Аннотация: Исторический роман из времен Хмельниччины. Книга вторая.
Михаил Петрович Старицкий Богдан Хмельницкий Книга вторая Буря
Исторический романиз временХмельниччины
I
Широко раскинулись дремучие леса от северной границы степи Черноморской и до истоков Тясмина, Ингула, Большой Выси и Турьей реки {1}. Раскинулись они темною пеленой, окутали прохладною тенью тихие реки, прозрачные озера, зеленые болота. Шумят над ними могучие, столетние дубы, высокие, светлые ясени, широколиственные клены, раскидистые яворы да мрачные, холодные сосны, не согретые в самый жаркий, солнечный день.
Весело, шумно и привольно в лесах и в безбрежной степи.
Выглянет из-за дерева голова буй-тура [буй-тур - дикий тур], подойдет стадо лосей к воде, промелькнут вдали пугливые серны, или любопытная белка перепрыгнет с ветви на ветвь. Эх, много обитателей в дремучих лесах! Вольно бродить им повсюду: всем хватит и пищи, и места... Разве когда прозвучит в зеленой глубине удалая козацкая песня и всполошит любопытный звериный народ. Много в лесах и непролазных болот, и заповедных тропинок, есть где укрыться и гонимым людям от жестокой панской руки.
Много лилось в этих дебрях неповинной крови, много глушилось стонов под сводами вековечных лип, много раздавалось криков отчаянья и безумной отваги... Где ж вы теперь, свидетели давнего горя и славы? Где вы, Мотроновские, Круглые, Лебедянские леса? Где вы, тихие реки, прозрачные озера, безбрежные степи? Остались одни имена ваши среди груды мертвых страниц...
Пронеслась над роскошным краем буря господня; разметала, сожгла заповедные пущи, высушила реки, засыпала болота. Превратила роскошный край в печальную руину, понагнула головы прежних героев, притупив их к ударам роковой, неотразимой судьбы...
Нет вас, дремучие леса, нет вас и сильные люди! Остались одни лишь могилы да безводные байраки с торчащими пнями на сожженной степи, на широкой братской могиле, что протянулась от Черного моря вплоть до Ингула, до Турьей реки.
Мир вам, великие тени! Спите спокойно! Полегли вместе с вами и ваши верные други. Осталась одна только слава, да и та уснула с вами рядом под сырою, холодною землей...
А ударят сильные руки в звонкие струны старой бандуры -- и подымется она из безмолвных могил и снова полетит на могучих крыльях над заснувшею родною землей!..
Светало. Была пора, когда мрак в дремучем лесу сгущался еще больше, то принимая неясные очертания чудищ, то ютясь черными клубами у корней дерев; только по световым пятнам, проглядывавшим изредка между густою листвой крон, можно было заметить, что горизонт уже побледнел и что звезды начали уже тонуть в этой прозрачной лазури.
Внизу было страшно сыро и пахло болотом. Хотя это был сентябрь месяц, но утренники донимали уже плохо прикрытого обитателя этих трущоб.
Послышалось вблизи резкое характерное фыркание, затрещал камыш, крякнула всполошенная дикая утка, и опять настало молчание.
Между группою высоких вязей, стоявших на небольшом пригорке, чернело теперь едва заметное отверстие; оно вело в тесное логовище крупного зверя.
-- Ох, опять день! -- послышался из пещеры слабый стон. -- Опять тревога и пекельная мука!.. Брось ты меня, ради бога! Моя жизнь покалечена, а твоя еще пригодится.
-- Полно, полно, друже, -- ответил на это более нежный и мягкий голос. -- То голод и лихорадка навели на тебя отчаяние... И какая клятая доля, -- продолжал тот же голос. -- Едва спаслись в этой трущобе, как окружила лес конница.
-- Не ради нас же?
-- Кто их знает! Полеванье, что ли!
-- И без конницы я колодою лежу, -- простонал другой голос. -- Прошпыгнула каторжная пуля ногу, и не повернешь. Хоть лбом бейся, не повернешь. Как будто и не козачья нога.
-- Поправится, лишь бы из западни вырваться, -- утешал более мягкий голос.
-- Горит у меня все, -- прошептал после некоторой паузы первый голос. -- Хоть бы капельку холодной воды.
-- Зараз, зараз, -- ответил бодро товарищ, и из норы выползло существо до такой степени исхудалое, что напоминало скорее выходца из могилы. Рубище висело на нем лохмотьями; сквозь дыры светилось изможденное ссадинами и синяками тело; земля во многих местах пристала к нему и свешивалась, держась перепутанными корнями. Глубоко ушедшие в орбиты глаза горели лихорадочным огнем. По внешнему виду трудно было различить пол этого таинственного обитателя, только взбитые копной и перетянутые узлом волосы обличали в нем женщину.
В лесу стало несколько светлее. Клубившийся мрак принял теперь нежные, голубоватые тона и разостлался молочным туманом между гигантских стволов дерев, не ведавших пока ни пилы, ни секиры.
Как дикий зверь, изгибаясь и пролезая между кустарниками, доползла эта несчастная до источника, зачерпнула в какой-то черепок воды, завернула оттуда в другую берлогу, перекинувшись двумя-тремя словами с такими же жалкими обитателями, и возвратилась к своему убежищу. Подползая к нему, она заметила, что две лисицы сделали вокруг норы несколько узлов и скрылись в чагарнике: боясь, чтобы следы их не привлекли сюда гончих и доезжачих, она тщательно разбросала слой пожелтевших листьев, а потом уже возвратилась к своему умирающему другу. Тот с жадностью прильнул губами к чистой прозрачной воде и пил ее, дрожа всем телом, пока не почувствовал некоторого облегчения от снедавшего его внутреннего огня.
-- Вот еще сыроежек принесла я тебе, -- высыпала она из-за пазухи кучу красноватых грибов. -- А Степан наш плох, -- добавила она. -- Заходила к ним, без памяти лежит. Все зовет жену и детей.
Раненый ничего не ответил на это, только со стоном повернулся в берлоге и замолчал.
А у опушки леса уже собралась пышная охота пана старосты; богатством ее он хотел пустить всем пыль в глаза.
Целые полчища доезжачих были одеты в особую форму. Высокие ботфорты, засунутые в них узкие зеленые рейтузы, сверху такого же цвета венгерки с массою переплетавшихся по всем направлениям шнурков и кистей. Каждый из них держал в одной руке на ретязе пять смычков гончих собак-огар, в другой -- длинный бич. Через плечо имелся небольшой, но звонкий рожок, а за зеленым шелковым поясом у всякого был засунут кинжал и пистоль. Огары, от светло-желтой масти до черной с подпалинами, жались к ногам своих доезжачих, жмурились, визжали и, перепутываясь между собою, грызлись с досады; припугнутые бичом, они ложились на спину и покорно, с полным смирением поджимали ноги.
Начальником над доезжачими был, очевидно, шляхтич. Одежда его, такого же типа, отличалась особенною пышностью; она была расшита дорогим гафтом, украшена серебряными аграфами, а шнурки и кисти сверкали золотом.
Борзятники все были на конях быстрых и легких для бешеной скачки; на них был какой-то фантастический костюм из коричневого сукна с синим едвабом; на головах были надеты шапочки с плюмажем [плюмаж -- украшение из перьев на шапке или женской шляпке] из перьев крисы-вороны. На длинных сворах суетились и прыгали подле них с радостным лаем густопсовые хорты.
Борзятники заняли места подальше вдоль опушки, охраняя всю линию, чтобы зверь не прорвался в открытую безбрежную степь.
Но особою вычурностью отличались костюмы сокольничих и корогутников; они пестрели разноцветными шелками, напоминая костюмы немецких рыцарей, а чрезмерною яркостью цветов -- нарядных шутов.
Вся эта яркая картина стройных мысливских команд, обрызганная первыми лучами восходящего солнца, нарушалась задним планом: там. стояли целые массы загонщиков, согнанных сюда из нескольких соседних селений. Унылые, исхудалые лица, рваная одежда и тупое равнодушие не гармонировали с праздничным настроением и нарядностью сытой, самодовольной толпы.
На дорогом арабском коне прискакал пышный всадник, очевидно, ясновельможный пан и важный начальник. На нем был роскошный кунтуш из блаватасу, отороченный дорогим соболем. Сбруя на коне и оружие пана сверкали драгоценными самоцветами. Отдуваясь от быстрой езды, он. осматривал выпученными глазами охотничьи отряды и подергивал в каком-то раздражении свои торчащие и закрученные вверх усы.
-- Пане! Пане Ясинский! -- крикнул он наконец резко, обратясь в сторону старшего доезжачего.
-- Служу пану! -- подскакал тот и осадил коня на почтительном расстоянии.
-- А что, все ли готово? -- спросил тот у ловничего, подымая искусственно тон.
-- Все, как желал егомосць, -- ответил, наклонив голову, ловничий, -- полагаю, что и ясновельможный пан староста, и его именитые гости останутся довольны охотой.
-- А много обойдено зверя?
-- Штук десять вепрей-одинцов, трое зубров, множество серн, оленей... я уже не говорю про барсуков и бобров.
-- А этого знаменитого пана писаря нет еще? -- спросил, понизив голос, вельможный пан, пристально оглядывая окрестность.
-- Приедет, он падок до панской ласки, -- пожал презрительно плечами ловничий. -- Все они, псы, только из зависти ненавидят шляхту, а дайте им, пане добродзею, почет и пенендзы [пенендзы -- деньги], то такими сделаются заядлыми шляхтичами... Э, пся крев! -- махнул он с сердцем рукой.
-- Пан, кажется, недолюбливает их, особенно с того времени, -- прищурился язвительно шляхтич, -- как побывал в их руках?
-- А, будь они прокляты! Разрази их перуны! -- побагровел даже от злости Ясинский. -- Смерть им и муки!
-- Но как ты мог вырваться из рук этого дьявола Кривоноса? Почему он не содрал с тебя с живого шкуры? -- допекал пышный пан расспросами и разжигал Ясинскому еще не зажившую рану.
-- Единый бог и матка найсвентша спасли меня, -- прижал кшижем [кшижем -- крестом, накрест] к груди руки Ясинский. -- Ой пане подстароста, если бы ваша мосць знали, что то за бестии, что то за звери! Меня вельможный пан послал тогда известить князя о Кривоносе... Правда, я уже чересчур зарвался своею храбростью, ну, меня и схватили... Натурально, -- один на сто, -- не устоишь! Перебил я десятка два этой рвани, а все-таки взяли, -- махал себе в разгоряченное лицо шапкой Ясинский. -- Другой бы стал унижаться, проситься, и хлопы бы смиловались; но я не такой: всю родню ихнюю распотрошил, а кто ближе подойдет -- в ухо! Не могу, гонор есть! Ну, меня этот двуногий сатана велел было вешать, но Чарнота просил остановить казнь и подождать Хмельницкого, что тот, мол, натешится... Обрати, пане, внимание, что этот тайный и ловкий зрадник в одной шайке с ними... Вот меня связали, заткнули рот и бросили пока в балке под Жовнами, прикрыв хмызом, а сами отправились, кажись, под Лубны... Лежу я день, лежу другой, вижу, конец приходит. Начал я выть и веревки рвать, ничего! Веревки только врезываются в тело, хмыз колет глаза, лицо, земля лезет в горло, а вытье мое еще примануло волков. Вижу, конец. Начал молитву читать. Вдруг что-то -- тарах, тарах! И на меня! Я обмер. А это был именно мой спаситель: какой-то хлоп ехал, лошадь его испугалась волков, ударила в сторону и опрокинула повозку на меня. Таким образом был я обнаружен и спасен, -- расстегнул даже от волнения жупан Ясинский.
-- Так ты готов им мстить? -- спросил подстароста, понизив голос и пронизывая Ясинского пытливым взором.
-- Месть и истребление! Вот, пане, мой лозунг до смерти.
-- И сегодня не раздумал? -- проговорил еще тише и вкрадчивее подстароста.
-- Мое слово -- кремень, -- ответил напыщенно Ясинский, -- но для вельможного пана я готов рискнуть и головой.
-- И пан никогда не раскается, вечная благодарность и дружба, -- бросал, отдуваясь, фразы подстароста, -- да и риску никакого: в темном лесу так легко ошибиться прицелом -- на полеванье бывает столько печальных случайностей, а пан плохой стрелок.
-- Да, ясный пане, очень плохой, -- улыбнулся хвастливо ловничий, -- на сто шагов попадаю в око.
Пан подстароста Чаплинский засмеялся и, потрепав ловничего одобрительно по плечу, поехал с ним вместе выбрать место, с которого было бы лучше начинать гон.
Между тем, к сборному пункту начало подъезжать и пышное панство, потянулись элегантные экипажи, рыдваны, колымаги, кареты, окруженные блестящими кавалькадами. Экипажи были запряжены чистокровными лошадьми встяж и управлялись кучерами с бича. В первой карете ехал местный пан староста, еще молодой годами, но уже с изношенным и помятым лицом. В другой карете ехал важный магнат князь Заславский. В открытых экипажах ехали более или менее тучные вельможные и простые паны.
Между кавалькадами гарцевала на лихом скакуне эффектная красавица. Рыжеватые волосы ее оттеняли необычайную белизну ее кожи; карие глаза ее сверкали огнем из- под густых бархатных бровей; во всей фигуре ее было что-то огненное, жгучее...
Пушистые ковры были уже разостланы на пригорках; на них были накинуты в беспорядке шитые шелком подушки. Общество разместилось. Появились повара и лакеи из особенных специальных фургонов.
В это время к панству подъехал грациозным аллюром человек лет сорока пяти. На свежем, мужественном лице его играли энергия и сила. И по осанке, и по одежде всадника смело можно было признать за уродзоного шляхтича.
-- А, пан писарь, наш генеральный писарь! {2} -- произнес подстароста, посматривая с недоумением кругом, -- а где же пышна крулева? Неужели она осталась дома? Тогда это ясное, ласковое утро превратится в зловещий мрак.
-- Панна Елена сейчас приедет, -- ответил сухо пан писарь.
-- А, спасибо, спасибо, сват! -- обрадовался чрезмерно Чаплинский, -- и от себя, и от всего панства благодарю я! Потому что панна Марылька... никак я не могу привыкнуть к новому имени, -- уронил он с презрением, -- да, полагаю, наша пышная панна приведет здесь всех в небывалый восторг: нет ведь на всем свете другой такой звездочки!
Неприятная дрожь пробежала по телу у пана писаря, но, подавив в себе негодование, он молча подошел к знакомой ему шляхте. Сам пышный пан староста любезно кивнул ему головой и процедил сквозь зубы: "Прошу пана сесть!"
II
Утро разгоралось яркое и блестящее. День обещал быть роскошным, одним из тех дней, которыми нас дарит на прощанье осень и про которые сложилась даже пословица: "Хто вмер, той каеться, хто жывый, той чваныться".
Лес в своем пышном осеннем уборе сверкал под лучами яркого солнца всеми оттенками золота и бронзы; кроны деревьев, как грандиозные купола, теснились и толпились в долине и вновь подымались за нею, убегая широкими волнами в синеющую даль. Между светло-золотыми покровами клена вдруг подымался иногда, словно мрачный монах, почерневший глод; напротив него ярко алел, точно обрызганный кровью, молодой берест; вокруг темного дуба вился в иных местах дикий виноград, щеголяя своими лиловыми листиками.
Вся эта смесь мягких переливов тонов с яркими переходами, все это подавляющее величие векового леса производили неотразимое впечатление. Рыжеволосая красавица не могла устоять от восторга и шумно высказывала свои впечатления молодому, нежному пану.
-- Ах, мой пане, какая прелесть, какая роскошь! Этот предсмертный наряд так прекрасен. Я непременно устрою себе такой же.
-- Позвольте! -- восклицал молодой обожатель. -- У пани источник жизни и света, пани не увядающий лес, а лучезарное солнце!
-- Вот то-то, пане, и худо, -- вздохнула с очаровательной улыбкой красавица, -- от солнца все прячутся и -- прямо в лес, а когда я облекусь в умирающие цвета, мне будут оказывать больше трогательного внимания... Сам пан почует новую волну в своем сердце.
-- Ну, пани Виктория! -- всплеснул руками пылкий шляхтич, -- ничего уже с моим сердцем статься не может: все оно перетлело в уголь.
-- Ах, бедный, -- уронила с сожалением пани Виктория, -- какое же у пана непрочное сердце!
-- Агей, до забавы! -- раздался в это время громкий возглас пана господаря.
-- Да. А что, у пана отмечены лучшие места для моих почетных гостей?
-- Отмечены, пане!
-- Мне бы особенно хотелось угодить князю Заславскому. Я ему уступлю свое место. Вероятно, вы для хозяина приберегли самое лучшее?
-- Конечно, ясновельможный пане, -- поклонился подобострастно Чаплинский и затрубил в серебряный рожок.
На этот призывный звук ответили и из глубины леса, и из дальних опушек другие рожки, давая тем знать, что все на своих местах и ждут распоряжений. Пан староста Чигиринский знаком пригласил своих гостей пожаловать в лес, а пан подстароста начал их расставлять по звериным тропам. Пану писарю указано было место гораздо ниже, в непроходимой трущобе, которая и поручалась ему одному.
"Уж не желают ли они выгнать на меня медведя?" -- подумал пан писарь и осмотрел свой отточенный, дорогой ятаган.
Когда именитые гости стали на своих местах, тогда Чаплинский предложил пану старосте занять излюбленное им место; оно находилось хотя немного и дальше, но зато представляло единственный лаз для зверя, так что все ушедшее из леса от пули должно было натолкнуться неизбежно на притаившегося здесь мысливца. Молодой Конецпольский одобрил предложение и пошел вслед за подстаростой вверх по опушке.
-- Вельможный пане, -- остановился Чаплинский, пропуская пана старосту вперед, -- как вы насчет Суботова, о котором я вам вчера говорил?
-- А что? -- повернулся быстро пан староста, думавший совсем о другом.
-- Да то, что Хмельницкий владеет им незаконно... {3} us occupandi [правом захвата (лат. )], не имея на то никаких закрепляющих документов; ведь это земли, принадлежащие к староству, значит, каждый пан староста может наделять их кому хочет, но только за своего пановання, для нового же старосты постановления предшествующего не обязательны.
-- Но пан забывает, -- возразил с некоторою досадой молодой Конецпольский, -- что предшественником моим был на этот раз мой отец, которого я глубоко чту и воля которого для меня священна.
Этими словами был нанесен намерениям Чаплинского смертельный удар, и он, почувствовав его, как-то съежился, согнулся и замолк; потом уже, спустя несколько времени, овладев собою, он начал снова тихо и вкрадчиво, в интересах лишь самооправдания:
-- Но достоуважаемый панский родитель, воля которого и для всех нас должна быть священной, в последнее время изменил свое мнение о войсковом писаре; егомосць заявил публично сожаление о том, что оставил эту беспокойную голову в живых.
-- Говорят, хотя я этого сам и не слыхал, -- ответил раздумчиво староста, -- во всяком случае отец намекнул бы мне, что Хмельницкий пользуется его даром недобросовестно, что насколько он прежде своими доблестями был полезен нашей милой отчизне, настолько теперь стал явным врагом Речи Посполитой.
-- Стал врагом, изменником... Есть свидетели, что он принадлежит к шайке Кривоноса, а панский отец, первый вельможа, государственный деятель, стоящий превыше короля, конечно, был занят более важными интересами, чем следствием про быдло... Наконец женитьба, недуг, -- нашептывал льстиво Чаплинский.
-- Д-да, но пан забывает, что сам отец изменил свои политические убеждения, стал поддерживать короля... стал восставать против золотой нашей свободы...
-- Эх, вельможный мой пане, такие слухи распускает про ясноосвецоного магната лишь быдло козачье, вот вроде этого писаря, чтобы высоким именем произвести смуту... О, поверьте, вы отогреете за пазухой змею!
-- Быть может, да я и сам его недолюбливаю, -- потер себе лоб староста, -- не доверяю его льстивым речам. Но чтобы явно нарушить распоряжение отца -- ни за что! Голову скорее сниму ему, если уличу в измене, а унизиться до грабежа хлопа -- не унижусь!
-- Я преклоняюсь пред высокими понятиями о рыцарской чести, которые вельможный пан в себе воспитал, -- поклонился ниже ободренный Чаплинский, -- только во всяком случае повторяю, что это человек очень хитрый и крайне опасный... Его бы удалить, обрезать...
-- Д-да, кабы Перун разразил его, то я был бы рад, -- улыбнулся пан староста, -- а зацепить человека без всякого с его стороны повода считаю недостойным себя.
-- А если бы кто совершил над пресловутым писарем или над его имуществом какое-либо насилие, -- впился в старосту расширенными зрачками Чаплинский, осененный какою-то жгучею мыслью, -- то вельможный пан посмотрел бы на это сквозь пальцы?
-- А мне что? -- пожал тот плечами, -- для удовлетворения и личных обид, и имущественных имеются особые суды, жалуйся!
-- Совершенно верно! -- даже захлебнулся от восторга Чаплинский. -- Вот и место! -- указал он разбитый молниею ствол липы. -- К этому пню сбегаются все тропы. Ну, счастливого полеванья, коханый мой пане! -- поклонился он и, не чуя земли под ногами, побежал вдоль опушки дать сигнал к началу гона, а сам решил отправиться с дамами, и особенно с панной Марылькой, на более интересную охоту...
Осмотрелся еще раз пан писарь, снял дорогую черкесскую винтовку, подаренную ему приятелем Тугай-беем, проткнул иглой затравку, подсыпал на пановку свежего пороха и поправил кремень; осмотревши ее еще со всех сторон, прикинувши раза два-три на прицеле, он остался, наконец, доволен рушницей и поставил ее у ствола березы, за которым притаился и сам; такому же тщательному осмотру подверглись и его турецкие пистолеты, и ятаган, и кинжал, и даже охотничий нож. Успокоившись насчет оружия, писарь начал приглядываться к местности, которой ему пришлось быть хозяином.
Словно очарованный, стоял задумчивый лес. Все было спокойно, под высокими светлыми сводами. Только пятна ярких цветов медленно передвигались на них, то сверкая световою игрой, то сливаясь в прихотливые радуги. Внизу было светло; но свет, проникавший сквозь толщу зелени, принимал здесь фантастический золотисто-голубоватый оттенок. Толстые стволы вековых дерев, по мере удаления, окрашивались больше и больше в синий цвет, так что глубина леса казалась вся синей... Только в иных местах прорвавшиеся сквозь листву солнечные лучи обрызгивали яркими бликами гигантов и нарушали световую гармонию.
В лесу стояла чуткая тишина; одни лишь дятлы прерывали ее, и эхо звонко разносило по лесу их постукивания. Здесь, в глубине леса, тянуло сыростью, и в воздухе, хотя и мягком, чувствовалась уже ободряющая свежесть, предшественница грядущих морозов.
Торжественный покой дремучего леса смирил поднявшуюся было бурю в сердце прибывшего гостя и навеял поэтическое затишье: только внутренний охотничий жар медленно распалял его и заставлял вздрагивать сладостным трепетом сердце. Он присматривался и приглядывался к каждому кусту, к каждому валежнику... Ничего нигде... ни лесной мыши!.. Только по другой стороне оврага заколебалась какая-то тень. Не лисица ли это? Они чутки и удирают до наступления опасности. Но нет!.. Лисица на таком расстоянии -- не более кошки, а это что-то другое...
Пан писарь начал зорче следить за этим местом и, наконец, убедился, что там, за дубом, прячется тоже какой- то охотник.
Пану писарю это показалось странным. Всегда на таких охотах места приглашенным гостям отводились разборчиво, и никто из посторонних не смел ни перебегать, ни занимать отведенного другому места, а здесь непрошенный товарищ захватил его место. Мало того, захватчик находился ближе к узкому овражку, по которому обязательно должен был проходить зверь, а потому ему, хозяину места, оставалось быть только благородным свидетелем.
"Не насмешка ли это? -- недоумевал пан писарь. -- Вряд ли... Но кто же там? Уж не воровски ли прокравшийся охотник? То-то он из своей засады так зорко следит за мной, точно боится, чтобы я его не заметил. Экий злодий! Ишь, блеснуло что-то... О, снова! А впрочем, ну его и с этой панскою охотой, и с хамскою услугой! Запалить люльку, чтоб дома не журились!.." -- порешил он наконец и полез за кисетом.
Сначала у него возмутилась было охотничья жилка; но досада, что кто-то другой перебил его место, взяла верх. Коли портить, так портить: "Як не мени, так и не свыни!" Он расстегнул немного жупан, опустил пояс и снял даже шапку, повесив ее на сучке, так как ему от ходьбы и от волнения было душно, и, набивши тютюном люльку, с наслаждением затянулся едким дымом.
Вдруг далеко впереди раздался рожок, но не робкий и нежный, а дерзкий, вызывающий. За ним откликнулись хором другие, и вслед за тем послышался глухой шум, словно возрастающий прибой немолчного моря.
Вздрогнул пан писарь и машинально погасил большим пальцем огонь в люльке; потом, поддаваясь охватившей его охотничьей страсти, взял в руки винтовку и начал выискивать, куда бы ему перескочить или переползти, чтобы стать повыгоднее таинственного товарища. Он заметил, что вправо от него тянулся густой дикий терновник и, загибаясь дугой, спускался к самому дну балки, где перемешивался уже с камышом и ракитником, там же за ним стояло дупластое, толстое дерево, и, очевидно, направление оврага было на одной линии с ним. Сообразив все в одну минуту, Богдан нагнулся, пробежал это пространство и стал за деревом. Место оказалось действительно лучшим: теперь дно балки лежало прямо перед ним и позволяло следить за приближающимся зверем на далеком расстоянии. Злорадная улыбка пробежала по лицу пана писаря: "Ну, уж во всяком случае теперь я буду первый стрелять, а ты, злодий, воображай, что я дурень, что я все на старом месте стою!.. Однако, его за горбком и не видно отсюда", -- бросил он пристальный взгляд по направлению к засаде и потом, повернувшись лицом к гону, онемел, застыл, весь обратясь в напряженное внимание.
Шум возрастал. Эхо, проснувшись, понесло его гулко под широкими сводами леса. Вот к неясному гулу присоединилось робкое и визгливое тявканье гончих; за ним через несколько мгновений откликнулся более хриплый песий бас; потом еще и еще... и вдруг вся стая залилась сотнями разнообразных, преимущественно трогательно плачевных с подвыванием голосов. Лес словно вздрогнул и насторожился.
Сердце у Богдана забилось тревожно; он еще пристальнее стал следить по направлению приближающегося шума. Вот промелькнула лисица... пошла, кажись, на товарища... вот другая мелькает по левому, крутому спуску оврага... остановилась, понюхала кругом воздух своею острою, почти черною мордочкой, махнула длинным пушистым хвостом и направилась прямо на него.
Фу-ты, какой матерый лис! Спина темная-темная, хвост по краям чуть серебрится и только на брюхе подпалины, но тратить на такого малого зверя пулю не приходится: наши деды берегли ее лишь для крупного зверя, с которым и побороться было любо, а мелкого или травили, или ловили в капканы.
Но вот невдалеке, на дне балки, в самой трущобе, раздался приближающийся треск и ускоренное фырканье. Богдан вздрогнул, взвел курок и взял ружье наперевес, прикипевши к дупластому дереву.
III
Через мгновение показался и зверь, -- огромный дикий кабан выставился наполовину из терновника, чтобы сообразить дальнейшее бегство. Чудовищная голова, непропорциональная даже туловищу, опустивши рыло, изрыгала со свистом и храпом клубами пену и пар; налитые кровью глаза злобно сверкали; обнаженные и загнутые назад клыки ярко белели на черно-бурой шерсти; набитая сплошь древесной смолой и грязью, она обратилась в непроницаемую броню; единственными убойными местами представлялись лишь ухо да глаз. Богдан приложился и выжидал более удобного поворота головы. Вдруг раздался чей-то выстрел, Богдан вздрогнул от неожиданности. Зверь выпрыгнул из засады и, не видя врага, хотел было направиться в сторону, но опытный стрелок поймал его хорошо на прицел и послал вдогонку меткую пулю. Загремел выстрел, кабан ткнулся рылом в землю, приподнялся на передних ногах и начал мотать в одну сторону головой, точно желая достать клыками до уязвленного места.
-- Убит! Дойдет! -- потирал руки Богдан. -- Вот так рушничка, спасибо Тугаю! -- И он в восторге крикнул: "Го-го!", давая знать ближайшим ловничим, что зверь на месте и чтоб они поспешили; но зверь, услыхав крик, приподнялся снова и, шатаясь во все стороны, побрел налево в глубь леса. Вытянувши нож и оставивши у пня рушницу, Богдан бросился за ним в погоню. Однако смертельно раненый кабан, обрызгивая кровью стебли и кустарники, напрягал свои могучие силы и не только не замедлял шага, а, напротив, ускорял его. Теперь уже догнать его, по крайней мере без собак, становилось затруднительным; впрочем, стройный хор гончих гнал уже по пятам и возрастал в силе. Богдан начинал уже уставать, задыхаться, вдруг он заметил, что кабан провалился в какую-то яму и безнадежно барахтается в ней; тогда он бросился с удвоенной энергией на свою жертву, но последняя словно смеялась над ним, и в тот момент, когда победитель думал уже насесть на зверя, тот вырвался еще раз и скрылся в ближайшем чагарнике. Разгон Богдана был до того стремителен, что он не мог удержать бега и очутился сам в той же яме или берлоге, откуда только что вырвался вепрь. Упавши с разбега, Богдан почувствовал сначала боль от ушиба или вывиха, а потом до него донеслись из ямы человеческие голоса и стоны. Последнее обстоятельство поразило его; он нагнулся, чтобы узнать, кто там, но вдруг в глубине зарычал злобный голос:
-- Если двинется -- пулю съест.
-- Раз маты породыла! -- крикнул в яму Богдан.
-- О, свой! -- ответил кто-то радостно, но в это время вся стая гончих навалилась на жалкую берлогу; с воем и лаем принялись собаки рыть землю, а штуки три вскочили даже в самую яму. Богдан вытолкал их и, крикнувши: "Суботов!", выскочил сам на пригорок.
Стая как бы разделилась на три группы, рьяно лаяла и разгребала землю. Догадавшись, что и там, быть может, сидят такие же нежданные звери, как и в этой берлоге, Богдан бросился со всею энергиею отвлечь стаю, направив ее на следы красного зверя. Поймавши несколько гончаков, он наткнул их на свежие следы, обрызганные кровью, и когда они, затявкав, знаменательно понеслись запальчиво в чагарник, он направил туда и остальную, уже возбужденную товарищами стаю. Тогда только, убедившись, что ни одного доезжачего не было здесь, Богдан вздохнул свободно и, утирая рукавом жупана пот, обильно выступивший на его лбу, направился и сам замедленным от усталости шагом в эту трущобу. Недалеко в долине вся стая кружилась на одном месте, победно ворча.
А в это время спускались с пригорка к болоту два всадника.
Ехавший впереди всадник был пан подстароста, а следовавший за ним -- пышная панна Елена, одетая в полупольский, полумалорусский костюм, отливавший светло-розовыми и светло-лиловыми тонами, она напоминала нежный цветок первой весны. У обоих всадников сидело на левой руке по хищной птице, накрытой с головы красным, разукрашенным колпачком. За пышным панством следовало на почтительном расстоянии еще несколько корогутников, с такими же ловчими птицами; внизу у болота стояли особые мысливые с легашами.
-- Не мудрено, моя крулева, все это может наводить на разные догадки... -- говорил искренно и убедительно подстароста, осаживая коня и пропуская Елену рядом с собой, -- ведь панна целых два месяца не казала никуда глаз, не допускала к себе, точно замурованная красавица в волшебном лесу!.. Ездил я, ездил!
-- Будто уж так часто? -- бросила вскользь Елена с лукавою улыбкой.
-- Разрази меня Перун! -- вскрикнул подстароста. -- Да хоть бы встретиться было, как в сказке, с змеем-собакою, хоть переломил бы на нем пару копий, потешил бы богатырскую удаль. Уж либо мне, либо ему, собаке. Да, на беду мою, змей-то суботовский сам прятался.
-- Рыцарство делает пану честь, -- метнула Елена блестящий взор в самое сердце подстаросты, -- но, к сожалению, в Суботове не было при мне змея-стражника, -- вспыхнула она легкою зарницей.
-- А сам этот захватчик-владелец, где же он находился?
-- Тато Богдан? -- приподняла Елена с недоумением ресницы и потом сразу опустила их черной бахромой. -- Он находился при сиротах-детях, то удалялся в пасеку молиться и грустить по жене...
-- Го-го! Поверю! Сто чертей с ведьмой! Такой-то он, этот козак, -- выкрикнул презрительно Чаплинский, -- такой он нежный и страстный малжонек? [малжонек - муж]
-- Пан Богдан, -- подчеркнула Елена и побледнела, как лилия, -- поступал шляхетно с женою и при жизни, и после смерти, тато мой вообще человек шляхетный.
-- Ха-ха! И панна это утверждает, именно панна? Езус -- Мария! -- уставился он на нее своими выпуклыми светлыми глазами.
Елена вспыхнула до ушей и не нашлась, что ответить.
-- Неужели же, -- продолжал с горечью собеседник, -- неужели пышная панна, крулева литовских лесов, привязана к нему, как дочь, или даже... я молчу! -- спохватился Чаплинский.
-- Тато мне, -- ответила после некоторого молчания взволнованная Елена, -- много, много сделал добра; он спас меня от смерти, вырвал из рук врага, защитил от преследования, поручил опеке магната, значит, дал эдукацию, и теперь любит, как родное дитя...
-- Может быть, больше? Ведьма ему в глотку! -- прошипел сквозь зубы, прищуривая глаза, спутник.
-- Пане! -- подняла гордо головку Елена и сверкнула молнией на Чаплинского.
-- Пшепрашам, -- съежился тот и перешел сейчас же в трогательно искренний тон... -- Я верю, он сделал действительно панне несколько услуг, и он был награжден за них уже сторицею тем, что мог их сделать: я бы за одно это, за одну возможность, за близость к панне, отказался бы от рая... Як бога кохам! -- проговорил он одним духом и потом, глубоко вздохнув, отер струившийся по лицу пот.
Панна поблагодарила его обворожительным взглядом и сконфузилась.
-- Иные же дяблы-перевертни берут за свою услугу страшную плату...
Елена вспыхнула теперь вся до корня волос ярче полымя и отвернулась, чтобы скрыть набежавшие, непослушные слезы, а Чаплинский, не замечая, что своей наглостью нанес ей обиду, продолжал в ревнивом азарте.
-- Такую несообразную, несоответственную плату, какую может заломить только жид или хлоп! Берут и не квитуют! [квитовать - расквитаться, рассчитаться] Когда можно поквитовать -- не квитуют... Три месяца проходит, но что им тайные терзания жертвы! Хамский гонор важнее.
Последние слова попали так метко в обнаженную язву Елены, что она вздрогнула от боли, побледнела мгновенно и ухватилась рукой за луку седла. Чаплинский сконфузился, заволновался и бросился к ней.
-- Сто тысяч ведьм мне на голову! Что я, старый дурень! У ног панских лежу! Раздави, а прости! Языка бы мне половину давно надо было отнять, он всегда выбалтывал то, о чем ныло сердце! -- сыпал спешно подстароста, задыхаясь и ударяя себя кулаком в грудь. -- Вот кто виноват! Вот кто! Око отравленное, полоненное!
-- Но я -- то, пане, ни в чем неповинна, -- ответила наконец надменно Елена и обдала подстаросту таким холодом, что он задрожал как бы под порывом декабрьского ветра. -- Да, наконец, я не просила пана об опеке, -- улыбнулась она свысока, -- а пан позволил себе, и несправедливо, такие речи, какие разрешаются только капеллану на исповеди.
-- Милосердья! -- прошептал, низко кланяясь и отводя далеко руку с шапкой, Чаплинский и весь побагровел от оскорбленного самолюбия. Потом, желая скрыть свое смущение, он заговорил сразу небрежным тоном. -- Здесь осторожнее, панно, крутой спуск, я лучше проведу под уздцы вашу лошадь, -- с этими словами он соскочил с седла и пошел впереди.
"Да, в этом-то он прав! -- думала взволнованно Елена, уставившись в челку коня и покачиваясь в седле. -- Богдану, видимо, мало нужды до моих мук! Все ведь поставила на карту, а он, кажется, больше дорожит мнением своих хлопов, чем моей честью. Что ж это? Или краса моя ему надоела, или он не понимает, какие оскорбления я терплю! -- сжимала она больше и больше свои соболиные брови, и складка ложилась меж ними все резче и мрачней. -- Краснеть при всяком намеке, при всяком подходящем, даже не на меня направленном слове. Выслушивать все замаскированные соболезнования... А! -- втянула она в себя воздух дрожащими, раздувающимися от гнева ноздрями и отбросилась назад. -- А если б? -- она не договорила своей мысли и покрылась вся жарким румянцем. -- Ведь могло же и может статься! Хорош бы был тогда для меня шестимесячный срок! Я ему месяц тому назад намекнула даже об этом... он всполошился было сильно, затревожился, побежал посоветоваться к отцу Михаилу, а потом мало-помалу затих, успокоился... Шляхетный вчинок!.. -- губы Елены сложились в саркастическую усмешку. -- Уклониться хочет, что ли? Или он считает свои хлопские звычаи важнее меня?! После этого еще и та святоша может вернуться в мой дом и вытолкать меня вон? Так нет же, не пропали еще чары моей красоты! Почувствуешь ты мою неотразимую силу! Не ласка -- ревность замучает тебя! А другая уже никогда не войдет в твое сердце..."
Пан Чаплинский вскочил вновь на коня и подъехал к Елене.
-- Уже мы скоро у места, моя панно кохана, -- начал он робко и потом добавил тихо, с умоляющим взором, -- неужели панна лишит навек милостей своего покорного и верного, как пес, раба? Я же не хотел обидеть, а сердце глупое не могло сдержать своего порыва. Я уже и без того наказан, сильно наказан, -- вздохнул он.
-- Я не сержусь, пане, -- улыбнулась печально Елена, -- сиротам ведь и не подобает пренебрегать указаниями.
-- Нет, не то, я понимаю шляхетную гордость, я сочувствую ей. "Не лезь в друзья, коли не просят", но не могу удержаться, не могу, -- правда за язык так и тянет... Ну, ну, умолкаю! Нем, как рыба. А вот, что я хотел сообщить и панне для соображений, и даже свату, это значит вашему тату, для сведений, -- начал он деловым тоном, заставив Елену серьезно прислушиваться к его словам.
-- На последнем сейме в Варшаве наш почтенный король уличен в намерениях, направленных против нашей золотой воли и конституции, то есть просто был уличен в государственной измене {4}.
Елена взглянула на него изумленными, недоумевающими глазами, да так и застыла.
-- От него теперь отняли почти всю власть, расстроили все мероприятия, -- продолжал, смакуя, Чаплинский, -- но с клевретами его думают поступить еще строже, а особенно с более мелкими и сомнительного происхождения. Таким песня во всяком случае спета, имущество их будет сконфисковано, а, пожалуй, многие из них не досчитаются и голов.
-- Ай, на бога! -- закрыла панна глаза руками.
-- Панно, богине, стоит ли такое зрадливое быдло жалеть? Катюзи по заслузи! -- пожал он плечами. -- Вот свату моему не мешало бы осмотреться.
-- А что? -- повернулась быстро Елена.
-- Да ведь он все терся у уличенного уже Оссолинского, бывал у короля, ему давались какие-то поручения, на него решительно падает подозрение.
-- Я что-то не понимаю, -- заговорила Елена, подняв на Чаплинского сухие глаза, -- значит, и Оссолинский всего ожидать может?
-- Всего не всего, а удаления от должности -- верно.
-- А мой тато всего за то, что был предан королю и первым сановникам ойчизны?
-- Дитя мое, король сам есть раб ойчизны, раб Речи Посполитой, -- толковал докторально подстароста, -- если он требует чего-либо незаконного, вредного для нашей свободы, то повиноваться ему в таком разе преступно. Сват мой поступал неосторожно, и ему нужно оправдаться серьезно, не то рискует всем... Речь Посполитая к внутренним врагам своим немилосердна. А он не к часу против меня нос дерет!.. Заискивать бы ему у меня нужно, потому что я и в Кракове, и в Варшаве, и в Вильно имею руку... меня все знают, имя пана Чаплинского гремит по всей Литве и Польше! -- Голос его звучал все заносчивее и злобнее. -- Здесь ему, если и не найдут улик, трудно без поддержки устоять, а я, напротив, расцветаю в силе: староство все и теперь в моих руках, владения Конецпольских под моими ногами, мои собственные во всех углах Литвы... Умрет старый Конецпольский, сын перейдет в Подолию, а я останусь здесь настоящим старостой, -- подкручивал усы Чаплинский, закусив удила...
Елена смотрела на него новыми, изумленными глазами и все бледнела... В голове у нее кружился какой-то хаос... в сердце стояла тупая, докучливая боль.
-- Да что староста?! -- увлекался в азарте Чаплинский. -- Мне предлагали польного гетмана, а от польного до коронного один шаг. Уродзоный шляхтич, моя панно едына, не хлоп, да если еще тут и тут, -- ударил он себя по голове и карману, -- полно, то он может захватить в свои руки полсвета. -- И, почувствовавши, что произвел впечатление речью и эффектно закончил ее, захлопал в ладоши и бросил в сторону Елены изысканно любезно: -- Пыльнуй, пышна крулево, забава начинается... нужно держать правою рукой за колпачок сокола, и как только вылетит цапля, или утка, или гусь из-под собак тех, что вон по берегу рыщут, -- то нужно сейчас же сорвать с птицы колпак и указать на добычу...
-- Ах, как это волнует, -- ответила Елена с милою улыбкой, уже совершенно овладев собой.
С шумом поднялась из тростника большая цапля; широко взмахивая своими выгнутыми крыльями и вытягивая сложенную чуть ли не втрое шею, она медленно повела головой с длинным клювом и, описав в воздухе полукруг, направилась на тот же берег назад, ближе к лесу.
В это мгновенье Чаплинский сорвал колпачок со своего кречета и крикнул Елене: "Пускайте!" Но панна растерялась, отняла руку от колпака и оставила в темноте сокола, а тот еще крепче впился в руку своими согнутыми когтями.
Грациозный, легкий, оперенный красивою рябью, которая на голове сливалась в один темный тон, а к хвосту расходилась волною, кречет снялся с руки и мелкими, частыми взмахами перпендикулярно поднялся вверх, точно кобчик, чтоб рассмотреть, где добыча. Заметив же ее, понесся наперерез стрелой. Цапля, завидев своего смертельного врага, всполошилась и начала торопливо подниматься вверх; она изменила первое направление и повернула клювом к врагу, стараясь до встречи подняться как можно выше, чтобы постоянно находиться над кречетом.
Сокола и кречеты бьют свою добычу сверху; только кречет по диагонали ударяет добычу и ранит ее клювом, а сокол взлетает высоко и, сложив крылья, падает камнем на жертву.
Цапля неслась теперь на Елену, взмывая все выше и выше. Кречет делал спиральные круги и приближался к своей добыче; но последняя, -- по крайней мере казалось снизу, -- выигрывала в расстоянии.
Елена до того была восхищена этой воздушной гоньбой, что не только забыла про своего сокола, но забыла про все. Уронивши поводья, вся разгоревшаяся, с сверкающими глазами, она следила лишь, поднявши головку, за поединком пернатых.
Чаплинский подскакал и почти крикнул:
-- Панна! Пускайте же сокола! Снимите колпачок, панна!
-- Ай пане, как это прелестно! -- заявила с восторгом Елена. -- Я и забыла про своего... Колпачок? Ах, зараз, -- и она наконец сорвала его.
Сокол встрепенулся, зажмурил сначала от света глаза, а потом сорвался и понесся легкими полукругами; но заметив. добычу, ракетой взвился вверх и начал достигать ее широкими кругами. Стремительный полет его, видимо, превышал быстроту цапли, и сокол уже, вероятно, находился в одной плоскости с кречетом, когда последний заметил соперника; он сначала остановился в недоумении, а потом, изменив полет, погнался за соколом; но тот вырезывался вперед и вперед и подымался уже выше цапли.
-- А, сокол, сокол мой впереди! -- восторгалась детски Елена и хлопала в ладоши. -- А какой он крохотный кажется, словно ласточка вьется.
-- А вот и мой добирается, -- волновался Чаплинский.
Цапля между тем, заломив голову, напрягала последние усилия, чтобы подняться выше своих преследователей, но сокол уже над нею взвился, остановился и замер... Цапля следила за врагом и с трепетом ожидала страшного удара. Вот сокол сложил крылья, цапля вдруг сделала вольт -- перевернулась на спину, выставив против врага острый клюв и длинные, крепкие ноги. Свинцом ринулся сокол и угодил бы, быть может, на клюв, как на вертел, если бы не подскочил наперерез ему кречет и не вцепился в сокола, желая отбить у него добычу.
-- Ай! Что же это? -- возмутилась Елена. -- Панский кречет напал на моего сокола? Останови, пане! -- разгоралась она и гневом, и страстью.
-- За блага жизни, моя крулева, всяк готов перерезать горло другому, -- улыбался знаменательно пан Чаплинский.
А разъяренные хищники впились взаимно когтями и с остервенением начали рвать друг у друга роскошное оперение, ломая крыльями крылья. Бойцы, держа друг друга в объятиях, быстро опускались вниз, окруженные целыми облаками пуху и пера. Цапля, воспользовавшись ссорой врагов, бросилась в лес и скрылась в листве.
-- Сокол мой, сокол! -- чуть не плакала панна Елена, подымая в галоп коня, словно стремясь на помощь к несчастному.
-- Да, соколу не сдобровать, -- злорадно вставил Чаплинский, -- у кречета побольше и посильнее когти.
-- Ой-ой! Не говори так, пане: сокол -- моя надежда!
Но сокол с ловкостью отражал удары противника и наносил свои; наконец, ему удалось вырваться и отлететь... Теперь, будучи на свободе, он напал на кречета с неотразимою силою: бросался пулей на него сверху, шеломил острой грудью и ударами крыльев. Кречет слабее и слабее мог защищаться, наконец, избитый, истерзанный, облитый кровью, он начал падать комом, а разъяренный сокол разил его и разил.
-- А что, а что! -- шумно радовалась и смеялась Елена. -- Наша победа! Моя надежда столкнулась с панской самоуверенностью и перемогла ее.
-- И уверенность, и гордость, и пышность -- все сложу у божественных ножек, -- скривился Чаплинский, -- лишь бы панна вступила со мной хоть в столкновение.
-- Посмотрим! -- улыбнулась вызывающе Елена и понеслась вперед.
-- Так панна преложила свой гнев на милость? -- догнал ее Чаплинский.
-- Я не злопамятна, -- ответила Елена, ожегши его молнией взгляда...
IV
Богдан, подозвавши доезжачих и поручив им убитого вепря, отправился обратно за своей рушницей и шапкой.
В лесу во всех концах раздавались выстрелы и крики: "Го-го!" и "Пыльнуй!". Лес вздрагивал и стонал от ворвавшегося в его вековой покой гвалта. За опушкой вдали раздавались крики травли и порывистый топот коней.
Проколесивши порядочно по лесу, Богдан едва мог найти свою рушницу, а шапки, как ни высматривал, нигде не видел ее вокруг на соседних деревьях; наконец он узнал первое место свое и направился к нему, но шапка исчезла; с досадой он повернул было назад, зная, что подвергнется сильным насмешкам, как вдруг случайно наткнулся ногою на шапку. Удивился Богдан, отчего бы упасть могла шапка без ветру, и, подняв ее, сейчас же узнал причину: шапка была пробита пулею насквозь; сучок, на котором висела она, был расщеплен, а под ним сидела глубоко в стволе пуля.
"Это не случайность, -- вдумывался Богдан, соображая положение места своего таинственного товарища, -- очевидно, выстрел его, но такой вышины зверя нет в наших лесах, а потому и такой промах невозможен..."
-- Метил, очевидно, в голову! -- промолвил громко Богдан, пораженный этою дерзостью, -- приятель какой-то... из старых или новых? И метил, несомненно, с согласия или даже указания хозяев... Никто бы не решился оскорбить магната таким гвалтом над его гостями... Эге-ге! Значит, моя голова здесь порешена!
Он пошел из лесу медленными шагами, поникнув головой; ее гнели тяжелые, бесформенные думы, из хаоса которых вырезывался один только ясный, неотступный вопрос: дело ли это личной вражды Чаплинского или желание самого старосты?
Время шло...
Давно уже серебряный рог Чаплинского протрубил сбор, но Хмельницкий не слыхал его и шел без цели вперед.
Из лесу ловничие выносили в разных местах сраженную добычу: кабанов, оленей, серн и одного забежавшего в эти леса зубра; за ними выходили группами счастливые мысливцы и неудачники. Вырывались возгласы и взрывы смеха, а иногда и гневные возражения.
-- Як пан бог на небе, -- азартился красный, как бурак, и толстый, как лантух (большой мешок), пан Опацкий, -- так правда то, что моя рушница из знаменитых; вы не смотрите Панове, что она неказиста на вид, зато в каждом ремешке ее седая сидит старина... Она была подарена прапрадеду моему великим князем литовским Ольгердом.
-- Да тогда еще огнестрельного оружия не было, -- осадил его кто-то из более молодой шляхты.
-- Как не было? -- озадачился пан и, слыша легкий смех окружавших слушателей, пришел еще в больший азарт. -- А я заклад с паном держу... Да что с паном? Со всем панством! Никто не перестреляет моей рушницы! Идет сто дукатов, тысяча дукатов, -- что никто? Тут и сила, и меткость... нет на свете рушницы другой! Я на сто кроков, как ударил в хвост вепря, так он только сел и давай что-то жевать; я подхожу -- жует; я его хвать за горло, он выплюнул... и что ж бы вы думали, панове? Мою пулю! Выплюнул и, натурально, протянул ноги...
-- Ха-ха! -- засмеялся тот же шляхтич. -- Пан, значит, нашел по себе убойное место... Только отчего пан сегодня по кабану сделал промах и залез со страху на дерево?
-- Я промах? Я залез?.. Пан мне даст сатисфакцию! [сатисфакция - удовлетворение дуэлью за оскорбление чести] -- горячился уже до беспамятства пан Опацкий. -- Да я на сто шагов этою ольгердовкою, -- потрясал он рушницей, -- у мухи голову отшибу!
Взрыв гомерического хохота покрыл слова обладателя рушницы великих литовских князей.
По опушке за ними шел старый мысливый с длинными седыми усами и подбритою серебристою чуприной; он, видимо, поучал молодежь:
-- Хладнокровие и находчивость -- вот необходимейшие качества для охотника! Раз со мною был какой случай: пошел я на полеванье, -- так думалось, серну либо оленя свалить... Коли нежданно-негаданно на узком проходе через овраг -- тыць! Нос к носу -- медведь! Ах ты, бестия! Ну, со мною всегда дубельтовка [дубельтовка -- охотничье ружье-двустволка], еще от Жигимонда... Не долго думая, прицелился я и -- цок, цок!.. Не спалило! Дяблы и пекло! Забыл я, шельма, насыпать на пановки пороху! Что делать? Медведь не хочет ждать... Встал на дыбы, лезет, ревет, лапами ловит... Ну, другой бы растерялся и погиб, а у меня -- находчивость и смекалка: вспомнил я, что в кармане моей бекеши лежат соты меду, а ну, думаю, предложу, да выиграю время, и успею подсыпать пороху на пановки... Достал я добрый кусок сот из кармана и поднес его кудлачу... Матка свента! Как он обрадовался, лакомка! Смакует, ворчит, облизывается... А я исправил рушницу, да как бабахну с обоих стволов, так башка у медведя и разлетелась в щепки, даже меду не доел... Бей меня Перун!
В одной группе шел ожесточенный спор, и дело становилось жарким; толпа вокруг спорящих все возрастала. Я, панове, утверждаю, -- горячился один, довольно худощавый, с подстриженными усами шляхтич, -- что моя пуля сидит в голове этого оленя, на всех святых -- моя! Я первый выстрелил, и олень в тот же момент мотнул головою.
-- Мотнул, как от овода, панове, потому что пуля просвистала мимо, -- махал неистово руками соперник с налитыми кровью глазами и двойным подбородком, -- а после моей пули олень полетел через голову.
-- После моей! Будьте, панове, свидетелями! -- кричал первый.
-- После его, после его! -- подтвердили некоторые. -- Пан -- добрый стрелок.
-- После моей! Стонадцать дяблов нечесанных! -- кричал с двойным подбородком мысливый. -- На пана Езуса! Будьте панове добродейство, свидетелями.
-- После его... после его пули! -- отозвались другие. -- Мы видели, пан-добрый охотник, и дубельтовка у него важная.
-- А у пана, -- рычал и тыкал рукою на худощавого охотника с кровавыми глазами шляхтич, -- у пана рушница годна лишь пугать воробьев на баштанах.
-- Моя рушница? -- вопил стриженый. -- Это обида, оскорбление чести! Я вызываю пана... Я требую, чтобы сейчас же мы испробовали на себе силу наших рушниц!
-- Готов, пане, -- орал посиневший уже от злобы шляхтич, -- гак же всажу выдумщику пулю, как и этому оленю...
-- Неправда, пан -- выдумщик, то пуля моя!
Неизвестно, до каких бы печальных результатов привел этот спор, если бы не прервал его подошедший и давно нам знакомый пан ротмистр.
-- Панове добродейство! Прекратите спор, -- сказал он торжественно, -- пуля в голове оленя моя!
Это так ошеломило всех, что сразу настало молчание; потом уже взбудоражились спорившиеся.
-- Разве пан ротмистр стоял там? Стрелял? Было только два выстрела! Это нахальство!
-- Стоял и стрелял, -- спокойно, с улыбкой даже ответил ротмистр. -- Мой выстрел слился с вашими, а с чьей стороны нахальство, я сейчас обнаружу. Пышное добродейство, олень, как вы видели, бежал мимо этих панов боком, значит, и стрелять могли они только лишь в бок, а пуля между тем посажена между глаз -- это раз! Пули свои я таврю, вот обратите внимание, -- показывал любопытным он пули, -- это два; в голове этого оленя сидит пониже рогов такая же моя пуля, что я на месте и докажу, -- это три!
И, нагнувшись к лежавшему тут же оленю, он нащупал в затылке у него пулю, ловко разрезал кожу, расщемил кость и вынул ее у всех на глазах; на ней стояло такое же его тавро.
-- Виват пану ротмистру, виват! -- раздались кругом радостные крики, и восторженная толпа, подхватив на руки героя, понесла его вместе с трофеями до стоянки.
Теперь только Богдан вышел из лесу на опушку и заметил, что солнце уже клонилось к закату. Длинными косяками тянулись тени от леса в долину. Осенний туман стлался по земле тяжелою волной. Становилось пронзительно сыро.
Невдалеке, на пригорке, начиналось уже охотничье пированье. Некоторые гости пропустили уже по второму келеху гданской водки, в то время любимейшей, другие подходили по сановитости то к пану старосте, то к Чаплинскому, иные уже расседались и разлегались живописными группами на расбросанных по пригорку коврах и подушках. Над всею этой компанией стоял веселый гомон, прерываемый взрывами смеха и виватами.
Повара суетились при полевых очагах; в обозе шло оживленное движение с бутылками и бочонками. Подавали в серебряных полумисках знаменитый бигос, и аромат его доносился до опушки самого леса... Всю эту оживленную пеструю картину освещало эффектно солнце косыми пурпурными лучами.
Богдан направился долиною в обход, не желая разделять панской трапезы, а имея в виду найти лишь поскорее Елену. Вдали он увидел рыжекудрую красавицу. Она ехала верхом; в тороках у ней привязана была лисица; молодой шляхтич лебезил что-то и заезжал и справа, и слева; но Виктория, видимо, не удостаивала его вниманием. Она обрадовалась, когда увидела пана ротмистра, и, резко отстранив молодого вздыхателя, начала с старым своим знакомым оживленный, волновавший ее разговор.
Богдан, избегая встречи, повернул овражком налево и неожиданно наткнулся лицом к лицу на Ясинского. Последний даже отшатнулся в ужасе, побледнел и начал дрожать, как осиновый лист.
"Вот он, иуда!" -- мелькнуло в голове Богдана.
-- Чего перепугался так, пан? Что увидел меня живым? -- бросил он ему презрительно. -- Мы характерники и с паном еще счеты сведем.
Ясинский что-то хотел ответить, но у него сильно стучали зубы.
Богдан плюнул в его сторону и направился к компании; он остановился на приличном расстоянии, закрытый вербой, и высматривал, где находится его квиточка, его зирочка, но пока ее не было видно. Богдан долго стоял, общество давно уже все разместилось и совершало культ Бахуса и Цереры {5}; вон и Виктория уселась между молодыми людьми, но, несмотря на их ухаживанья, несмотря на сыпавшиеся к ее ножкам восторги, не слушает их, а, устремив глаза в уголок вспыхнувшего алым отблеском леса, неподвижно сидит, и легкая тень грусти ложится на ее задумавшиеся глаза. Говор доносился к Богдану совершенно отчетливо.
-- Славно, славно мы отделали короля в Варшаве на сейме! -- смеялся октавой чрезмерной тучности пан Цыбулевич, тот самый, что смягчил лозунг Иеремии Вишневецкого и вместо "огнем и мечем" проповедывал "канчуком и лозой". -- Разоблачили все его шашни, все злостные подкопы под нашу свободу. Спасибо великому канцлеру князю Радзивиллу и ясному пану Сапеге, они разоблачили. Измена, зрада!
-- Неужели до того дошло? -- усомнился Конецпольский.
-- Слово гонору! Як бога кохам! -- ревел Цыбулевич. -- Приповедные листы скреплял своею печаткой, а не канцелярской, нанимал иноземные войска без ведома сейма, давал деньги для вооружения этого козачьего быдла, снабжал его какими-то привилегиями, благословлял нападения и походы на мирных нам турок, чтобы вовлечь их в войну, а то для того, чтобы поднять войско козачье и при помощи песьей крови сокрушить нашу золотую свободу.
-- На погибель всем зрадныкам! -- рявкнула уже подпившая компания.
-- Ну, а на чем стал сейм? -- спросил Чаплинский.
-- Ха-ха! -- загромыхал Цыбулевич. -- Отняли у короля все доходы, воспретили сношения с иностранными державами, наем войск, лишили права давать какие-либо постановления, привилегии, иметь свое войско, кроме тысячи гайдуков, ограничили даже раздачу королевщины, поставив ее под опеку... Одним словом, эта коронованная кукла будет держаться теперь лишь для парадов...
-- Но ведь у короля, как оказывается, -- отдуваясь и сопя, вставил князь Заславский, -- была большая партия... и, может быть, она еще поднимет борьбу?
-- Да, как же... -- запихал за обе щеки бигос Опацкий, -- Оссолинский, Казановский, Радзиевский... гм-гм!.. и другие, а главное, они имели клевретов здесь: вот с этими птахами уж нужно серьезно расправиться...
-- О, мы знаем здешних клевретов! -- злорадно заявил пан Чаплинский. -- Здесь-то и таится главное гнездо измены... Здесь под полою слишком милостивых властей и плодятся эти гады.
-- А бороться пусть попробуют! -- брякнул саблей какой-то задорный юнак.
-- Да мы просто не дадим королю ни кварты, ни ланового {6} ни на какие расходы, -- отдувался Опацкий, -- так ему не то что войска, а и на собственные харчи не хватит.
-- Однако, -- возразил Заславский, -- если лишите государство доходов, то сделаете его беззащитным перед врагами, перед соседями.
-- Э, княже! -- засмеялся Опацкий. -- Ну его с этими войнами: одно разорение и убыток! Да лучше уж, коли что, откупиться... или там отдать кусок какой пустопорожней земли, чем тратиться... Сбережения нам пригодятся...
-- Верно, верно, пане! -- послышались одобрительные отзывы со всех сторон.
-- А для хлопов, для усмирения внутренних врагов, -- рявкнул Цыбулевич, -- у нас есть свои надворные войска, и мы скрутим в бараний рог теперь это быдло!
-- Да, да, -- послышалось с задних рядов, -- но нужно прежде уничтожить до ноги это козачество.
-- И уничтожим, -- икнул Опацкий.
-- Все сокрушим, -- заключил Чаплинский, -- и будем жить лишь для себя... любить и наслаждаться!
-- Виват! -- заревела сочувственная толпа.
Богдан более не мог слушать. У него словно оборвалось что-то в груди. Холодный пот выступил на лбу крупными каплями, в ушах поднялся такой гул, будто он летел в бездонную пропасть... "Вот оно что! Смерть, погибель! Оттого-то этот негодяй и был так дерзок!" -- мелькали в его возбужденном мозгу отрывочные мысли.
Богдан пошел вокруг пирующих высматривать свою горлинку и наконец заметил ее несколько в стороне; она стояла с своей камеристкой Зосей и о чем-то весело с ней болтала... потом Зося куда-то поспешно ушла, а Елена осталась одна и задумалась: она засмотрелась на восток, где лиловатая мгла ложилась уже дымкой на мягкую даль, и какая-то своевольная тревога пробежала тучкой по ее личику...
-- Пора, моя голубка, домой, -- дотронулся нежно Богдан до ее плеча.
-- Ай! Это тато... -- потупилась виновато Елена и прибавила спохватясь: -- Да, пора... хоть хозяева любезны и гостеприимны...
-- Да вот как гостеприимны... -- И Богдан показал ей пробитую пулею шапку.