В августовской книжке "Русского Вестника" мм указали психологические пружины так называемой "идейной" беллетристики, ее незамысловатую и грубоватую технику, отсутствие объединяющего центра в мышлении и творчестве", пассивность и бессилие совести и логики перед исключительным положением и случайными комбинациями, кадетскую игру и "иллюминации", чтобы привлечь внимание к пустякам и закутать в туман истинное значение типа или факта.
Цель или, как говорят теперь, "тенденция" этого идейного "творчества", -- точнее, конечно, сочинительства, всегда одна и та же: опорочить, оболгать и оклеветать "существующий" мир в славу и честь мира не только не существующего, но и не осуществимого.
Отвлеченность и тенденциозность этого извращенного стремления побуждает идейных беллетристов поднимать па идейные пьедесталы воровство и убийство, подлость и глупость. Они тоскуют и страдают, потому что их заела пошлая и низменная среда, хотя при более внимательном исследовании всегда оказывается, что они низменнее и пошлее среды, т. е. на слонах тянутся вперед и выше, а на деле двигаются назад, к звериным повадкам, и ниже, на самое дно общественной помойной ямы. Для этого им часто приходится нарушать все здоровые нормы здравого смысла. Но самое понятие о здравом смысле у них, хотя и в тумане, все-таки остается. Это видно уже по усилиям и потугам их софистики. Они считают обязательным и для себя приводить какие по силам доказательства и придавать своим мечтам внешние признаки правдоподобия. Талантливость здесь видят в новизне и затейливости приемов идейного шулера, который находит новую форму передержек в трепанной и замасленной крапленой колоде.
Безумия здесь много. Но не все безумие: есть расчет, есть хитрость, есть уменье бить на эффект. Есть цель, хотя и фантастическая.
Но представьте себе беллетристическую идейность, которая порывает и эти последние земные узы и на ковре-самолете поднимается в те возвышенные сферы, откуда вся земля представляется серым, бесцветным и ничтожным комочком грязи. Даже вершины гор кажутся какими-то ничтожными бородавками, а океан -- каплями пота на старческом и скопчески-морщинистом лице карлика.
Боюсь, что даже разумные и образованные люди, которые по умному инстинкту не читают современных шедевров текущей беллетристики, не поверят мне на слово, не поверят тому, что не только возможен, но и существует и такой вид помешательства, что такие виртуозы нелепостей находят издателей и, значит, читателей.
Но доказать это легко. Примеров под руками сколько угодно. И если хорошенько подумать, то иначе и быть не могло.
Вся нервная система текущего поколения децентрализована. Для этого вся голова острижена под гребенку. Каждый волосок -- одинаковой меры. Все лицо в лицо, ум в ум, совесть в совесть. И поэтому всякий отдельный нервный узелок может стать центром всей нервной системы.
Русский интеллигент -- это Самсон после ножниц Далилы. Львиная грива свалилась в минуты любовного забвения и неги, а с голым черепом, без обильной и лохматой шевелюры о. Пояркова, каждый кадет немедленно слепнет. Ему не надобно выкалывать глаза: он так радикально зажмурится сам, что и при наличности здоровых глаз все равно ничего не увидит. И он послушно идет ворочать тяжелые и грубые жернова левой партии филистимских и филистерских трудовиков.
II
Тут есть одна любопытная аналогия. Марксисты, -- с особенною ретивостью г. Милюков, -- чуть не двадцать лет подряд доказывают, что законы исторического развития одинаковы для всех народов. Там, где прошел немецкий социал-демократ, особенно из евреев, пройдет и должен пройти англичанин, француз, русский, тунгуз и "друг степей" калмык. Это на идейном языке называется "монизмом". У всех народов одинаковый ум, одинаковая совесть и одинаковый пролетариат. Вся штука в борьбе неимущих с имущими. Остальное -- пустяки, надстройки над экономическим базисом.
Понятно, что всякий, кто только надевает эти темные очки монизма, сразу же перестает видеть. Для него все кошки становятся серыми. Всюду единство, нигде никакого различия. Одно слово: монизм -- и ничего больше.
Страхов когда-то дал любопытные заповеди того монизма, который все подводит к одному знаменателю -- и не только в исторической области.
"Между Богом и природою нет разницы. Бог есть природа, олицетворенная человеческой фантазией.
Между духом и материею нет разницы. Дух есть некоторая деятельность материи.
Между организмами и мертвыми телами нет разницы. Организмы суть создания физических и химических сил.
Между животными и растениями нет разницы. Чувствительность и так называемое произвольное движение суть явления рефлексов, совершающихся механически.
Между человеком и животными нет различия. Душевные движения у человека совершаются точно так же, как у животных.
Между душою и телом нет различия. Душа есть некоторая деятельность тела.
Между мужчиною и женщиною нет различия. Женщина есть как бы безбородый мужчина меньшего роста, чем обыкновенно бывают мужчины.
Между нравственностью и стремлением к счастью нет различия. Нравственно то, что ведет к человеческому благополучию.
Между прекрасным и полезным нет различия. Прекрасно только то, что ведет к некоторой пользе.
Между наукою и искусством нет различия. Искусство есть только особая форма для популяризации истин науки".
Этот краткий синодик об устранении различия написан давно. Много воды утекло с тех пор. Теперь этот список растянулся на всевозможные виды различия, так что и подсчитать их невозможно. Кадетская дума всегда и во всем действовала без различия пола и возраста, национальности и вероисповедания, и только резко и грубо отличала политическое убийство от смертной казни.
Это был единственный вид различия, который видели и понимали кадеты и трудовики.
На наших глазах монизм заползал во все щели русской сознательности, и мыслящая Россия давно уже стоит по ту сторону добра и зла, добродетели и порока, подвига и преступления, геройства и пошлости. Все эти различия скомканы в линючем и бессмысленном единстве, где все говорит не своим голосом, выступает не под своими именами, все делает шиворот-навыворот, ходит на голове, размахивая в воздухе ногами, на которые возложены все функции головного мозга.
На русской почве монизм стал синонимом бесстыдства, пошлости, противоестественности и помешательства.
Было бы неправдоподобно, если бы этот мнимо-научный монизм не проник и в идейную беллетристику. И он проник. И у него, как у хлыстов, есть свои саваофы, свои пророки и пророчицы. В саваофах ходит В. В. Розанов, в пророках два неразлучных Аякса, гг. Мережковский и Минский, в пророчицах супруга г. Мережковского, 3. Н. Гиппиус.
Это сверхчеловеческие тайноделатели в области сверхидейности. Супруги Мережковские взяли на себя чрезвычайную сверхидейную задачу: Дмитрий Сергеевич тщится доказать сверхжизненность мыслящей России и передовых умов, т.е. отрицает всякое различие между живым человеком и покойником, -- а Зинаида Николаевна доказывает сверхполость избранных натур, т. е. всякое различие между мужчиною и женщиною.
III
На этот раз мы хотим поговорить о сверхъестественном рассказе г-жи Гиппиус. Он напечатан в 6-й книжке сверхмистического и сверхмонистического московского журнала "Весы". Но мне кажется, что этот рассказ будет недостаточно понятен, если мы не отметим тех стихотворений г. Мережковского и г-жи Гиппиус, которые были помещены в 3-й и 4-й книжке этого же журнала.
Подражая параллелям Страхова, главную мысль г. Мережковского следовало бы формулировать так:
"Между живым и мертвым нет различия. По крайней мере, я этого не замечаю".
Вот его подлинные слова.
Я молюсь или играю,
Я живу иль умираю,
Я не знаю, я не знаю, --
не то меланхолически, не то кокетливо напевает он Д. Н. В-ной, которой посвящено это стихотворение. Бедная Д. Н. В-на! Что ей делать? Петь ли ей: "Я твоя -- отныне и навеки" или пригласить местный причт для совершения панихиды над интересным упокойником?
Насколько мне известно, это первый опыт поэтического апофеоза новой разновидности почти неправдоподобного флирта. Любовь живого к мертвому в судебной медицине, насколько мне помнится, называется некрофилией. Но как назвать любовь покойника к живой? Не принадлежит ли поэт к беспокойной породе упырей, вурдалаков или вампиров? Но как бы то ни было, несомненно одно, что в порыве уравнения всех на почве освободительного движения г. Мережковский хочет ослабить существующее различие между живыми и мертвыми, чтобы очистить место для утверждения строя еще не существующего.
З. Н. Гиппиус тщится удалить одно фиктивное различие на другой почве.
"Между мужчиной и женщиной, -- в звучных стихах утверждает она, -- нет различия, ибо я чувствую себя то мужчиной, то женщиной".
В подлиннике это изображено так:
Ждал я и меду я зари моей ясной,
Неутолимо тебя полюбила я,
Встань же, мой месяц, серебряно-красный,
Выйди, двурогая, милый мой, милая...
Когда З. Н. Гиппиус говорит: "полюбила", она, по-видимому, остается в пределах земной возможности: она женщина. Но когда про себя же она говорит: "ждал", -- она, очевидно, возвышается над пределами существующего строя, все-таки основанного на почве полового различия и для каждого пола имеющего свои глагольные окончания.
Но если это так, если она стоит вне пола и идет "вперед и выше, все вперед и все выше", возникает трудный и сложный вопрос, кого же она ждет? Его или ее? При существующем строе ответ был бы прост. Но при строе еще не существующем -- эта загадка не скоро дождется своего Эдипа.
То "месяц серебряно-красный", так сказать, "он", -- то "двурогая", надо думать: "она". То "милый", то "милая". И по всем приметам на свидание придут не двое, а что-то одно -- без различия пола и возраста, национальности и вероисповедания.
Обычный козырь кадетской логики! Но как все это спутано и неразрешимо!
Итак, в основе нового идейного рассказа мы имеем монизм, т. е. смешение всякого пола и возраста, нечто единое и нераздельное, как социальная республика.
Это все же Ариаднина нить, без которой было бы рискованно забираться в идейные лабиринты Зинаиды Николаевны.
IV
Впрочем, есть и еще одна ниточка. Не следует забывать, что именно понимает поэтесса под "существующим строем". Стихотворение, где выясняется этот жгучий вопрос, имеет заглавие довольно вертлявое: "Все кругом".
Страшное, липкое, грубое, грязное,
Жестко тупое, всегда безобразное,
Медленно рвущее, мелко нечестное,
Скользкое, стыдное, низкое, тесное (?),
Явно-довольное, тайно-блудливое,
Подло-смешное и томно-трусливое,
Вязко, болотно и тинно-застойное,
Жизни и смерти равно недостойное,
Рабское, хамское, гнойное (?), черное,
Изредка серое, в сером упорное,
Вечно лежачее (?), дьявольски косное (?),
Глухое, сохлое (?), сонное, злостное,
Трупно-холодное, мелко-ничтожное,
Непереносное, ложное, ложное.
Но жалоб не надо, что жалости в плаче?
Мы знаем, мы знаем: все будет иначе.
Действительно, если верить поэтессе, "все кругом" очень нехорошо. Это, очевидно, существующий кругом ее строй. И ни один ветхозаветный пророк не бичевал так тогдашнего существовавшего строя, как это делает русская освободительная поэтесса. Что и говорить? Лексикон ее... обличительной словесности богат и обилен, хотя никакой картины и не дает.
Становится более понятным, почему при таком бессилии "Всего кругом" жизнерадостная поэтесса хочет стать выше своего пола и своего возраста.
Но, слава Богу, "все будет иначе", Зинаида Николаевна это "знает, знает"... Но скажет ли она нам, как же будет? В рассказе "Не то" она попробовала было заговорить, но, по-видимому, ничего не вышло. Романы и увлечения вне пола и возраста понятны только кадетам и трудовикам. Подождем, не дадут ли своих авторитетных разъяснений гг. Родичевы и Аладьины.
V
В рассказе все великолепно. Каждая подробность ставит в тупик. Сразу видишь, что из лабиринта выхода нет и придется капитулировать перед волей и голосом авторитетной поэтессы.
А он достоин самого серьезного внимания -- этот бездарный и непристойный идейный рассказ, потому что он дает нам ключ в руки от того беллетристического ящика идейной Пандоры, из которого уже много лет сыплются на мыслящую Россию обильные семена воровства и убийства, порока и преступления, бесстыдства и противоестественного разврата.
Читатель, надеюсь, не поскучает над некоторыми подробностями этого рассказа, которые наглядно покажут ему, до чего доходит болезненное стремление стать выше пола и возраста, при истощенности организма искать вычурных форм полового исступления, истощать давно анемичный мозг прихотливыми мечтаниями состарившейся вакханки. По этим подробностям он увидит, до чего "созрела" "мыслящая" Россия, как она понимает утонченность нравов, в чем видит лучшие дары поблекшей Венеры и каким образом половое безразличие служит великим задачам освободительного движения.
Оказывается, что для успеха этого движения надо погасить не только последние искорки здравого смысла, с корнем выкорчевать последние пни нравственности и приличия, но, отбросив в сторону всякое половое различие, разбудить и развить противоестественные инстинкты, чтобы на этой почве создать будто бы еще несуществующий строй.
Еще маленькая оговорка. В "Ненужной истории" З. Н. Гиппиус курсива нет нигде. Курсив в выдержках из ее "творения" везде наш.
VI
Героиня "Ненужной истории" -- Вика. Мать называет ее еще Витенька, Виктуся. И имя какое-то двуполое. Во всяком случае, следует думать, что это барышня. Должно быть, не Виктор, а Виктория. Может быть, это своеобразный символический намек. Виктория -- победа. И великое горе существующему строю, если это действительно так.
Вика -- героиня не только в беллетристическом смысле этого слова. По мысли поэтессы, она героиня и в жизни. Своеобразная героиня.
Еще бы! "В семнадцать лет она на курсы уехала, "революционеркой" стала, в заключении год провела, потом в Женеву ездила..."
Через восемь лет она вернулась домой, в родную семью, к отцу и матери, к "существующему миру", почти в монастырь или, точнее, около монастыря.
Здесь нет жизни для людей, это правда. Живые звезды, живая вода... Вике вспомнилось, как она восемь лет тому назад рвалась отсюда, из монастыря, в "жизнь" к "живым людям".
И ушла. Что ж, жила? Видела живых людей, за которых отдала живую воду и звезды?
Вика не знает. Она мало думала об этом. Некогда было. Никогда не умела долго заниматься своей психологией. И теперь она не знает, когда была жизнь у нее ее собственная, и где она. Там, здесь -- везде как будто монастыри. Ужасно разные, со звездами или без звезд, но монастыри. И везде -- не то, что очень душно, но все же нет чего-то, что, может быть, как раз и есть "жизнь".
Вике давно стыдно.
От глухого стыда она и приехала домой, в ямку спрятаться. Ей стыдно, что то, что она признавала настоящей жизнью, настоящим делом, за что страдала и боролась, -- вдруг ей не то наскучило, не то ее утомило, почти физически. И не наскучило и не утомило, а как-то отпала она, точно больная стала, безучастна, без вкуса. Сначала думала, что пройдет. Особенно яркого участия в кружке она никогда не принимала, прямого: террористкой не была; не любила и говорить о "действиях", которых, однако, молчаливо признавала, как необходимые. Тут и в слабости себя не укоряла, и все знали, что она сама на прямое "действие" не пойдет, не из трусости, а по своему характеру. Она своей смерти не боялась, а чужой. К чужой смерти не могла близко подойти, тут тупа была и упряма.
Однако, много делала (?), все время, все восемь лет в одном этом пробыла, как один день восемь лет. Сколько разного (?), страшного, неожиданного, -- а обернуться назад -- как один день, потому что все в одном круге, в одних этих чувствах и мыслях. Одиннадцать месяцев в тюрьме -- и это то же самое, как каждая минута в том же дне.
Так шло, а потом она заметила, что устала. Устала от этого бесконечного дня. Может быть, пройдет. Само вышло, что сюда захотелось поехать. Здесь другое, здесь ночь, здесь отдохнуть. А потом вернется.
И что ж? Опять за бесконечное дневное дело, все одинаковое к одинаковым людям? Они живые. Вероятно, живые. Они делают (?), горят (?), умирают. Конечно, живые.
Только Вика их совсем не знает. Она никого не любила, некогда любить, заниматься друг другом, когда вместе работаешь. Так и не присмотрелась, не успела. Теперь старается исполнить... Трудно! Но, конечно, живые люди.
Теперь пока лучше не думать о них. И ни о чем. Отдохнуть просто.
VII
Удивительная логика и удивительная психология!
Вика совсем глупенькая дурочка, ничего не знает, ничего не понимает, ничего не думает и задирает свой революционный носик куда-то выше ночи и дня, выше звезд и "жизни". У этого больного идейного полудурья, ума, знания, мышления -- ни синь пороха, но оно, бесполое и чувственное, смотрит на жизнь с какой-то сверхчеловеческой высоты, с которой уже решительно ничего не видно, кроме своего воробьиного носа.
Эта ночь и этот день, эти "здесь и там" -- по-видимому, говорят о какой-то определенности в мыслях, о каком-то решении спорного вопроса, о костях и скелете молодого тела. Но это иллюзия, мираж. На самом деле какая-то расплывчатая бесформенная первобытная слизь, студенистый кисель, что-то вроде лягушечьей накваки весною в болотной луже.
"Все, все равно" -- по беспутной логике Вики и автора-поэтессы.
Это бессознательная и непроизвольная сатира на кадетов. Чтобы признать их "живыми людьми", надо отказаться от "живых звезд" и "живой воды", т. е. из существующего мира перенестись в мир несуществующий.
По мнению З. Н. Гиппиус, и у них "монастырь". Но это неверно. Пусть они убивали и бросали бомбы не сами, пусть не своими руками они вершили "прямое действие", но они, как Вика, признавали эти "действия, как необходимые". Это уже не "монастырь", а политический люпанарь. Под красным знаменем чужими руками вынимать каштаны из огня -- "прямая" подлость. И никакого другого имени для такого ныне, -- увы -- "существующего строя" и характера -- на человеческом языке нет. Ложь и то, будто они не боялись своей смерти, а боялись чужой. Речи гг. Милюковых, Струве и Котляревских по поводу убийства Герценштейна ясно показали, какой смерти они боялись. Они действительно в этом деле "тупы были и упрямы".
"Живые" ли они люди, эти кадеты и трудовики?
Живые, после долгих сомнений и колебаний говорит г-жа Гиппиус, но для того, чтобы их признать живыми, надо отказаться от "живых звезд" и "живой воды", потому что это "ночь" природы, вечное уродство существующего мира.
VIII
Но Вика -- не в пример прочим. Она "революционерка". Но не только по "идеологии", по "программе", по партийности, но и по половому темпераменту -- выше революции и революционеров. Это уже не партийный, а свой собственный козырь азартной игры З. Н. Гиппиус в душной и спертой атмосфере таинственного и молчаливого алькова.
Именно темперамент Вики по освещению почти маститой поэтессы поднимает Вику выше дерева стоячего, выше облака ходячего. В нем лучшее сияние ее идейного величия и превосходства.
"Романов" в ее жизни не было, ибо под романами в идейной беллетристике понимается простой и естественный адюльтер. Но было что-то гораздо хуже, пакостнее и неприличнее всяких романов.
У Вики было красивое, смуглое, очень строгое лицо. Почти до тупости строгое.
-- Строгая ты какая, Виктуся, -- сказала мать робко. -- Молодая девушка, а все читаешь -- и одеваешься, как монашенка. Все у вас в Питере такие, что ли?
Вика улыбнулась. Припомнилось вдруг, что ее и "там" строгой называли. "Радина -- точно монахиня". Впрочем, в шутку. Да и все, если припомнить, немножко такие же были. Она только помолчаливее других.
Тася -- брат услыхал.
-- Она сильная, мама. На лодке ездила -- так не устает, гребет, точно мужчина. А только-только выучилась.
Вика подружилась с Тасей. Но все чего-то в нем не понимала. Что-то есть.
-- Ох, замуж бы тебе, Витенька, -- сказала мать, уж совсем робко. -- Да женихов у нас нет.
И окончательно испугалась, потому что Вика встала и вышла, сказав со скукой:
-- Ну, мама, какие там женихи... А Тася засмеялся:
-- Не выйдет она за ваших женихов! У нее, может, такие женихи в Петербурге! Сказали тоже!
Так судил о темпераменте Вики "существующий строй". Но ему ли было понять утонченность и возвышенность сверхполовой чувственности Вики, для которой земные искушения и наслаждения по этой части были дольним прахом и болотною грязью?
IX
Вика услыхала, выходя, слова Таси и не улыбнулась, а еще более задумалась. Ей в первый раз пришло в голову, что ведь действительно у нее могли бы быть женихи, что можно выходить замуж, а с маминой точки зрения даже должно. Ну, это глупости, конечно, замуж и женихи, но ведь есть любовь... Как-то об этом и не думалось пристально. Тоже некогда было. Случалось у них, всего бывало, конечно, но Вика вспомнила, что она с величайшим презрительным осуждением, даже с негодованием относилась ко всем этим историям. Время ли заниматься личными страстишками, да психологиями. Вика была пряма (?) и строга (?).
Ей пришла на память одна старая история. И теперь, на обрыве (она опять была на монастырском обрыве, и солнце садилось за рекой), Вика без отвращенья и почти с любопытством стала припоминать эту историю.
Студент Леонтьев. Красивый, смуглый, черный, румяный. Давно в Сибирь сослан, пропал где-то там. А дельный был человек, горячий малый. Так вот он, один раз... Это было еще, когда она на третий курс переходила, на шестой линии Острова в узенькой-преузенькой комнатке жила.
Он пришел вечером, по делу. Чай пить остался. Ничего она раньше в нем, кроме полезного и хорошего (?), не замечала. Ближе других он ей был, это правда. Говорили долго, потом умолкли. И вдруг он с своего стула повернулся к ней круто, обнял крепко, сразу, -- и тихо, и горячо что-то стал говорить. Вика помнит его влажные, сияющие и счастливые глаза. Потом он поцеловал ее в самые губы, и еще раз, и опять.
Вика хочет быть искренней теперь, здесь, на солнечном обрыве над водой. И она вспоминает, что эти первые три поцелуя объяли ее странной жутью, а мыслей никаких не было. Не было их и в следующее мгновение, когда эта сладкая и властная жуть превратилась сама собою в такое же властное отвращенье, отталкиванье от красивого и грубо-сильного человека. Он захватывал ее, тащил, делал что-то с нею, целовал ее, потому что так ему было приятно, и ей показалось, что она превращается в неподвижную вещь. Без слов и без мысли показалось, только стало страшно и насквозь отвратительно.
Она тотчас же встала и говорила какие-то обычные, возмущенные слова, говорила, что возмущена и негодует. Леонтьев понял, что она точно, непритворно, оскорблена и негодует.
-- Значит, вы меня не любите? -- сказал он грустно. И не то притих, не то опустился.
Она даже не ответила. Выпроводила его с тем же отвращеньем. Он ушел. Потом она избегала его намеренно. Любовь! Физиология, и больше ничего. Ей не нужна эта физиология, и слава судьбе.
Осталось, однако, странное воспоминание жути первых поцелуев. Но сплетенное с таким же странным отвращеньем, ощущеньем чужого захвата, ничем не оправдываемого насилия одного человека над другим.
Ну, вот и все. Раздумывать над этим некогда было, да и скучно. Да и не умела Вика размышлять над такими вещами и переворачивать их. Любовь просто не для нее, ежели любовь такова. Потому что ведь в смыслечеловеческой привязанности она очень любила Леонтьева, больше других уважала его.
Что же было еще? Решительно ничего. Она так искренно-строго держала себя с тех пор, что никому и в мысль не приходило объясняться ей в любви. Впрочем, если сказать правду, то и у всех, с кем она тогда общалась, мало было любовных историй. Тоже некогда.
Но это не совсем так. Было и нечто другое. Это первый роман, не роман, -- скорее, какой-то скрытый дефект в девической организации Вики. Но как еще многое неясно. Главное потом. Здесь же отметим одну характерную черточку.
Восемь лет Вика была революционеркой, искала живых людей и бегала от "живых звезд" и "живой воды". И она совершенно забыла, что "можно выходить замуж".
Новое доказательство того, что неестественно коротка девичья память. В каком же обществе она вращалась? "Кругом себя", кроме "мыслящего студенчества" и "сознательного пролетариата", она не видела никого в "существующем мире"?
Там не было людей женатых, замужних женщин, законных детей -- если не у профессоров и знакомых, то среди прислуги? Там, -- как любит говорить Вика, -- только любовь и физиология?
Кто бы поверил, что на крещеной Руси, -- хотя бы в Петербурге, можно прожить восемь лет, ни разу не натолкнувшись на институт законного брака? Положим, что Вика -- дурочка. Это З. Н. Гиппиус незаметно для себя постоянно подчеркивает. Это неразумное дитя не природы, а революции, которое ради своего сомнительного "дела" не только про звезды и ночь, но даже и про женихов забыло. Перешагнула порог, -- и память о существующем мире сразу отшибло.
Что-то уж очень скоропалительно. Но не совсем неправдоподобно. Такова уже сила революционных идей и особенно революционных фраз. Я думаю, что если бы г. Стахович и граф Гейден "в один прекрасный день" настолько набрались храбрости и мужества, чтобы с думской трибуны членораздельно и явственно удостоверить, что в пределах русского центра еще можно выходить замуж и жениться по обрядам греко-российской православной церкви, -- все Аладьины и Онипки, все Плохошили трудовой группы, разразились бы хохотом и табунным ржаньем: "Долой! В отставку! Погромщики! Каины! Собакины дочери!"
Партийность как таковая, сосредоточивая все внимание члена партии на пунктах политической программы, отвлекает его с логическою необходимостью от всех форм и норм существующего общежития и освобождает его от всякой не только национальной, но и от брачной семейной исключительности.
Позволю себе, в качестве только моего личного предположения, думать, что Вика принадлежала к конституционно-демократической партии, ибо и этой партии, как и Вике, "раздумывать над этим (т. е. над такими вопросами) было некогда, да и скучно".
"Физиология, и больше ничего".
Но это только кстати. Наша тема -- темперамент Вики. Кое-что для выводов есть, но здесь только одна сторона дела. Пойдем "вперед и выше, все вперед и все выше".
XI
Был у Вики и еще один роман...
Впрочем, не роман, а так... просто... Физиология...
Это уже гораздо тоньше и, так сказать, эфирнее. Что-то почти невесомое. Но не случайное, а органическое. Впрочем, простыми и точными словами говорить об этом стыдно и нелепо. Предоставим слово самой составительнице "Ненужной истории". Она отличная пряха: тонко кружево прядет.
Вспомнился Вике "и другой случай ее жизни".
Тоже в Петербурге, тоже в маленькой студенческой комнатке на Острове, белой весенней ночью.
Поздно, часу в первом, к ней пришла, прибежала, вся в слезах, ее товарка, Юля Власьева. У Вики не было близких друзей и подруг, к женщинам она относилась так же просто, товарищески-отдаленно и уважительно, как и к мужчинам. Но эта Юля, маленькая, слабая и беспомощная, хотя верная (?) и всегда на все (?) готовая, внушала Вике смутную, жалостливую заботливость. Что с ней будет? Она такая горячая. Но ей надо вовремя указать, вовремя навести...
И вот Юля прибежала к ней ночью (почему именно к Вике -- она и сама не знала) -- сказать, что арестовали и увезли ее брата. Все знали, что если его арестуют -- то уж не выпустят. Он был из "серьезных".
Юля сидела на постели, сложив руки на коленях, а слезы так и бежали по ее щекам.
-- Ты не знаешь, Радина, ты не знаешь... Колю я обожаю, я не могу, не могу... Пусть это слабость, но пусть бы меня взяли или кого угодно, только не его... Это такой ужас... Надо действовать, я понимаю, но что делать? И как я могу это перенести?
Вика, не допускавшая никаких нежностей" невольно, однако, обняла плачущую девочку, утешала ее, как умела, не упрекала в слабости, просто гладила по волосам. Не говорила серьезно, хотя само по себе дело ареста Власьева было серьезное.
Но Вика думала о Юле: хотелось, чтобы она не плакала. Хотелось прижать ее к себе, успокоить, утешить. Поцеловать крепко, заставить улыбнуться, может быть, заставить забыть брата. Жалость и сладкая нежность к этому беспомощному, одинокому ребенку томила сердце.
Когда Юля, наплакавшаяся, заснула на постели Вики, по-ребячески подложив руку под щеку, Вика долго еще стояла у окна, глядела на бледно-зеленое расцветающее небо, и ей было странно, не то весело -- не то грустно, не то жалко Юли, не то досадно, что она так плачет о брате, так любит его.
"Если бы я была ее братом... Я бы охраняла ее, я бы вела ее... Николай все-таки мало думал о ней... А ей нужно, чтобы об ней думали, заботились... Она -- мягкий воск... Любящая и покорная..."
Так думалось ей. Или чувствовалось. Потом вдруг обернулась, взглянула на детски-спящую Юлю, беспомощную, нежную и неподвижную, и вдруг эта Юля стала ей противна. Самая жалость обратилась в отвращенье. Вести, нести ее, точно вещь! Нет, хорошо, что Юля не любит ее, не цепляется за нее; не хочет Вика никуда ее тащить, делать за нее, делать что-то из нее! И чего она пришла с своими бесполезными, бабьими слезами! И ведь утешилась, чуть в щеку поцеловали! Вика хотела разбудить ее и сказать, как это унизительно и глупо. Но не разбудила.
А наутро все прошло. Николая, к удивлению, скоро выпустили, и они с сестрой тотчас же уехали за границу. Вика потом встретила Юлю мельком в Женеве. Юля растолстела (?), стала крикливая. Вика ни о чем (?) не вспомнила.
Отчего вдруг теперь вспомнила, думая о себе, о Леонтьеве? Влюблена она, что ли, в эту Юлю была тогда? Какое слово гадкое. И как тут все дико и глупо спутано.
XII
Вам не кажется совершенно неожиданным и почти необъяснимым этот странный вопрос "влюблена ли"? Казалось, что все дело идет на чувствах, если не христианского сострадания, христианской жалости, то на бледных и отвлеченных переменах и оттенках рассудочной гуманности, партийного товарищества, общего дела.
И вдруг -- "любовь". "Физиология, и ничего больше". Юля растолстела, стала крикливой. Почему сие важно? Для чего это сказано? Почему чувство "сладкой нежности" над "детски-спящей Юлей" связано с таким же брезгливым чувством физиологического отвращения, как и жгучая жуть от первых поцелуев Леонтьева?
Зачем в идиллию милосердия, жалости и снисходительности внесена горячая струя плотской чувственности и каких-то нечистых инстинктов?
Это только намек. Начало той Ариадниной нити, которая поведет нас в узкие и извилистые переходы таинственного лабиринта, где ждет случайного путника пламенная по виду и очам, но холодная и мертвая, как камень, сверхидейная минотавресса.
Мы уже немного знаем героиню. Герой обнаружит свое геройство по самому ходу действия, К своеобразному любовному дуэту присоединит свой юный и звонкий голос влюбленный подголосок. Образуется случайное трио, которое окончит полной дисгармонией и расколется на три разные стороны.
Утомленная от бесплодных желаний Клеопатра поднимет узорный покров над своим золоченым ложем и в гневе бросит укор злой и шаловливой Венере, обманувшей ее манящими, но ускользающими призраками ночи.
Но это -- и не элевзинские мистерии, не праздник в честь богини плодородия. Это уголок Лысой горы, где тени и призраки играют в любовь и сладострастие. Но эта любовь призрачна и случайна.
"Физиология, и ничего больше".
XIII
В родной семье Вика всем и совсем чужая. В старом домике за восемь лет почти ничего не переменилось.
"Так же пахнет геранью и кухней в маленьком домике за оградой Спасо-Троицкого монастыря, так же обедают они в зальце с окнами в палисадник, и мать с отцом совсем такие же. Старообразные, тихие, всему, чего не понимают, раз навсегда покорившиеся. Без злобы и без особенной доброты, а просто.
Вот только брат Тася -- новый. Вика едва помнит его, трехлетнего, ревущего и буйного. А теперь за столом сидит худенький, тихий мальчик в парусинной блузе и смотрит на Вику большими, чужими глазами. Кто он -- неизвестно. Вика про него знает только, что он не гимназист, а семинарист, сам пожелал; что у него теперь каникулы, что он смирный и задумчивый, совсем не шалун".
Странно звучат эти слова. "Кто он -- неизвестно", когда речь идет о мальчике-брате, которому "быть кем-нибудь" еще слишком рано. Очевидно, у Вики и З. Н. Гиппиус есть свои сокровенные вопросы, на которые они ищут себе ответа даже в том случае, если речь идет о мальчике-брате.
Это уже некоторый намек. Ниже мы увидим, чего искал чужой взор сестры в тихом мальчике. Она нашла, чего искала. И он был нужен для "Ненужной истории".
Кстати. Вот доказательство, что З. Н. Гиппиус совсем не знает той среды, которую она описывает. Тасе -- одиннадцать лет. Только minimum через три года он может поступить в семинарию. Пока он ученик духовного училища первого класса.
Если Вика все, что она знает, знает так плохо, то очевидно, что она ничего толком не знает.
XIV
А вот и главный герой "Ненужной истории". Пока еще за кулисами.
О том, что было с Викой за эти восемь лет, почему за все время не выбралось недели, чтобы повидаться, -- родители не расспрашивают. В общем знают, письма получали, а расспрашивать -- что же? Не поймут они, только горько и страшно.
Мать в сущности довольна, что у Вики здоровый вид, ей уж начинает казаться, что и перемен особенных в лице нет; мало-помалу и она забывает, что прошло восемь лет. Так, расставались -- а вот, слава Богу, и свиделись. И она свое рассказывает, торопится, о том, что у них в углу случалось, чего Вика не знает.
-- А помнишь ты, Вика, отца Геннадия нашего? Протоиерея? Уж такое близкое нам семейство было, такое близкое...
Вика вспоминает ясно и семейство, и самого толстого, крикливого и рослого отца Геннадия.
-- Так вот их здесь больше нет, Витенька, в Нижний перевели. Жалость такая. А тут еще несчастие у них случилось...
-- Ну, какое ж это несчастие... Сказать несчастие -- нельзя, -- вставил кротко отец.
-- А счастье, по-твоему? Уж помалкивай, Пал Федорович. Одно только, гляжу я и думаю, обойдется это. Ты, Виктуся, помнишь их сына второго, Васюту?
-- Да, кажется, помню, мама.
-- Он постарше, должно быть, тебя будет. А не то помоложе. Такого ума был мальчик, такого ума... Первым шел в семинарии, мало этого -- в Петербург поехал, да академию кончил. И что же ты думаешь? О. Геннадий в полной уверенности, что ему дорога открывается -- а он, на тебе, в монастырь!
-- В монастырь?
-- Да ведь что! При его образовании он бы вскоре архиереем мог быть, хоть и молод очень. Это ведь тоже какая дорога! А он -- ни два, ни полтора, постригаться -- не хочу, иереем -- недостоин еще, а в послушники пошел! В простых послушниках уж с год, в нашем же монастыре. О. Геннадий радуется, что хоть в знакомом месте. Приходит к нам часто, ну так я присмотрюсь, что из него дальше будет.
-- Всякому свое, -- сказал отец покорно и скучно. -- Вот хорошо у меня место частное, тихое, домик свой -- и так мы проживем век без метанья. Да я к духовенству, хоть и жили все рядком, склонности не имел никогда. А есть призвания... Подвижническое стремление...
XV
"Он" -- на горизонте. Но пока еще все тихо. Вика по-своему отдыхает.
Вике не было скучно. Так хорошо, тихо, время не двигается, все все равно. После обеда отец пошел спать. Тася куда-то безмолвно исчез. Было жарко, но не мучительно жарко, а ласковая духота стояла.
Зазвонили к вечерне, тяжело и близко. Сад монастырский -- точно лес, деревья высокие, густые. До самого обрывистого берега реки.
Сидеть там, на этом обрыве, в ласково-душный июльский вечер, слушать колокол вечерен, и больше ничего не нужно.
Впрочем -- это кажется только, что хорошо. Кажется, что не было восьми лет. Но если б и не было? Ведь когда не было, и Вика, упрямой и розовой гимназисткой, сидела на берегу и слушала колокола, -- тоже было нехорошо, тоже хотелось совсем другого, и даже до ненависти к тишине, к реке и колоколам -- хотелось!
Теперь ненависти нет. Тихая грусть -- и радостное удивление. Точно восемь лет Вика не видала неба, воды, деревьев. А они есть. И это почему-то ужасно хорошо, что они есть. Но почему?
Таков философский скептицизм простоватой и придурковатой девушки, у которой мысли беспомощно и бессильно ползут, как мухи по патоке, которая ни на чем не может сосредоточить свое внимание, у которой ленивые, туманные и ненужные мечты заменяют мышление и сознание.
Это маленький комочек истрепанных нервов, который раздерган до того, что ему "все все равно", мертвый для жизни и мышления, брошенный в темный уголок, потому что он никому не нужен. Да, там была своя работа, бестолковая и неосмысленная суетня, дело, к которому ее сердце не лежало, рутина, в которой она разобраться не могла, вечное падение по наклону, по инерции от какого-то внешнего толчка.
"Все все равно". Какой это бесчеловечный, пошлый и подлый принцип. Можно ли верить такому человеку? Он всегда солжет, всегда изменит, он не берет на себя ответственности ни за свое слово, ни за свое дело, он опасен, потому что имеет внешний облик человека, но под этой оболочкой скрывается тупая мертвенная апатия, непробудное равнодушие, звериная невменяемость, спертая духота одинокого и бессмысленного эгоизма. Это ткань гнилых мечтаний и надменного ничтожества.
Беда тому, кто поверит ее честному слову, потому что она сама не знает, что она думает, что она чувствует, что говорит. Это болотная трясина, которая в жидкой, липкой и вонючей грязи топит всякого, кто к ней подойдет близко. При внешней подвижности и суетливости, она спит, спит беспробудным сном, и если на минуту и проснется, то подъемом нездоровой чувственности, половой блажи, не страстью, а мечтами о страсти.
Это догнивающий кусок первобытной идейной слизи, который дрожит и качается, как студень на тарелке, если стол дрожит от шагов прохожего.
Спит мысль, спит совесть, спит сердце. Спит и плоть, хотя порой по ней пробегают мимолетные токи отвлеченной и бессильной чувственности.
XVI
Пришел дня через два вечером и сын о. Геннадия, Васюта.
Вошел робко, весь узенький, высокий, в черной ряске (?) с кожаным поясом. Волосы у него отросли, и слабо, вяло закручивались у плеч. Бороды и усов почти не было. Лицо испуганное, нежное и строгое.
Вика с любопытством на него поглядела. Он взглянул раз и потом долго не глядел.
Чувствуется старый избитый шаблон, какой-то трафарет. Очевидно, З. Н. Гиппиус никогда не видала настоящих послушников. Послушники рясы не носят, а носят подрясники. Ряса и кожаный пояс -- это из какой-то балаганной феерии не на русской почве. Ну, это обычный lapsus идейных беллетристов: они всегда -- ляпают,
Васюта знал, что Вика -- "революционерка".
А такая простая. Курсисток он мельком в Петербурге видал. Но вообще с женщинами никогда не разговаривал. Боялся он, и не было интереса.
-- У Васи голос хорош, -- сказала Анна Ивановна. -- На клиросе поет. Вот пойди, Вика, послушай как-нибудь.
-- A разве вы в церкви бываете? -- проговорил Вася как-то в сторону и вдруг покраснел, и сжал брови.
-- Я давно не бывала... Здесь же, в нашем монастыре бывала, когда дома жила, -- ответила Вика с удивлением: ей пришло в голову, что за восемь лет она в первый раз вспомнила, что люди в церковь ходят. Точно там, где она жила, не было церквей так же, как не было воды, леса и неба.
-- Я теперь почти никогда не пою, -- продолжал Вася. -- Но вы все-таки пойдите. У нас хор славный.
И замолк. У Вики было красивое, смуглое, очень строгое лицо. Почти до тупости строгое. Вася и так боялся, потому что это была женщина, а от строгости у него даже внутри дрожало что-то.
Вышел брат Тася, взглянул, странно, неуклюже поздоровался с Васильем Ивановичем, вспыхнул весь и тотчас же скрылся.
Мать говорила. Вика послушала-послушала и вышла на крыльцо. Мигали теплые, большие, предавгустовские звезды. Деревья сада монастырского недвижно чернели впереди.
-- До свиданья, -- кто-то сказал около нее.
Вика обернулась и сразу не сообразила, что это Вася-послушник. Не узнала его в длинной рясе.
-- Вы уходите? Вам прямо? Я с вами сойду. Мне пройтись хочется. Вася ничего не ответил. Пошли молча. Вика сообразила, что, можетбыть, нельзя ходить с послушником-монахом (?) ночью.
-- Может быть, вам нельзя со мною? -- спросила она неловко.
-- Нет, отчего ж? Вы за оградой живете; да, пожалуй, и ворота еще не заперты. Мне недалеко, вот через две аллеи.
А Вике все-таки чудилось, что она что-то неловкое ему делает. Отстать хотелось, но вместо того она вдруг спросила:
-- Вы ведь не монах?
-- Нет, я послушник.
Вика это знала. Ей захотелось, чтобы он с ней поговорил просто.
-- А я слышала... Вы ведь академию кончили... Вы могли бы сразу... как это? Священником-монахом быть, если б захотели.
-- Да... Но я чувствовал себя недостойным пострижения. И вообще... да, впрочем, что об этом... Извините...
Вика ободряюще повернулась к черной узенькой тени, которая двигалась немного сзади ее. И ей стало жалко почему-то, что он идет сзади и боится.