" Стасова с пометкой "В. С." ("Владимир Стасов"), воспроизводятся с таким же обозначением.
   б) Из примечаний, данных в "Собрании сочинений" с пометкой "Ред." ("Редакция") и вообще без всяких указаний, выведены и поставлены под знак "В. С." те, которые идут от первого лица и явно принадлежат Стасову.
   в) Все остальные примечания сочтены принадлежащими редакциям изданий 1894 и 1906 годов и даются без каких-либо оговорок.
   г) В том случае, когда в прижизненном издании в подстрочном примечании за подписью "В. С." расшифровываются имена и фамилии, отмеченные в основном тексте инициалами, эта расшифровка включается в основной текст в прямых скобках. В остальных случаях расшифровка остается в подстрочнике и дается с пометкой "В. С.", т. е. как в издании, принятом за основу, или без всякой пометки, что означает принадлежность ее редакции прижизненного издания.
   д) Никаких примечаний от редакции нашего издания (издательства "Искусство") в подстрочнике к тексту Стасова не дается.
   В комментариях, в целях унификации ссылок на источники, приняты следующие обозначения:
   а) Указания на соответствующий том "Собрания сочинений" Стасова 1894 года даются обозначением -- "Собр. соч.", с указанием тома римской цифрой (по типу: "Собр. соч.", т. I).
   б) Указание на соответствующий том нашего издания дается арабской цифрой (по типу: "см. т. 1")
   в) Для указаний на источники, наиболее часто упоминаемые, приняты следующие условные обозначения:
   И. Н. Крамской. Письма, т. II, Изогиз, 1937 -- "I"
   И. Е. Репин и В. В. Стасов. Переписка, т. I, "Искусство", 1948 -- "II"
   И. Е. Репин и В. В. Стасов. Переписка, т. II, "Искусство", 1949 -- "III"
   И. Е. Репин и В. В. Стасов. Переписка, т. III, "Искусство", 1950 -- "IV"
   Указание на страницы данных изданий дается арабской цифрой по типу: "I, 14".
  

По поводу двух музыкальных реформаторов

   Статья впервые опубликована в 1873 году ("С.-Петербургские ведомости", 2 сентября, No241).
   Написана под влиянием впечатления от прослушанных в венском оперном театре в 1873 году трех опер: "Армиды" Глюка, "Тангейзера" и "Мейстерзингеров" ("Нюрнбергские мастера пения") Вагнера. Являясь горячим поборником реалистического направления в искусстве и отстаивая в своей публицистической практике прогрессивное значение этого направления, Стасов, естественно, не мог пройти мимо сущности реформаторской деятельности обоих композиторов.
   О Глюке Стасов писал: "Глюк... будучи современником всеобщего поклонения псевдоклассическим трагедиям, прямо брал себе сюжеты, какие были тогда налицо, со всеми богами, богинями, фуриями, аллегориями и со всем остальным арсеналом старинного театрального склада. Он сильно хлопотал о преобразовании оперы, но до оценки старинных либреттных глупостей не дошел и оставил их такими, какими они были до него в любой итальянской опере каждого из его противников. ...Он еще не дошел до того в своем реформаторстве, чтобы понять смешную и нелепую сторону всего этого: лишь в одной музыке хлопотал он водворить менее условности, чопорности и приблизиться к правде выражения".
   Здесь Стасов абсолютно верно подмечает сущность нового, что ввел в оперу Глюк -- правдивость и выразительность музыкально-интонационного языка в опере. Как чуткий музыкант Стасов, отмечая условность сюжетной стороны опер Глюка, сумел услышать в музыке Глюка черты нового содержания, раскрывающего эмоциональный мир человеческих переживаний. Хотя в конце своих рассуждений о музыке Глюка и добавляет: "Привыкши давно считать Глюка одним из величайших гениев в мире, жалко признаться, -- а нечего делать, надо, -- у него была сильная реформаторская голова, и его реформаторские идеи двинули музыку вперед, но таланта, собственно творческого, художественного, у него было слишком мало, и он для слушания почти решительно уже более невозможен".
   Более сурово и беспощадно Стасов разоблачает сущность оперной реформы Вагнера: "Я бы спросил любого самого отчаянного вагнерианца, пусть он скажет по совести, неужели есть хоть какой-нибудь человеческий смысл во всех этих Тангейзерах, Лоэнгринах, Блуждающих Голландцах, неужели для нашего времени менее несносны, менее негодны какие-то нелепые средневековые сказки о Граале, о принцах, превращенных в лебедей, о покидании любимой женщины из-за того только, что она осмелилась спросить рыцаря, кто он такой, о Венериной горе, о дочерях, выдаваемых замуж за того, кто лучше споет песенку, и т. д., без конца, -- неужели все это менее несносно и нелепо, чем старинные париковские доброго времени сказочки об Армиде, призывающей себе на помощь Фурий, богиню "Ненависть", об Орфее, песенками угомоняющем Цербера, и прочих фигурантов старинного балетного ада?"
   Статья Стасова "По поводу трех музыкальных реформаторов" была тесно связана с общей оценкой творчества Вагнера в России и, в частности, с оценкой, данной Вагнеру Серовым. Обвиняя в ряде своих статей Серова в том, что он якобы безоговорочно принимает творческие позиции Вагнера как передовые, Стасов явно не хочет видеть в высказываниях Серова, кроме общей положительной оценки, еще и острую и верную критику музыки Вагнера. Например, в своей большой и глубокой работе "Руслан и русланисты" Серов, разбирая музыку Вагнера, справедливо указывает, что подлинная музыкальная драма может быть построена лишь на основе естественной выразительной мелодии, через которую раскрывается содержание, чего далеко нет у Вагнера с его условной "симфонической" речью.

А. Н. Дмитриев

  
  
  
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru