Мы сидим у шалаша бахчаря, на жестком степном сене, а перед нами льется расплавленное золото песка и неба...
Далеко тянется известковая равнина, спускается с холма между цепких стеблей арбуза и ползет дальше во все стороны, как рассыпанное просо...
Беззвучно внизу и на небе, неслышно рябит воздух и упругой тяжестью ложится на мозг.
Долго мы шли под иглами солнца, -- устали спины и ноги, потрескалась кожа, вспухли, полопались губы.
И пока взбирались на холм к шалашу -- не было мыслей и не хотелось смотреть вперед, обманывать себя кажущейся близостью.
Перед нами на корточках "дид" с рыжей редкой бородкой, в артиллерийской фуражке с офицерской кокардой. У ног его арбузы; он медленно берет их один за другим, крякает и пробует их ладонями -- готовы ли.
Глаза его серьезны, и в них дрожит усмешка -- он привык к зною, с детства дышал он жгучим дыханием степи.
-- Та-ак... -- тянет он часто и добродушно-насмешливо взглядывает на нас.
И я хочу улыбнуться ему в ответ, мне нравится его лукавая усмешка, но рот не складывается в улыбку, бессильно падают веки.
В шалаше, под боком, за камышовой стеной возятся, кудахчут куры, просовывают клювы между камышинок, бьются о них крыльями.
-- Ишь, дуры лобатые, -- добродушно тянет "дид", но не поворачивает головы и сидит по-прежнему на корточках.
В стороне синий дымок вьется, под ним на тлеющем кизяке стоит черный от копоти чайник. Это для нас "дид" готовит чай.
-- Так, та-ак... -- бормочет он.
И хочется плотнее закрыть веки, забыть, что над тобой солнце, а под головой колючее сено, но плавно, как на волнах, начинают колебаться бессвязные мысли, и в испуге широко открываю глаза.
-- Жарко у вас, -- говорю я присохшим ртом, силясь собрать уходящую бодрость, интерес к новому. От моих движений так же быстро, как и я, открывает глаза товарищ. Полинялая студенческая фуражка съехала ему на правое ухо, лицо -- точно придавленное какой-то остановившеюся мыслью.
-- До черта, -- сипло вторит он мне.
А "дид" по-прежнему чуть видно улыбается одними глазами.
-- С дороги... ничего, приобыкнете...
Почему-то подмигивает левым глазом. Потом строго-внимательно водит глазами по нашим ружьям и ягдташам с крыльями убитых кречетов и неопределенно тянет:
-- Да-а...
Я чувствую, что ему странны здесь, в степи, наши ружья, крылья убитых птиц, студенческие фуражки, но не стараюсь объяснить себе, почему это так.
-- Пусть, -- почти вслух говорю я.
Молчит полуденная степь с ярко-бирюзовым небом над ней, с далекими точками кречетов, ровной лентой железнодорожного полотна. Замерли там, на горизонте, ветряные мельницы -- точно высохшие пауки, пришпиленные булавками.
Но вот выбрал, наконец, "дид" арбуз, достал из-за шаровар нож, сочно вонзил его в мякоть, быстро повернул два раза, и в две стороны развалились две половины, мелькнув влажными, розовыми кругами.
-- Как кровь, -- убежденно кивает нам бахчарь и лезет в шалаш за ложками.
С громким кудахтаньем бросаются ему навстречу в открытую дверь куры. Радостно хлопают крыльями и разбегаются.
-- А, черт, -- доносится из шалаша, но "дид" не выходит, а долго копается там, бормоча что-то.
Сильно ноет левое плечо от жесткого сена, но нет сил перевалиться на другую сторону. Товарищ, не дожидаясь ложки, жадно схватился за одну половину арбуза и прильнул губами к розовой мякоти, точно хочет всосать ее всю в себя. Нервно ширятся воспаленные ноздри, вдыхая влажность.
И когда "дид" вылезает из шалаша, мы оба уже покончили с арбузом.
Но он, кажется, забыл о нас и, поднявшись на свои крепкие ноги, ставит ладонь щитком над глазами и смотрит поверх шалаша на невидную нам часть бахчи.
-- Так, так, -- кивает он офицерской кокардой, -- это Нюра... отто добро... Она загонит этих лобатых дьяволов...
Потом поворачивается к нам и поясняет:
-- Внучка моя идет, Нюрка... она мне молоко с хутора носит... Вот запалим огоньку больше, сварим вам кашу...
И после паузы добавляет:
-- Небось, есть хочется -- вижу, что голодны...
За шалашом мы слышим движение, чьи-то быстрые шаги, чей- то молодой, звонкий голос:
-- А кышь, вы, кы-ишь...
-- Так, это она, -- улыбается "дид".
Белый, с красными розами, платок, смуглое личико с черными глазами и та же, что у "дида", чуть уловимая улыбка в них.
-- Здравствуй, дид, -- кивает девушка, ставит наземь горшочек с топленым молоком и, мельком взглянув на нас, без тени удивления бросает:
-- Здравствуйте и вам, казаки!
А "дид" смотрит на нее и смеется, и в рыжей бороденке его играют жгучие лучи солнца, но он привык к ним, они не слепят его.
-- Откуда ты знаешь, что хлопцы эти -- казаки?
И лукаво смотрит на нас.
-- Дык, кто же тут есть боле? -- полувопросом убежденно говорит она и не ждет возражений, а сейчас же бежит за разбредшимися курами.
-- А кышь, шельмы, а кы-ишь...
Точно ниже спустилось накаленное небо. Точно в жутком молчании страстной полуденной ласки прильнуло на грудь золотистой степи и в жарком дыхании сливается с ней, вздрагивает в судороге опьянения, вспыхивает бесчисленными огнями в каждой песчинке, в каждом камешке... Тонут вдали пауки мельниц в мареве дрожащего света, и кажется, что там синие, глубокие озера -- это небо целует землю.
И странные сны грезятся в эту пору сияющего дня, и хочется уйти от них, уползти куда-нибудь в темную щель, притаиться и ждать, и вздрагивать, прислушиваясь к молчанию света...
-- Душно... -- чуть слышно шепчут опаленные губы.
А дед опять сидит тут близко, что-то ковыряет заскорузлыми пальцами, с чуть заметной иронией смотрит мне в слипающиеся глаза.
-- Душно, -- повторяет он, -- а ты знаешь, почему "душно"? Нет, не знаешь!.. Теперь страшно ходить по степи, теперь всякому доброму человеку надо сидеть дома... да!..
Опять медленным взглядом проводит он по нашим ружьям и линялым, с синими околышами, фуражкам.
-- Ночью и в полдень нельзя ходить по степи... Ночью просыпается она, кругом подходит к человеку, смотрит ему в очи и не дает пути... А в полдень, когда солнце на средине, -- спит степь и плывут по ней ее сны... Так говорят старые люди, и я их видел...
Он задумался и молчит, и уже не видно в его глазах улыбки -- они смотрят строго, молитвенно.
Я силюсь не поддаться чарам зноя, ширю веки, стараюсь двигать пальцами рук.
Товарищ сидит неподвижно, зарывшись в сено.
Где-то за стеной изредка кудахнет курица; шипит в котелке каша.
Нюра подходит к "диду" и, молчаливая, садится рядом, высунув из-под юбки кончик маленькой загорелой пятки.
-- И когда идет человек, то плывут к нему сны, -- точно и не прерывал речи, продолжает бахчарь, -- и посреди них -- набольшая -- тянет к нему длинные горячие руки, и давит голову, и тихонько смеется, и прыгает, и целует... -- это и есть та самая, Полудница... Красными очами ворожит она человеку, и падает он лицом в жаркий песок, и засыпает... И такому никогда не проснуться!..
Тихо, едва слышно замирает голос "дида", только долго еще ширится перед глазами белый платок Нюры с красными розами...
Плывет от меня в сторону шалаш и незаметно скользит из-под спины жесткое, хрустящее сено...
Все ярче передо мною белый платок с красными розами, ярче цветут они, раскрываются лепесток за лепестком и остро глядят в меня кровавыми пятнами...
Ниже, все ниже оседает холм и тянутся к небу жесткие стебли арбузов, -- тонкие, гибкие, жгучие, -- тянутся и давят тисками пустеющий череп...
Сыплется золотом степь во все стороны -- крупные зерна спелого хлеба...
Пляшет неслышно и гибко мелкою рябью сгустившийся воздух, тонкими иглами входит в тело, сдавливает его, и не знаешь, где кончается оно и начинается море жидкого огня.
Наклоняется кто-то близко бледным светящимся лбом, шуршит горячей сухой кожей и скалит зубы, в изнемогающем поцелуе...
Опаленная, прильнула земля к небу...
В последнем напряжении уходящей воли я открываю глаза. Деда уже нет напротив. Он сидит спиной у котелка с кашей.
Белый платок Нюры маячит возле него.
Темно-красный шар солнца низко висит над степью...