Соболь Андрей Михайлович
Собачья площадка

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


    Андрей Соболь
    

СОБАЧЬЯ ПЛОЩАДКА

    
   Источник: А. Соболь. Человек за бортом. Повести и рассказы. М.: "Книгописная палата", 2001. -- 320 с.
   OCR и вычитка: Александр Белоусенко, февраль 2008. http://belousenko.com/
  
  
   Когда-то особнячок был на виду, но в 1911-м пятиэтажный -- доходный! -- рыжий дом пролез вперед, кирпичный мужлан вогнал деревянного старичка в глубь двора, нагло, не стесняясь. Никакого почтения к прошлому, а помнил особнячок севастопольскою кампанию, у себя в зальце с белыми колонками принимал Масальских, Щербатовых, Волконских, и еще до сих пор у крайнего овального окна стоит кресло, в котором приезжий заграничный гость, великан с серебристой бородой, рассказывал о прекрасном голосе приятельницы своей Виардо.
   А в 1919-м оказалось, что на счастье это -- вот уж не знаешь, где найдешь и где потеряешь, -- не уплотнили, ореховою шифоньерку с замысловатыми тайными ящичками не приспособили для канцелярии Оккмы (в Оккме старший сын бывшего прокурора, Василий) или для хранения дел Упшосса -- в Упшоссе дочь Валентина регистраторшей.
   Хорошо, когда в глубь двора, на задворки -- и турецкая оттоманка осталась.
   И дни и ночи проводит на ней старый прокурор Анатолий Федорович Башилов -- Златоуст московский; еще в 1917-м по виду хоть под венец или на два-три тура вальса в Дворянском, а в 1919-м пополам перегнувшийся, с губой отвислой и дрожью в коленных чашечках.
   Оттоманка -- и кабинет, и столовая, и спальня; все вместе, все на оттоманке: тарелка с селедочным хвостом, картуз с махоркой, желтая обложка "Исторического Вестника" и пальто бурое, с заплатами на локтях. А портьеры, фарфор, серебро еще в начале девятнадцатого уплывают на Сухаревку, Боровиковского уносят, шахматы китайские.
   В марте еще острит Василий, теперешний начканц Оккмы:
   -- Я моль: съел фрак, теперь ем шлафрок.
   И кричит с оттоманки старый прокурор:
   -- Освободи меня от этих мерзостных советских анекдотов. -- А уж в декабре 1919-го и кричать перестал.
   В ноябре 19-го около оттоманки два градуса ниже нуля. И тихонечко с крылечка сходит второй сын, Коля. Ему пятнадцать лет, в карманах "Ира", "Ява" и шведские спички. Анна Владимировна до ворот провожает, в калитке крестит Колю, за воротами Собачья площадка в сугробах, узкогрудый Коля посреди, как заблудившаяся собачонка, -- и стремглав бежит Анна Владимировна обратно:
   -- Господи! Господи! -- Но должен же Реомюр подняться.
   Упорен Реомюр: поднявшись в среду, в пятницу опять падает.
   "Иру" сменяют пирожки, пирожки -- ирис кромский, а Собачьей площадке ни то ни другое не по нутру: не берет, не ест, только снегом скрипит. По ночам на углу Трубниковского, на углу Дурновского, Спасо-Песковского воют псы -- спать не дают старому прокурору. Кто знает, чьи они: бездомные, или хозяйские, но без кормежки? -- и ночью оттоманка -- пытка, пытка под всем барахлом, что собирает в дому Анна Владимировна и укрывает.
   Днем -- другая пытка: на буржуйку Анна Владимировна ставит два утюга и на утюги горячие льет воду, чтоб Реомюр подпрыгнул: жестяно скрежещет печурка, по утюгам прыгают шарики, кружатся шибко, и бьет пар. Уже минут через десять пахнет баней.
   -- Убери, убери! -- молит прокурор. -- Лучше мерзнуть собакой, чем эти сандуновские.
   Анна Владимировна бросается к утюгам, тащит, обжигая пальцы, и в белой зальце, прижавшись к колонке, в белом зальце тихо стонет, сама белая.
   Все белым-бело: зальца, лицо, окна, Собачья площадка, Москва, Скарятинские, Кречениковские, Борисоглебские...
   Что губит Колю -- "Ява" ли, ирис ли, или смоленские сугробы -- кто знает и кто сможет поведать? Но Колька (уже не Коля) погублен навеки: только ночевать приходит.
   -- Пороть! Пороть! -- мечется прокурор по оттоманке.
   А оттоманка хихикает измочаленными пружинами: знает старушенция, что насчет порки надо надолго воздержаться.
   Надолго ли? Надолго, уверяет Колька, комсомолец городского района, и, пристегнув к выцветшей гимназической фуражке красную звезду, одним взлетом берет Собачью площадку и исчезает навсегда в морозном синеватом тумане.
   Тра-та-та... Тра-та-та... -- где-то бьют барабаны, хрипит старый прокурор, на отвислой губе, как водяные шарики по утюгам, слюна, проклятия, а красные знамена ширятся по Москве и, заставы раздвинув, бутырские, семеновские, рогожские, ползут на Урал, к Перекопу, на хребет Хинганский, к кубанским степям.
   А в Оккме сосед по столу Василия -- Максимилиан Казимирович Войдак -- холеными пальцами перебирает бумаги, на серой папке отполированные ногти, розовые -- кусочки ветчины елисеевской -- привет тысяча девятьсот пятнадцатого, а такой же, как Василий, партийный -- П. П. П., партия прогрессивного паралича, бывший помощник присяжного поверенного.
   И только: ни спец, ни коллегиальный член, а маникюр, крахмальный воротничок, правда, лишь краешком над тугим забориком безукоризненного френча, в вощеной бумаге, к двенадцатому часу, ломтики семги на белом хлебе, яйца, плиточка шоколадная -- аккуратный пакетик, опоясанный шнурком.
   Войдак, Максимилиан Казимирович, П. П. П., желтые высокие сапожки на двадцати двух пуговицах, папиросы "Асти", белоснежный носовой платок с хрустом, с духами -- чуть ли не Коти -- фантасмагория, сказка Шехеразады, тысяча и одна ночь, двадцать две пуговки -- и однажды:
   -- Башилов? Сынок Анатолия Федоровича?
   "Сынок". И губы в улыбку, мягкая ладонь, рукопожатие, точно в фойе зоновской оперетки, а за сим ужин в Литературном на Большой Дмитровке, за столиком под портретом Шаляпина, по соседству с профессором Баженовым, с балериной из Большого -- улыбочка, улыбочка и взгляд изучающий.
   -- Как же... Как же... Знавал, имел удовольствие... Красивый был старик.
   И взгляд успокоился: нащупал, ковырнул, определил и нашел. "Знавал", "имел" -- и сказал в свое время:
   -- Предрассудки. Надо кормиться, дорогой мой. Надо самоопределиться, надо самому себе ответить: как мы будем кушать, что мы будем пить, чем мы будем печечку топить. Вобла?
   -- Вобла.
   -- Сакс ликвидирован?
   -- Давным-давно.
   -- И утюги на печурке?
   -- Два ниже нуля.
   -- Уплотнение до печенки?
   -- Нет: не тронули.
   -- Коллега, коллега... -- сокрушается вощеный, как бумага из под семги на завтрак, пробор. Сокрушаются бритые, с синим глянцем щеки.
   -- Как это глупо и... безобразно. Сущий клад, вы с санками за картошкой... Золотоносная жила...
   И назавтра в белой зальце гость -- первый гость за полтора года -- Максимилиан Казимирович Войдак в тургеневском кресле. Войдак в восторге от залы, от колонок и больше всего, паче всего от брандмауэра рыжего, который надежно заслонил особнячок и, припрятав его, сам вылез на Собачью площадку.
   Так и надо: к комиссарам -- пятью этажами с разными хозами, комами, маскировка -- la guerre comme a la guerre, прикрытие, а в глубине клад, золотоносный рудник.
   Предварительно... да все очень несложно: побольше тепла -- не "буржуйку", упаси боже, а по-московски, по-московски старую добротную голландку, -- два круглых стола меж колонок, не мешало бы со скатертями такими, где ворсинки, -- легче и приятнее карты брать, -- третий, маленький, сбоку, с альбомами, не мешало бы с семейными карточками, раз были в семье генералы, сенаторы и посольские, четвертый с закусками, с самоваром -- и десять процентов с каждого банка.
   -- Ни за что! -- кричит Анна Владимировна, и пятится, пятится, приседая, точно по темени бьют ее, и машет руками -- тонет, тонет в холодной пучине, а берег-то близко, но будь он трижды проклят!
   И идет ко дну, камнем, урожденная Шамшурина, смолянка с шифром, в платке кухаркином, крест-накрест, поверх рваной кружевной парижской мантилии.
   -- Ни за что, -- посерев, говорит Валентина, регистраторша из Упшосса, и хочет гордо вскинуть голову, а голова никнет: закружилась белая зала, белые окна, а поверху пляшет стол с закусками: колбаса, калач, масло -- бешено, в глаза норовя поближе...
   А Войдак мигом рядом: подхватил, поддержал, повел к креслу -- пахнет духами, к лицу нагибаются подстриженные усы, батистовый платок у лба -- бред, сказка Шехеразады, тысяча и одна ночь... двадцать две пуговки на стройной ноге Войдака, Максимилиана Казимировича.
   -- Ни за...
   Окончание завтра.
   А назавтра уже въезжает во двор воз с дровами, и Войдак Максимилиан Казимирович, с тремя свертками, целует руку, почтительно пригнув голову, и шепчет очень корректным шепотком:
   -- Ах, Валентина Анатолиевна, поверьте мне, что...
   В Упшоссе у Валентины пальцы не гнутся, когда надо вписывать номера в исходящий.
   Упшосс -- скользкая лестница, в столике аннулированные карточки за декабрь, курьерша в овчине -- говорят, в этих овчинах зараза, сибирская язва, -- от соседнего ундервуда в висках ноющий зуд, точно в дупло, откуда пломба выпала, иглу сунули и иглой ковыряют, часовые стрелки ползут мухами осенними -- саботируют... саботаж... верниссаж... вояж...
   -- Боже, боже, о чем это я? Куда ехать?.. Куда бежать?.. Упшосс -- это что? Русское слово, турецкое?
   -- Управление шоссейных дорог... Почему шоссейных, а не железных? Разве существуют еще шоссе? Кому они нужны?
   -- Номер 1211... Народному Комиссариату путей сообщения...
   В белой зале шумит самовар, в белой зале пылает печка, в белой зале тонко пахнет духами...
   -- Ах, Валентина Анатольевна... Упшосс -- скользкая лестница, в овчине сибирская зараза...
   -- Не хочу. Не хочу.
   А ровно в 4 входит Войдак, Максимилиан Казимирович, и на саночках мчит домой быстро, быстро -- к белой зале, к жарким изразцам, к Собачьей площадке, а сегодня Собачья площадка совсем другая: прежняя. И как хорошо скрипят сани, Кречетниковский огибая.
   Два дня подряд не вылезают дрова из печей -- в себя приходит особнячок, расправляет онемевшие кости, обоями трещит, стужу гонит прочь, все деления Реомюра, нижние прахом идут, верхние лезут вперед. А прокурор под тряпьем на оттоманке еще не знает, что можно уже все барахло скинуть и лежать, не заботясь об одеялах. Но тепло ширится и дает о себе знать, и прокурор в недоумении.
   -- Анна! -- зовет он и, кряхтя, приподнимается.
   -- Иди ты, иди ты, -- толкает Анна Владимировна Валентину. -- Боже, что мы ему скажем? Как мы ему объясним?
   Валентина идет к отцу: в Оккме выдали дрова, в Упшоссе еще обещают.
   Прокурор морщится:
   -- Знаем мы эти обещания. А вы уже разгорелись, в восторге, все сразу. Бабы. Экономить надо, экономить.
   Валентина, не поднимая глаз, покорно отвечает:
   -- Будем экономить.
   К ужину прокурор получает жареный картофель, французскую булку и сладкий чай.
   Французская булка заставляет прокурора подпрыгнуть, но, хотя и съедает ее жадно, прокурорская старая закваска бродит -- и настораживается прокурор.
   -- Анна, -- зовет он опять.
   В кухне Василий злится:
   -- Нельзя так, мама. Надо исподволь. Ты бы еще сразу с икрой, с анчоусами.
   -- Васенька ... Васенька... -- бормочет Анна Владимировна и мелко плачет. -- Ведь для него все, с него и начать надо. Васенька, иди ты, иди ты.
   Василий идет к отцу и уже на пороге смеется, а смех чужой и упорно стынет на неверных губах.
   -- Это, отец...
   Прокурор сдвигает седые взлохмаченные брови -- две брови, две настороженные ночные птицы, внезапным рассветом вспугнутые:
   -- Упшосс? Оккма? Василий, говори правду!
   Для первого вечера Войдак, ради спокойствия Анны Владимировны, соглашается привести не больше пяти-шести человек, а закусок заготовлено на двенадцать, но Василий обещает назавтра уговорить мать, и Войдак благодарит пожатием: мягкая ладонь, духи, антракт в оперетке... "Король веселится", сейчас скажет: "Махнем к Яру".
   Расставлены круглые столы, на маленьком столике, пока еще без альбомов, колоды наготове, подносы с холодной телятиной, с осетриной, со стаканчиками для красного удельного ждут своей очереди. Валентина у себя в комнате ничком на постели -- и осторожно стучится Войдак.
   -- Сейчас. Сейчас, -- отвечает Валентина -- и опять в подушку: дрожь унять, пальцы сплести.
   В одиннадцатом приходит первый гость: мохнатая бурка и гортанный голос. Двери открывает Василий, раньше, чем открыть, спрашивает:
   -- Кто там?
   -- Ыз Ныжнего, -- слышится в ответ -- условный пароль, Войдак дал, у Войдака в Нижнем Новгороде брат, потому пароль такой.
   Второй гость, вертлявый, сухонький старичок, отвечает бойко, быстро и весело:
   -- И-ги, и-ги, -- из Нижнего.
   Сугробами, через Собачью площадку, мимо рыжего дома, двором идут гости, а на Собачьей площадке тишь, белый сон, белая смерть, и прорезает их изредка собачий лай, мерзлый, твердый. Старый прокурор приподнимается на локте: опять не дают спать проклятые собаки, воют, точно в деревне, когда за околицей из оврага лезет волк, и ведь не дохнут, мерзавки, хоть и не кормят их, -- живучи московские псы, ох, живучи!
   Василий осторожно запирает двери, но все же стучат они -- и по-морозному отчетлив стук.
   -- Анна! -- кричит прокурор. -- Анна, кто это пришел?
   Василий бежит к отцу успокоить, солгать, но не обмануть заматерелого прокурора -- наметан слух, любую фальшивую нотку поймает: будто верит -- ложится опять, а ухо волосатое начеку, на дозоре брови -- седые ночные птицы.
   И в ночи явствен вторичный стук дверей, затем третий, четвертый.
   Лежит прокурор, все ловит: шорохи, звуки, тишь ночную прощупывает, темноту сверлит остановившимся взглядом.
   Уже не стучат двери, уже по-обычному, как третьего дня, как пять дней тому назад, не шелохнется дремотная тишь, а прокурор, голову с оттоманки свесив, прислушивается -- свисает голова, губа отвислая книзу -- и улавливает старый прокурор новые, подозрительные и страшные звуки: голоса чужие, голоса неведомые. А в белой зале, меж белых колонок, Войдак карты мечет и корректно вопрошает:
   -- Сколько?
   -- Двэсты.
   -- Жир! -- заливается сухонький.
   Прокурор сползает с оттоманки, -- ноги не слушаются, одеревенели за зиму, редко они по полу ступали, дальше ночного столика ни шагу, а тут путь длинный: коридором, мимо детских комнат (белобрысый Коленька, сорванец Вася и любимица Валя -- каштановая косичка на белой пелеринке), к зале, к колонкам.
   Спотыкается прокурор, от стенки к стенке, невидящими глазами в тупики и -- чтоб потом, на пороге белой залы, увидеть меж колонок, милых, любимых и с детства памятных, карты, жадные глаза, жадные рты -- чужие, все чужие, -- и дочь Валю -- каштановую косичку! -- рядом с френчем, а френч карты ей показывает, улыбается и ответную улыбку ловит.
   И -- назад, назад, так осторожно, так тихо, что половицы не пищат, и -- назад, назад, так мертво, так без кровинки, что и биения сердца не услышишь -- к черному ходу, черным ходом во двор и двором, двором, к Собачьей площадке, наугад, во тьму.
   И за воротами, старой головой в снег, на четвереньках, старым московским псом воет прокурор, воет протяжным мерзлым воем.
   И отзываются собаки с Трубниковского, с Кречетниковского, с Борисоглебского.
    
   Красково под Москвой Август 1922
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru