Слезкин Юрий Львович
Полина-печальная

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


   Юрий Львович Слёзкин (1885-1947).
   Источник: "Новелла серебряного века", Москва, "Терра-Terra", 1994.
   OCR и вычитка: Александр Белоусенко (belousenko@yahoo.com), 16 августа 2003.
  
  
   ЮРИЙ СЛЁЗКИН
  

ПОЛИНА-ПЕЧАЛЬНАЯ

  
   L'amour est un rossier quit
   fleurit sur nos levres:
   Plante dans notre coeur, il
   boit le plus beau sang.
   Et le vase empourpre, Saxe,
   Chine ou vieux Sevres.
   Se brise quand les fleurs vont
   s'epanouissant...*
  
   Romance
  
   * Любовь -- это розовый куст, цветущий на наших губах. Зародившись в нашем сердце, он пьет самую чистую кровь. И пурпурная ваза, подобная саксонской, китайской или старинной сервской, разбивается, когда бутоны начинают раскрываться (фр.).
  
   В нескончаемом потоке человеческих лиц и характеров, каких приходится наблюдать в короткие дни нашей жизни, встречаются типы, поражающие нас с первого взгляда, вызывающие в нас невольное любопытство, смешанное или с чувством восхищения, или с брезгливостью. Но чаще всего приходится нам сталкиваться с людьми совершенно безразличными, с людьми, о которых ничего не сумеешь сказать через минуту после того, что их увидел,-- так они бесцветны.
   Но, может быть, эта серость только кажущаяся. Быть может, глядя на большинство людей, мы улавливаем только общий тип, как бывает это с путешественником, впервые попавшим в чужую страну. Быть может, это только недостаток внимательности: нас поражают лишь резкие особенности, и мы беспечно проходим мимо скрытых, затаенных и, кто знает, наиболее значительных и характерных черт. И не подтверждается ли мысль эта теми нежданными озарениями, когда случайно встреченный и забытый вами человек внезапно оживает в вашей памяти в совершенно новом освещении, приобретает определенные, ему только присущие черты, становится единственным в своем роде -- странно волнует ваше воображение и часто вызывает горькую укоризну вашей близорукости и равнодушию.
   Вот и сейчас вспомнил я об одной девушке, об одном обиженном природой существе, с бледным, невыразительным лицом, каких тысячи, с лицом, которое только недавно выплыло предо мною из туманного прошлого и всё более приковывает к себе мое внимание. Я вспомнил о Полине-печальной.
   Будучи еще студентом, я часто ездил на каникулы к крестной матери своей -- княгине Прасковье Сергеевне Соловецкой, имение которой находилось недалеко от нашего. Княгиня была чопорной, подтянутой старушкой, вдовой вице-губернатора, с большими замашками барыни былых времен, но с состоянием, уже приходящим в упадок. Зимою она жила в провинциальном городе, в собственном доме, а на лето переезжала с целым штатом прислуги и бесконечным хвостом племянниц и внучек к себе в усадьбу.
   Большие каменные барские хоромы стояли на высоком холме, окруженные цветниками, оранжереями и парком, спускающимся по склонам к обширному пруду. Широкая аллея старых каштанов вела к соседнему холму, где возвышалась старинная церковь, строенная предками княгини.
   Дом был очень велик, и, сколько бы гостей ни приезжало к старухе, всем находилось место, а во многие комнаты даже никто и не захаживал. Убранство некоторых из них осталось прежнее, во вкусе восемнадцатого столетия: стены были расписаны по штукатурке или увешаны сверху донизу огромными темными картинами в золоченых рамах, среди которых можно было найти весьма ценные по достоинству живописи. Мебель была резная, массивная и обитая штофом -- особого цвета в каждой комнате. Сам воздух -- сыроватый, чуть затхлый, несмотря на то, что летом всюду раскрывались окна, дышал давно угасшими днями -- пылью, плесенью, клеем, тлеющей материей и еще чем-то неуловимым, похожим на нежные, необычайные духи, слегка кружащие голову.
   Молодая шумливая жизнь гостивших племянниц, племянников, внуков и внучек врывалась всюду, проникала во все уголки, но не смешивалась с прошлым, не убивала его, -- как вольный ветер лугов, веющий в открытые широкие окна старинных покоев не заглушал дыхания обветшавших стен. Эта дедовская рамка придавала особый очаровательный оттенок всем нашим затеям, нашей юной любви, нашим невинным тайнам; овевала нас, не заглушая нашей веселости, голубой мечтательной дымкой.
   Мы играли в теннис, футбол, танцевали в огромном зале с хорами модные, новейшие танцы под скрипучие вздохи разбитого рояля, шептались по темным углам и мчались как угорелые верхом и на велосипеде по дорогам имения.
   А старая княгиня поддерживала традиции.
   Каждый праздник или воскресный день к церкви, отстоящей от дома не более ста сажен, подкатывала высоченная двуместная карета на каких-то стоячих рессорах. В карету была впряжена, цугом с форейтором, четверня лошадей, еле передвигавшая от древности ноги, а на запятках, держась отчаянно за ремни и болтаясь во все стороны, стояли непременно два лакея в ливреях, довольно поношенных.
   Карета останавливалась, лакеи, цепляясь друг за друга, слезали с запяток, становились по обеим сторонам дверцы и начиналась бесконечная процедура откидывания подножки, не желающей раскладываться, открывания дверцы, отчаянно сопротивлявшейся усилиям открыть ее и, наконец, из глубины кареты извлекалась под ручки сама "их сиятельство".
   Мы, молодежь, успевшие за это время пешком добежать до церкви, стояли в стороне и прыскали со смеху, полные молодой, незлобивой смешливости.
   Наконец лакеи, толкаясь, бежали вперед и расстилали на клиросе, на обычном месте княгини красный коврик и сдували пыль со скамеечки, а старушка медленно и важно в черном своем платье с шифром на груди и черном кружевном "фаншончике"* на седых волосах, высоко взбитых, проходила среди двух рядов расступающихся крестьян.
  
   * ...с шифром на груди и черном кружевном "фаншончике"... -- Шифр -- знак отличия, которым награждались от имени императрицы особо достойные придворные дамы. Фаншончик -- головная косынка.
  
   После обедни обыкновенно все соседи, находившиеся в церкви, бывали приглашаемы к княгине и уже заставали ее сидящею неизменно в так называемой диванной комнате, всегда на одном и том же месте.
   На столике перед нею дымилась чашка черного кофе, которое она пила чуть что не целый день, лежал вышитый мешок с цветными шерстяными нитками и стоял колокольчик в виде эмалевой девицы в сарафане и кокошнике, пляшущей русскую.
   Старушка пила маленькими глотками кофе, с каждым глотком посасывая новый кусочек сахару, наколотый для этой цели; потом доставала ножницы и стригла цветную шерсть, теперь я уже не помню, для какой надобности.
   После завтрака, всегда обильного и шумного, гости снова возвращались к княгине, так как она никогда за завтраком не присутствовала, соблюдая строгую диету из-за катара желудка.
   Вплоть до обеда играли в вист, а молодежь разбредалась по парку.
   Но иногда мы врывались шумной толпою в гостиную, споря и хохоча, и тогда княгиня поднимала на нас свои прищуренные глаза и востренький нос и говорила, пожимая плечами:
   -- Mon dieu, guel fracas!* Можно подумать, что это какие-то мальчишки и девчонки, а не взрослые барышни и кавалеры... Молодежи свойственно веселиться и дурачиться, но нельзя же подражать телятам!..
  
   * Мой Бог, какой шум! (фр.).
  
   Иногда мы устраивали, как я уже говорил, танцы. Кто-нибудь садился за рояль, стучал по расшатанным клавишам, а остальные отплясывали, скользя по давно не вощенному паркету.
   На топот наш приходили пожилые гости, иногда сама княгиня.
   Когда гостей не было, Прасковья Сергеевна чинилась меньше. Глядя на нас из своего угла, она вздыхала и вспоминала балы в Смольном. О, это были удивительные времена! И как ухаживали тогда, как ухаживали! И как пошлы, как непристойны современные танцы в сравнении с тем, что танцевали тогда.
   Княгиня подбирала сердечком губы, щурилась еще больше и почему-то потягивала себя за кончик уха, за то место, где когда-то висела серьга.
   Мы просили хором:
   -- Княгинюшка, спойте нам... Спойте, пожалуйста!
   Она отмахивалась руками, хмурилась, но наконец сдавалась. Оправив на голове "фаншон-чик", сняв почему-то все свои кольца, с которыми она никогда не расставалась, она шла к роялю и строго оглядывалась по сторонам. Мы умолкали, прячась в темные углы, и слушали.
   Мы никогда не смеялись, слушая пение княгини, хотя зрелище это было весьма забавно. Легкая грусть слетала в молодые наши сердца. Мы особенно сладко чувствовали в эти минуты свою влюбленность.
   Сиреневые сумерки наполняли всю белую расписную залу. С потолка смотрели на нас розовые амуры... Дрожащим, тоненьким, беспомощным голоском княгиня пела всегда одно и то же:
  
   L'amour est un rossier qui
   fleurit sur nos levres:
   Plante dans notre coeur, il
   boit le plus beau sang.
   Et le vase empourpre, Saxe,
   Chine ou vieux Sevres.
   Se brise quand les fleurs vont
   s'cpanouissant...
  
   И эти слова, которые мы все знали давно уже наизусть, казались нам особенно проникновенными, очаровательными, полными глубокого смысла.
   ...Я был влюблен в Раю -- одну из внучек княгини. Надо ли говорить, что она была розой среди роз, королева среди королев... И так как тогда я был слишком увлечен ею, то теперь не могу вам в точности описать ее наружность. Да, пожалуй, этого не стоило бы делать, если бы я ее помнил: вы, конечно, не разделили бы со мною моего восторга.
   Кроме нас, гостили в имении: Глеб и Сонечка, Жорж и Вера, Надежда Евгеньевна -- молодая вдовушка,-- племянница княгини, за которой ухаживали правоведы -- братья Вяловы, и, наконец, Поля -- тоже внучка Прасковьи Сергеевны.
   Если бы я стал вспоминать эти дни раньше, до всего того, что случилось,-- я, конечно бы, так и не вспомнил про Полю. О ней всегда забывали, никогда ее не замечали. Иногда она раздражала нас своим присутствием. Может быть, в ней были какие-нибудь внешние достоинст-ва, но мы их не видели. Ее продолговатое лицо с неопределенным мягким носом, водянистыми глазами, белесыми ресницами -- никогда не останавливало на себе нашего внимания. С ней говорили, глядя в сторону, походя.
   Ничем не занятая, апатичная, всегда рассеянная, всегда одинокая, Поля бродила повсюду и потому попадалась там, где ее меньше всего ждали. Везде была она лишней и точно не замечала этого, не огорчалась общим равнодушием. С ней даже не делились подруги ее своими тайнами, а некрасивые девушки только для этого, кажется, и существуют. Поля казалась слишком ко всему безразличной, ничто, по-видимому, ее не интересовало, и она, пожалуй, не сумела бы выслушать чужую исповедь, как не сумела бы сама рассказать о себе. Все считали ее ни к чему не нужным, бездушным существом. Прислуга жаловалась на ее неряшливость, княгиня раздражалась ее бездельем, хотя никто из нас не мог бы похвалиться особенной деловитостью. Мы все бежали от Поли, потому что присутствие ее точно связывало нам руки. Нам становилось скучно при ней и неловко, нам казалось, что она нас выслеживает, хотя знали, что это совсем ей не нужно. Она появлялась всюду бесшумно, быть может, только благодаря своей легкости и гибкости, которы-ми она обладала при значительном росте, -- но то, что у другой сочли бы за достоинство, то казалось у Поли преднамеренным и неприятным.
   -- Ах, опять здесь эта Полина-печальная,-- говорили мы, пожимая плечами, когда, желая укрыться от нескромных взоров в каком-нибудь заветном углу, мы встречали там Полю с неизменной книгой на коленях и с блуждающим взором, устремленным в пространство.
   -- От нее положительно никуда не уйдешь!
   Меня она раздражала более всех. С ее взглядом я встречался всюду. За столом я не смел смотреть на Раю, чувствуя на себе остановившиеся бесцветные глаза Поли. Иногда она доводила меня до бешенства. Но чаще всего я просто ею пренебрегал.
   Что думала эта девушка? Бог ведает. Кому какое было до этого дело! Что могло думать это существо с невыразительным, серым, вечно сонным лицом... Мы не преминули бы назвать ее дурочкою, ежели бы не знали, что она считалась в гимназии, которую окончила три года тому назад, одной из наиболее способных.
   Наше пренебрежение ею как человеком и женщиною доходило подчас до цинизма.
   Она была самая старшая среди гостивших барышень, ей шел тогда двадцать второй год, она была чуть выше Раи и одинакового с нею сложения, но можно было бы Раю назвать девчонкою в сравнении с Полей, так первая была прелестна и наивна и так угрюма и неприятна казалась вторая. Самому старшему из нас было не больше Полиных лет. Но мы положительно глумились над нею: у нас не хватало рыцарства, чтобы хоть немного сдерживаться в своем пренебрежении к этой девушке.
   Теперь я не могу без стыда вспомнить об этом.
   Если мы оставались одни -- пять мальчишек с ломающимся голосом и пушком над губою -- и неожиданно входила Поля, мы начинали рассказывать друг другу скользкие анекдоты; мы покатывались со смеху, хлопая друг друга по колену и повторяя какую-нибудь бессмысленную фразу, вызывающе смотрели на бедную девушку, на барышню, которая могла бы словом одним заставить нас замолчать. Но та приходила на свое место и бралась за свою книжку так, как будто ничего не слыхала или не понимала. Иногда только она поднимала глаза и говорила своим тусклым голосом:
   -- Боже мой, я никогда не думала, что можно так веселиться!
   И чаще всего ее глаза останавливались на мне, точно я больше всех вызывал ее недоумение. Потом она потуплялась и краснела.
   А я вызывающе говорил ей:
   -- Увы, вам, должно быть, не придется так веселиться, как нам, бесподобная Полина-печальная!
   Но, когда язык наш становился очень прозрачен, девушка поспешно выбегала из комнаты, не успевая сесть, не успевая даже сделать вид, что забыла что-нибудь в другом месте. Она срывалась и убегала, точно преследуемая фуриями.
   И тогда это был поистине наш триумф.
   Мы хохотали, как одержимые, как бешеные. Мы подмигивали, гримасничали, довольные собою.
   Это, однако, не мешало нам сразу делаться робкими и нежными, изысканно-любезными, когда мы снова встречались с другими обитательницами гостеприимного дома княгини Прасковьи Сергеевны.
   Мы не были все-таки вконец испорченными мальчишками. Ведь в молодости так много противоречия: она подчас бывает резка и застенчива, она не знает границ ни в обожании, ни в презрении.
   Я был влюблен в Раю, но это не мешало мне с увлечением рассказывать товарищам самые невероятные, самые бесстыдные приключения, в которых я был, конечно, неизменным героем. Но в присутствии Раи я безбожно робел, я становился из рук вон недогадливым, непредприим-чивым поклонником. Я млел и вздыхал, слушая пение княгини и глядя в смеющиеся глаза Раи.
   -- Вы знаете, ваша посадка мне совсем не нравится, -- говорила она убийственно холодным тоном, -- Жорж ездит верхом несравненно лучше...
   -- Я слишком уважаю себя, -- отвечал я пренебрежительно, -- чтобы считаться с мнением барышни. Вы бы лучше не надевали этого розового платья, которое вам совсем не идет...
   И в то время, как Рая отходила от меня, обиженная насмерть, я говорил себе тысячу раз, что я дурак -- ну, самый непроходимый дурак, потому что язык мой болтал совсем не то, что мне хотелось сказать. Ведь именно его -- это розовое платье я считал верхом совершенства.
   О, Боже! Как мучила меня эта девятнадцатилетняя барышня. Она изобретала тысячу маленьких предлогов, чтобы лишний раз уколоть меня, сделать мне больно... Ее изобретатель-ность не имела границ. Если случайно мне удавалось поцеловать ее руку и потом я осмеливался напомнить ей об этом,-- она приходила в негодование, она презрительно улыбалась, она поджимала губы, как княгиня, ее бабушка, и через плечо говорила мне одно слово, но такое, от которого мне казалось, что сердце мое превращается в ледяную сосульку.
   Положительно, я предпочитал бы целовать ее молча и потом никогда не вспоминать об этом... Но, черт возьми, когда я решался, когда я чувствовал в себе достаточно смелости, чтобы исполнить свой дерзкий замысел, всегда появлялась эта тихая, сонная Полина со своими серыми близорукими глазами, эта Полина-печальная -- и нарушала наше уединение. Какое было ей дело до меня и своей двоюродной сестры! В такие минуты я готов был раздавить эту девушку, я посылал на ее голову тысячи проклятий...
   Но однажды произошло нечто неожиданное, нечто ошеломляющее, заставившее меня сойти с ума от счастья, заставившее позабыть все огорчения последних дней, а с ними и само существование Поли.
   Ложась спать у себя во флигеле, где находились комнаты мужской молодежи, я отдернул простыню, готовый прыгнуть в постель и заснуть крепким сном молодости, когда внезапно взгляд мой привлек лоскуток бумаги, сложенный конвертиком и лежащий на моей подушке. Я развернул его, недоумевая. Одну минуту мне пришло в голову, что товарищи мои захотели подшутить надо мною, но это была записка, написанная женскою рукою, красивым женским почерком. В ней стояло черным по белому: "Приходите сегодня в час ночи в каменную беседку. Буду ждать. Рая".
   Я никогда не видал Раиного почерка, но кому другому мог принадлежать этот красивый девичий почерк? Конечно, ни один из друзей моих не обладал таким. Кроме того, он был прям, тверд, и ясно было, что его не старались умышленно изменить. Он принадлежал тому, кто подписался, -- моей единственной, моей любимой Рае. Только неожиданность могла смутить меня и первое время вызвать недоверие.
   Я оглянулся по сторонам, боясь, что кто-нибудь мог заметить, что я что-то читаю. Но друзья мои курили, занятые разговорами.
   Спрятав записку, я нырнул под одеяло и под одеялом же снова начал одеваться. Потом крикнул, чтобы задули свечу и не мешали бы мне спать.
   Сердце мое сильно билось. Мне казалось, что настает самый решительный час моей жизни. Я пылал весь при одной мысли, что наконец мечты мои осуществятся...
   Конечно, время тянулось невероятно долго. Конечно, я лежал в постели, задыхаясь под одеялом и посылая ко всем чертям неугомонных своих товарищей, которые, должно быть, нарочно решили не спать в эту ночь. Конечно, я притворно храпел, лязгал зубами, точно охваченный тяжелым сном; наконец, когда все затихло, приоткрывал глаза, скрипел кроватью, чтобы удостовериться, что все спят, и на цыпочках, с сапогами под мышкой, выбрался через окно в сад.
   Конечно, пробираясь по дорожкам, я думал, что луна нарочно выплыла из-за тучи, чтобы выдать меня сторожам и собакам, лаявшим где-то за домом как оглашенные.
   Но добрался я до беседки вполне благополучно. Белые каменные стены ее с заколоченными окнами ясно выделялись на черном бархате чуть шелестевших деревьев.
   В эту беседку редко кто захаживал. В ней хранились всевозможные садовые предметы: лопаты, кирки, грабли, лейки; на зиму сносили сюда яблоки, почему и теперь еще лежала на полу солома и остался нежный и вкрадчивый запах повядших плодов.
   Я не без некоторого волнения вошел в единственную ее комнату. Солома шуршала под ногами, и, так как окна были заколочены, а дверь была с болтом и сейчас же захлопнулась за мною, то я сразу очутился в глубоком мраке.
   Протянув руки, я медленно подвигался вперед, боясь споткнуться и упасть.
   Солома мешала идти, спутывала ноги.
   Но внезапно я ощутил на щеке своей чье-то дыхание и, несмотря на то что готов был встретить тут Раю, первое время растерялся и вздрогнул.
   -- Это вы? Вы меня ждали? -- прошептал я.
   Мне не ответили, но прижались к груди моей, и я, осмелев, стал осыпать поцелуями это хрупкое существо, льнувшее ко мне, обнимал его, чувствуя в своих руках молодой, крепкий и гибкий стан девушки, которая казалась мне в эти мгновения самой дорогой для меня и желанной...
   Мы опустились на солому, обессиленные и немые, не выпуская друг друга из объятий, охваченные бесконечно-сладким трепетом, одурманенные близостью, впервые такой полной, вкрадчивым яблочным запахом, бархатной тьмою, окружавшей нас.
   Это была острая, глубокая радость, потрясшая наши сердца, лишившая нас слова, потому что отуманенные мысли не умели и не могли выразить то, что владело ими...
   Но внезапно девушка вырвалась из моих рук, она с усилием оторвалась от моих поцелуев, похожих на ливень, и, мгновенно встав на ноги, прошелестела юбкой по соломе и выбежала из беседки.
   Я не смел и не мог ее удерживать, понимая ее смущение, ее бегство. Я только шепнул ей, бессильный подняться:
   -- До завтра!
   Чуть слышно мне ответили:
   -- До завтра...
   Дверь скрипнула на болту и захлопнулась. Оставшись один, я лег ничком на солому и долго лежал так.
   Если бы вы знали, каким счастьем до краев был я полон! Страшно было пошевелиться, чтобы не расплескать это счастье, несмотря на то что оно было мгновенным.
   ...Наутро, встретясь с Раей, я не мог смотреть на нее. Она точно ослепляла меня.
   После бессонной ночи, потому что ведь я так и не спал всю ночь, бродя по полям до рассвета, -- всё мне казалось новым, бесконечно любопытным и милым. Но я решил твердо молчать о ночном. Я хорошо помнил уроки, данные мне Раей. Быть может, так было лучше? Зачем открывать дню свою тайну?
   Ну, конечно, Рая шутила по-прежнему. Женщина и девушка никогда не оставят своих шуток, даже когда любят. Рая кокетничала со всеми напропалую. Я не сказал бы, что мне было особен-но весело, глядя на нее. Я предпочитал бы сидеть с нею рядом, вдали от всех и говорить нежные любовные слова. Но, что делать, когда любишь, нужно всегда смиряться. Только изредка позволял я себе бросать долгие и многозначительные взгляды в ее сторону. Но девушка пожимала плечами, притворяясь непонимающей.
   Но к вечеру я осмелел. Я взял Раю за локоть и, отведя ее в сторону, шепнул ей:
   -- Милая, как хорошо, что ты так делаешь... пусть это будет нашей тайной...
   Всем своим голосом и выражением лица я хотел показать, что отлично ее понимаю, что я совсем не так глуп в делах сердца.
   Но Рая надула губки, как княгиня -- ее бабушка,-- вздернула плечом и ответила:
   -- Ах, пожалуйста, не думайте о себе слишком много... Какие могут быть тайны между нами!
   И, повернувшись, быстро скрылась за кустами терновника. А я стоял и всё еще счастливо и любовно улыбался. Боже мой, она и теперь не могла оставить своих глупостей!.. Она думала раздразнить меня этим, как раньше... она не знала, какой мир в моем сердце! Ведь подумать только -- я целовал ее прошлую ночь...
   Так я стоял и улыбался, когда внезапно что-то заставило меня поднять голову и я увидал перед собою бледное лицо Поли.
   Она смотрела на меня и тоже улыбалась. У меня, должно быть, был очень глупый вид, и Поля увидала меня таким и смеялась надо мною. Вся кровь прилила мне к лицу. Черт возьми, это уже слишком!
   -- Вы не смеете, не смеете издеваться надо мною! -- закричал я, не помня себя и бледнея. -- Слышите!.. Я запрещаю вам следить за мною, шпионить меня... Я не хочу вас видеть, понимаете ли вы это!
   Полина-печальная отвечала растерянно: слезы дрожали на ее белесых ресницах.
   -- Да, да, конечно... я понимаю...
   И, низко опустив голову, пошла от меня.
   Ну, стоило ли сердиться на эту девушку, на это жалкое существо, которое даже не умело ответить оскорблением на оскорбление...
   Я сразу же успокоился, ведь ночью меня ждало такое счастье.
   Жаль только, что днем всё переменилось, и хотя я чувствовал, что так лучше, романтичнее, но мне стоило все-таки больших усилий сдерживаться в обращении с Раей. Во мне просыпался мужчина -- деспот в любви. Я всё еще боялся Раи, боялся неосторожными словами вспугнуть ее, рассердить и потому молчал. Но всё же решил в эту наступающую ночь поговорить с нею серьезно. Мы так любим "выяснять отношения", знать, что женщина стала нашей собственностью.
   Весь вечер я думал, что скажу Рае. Я не мог усидеть на месте, я торопил часы, ползущие безнадежно медленно... Я не мог дождаться условного часа и пошел к месту свидания значительно раньше.
   Пусть думают товарищи, что хотят. На всякий случай я сказал им, что у меня свиданье в деревне. Я подмигнул глазом для большей убедительности и нарочно пошел в противоположную сторону. Потом поднялся к беседке и стал ходить вдоль по дорожке, ведущей к ней, туда и обратно.
   Ночь была необыкновенно светлая, теплая, напоенная сеном и цветами.
   Молодая луна то забегала за перистые белые облака, то выплывала величаво и радостно на темно-синее небесное поле. Над лужайками и куртинами стриженых гротегусов подымался волокнистый туман. В пруду кричали лягушки -- они точно надрывались от восторга. Их голоса звенели во влажном воздухе, как торжественный хор, поющий в честь моей возлюбленной...
   Мне не хотелось сидеть в душной комнатке, в темноте. Я хотел встретить Раю здесь.
   Всё во мне волновалось, когда я думал о ней.
   Я назову ее сегодня своей невестой.
   И вот она показалась в конце дорожки. Я увидел ее белое платье сразу, точно она выплыла из тумана. Сверху ее обливали прозрачные лунные лучи, под ногами колебался серебряный путь. Она казалась выше, стройнее, чем была днем. Она точно танцевала, приближаясь ко мне, -- я никогда не замечал, что шаг ее так легок.
   Меня охватил молитвенный восторг, я сам не знал, что со мною. Ну, можно ли быть таким глупым: я потянулся к ней, точно к видению, которое сейчас растает, и зажмурился, как ребенок, увидевший впервые свет.
   Я обнял ее ноги, потому что встретил ее на коленях.
   Она вскрикнула, увидав меня, и закрыла лицо руками. Я поднялся, осыпая ее пальцы поцелуями: отнял от лица ее ладони и... отпрянул, точно кто-нибудь ударил меня по лбу...
   На меня смотрели серые маленькие глаза, осененные белесыми ресницами, блестящими под лучами луны.
   Это не была Рая, я еще раз взглянул, ошеломленный, и узнал Полю.
   Она смотрела на меня растерянно, жалко, с виноватым и испуганным видом, в котором сквозило отчаяние.
   Оправившись, я почувствовал прилив неудержимой злобы. Я кипел ненавистью к этой девушке, к этой несчастной, которая за минуту до этого казалась мне прекрасной. Я не мог простить ей своей ошибки, своего заблуждения, своего восторга.
   Я прошипел, бешено сжимая ей локти, только что мною целованные:
   -- Это опять вы? Опять вы?.. Чего вы пришли сюда, что вам здесь надо?
   Она скрикнула, готовая разрыдаться и падая беспомощно к моим ногам:
   -- Боже, Боже... но ведь я люблю вас!..
   -- Любите меня?
   -- Да, да... ведь это я написала записку и я вчера была здесь... И вы целовали меня, вы говорили мне, что любите... Разве вы можете сказать, что этого не было?
   Я думал, что схожу с ума, что это чья-то злая шутка.
   -- Вам, в а м я говорил всё это?
   Она отвечала чуть слышно, цепляясь за мои колени и целуя их.
   -- Мне... мне вы говорили это... О, не гоните меня... ведь я люблю вас, люблю!..
   Она повторяла эти три слова бесконечное число раз, точно в них одних видя свое оправдание.
   Трудно сказать, что я пережил в эти минуты: недоумение, бешенство и стыд -- всё вместе владело мною.
   О, я не был тогда достаточно мудрым. Я не сумел взять то, что с такою щедростью давалось мне. Я слишком верил в действительность, в определения, в имена. Для меня самая счастливая ночь моей жизни, подаренная мне этой девушкой, казалась слишком ничтожной, чтобы ради нее поступиться именем Раи.
   Я уже не помнил вчерашней ночи: она вызывала во мне только стыд и отвращение. Как мог я целовать это жалкое существо, эту некрасивую девушку, эту -- Полину-печальную!
   Мне слишком было стыдно, чтобы еще о чем-нибудь говорить с нею. Я ничего не мог найти для нее. Злость моя перешла в досаду -- нужно было скорее покончить со всем этим.
   Я брезгливо высвободился из тесного кольца сжимающих меня молодых рук и, не говоря ни слова, пошел прочь. А она, смеясь и плача, кричала мне в спину:
   -- Но вы все-таки целовали меня! Вы все-таки были счастливы со мною!
   И я ничего не мог возразить ей.
  
   1915
   Печатается по изд.: Слезкин Ю. Глупое сердце. Пг., 1915.
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru