Шолом-Алейхем -- писатель и человек: Статьи и воспоминания.
М.: Советский писатель, 1984.
Вс. Чаговец
ВСТРЕЧИ И БЕСЕДЫ
Мое знакомство с Шолом-Алейхемом произошло в начале XX века, когда он жил в Киеве. Иногда он заходил в редакцию "Киевской мысли". Я был сотрудником этой газеты. Шолом-Алейхем приносил нам свои коротенькие рассказы, размером в газетный подвал. Несколько его рассказов было напечатано. Мы, киевляне, хорошо знали этого писателя, который по своей болезненной застенчивости держался в тени, хотя имел полное право занять видное место, во всяком случае более видное, чем то, которое занимали шумные субъекты, к примеру Семен Юшкевич1 и ему подобные. Насколько мне помнится, в 1908 году я написал объемистую статью о творчестве Шолом-Алейхема.
В его произведениях гармонично сочетались юмор и грусть. Его произведения были пронизаны глубокой мудростью и знанием жизни. Шолом-Алейхема читали и любили особенно "социальные низы" народа. Что касается еврейской "аристократии", то она не любила его.
Жил Шолом-Алейхем в большой нужде, однако писатель никогда не жаловался: его человеческое достоинство не позволяло ему кому-нибудь плакаться. Он мечтал быть всегда свободным в своем творчестве и не быть зависимым от кошелька.
В течение 1911--1914 годов мы часто встречались в Нерви, на маленьком курорте на берегу Средиземного моря, под Генуей, где мы оба лечились от туберкулеза.
Со временем наше общение переросло в дружбу. Считаю, что имею полное право сказать: мы даже стали близкими друзьями. Последние наши встречи происходили уже весной 1914 года, накануне империалистической войны.
Жизнь на маленьком тихом курорте среди чужих людей, к тому же под страхом близкого конца, вызванного тяжелым заболеванием, которое так мучило Шолом-Алейхема, была очень тоскливой и скучной. Однако даже в этой страшной серой обстановке сверкал его прекрасный юмор, блистала его остроумная шутка.
Воспоминания, приводимые мною, составлены на основании коротких заметок в записной книжке, в которой я фиксировал ежедневные происшествия. Разумеется, память не всегда сохраняла точность выражений. Но все факты соответствуют действительности.
Хочу надеяться, что эти правдивые штрихи помогут советскому читателю ярче представить себе образ великого писателя и человека, завоевавшего право на бессмертие.
* * *
Люди, которые знали, что я был хорошо знаком с Шолом-Алейхемом, спрашивали:
-- Это, конечно, был веселый собеседник?.. Остряк?
-- Нет, весельчаком он никогда не был.
Такой ответ разочаровывал людей, и мне приходилось давать объяснения и говорить об удивительном сходстве между Чеховым и Шолом-Алейхемом.
Не знаю, видел ли кто-нибудь, чтобы эти два писателя просто смешили или, так сказать, "веселили" народ...
С Чеховым я встречался раза два-три... И всякий раз я видел, как на лице его светилась то детски-застенчивая, то полная задора улыбка.
Как и у Чехова, у Шолом-Алейхема были чуть иронические, но искрящиеся добром глаза. И точно такая же добрая улыбка.
Тяжелая, опасная болезнь и материальная нужда наложили отпечаток скорби на лицо Шолом-Алейхема. Скорбь была особой, тихой, острота которой была смягчена оптимистической философией. Через призму неисчерпаемого оптимизма Шолом-Алейхем смотрел на мир и давал оценку далеко не веселым явлениям жизни. Этим он тоже напоминал Чехова. Как у одного, так и у другого не угасала глубокая вера в светлое будущее, вера в человека, и это, вероятно, давало им возможность рисовать действительность с мудрой улыбкой.
Улыбаться значит побеждать.
Мы больше не будем искать параллелей Чехов -- Шолом-Алейхем.
Это задача не мемуариста. Кстати, в приведенных аналогиях я не претендую на оригинальность. О Шолом-Алейхеме как о "еврейском Чехове" говорилось давно...
В некрологе, напечатанном о Шолом-Алейхеме в одной кишиневской газете задолго до его смерти, было написало: "Умер Шолом-Алейхем. Это был еврейский Чехов. Если бы он дольше жил, мы имели бы еврейского Толстого".
Мало кто имел возможность высказаться по поводу собственного некролога. Шолом-Алейхему выпало это "счастье"...
Той весной мы жили вместе в Италии, в Порви. Я лечился в санатории доктора Залманова, а Шолом-Алейхем -- в пансионе "Вилла Роза". Часы, свободные от лечебных процедур, мы проводили на берегу моря или в тени ароматных деревьев. Мы пили русский чай, вспоминали о прошлом, мечтали о будущем или просто играли в "шестьдесят шесть".
Однажды Шолом-Алейхем пришел с большим конвертом, откуда он достал вырезку кишиневской газеты под заголовком "К смерти Шолом-Алейхема".
-- Вот, посмотрите... Здесь, в Нерви, я еще живу, пью чай, играю в "шестьдесят шесть", а там, в Кишиневе, я уже мертвец. И не только мертвец, меня уже оплакивают и отдают все почести, какие я заслужил... Теперь я знаю, что предстоит мне в будущем. Пока я еврейский Чехов, а со временем, если моя жизнь не оборвется, а жить я буду, мне придется занять место около Толстого... Ну, а дальше, если моя лошадка потащит, почему бы мне не стать еврейским Шекспиром!..
Мы внимательно прочитали некролог, а Шолом-Алейхем его комментировал:
-- Прежде всего взглянем на фотографию. Ясное дело, что ни в редакции газеты, ни во всем Кишиневе нельзя было достать мой портрет. Хоть я писатель, по не люблю фотографироваться, как другие. По правде говоря, у меня даже нет необходимого белья, в котором я задумал бы фотографироваться в бане или на берегу моря, и чтобы на получившихся снимках можно было написать: "Шолом-Алейхем отдыхает после бани" или "Шолом-Алейхем перед погружением в бассейн..."
К сожалению,-- продолжал шутить Шолом-Алейхем,-- я такими материалами но обеспечил редакции и внезапно скончался. Надо же обо мне что-нибудь написать... Похвалить меня... Как же газете обойтись без моего портрета?.. Посмотрите, пожалуйста, на этот портрет, на надпись под портретом "Шолом-Алейхем в юности" и на меня самого... Правда, похож как две капли воды? Знаете, как это делается? Редакция всегда имеет в своем хозяйстве стертое клише, которое выручает от всех неожиданностей... Может служиться, что это портрет Эмиля Золя еще со времен дела Дрейфуса. Возможно, это злодей, который убил французского президента, а может быть, изможденная индуска, которая кормит грудью проголодавшегося младенца... Такое клише настоящий клад. Надо только перед печатанием растереть ладонью его краску, а потом написать любые слова. Все равно получится неразборчивое черное пятно. То же самое со мной случилось: "К смерти Шолом-Алейхема", "Портрет писателя в юности"... Но пока мы живы,-- завершил свой комментарий Шолом-Алейхем,-- поиграем в "шестьдесят шесть".
Однако кишиневский некролог, очевидно, подействовал на него...
Через несколько минут он опять заговорил:
-- Не иначе как в Кишиневе исчерпались все темы: не выпадает град с гусиное яйцо и до выборов казенного раввина еще далеко... Что-то надо придумать. Давайте умертвим Шолом-Алейхема: Вот так хоронят один раз, второй, а потом уже и по-настоящему... Говорите что хотите,-- добавил Шолом-Алейхем,-- как жизнь ни горька, она все-таки лучше пышных похорон. А жить хочется. И не потому, что получаешь большое удовольствие от кашля, закутавшись в теплую шаль, или боишься сквозняка, или морского ветерка. Я хотел бы знать, чем все это кончится: дума, Столыпин...2 Да... Сейчас мой ход или ваш?..
Мы тасовали карты, пили ароматный чай со свежим лимоном, только что сорванным с дерева, и начали новый кон...
Шолом-Алейхема мы в шутку называли "Сочинителем "66" 3.
Среди больных в кавычках был сын лесоторговца из Пинска, противная образина и небольшого ума человек, который жаловался на больное сердце.
Шолом-Алейхем его назвал "Дубом", не любил его за въедливость и высокомерие. Но "Дубу" импонировало бывать в обществе писателей, и никак нельзя было от него избавиться...
Этот тип огорчался тем, что я часто проигрывал, но особенно его волновало то, что Шолом-Алейхем считал себя "сочинителем "66"...
Как-то в отсутствие Шолом-Алейхема "Дуб" мне заявил, что он намерен "разоблачить фальшь".
-- Какую фальшь? -- спросил я его.
-- Что значит -- какую? Ведь Шолом-Алейхем считает себя сочинителем "66".
-- Ну и что? Мы все так считаем.
-- Но это же враки. Он такой же сочинитель "66", как я.
-- Вы в этом сомневаетесь?
-- У меня дедушка в Пинске... Ему скоро исполнится сто лет... Он меня обучал игре в "66"... Из рассказов дедушки следует, что он юношей уже играл лучше меня в "66".
-- Что же вы хотите этим сказать?
-- Моему деду я больше верю, чем кому бы то ни было... Весь Пинск верит этому. Если он утверждает, что он с детства хорошо играл в "66", так это же святая правда.
-- Возможно.
-- Так почему Шолом-Алейхем выдумывает, будто он сочинитель "66"?
Между собой мы договорились, что возьмем "Дуба" на "цугундер".
Выразив наше изумление, мы предложили "Дубу" добиться правды.
-- О, я действительно добьюсь... Я его не боюсь!.. Я ему прямо в глаза скажу. Пусть не обманывает целый свет. Он думает, раз он писатель, то ему все дозволено.
Почва для конфликта была подготовлена.
Однажды, сидя у берега и вдыхая морской воздух, мы пили чай с лимоном и от скуки снова играли в "66". "Дуб" стоял за моей спиной очень настороженно. Я опять проиграл и специально закончил игру стереотипной фразой:
-- Да, трудно играть с сочинителем "66".
-- Учиться надо...-- сказал Шолом-Алейхем, собирая карты.
Я подлил немного масла в огонь:
-- Вы знаете, некоторые уверяют, что не вы сочинили "66". Они могут это даже доказать.
-- Кто может доказать? -- спросил Шолом-Алейхем с серьезным видом.
-- Я могу доказать,-- выпалил "Дуб" и, покраснев как свекла, повторил историю с дедом.-- Я считаю очень непорядочным для такого человека, как вы, выдумывать фальшивые истории. Я поэтому и решился сказать вам об этом. За правду я пойду в огонь и в воду. Мы давились со смеху.
-- Понимаете ли вы меня,-- сказал Шолом-Алейхем спокойно, глядя на "Дуба" со смеющимися ясными глазами,-- вам не верится, что я сочинитель "66". Ну что ж, вот вам... Дарю вам на память свою книжку, тогда вы убедитесь, что именно я сочинитель "66".
Шолом-Алейхем вынул из кармана сборник рассказов, в котором была помещена новелла "Шестьдесят шесть". На обложке было написано бисерным почерком: "На добрую память Пинчанину от сочинителя "66".
-- Садитесь и почитайте,-- сказал Шолом-Алейхем,-- и не будьте таким злым.
С тех пор "Дуб" стал таким страстным поклонником писателя, 4T(i Шолом-Алейхем сам не рад был случившемуся. Ему все нравилось в писателе, особенно его почерк.
-- Такой почерк уже кусок хлеба... Знаете что, теперь, когда я буду писать письма домой, вы своей рукой на конверте напишите мой адрес. У меня плохой почерк...
Шолом-Алейхем обещал ему помочь.
В встречах с "Дубом" у нас была возможность убедиться, как Шолом-Алейхем отлично знал психологию мелкого буржуа, как легко ему удавалось "читать мысли" таких людей.
Наивный и глупый "Дуб" считал нужным держать нас в курсе всех своих семейных дел. Он нам признался, что подкупил врача, дабы жена разрешила ему поехать лечить "сердце". Хотя, заметил Шолом-Алейхем, ему бы следовало лечить голову...
И о том, что он заигрывал с дочерью садовника, мы тоже знали.
Когда "Дубу" надо было возвращаться домой, он предварительно съездил в Геную и оттуда привез много подарков для жены. Хороша была шелковая шелестящая юбка цвета "танго". В то время этот цвет был в моде.
-- Такой юбки не только в Пинске, но и в Минске не найти,-- хвастал "Дуб".
И тут же у столика он сел писать письмо домой с перечислением подарков и их стоимости. Цены он специально завышал.
Все это Шолом-Алейхем должен был знать, так как "Дуб" от него не отходил ни на шаг.
-- Вы ведь все знаете, как вы думаете, эта юбка ей понравится? -- спросил "Дуб".
Шолом-Алейхем его заверил, что если она жене не понравится, все равно весь Пинск ходуном будет ходить. Но мы удивились, когда дочь садовника за день до отъезда "Дуба" из Нерви щеголяла в такой же юбке цвета "танго" и принесла ящик лимонов для своего дружка. Пошелестела и ушла.
"Дуб" долго писал письмо, напряженно думал, перечитывал написанное, вычеркивал и переписывал. Наконец он положил письмо в конверт, заклеил и попросил Шолом-Алейхема написать адрес...
Шолом-Алейхем взял конверт, просмотрел на свету, потом протер платком свои очки и с серьезным видом сказал:
-- Конечно... вы правы. Все может случиться. Не исключены возможности, что попадешься. Все зависит от таможенника. Один откроет чемодан на границе, пощупает рукой и, не найдя ни сигарет, ни книг, все остальное пропускает, но бывает и таьой, который может добраться до шелковой юбки и устроить такой крик, что ты рад будешь отдать ему не только юбку, но даже пальто и калоши, лишь бы его рожи не видеть...
"Дуб", услышав это, остолбенел и резко уставил свой взгляд на Шолом-Алейхема.
-- Вы, конечно, боитесь,-- продолжал Шолом-Алейхем,-- чтобы юбку не конфисковали... Вы предупреждаете об этом вашу жену... Конечно, лучше, когда заранее извещают, будет меньше огорчений...
"Дуб" разинул рот и развесил уши.
-- Откуда вы знаете? Разве можно что-либо увидеть сквозь такой конверт?,
Шолом-Алейхем уже написал адрес и, подав "Дубу" письмо, сказал:
-- Сквозь мои очки видны все ваши желания... Узрел же я, что вы пишете, будто купили юбку, но предупреждаете: в последнее время стало строго на границе, а потому...
"Дуб" чуть но подскочил:
-- Ой, с такими очками должно быть легко жить на свете...
-- Нет, милый друг,-- ответил ему Шолом-Алейхем,-- с такими очками очень трудно жить на свете... Идите на почту, а то письмо может опоздать.
"Дуб" схватил письмо и ушел. Пробежав часть пути, он вернулся и, обратившись к Шолом-Алейхему, попросил его: "Посидите еще немного здесь. Я здесь оставил ящик лимонов. Вы можете взять себе несколько штук... Скоро вернусь".
Солнце спряталось за горы, воздух стал свежее.
Шолом-Алейхем завернул шею теплым шарфом, натянул пальто на плечи, и мы потихоньку пошли но горной тропинке вверх, попросив хозяина кафе присмотреть за ящиком лимонов.
Назавтра "Дуб", тепло прощаясь с Шолом-Алейхемом, просил его: "Пишите мне, ведь мы уже добрые знакомые. Я вам тоже напишу".
Луиджа, дочь садовника, стояла в саду и плакала.
На следующий день Шолом-Алейхем мыслил вслух:
-- Люди привыкают даже к мусорным ящикам. Когда их убирают на другое место, становится пусто, чего-то не хватает. Затем вспоминаешь: "Ах да, здесь стоял мусорный ящик... Большой такой, глубокий... Где он теперь?.."
-- Вы это к чему?
-- Был "Дуб"... Нет "Дуба". Некому позабавить нас, он уже, наверно, под Минском. Там простирается равнина, а вдали от нее сияет Монблан... Нет, всего этого он не увидит. Забрался, вероятно, в угол и спит. Зачем ему Монблан...
Шолом-Алейхем чуть закинул голову, зажмурил глаза, стал что-то выстукивать карандашом по столу, словно в такт ему одному слышимой мелодии. Слова пришли не сразу. Они явились продолжением мыслей, рождавшихся в его голове...
-- Вы говорите -- Чехов. У него была "Стрекоза", "Осколки"4. Позже появился Суворин5. Кулак, но меценат. Разумеется, дело было выгодным. Ведь каждый меценат прежде всего бухгалтер. Он ведет счет, "дебет", "кредит", выводит "сальдо"... Но у меня "Осколков" не было, и мои Суворины большой бизнес на мне не сделают... А у моих "Дубов" в голове только прибыль и ордена... Когда я уже исписал гору бумаги новеллами и рассказами и пришел к одному из "новоиспеченных богачей" с предложением издать мои произведения, он мне ответил с ухмылкой: "Вы не писатель... вы до дыр протерли свои штаны, а других у вас нет. Человек, имеющий всего одну пару штанов, не писатель... Ха-ха-ха..."
-- Он у кого-то вычитал эту "шутку",-- добавил Шолом-Алейхем,-- возможно, у Юшкевича. А может быть, сам ее придумал. При этом он катался со смеху. Такие пилюли я проглатывал. Позже эти меценаты мне осточертели. Они, разумеется, не допустят, чтоб книжка Шолом-Алейхема, который когда-то был их рабом, вошла в палацы сахарозаводчика, в будуар молодой тоскующей "сахарной" принцессы... Вообразите, что на мраморном столике лежит французский роман Марселя Прево6 или в сафьяновом переплете "Саломея" с прекрасными иллюстрациями Бердсли7. Книжка Шолом-Алейхема чувствовала бы себя одиноко в таком окружении. А теперь представьте себе самого магната. Он заглядывает в будуар своей принцессы и видит, что на столике лежит книжка с моим именем...
"Что это! -- негодует магнат.-- Книга этого неудачника Рабиновича, который думает, что совсем скоро придут нищие и сорвут с твоей шеи жемчуг, а из твоих ушей вырву и смарагды и бриллианты... В огонь его книгу! Сию минуту!"
Шолом-Алейхем перевел дыхание и продолжал:
-- Группе киевских адвокатов однажды взбрело в голову устроить вечер в мою честь в каком-то клубе. Магнаты подняли вопль. Они заявили, что их ноги не будет в клубе, если посмеют впустить сюда этого... Вы меня спрашиваете, как это я уехал в Америку?.. Там тоже есть магнаты, но там у меня был читатель. Он меня знал, почитал, и, кроме того, в Америке мне предоставилась возможность пожить несколько месяцев в мягком климате. Это для моего здоровья было крайне важно... Однако тянет на родину. Имеете ли вы представление, как ужасно жить заброшенным вдали от тех, кого ты любишь?
Однажды во время беседы он по-детски наивно сказал:
-- Если бы нашелся какой-нибудь сумасшедший, который предложил мне: "Вот тебе три Нью-Йорка и кусочек Переяслава, выбирай! Что возьмешь себе?" Я подумал бы и ответил: "Разрешите улучшить Переяслав по моему разумению, и я вам уступлю все ваши Нью-Йорки. Но пока моя родина может мне предложить на выбор: либо городового, либо сахарного магната... А я не люблю ни того, ни другого".
Живой иллюстрацией печальных рассуждений Шолом-Алейхема явилась моя встреча с киевским магнатом в Ницце. Произошла она при следующих обстоятельствах. Русская библиотека в Нерви получила большую красную афишу, извещавшую о митинге, который должен был состояться в Ницце возле памятника Герцену. Колония политических эмигрантов, проживавших в Ницце и ее окрестностях, часто устраивала митинги. На этих митингах иногда выступал Плеханов. А для нас, преследуемых русским самодержавием, было очень интересно и поучительно посещать такие собрания, слышать критику царских порядков и хоть на час почувствовать себя свободными гражданами.
Это было накануне империалистической войны 1914 года.
Здоровье Шолом-Алейхема не позволяло ему предпринять поездку из Нерви в Ниццу. В назначенное время я явился на кладбище, находившееся на берегу моря, к прекрасному беломраморному памятнику Герцену работы украинского скульптора Забело...
На митинге было произнесено много страстных и обличительных речей. Клятвенно звучали слова:
-- В первый день свободы останки Герцена будут доставлены в Россию.
И с песней "Вы жертвою пали" народ стал расходиться. Солнце яркосветило, и синие волны нежно омывали прибрежные скалы... В природе была весна. И хотелось верить в близость другой весны, о которой говорили сегодня на митинге... То был час, когда на набережной собиралась вся Ницца. Естественно, что я встретил киевлян... В Киеве мы бы, вероятно, не взглянули друг на друга. Но здесь завязался разговор. Слышались банальные вопросы и точно такие же ответы:
-- Как вы сюда попали?
-- Надолго ли?
-- Куда заехали?
-- Кто этот субъект?
-- Бог его знает, вероятно, киевлянин...
И опять встреча. Качаясь на коротких ногах, в светло-сером костюме и такого же цвета котелке, в пальто такого же цвета на тонкой шелковой подкладке, быстро шагал навстречу мне один из сахарозаводчиков Киева.
Встретив меня, он остановился, прищурил заплывшие жиром мышиные глазки. Медленно вытащил из перчатки опухшие короткие пальцы. Вытерев покрытую испариной физиономию, бросил в мою сторону небрежно:
-- А-а-а... Откуда? Надолго?..
Я ему рассказал о цели моего приезда и выразил свое сожаление, что болезнь не позволила Шолом-Алейхему приехать сюда вместе со мной.
-- Он очень хотел поехать,-- подчеркнул я,-- но врачи запретили.
Надо было видеть, как исказилось лицо магната при упоминании Шолом-Алойхема.
-- Ах, это тот, Рабинович!.. Он тоже на Ривьере и наслаждается природой... Счастливый человек...
-- Он далек от счастья,-- прервал я его. Противная рожа искривилась от ненависти:
-- Скажите на милость, какой это писатель. Велика важность писать о том, как местечковый Сролик живет со своей рябой Ханой. Тоже мне событие! Велик труд! И это дает право на безделье? Я ему как-то говорил: "Ты не писатель, Рабинович, ты штаны протираешь... Заработай на пару штанов, а затем будешь думать о писательстве". Местечковый Мопассан!
Знакомые злобные слова...
Приблизилось время обеда. Я с друзьями зашел в плавучий ресторан, заказали спаржу и свежежареные сардины... Выпили по рюмочке, взяли еще но одной: "Лсхаим!"
-- За жизнь!
-- За здоровье присутствующих!!
Навеселе мы потихоньку добрались до гостиницы. Остановился я в гостинице, куда обычно заезжали русские эмигранты среднего сословия. Она называлась, кажется, "Бо-сежур" или "Бо-риваж". Скромная гостиница. Она была знаменита лишь тем, что в ней когда-то жил известный русский поэт Семен Яковлевич Надсон. Он сюда приехал смертельно больным, здесь перенес тяжелую операцию... Потом вернулся в Россию, где вскоре скончался.
Торговка устрицами и свежими булками, узнав, что я из России, рассказала о Надсоне:
-- Мне было тогда всего шестнадцать лет. Служила здесь, в этой гостинице, а он, ваш поэт, был такой нежный, такой красивый. И дама с ним была, очень некрасивая дама, она за ним следила, ухаживала...
Когда я вернулся в Нерви и сел с Шолом-Алейхемом на наше обычное место за круглым столом у моря, он выслушал мой рассказ обо всем, что я видел, слышал и с кем встречался.
Не знаю, хорошо ли я поступил или плохо, но я ему рассказал и о встрече с "сахарозаводчиком". Шолом-Алейхем был страшно взволнован.
-- Вы понимаете, эта сволочь...-- сказал он и как бы сам испугался этого необычного в его лексиконе слова. Но потом вновь повторил четко и ясно: -- Эта сволочь не может мне простить, что я не хотел стать его рабом, рассчитывающим на его ласку...
Вспоминая, Шолом-Алейхем продолжал:
-- Каждую пятницу он разрешает беднякам входить через черный ход к себе в дом за подаянием. Здесь собираются калеки, нищие, вдовы с плачущими детьми на руках, сироты... Они сидят в ожидании появления богача. Сначала выходит раскормленный лакей -- часто бывший городовой, черносотенец -- и устанавливает порядок. Староста нищих всовывает ему что-то в лапу, чтобы смягчить его сердце. Потом открывается дверь, и появляется "сахарная магнатка" или "сахарная принцесса" и с отвращением раздает пищим немного серебряных монет. И со всех сторон слышатся возгласы благодарности. Магнатки уходят ублаженными, а лакей выдворяет бедную толпу, как паршивых собак... Так выглядит "союз" между золотом и нищетой... Глеб Успенский очень хорошо сказал об этих пройдохах: "Грешат на рубль, а каются грошовой свечкой". У всех народов они на одно лицо.
Шолом-Алейхем с минуту помолчал, а затем продолжал с болью:
-- Они еще смеют предлагать свои благодеяния: пусть он мне напишет и сообщит свой адрес... Мне постучать и его дверь? Кому? Рабиновичу или Шолом-Алейхему? Так пусть же они знают: нет Рабиновича, есть Шолом-Алейхем, которому начхать на них...
Надо сказать, что я Шолом-Алейхема никогда не видел в таком гневе и в сердцах, я пожалел, что рассказал о моей встрече с магнатом.
Для перемены темы и настроения я стал ему рассказывать о Надсопе. И вместо лирики, которую навеял на меня в гостинице разговор, мы говорили о трагедии поэта. Перед нами оживали эпизод за эпизодом из жизни поэта. Вспомнили мы, как над Надсоном издевался подлый сплетник Бурении из "Нового времени", какие пасквили этот тип писал против поэта, когда он, уже смертельно больной, был прикован к постели... Мы провели параллель между прошлым и настоящим, и боль паша возросла...
-- Не хотите ли выпить чаю? -- спросил я.
-- Нет, знаете что, мне захотелось немного вина... Я позволю себе такую роскошь... Вот здесь горит у меня...-- и Шолом-Алейхем положил белую дрожащую руку на свою впалую грудь.
Шолом-Алейхем достал свой блокнот и усердно что-то стал писать своим "вечным пером".
-- Мы вот что сделаем,-- сказал он.-- Пошлем эту записку в гостиницу и попросим, чтобы ее поместили в черной рамке в комнате, где жил Надсон.
Он вырвал листок из блокнота и показал его мне.
Красивым, разборчивым бисерным почерком на листке было написано приблизительно следующее (я говорю "приблизительно", потому что текст я восстанавливаю по памяти, содержание его я передаю точно):
"Русские жильцы пансионата "Бо-сежур", внимание! В этой комнате в 1885 году жил Семен Яковлевич Надсон, замечательный русский поэт. Он был опасно болен и верил, что солнце излечит его болезнь.
Здесь он сочинил много прекрасных стихов. Отсюда он писал своим друзьям:
"Здесь даже и умирать весело".
Не верьте этому. Умирать нигде не весело, особенно на чужбине".
Подписано было: "Шолом-Алейхем".
Пока мы думали, как переслать этот мемориальный листок в Ниццу, Шолом-Алейхем опять прочел свой текст про себя, тяжело вздохнул и порвал листок пополам, а затем на четыре части. Но этого ему было мало. Он подошел к берегу моря и бросил клочки бумаги в воду.
В этот день все было необычно. Шолом-Алейхем был все время возбужден...
Наутро мне сообщили, что Шолом-Алейхему стало плохо. Ночью у него был сердечный приступ... Больной не находил себе места, ему не хватало воздуха, он плакал...
Под утро ему стало легче, и он уснул. Проснувшись, он стал просить, чтобы знакомые и друзья навестили его.
Когда я пришел, он сидел на кровати, обложенный подушками. Ворот его рубашки был расстегнут... Следы недавнего осмотра врача. Врач, прописывая ему какое-то лекарство, насвистывал неаполитанскую песню. Покончив с рецептом, врач весело заявил, что опасности никакой не г, но люди, находящиеся в таком состоянии, как Шолом-Алейхем, должны избегать всего, что в немецком языке начинается с буквы "в": "вайн, вайб" {Вино, женщины.} и т. д.
Эта шутка хорошо подействовала на больного, и Шолом-Алейхем заулыбался...
Ему принесли его обычную порцию яиц всмятку. Настало время завтрака.
-- Скажите, доктор,-- спросил в шутку Шолом-Алейхем,-- может быть, яйца тоже начинаются с буквы "в"?
Раздался взрыв смеха, и всем стало легче на душе.
На нас смотрело милое, чуть улыбающееся лицо Шолом-Алейхема. Только без очков на носу. И глаза его, всегда такие светящиеся, умно-задорные, теперь казались чужими...
II
В тот день он недомогал. Хотя было уже довольно тепло, а к полудню даже жарко, он небрежно держал на левой руке демисезонное пальто, подбитое легкой фланелькой, которое он постоянно носил с собой. Одна пола пальто тянулась по земле, оставляя широкий след на дорожке, посыпанной песком. Это свидетельствовало о его взволнованности. Мысль его была несосредоточенной. Разговор не клеился. Получались рваные фразы, без внутренней связи.
-- Мы, может быть, уйдем подальше от моря? Не кажется ли вам, что ветерок стал свежее?
Море было неподвижным, будто застыло, не было ни малейшего ветерка.
-- Соломон Наумович, если вы себя плохо чувствуете, пойдемте в сторону рынка. Там, вероятно, никакого ветра нет... Или вас что-то огорчает?
Он слегка кашлянул, пожал плечами, снял очки и протер стекла чистеньким платком, который кокетливо выглядывал из верхнего карманчика его бархатной куртки. Затем привычным жестом с левого уха на правое надел очки и после этого обратился ко мне:
-- Этот Гришка испортил мне сегодня настроение, ну его...
Гришка, Гриша или Гри-Гри -- зависимо от настроения -- называл Шолом-Алейхем одного молодого человека, который вертелся здесь на курорте, выдавая себя за русского актера императорского театра. Всем он говорил, что его фамилия Жемчужников, а имя его -- Гораций. При знакомстве он представлялся:
-- Жемчужников Гораций, артист императорского театра.
Однако Шолом-Алейхем сразу же, с первой минуты знакомства разгадал истинное имя своего собеседника, преобразив Горация Жемчужникова в Гришу Перельмутера.
В откровенном разговоре заставил он незадачливого молодого человека признаться в том, что он вовсе не артист, а всего-навсего молодой бездельник...
Выяснил, что Гораций, выклянчив у папаши деньги на лечение, за одну ночь проигрался в Монте-Карло, и ему пришлось перебраться на дешевый курорт, где в надежде на отцовское прощение он живет в ожидании денег на обратную дорогу домой. А пока что Гри-Гри продавал свой гардероб.
Шолом-Алейхем пристыдил Перельмутера, но оказал ему помощь в трудное для него время. А как иначе мог Шолом-Алейхем поступить с этим "паничем", к тому же дураком, одним словом, Горацием? Шолом-Алейхем, растолковывая Гри-Гри сложность его положения, говорил:
-- В наше время отцы доставали ремень, задавали подобным вам, Горациям, порцию горяченьких, после чего запирали на неделю в сарай, а потом выпровождали куда-нибудь в лес на работу. Жаль, что я не ваш папаша. А то бы...
-- Прошу вас, дорогой Шолом-Алейхем, напишите моему папаше пару слов... Два слова, два считанных слова...
-- Нет, тут двух слов мало... Надо, пожалуй, шесть слов.
-- Почему шесть?
-- Считайте по пальцам: "Ваш сын недотепа..."
-- А ну вас...
-- Это лишь три слова. А дальше еще три: "но не жулик". Вот и получается шесть.
Гриша обнимает Шолом-Алейхема. Слезы выступают у него на глазах:
-- Шолом-Алейхем, вы по-настоящему добрый человек. Что вам стоит дописать еще пару слов? Напишите ему: "Простите его", и этим вы спасете мою жизнь...
-- Жизнь? Не знаю, но пальто ваше еще можно снасти... Иначе вы его продадите, как продали смокинг, визитку и часы...
-- Я прошу вас... Я весь в долгах... Не знаю, что со мною будет. Вы же...-- и Гриша стал говорить патетически трепетным голосом.
-- Успокойтесь, не тревожьте вашего Горация Жемчужникова, оставьте это представление для других. А вот Грише Перельмутеру я постараюсь помочь. Подумаю и сделаю, что надо.
Поднимаясь с нами с морского берега к парку, Шолом-Алейхем пожаловался:
-- Подумайте, какую свинью подложил мне этот Гораций. Он в каком-то ресторане корреспонденту или редактору газеты "Коррьере делла сера" что-то рассказал обо мне, и я согласился дать ему интервью. Вот я и расхаживаю, как местечковый жених накануне смотрин. Или испытываю волнение, которое охватывает человека перед кабинетом зубного врача в ожидании своей очереди. Должен вам признаться, у меня вправду началась зубная боль...
Он приложил руку к правой щеке.
-- Нет, ничего, это просто так... Вот он будет меня теперь расспрашивать, а я должен буду ему отвечать...
-- Чего же вы огорчаетесь? Обычное дело. Если вопрос вам покажется неуместным, вы на него не отвечайте. За это вам голову не снимут.
-- Что значит -- голову не снимут? Я себя уже сейчас чувствую приговоренным... А кто виноват в этой истории? Гришка!..
Наконец настал час интервью.
После официальных поздравлений и улыбок интервьюер, Шолом-Алейхем, Гриша и я разместились за столом под тентом в приморском ресторане.
-- Начнем, пожалуй... Приступим к делу,-- сказал редактор по-итальянски.
Шолом-Алейхем, погрузившись в глубокое кресло, выглядел очень растерянно. Он нервно дергал свою бородку, бросая в нашу сторону умоляющий нерешительный взгляд. Мы были серьезны, как и подобает истинным переводчикам. Последовал первый вопрос:
-- Да... Вот... Как вы думаете, недавняя встреча между нашим королем и вашим императором сблизит итальянский и русский народы?
От этого вопроса Шолом-Алейхему стало не по себе. Он совсем не ожидал, что ему будут задавать вопросы из области "высшей политики". А что касается "исторического события", о котором шла речь, мы его уже успели забыть, хотя действительно в прошлом году на пограничной станции, территориально принадлежащей Италии, произошла встреча двух "властелинов". В глубь Италии русский царь боялся ехать. Поэтому король и царь приветствовали друг друга на вокзале, который предварительно был очищен от постороннего люда. Они расцеловались и... разъехались...
Замешательство Шолом-Алейхема было недолгим, он опустил голову, задумался... Затем на губах его появилась мягкая улыбка. Ответ был найден. Шолом-Алейхем откашлялся и сказал:
-- Я не политик и даже не химик. Но если бы мне был задан вопрос: что произойдет, когда в бутылку с уксусом добавят еще немного уксуса? Я бы ответил: уксус. Теперь отвечу на ваш вопрос, сократится ли расстояние между двумя народами оттого, что император встретился с королем? Мне кажется, что после встречи этих двух высокопоставленных лиц расстояние между Италией и Россией не сократилось ни на один шаг.
Шолом-Алейхем умолк. Редактор ждал ответа в переводе на итальянский. Мы перевели. Редактор сухо улыбнулся и что-то записал в свой блокнот.
-- Передайте маэстро, что такой юмористический ответ можно было ожидать от знаменитого юмориста. Но мне хотелось бы узнать от него, как народ воспринял и оценил факт дружественной встречи между двумя коронованными особами.
Мы перевели Шолом-Алейхему вопрос. Ответ пришел неожиданно быстро, так как явился естественным продолжением только что высказанной мысли.
-- Передайте редактору: когда в наше местечко к становому приставу приезжал в гости второй становой, наш пристав тоже выходил к нему навстречу и они тоже обнимались, а население было встревожено: лавочники закрывали двери на замок, а. домашние хозяйки старались наскоро загнать гусей, свиней и уток во двор, чтобы они были подальше от начальства. У нас бытует поговорка: "Если папы целуются, то крестьянам не поздоровится". Будьте добры, переведите, пожалуйста!
Перевод занял много времени. Особые сложности мы испытывали с поиском подходящего эквивалента понятию "становой пристав". Итальянец наконец понял его значение и записал: "Капо полиция провинчиале".
По всему стало заметно, что хотя редактор вертел носом, но ответ писателя ему понравился.
Записав все, что мы ему диктовали, он задал следующий вопрос:
-- Понравилась ли вам Италия и не желаете ли вы написать о ней несколько новелл, которые мы с удовольствием напечатали бы в пашей газете за гонорар?
Шолом-Алейхем встал, очень мило поблагодарил за сделанное предложение н сказал:
-- Я упиваюсь воздухом Италии, солнце согревает меня,могучие сосны и пихты облегчают работу моих больных легких, а ваше море ласкает мой взор... Но ваше солнце и ваше море вы воспеваете сами очень хорошо.
-- Я имел в виду людей,-- возразил редактор.
-- Писать о людях? Шолом-Алейхем развел руками...
-- Что могу о них сказать я? Мне запрещено купаться, а подсматривать за купающимися мне уже не к лицу, возраст не позволяет.
-- Я не понимаю вас,-- заметил редактор.
-- Чтобы писать о человеке, надо видеть его обнаженным. Естество человека раскрывается не тогда, когда он выставляет себя напоказ, на параде или выставке, а за " столом среди своих детей и, если хотите, даже в постели, когда спит, так как важно знать, не говорит ли он со сна, кашляет ли он и как реагирует на укусы блох или других ночных разбойников... Писать я могу только о том, что вижу вокруг себя на курорте: калейдоскоп из фальшивых бриллиантов и венецианских кораллов, собрание венской обуви, английских пальто и лионских шелков, безликий конгломерат дам, пропитанных испарениями парижских духов, пробуждающих в человеке животные страсти. Конечно, есть такие писатели, которых все это привлекает. Меня же волнуют совсем другие явления. И я предал бы свое собственное перо, если бы заставил его писать о столь далеких для меня вещах.
Редактор старался не пропустить ни одного слова из того, что было сказано Шолом-Алейхемом, и, хотя не понимал язык, ему удалось уловить смысл ответов писателя. Потом он попросил нас перевести по возможности каждое слово. Его перо быстро двигалось. Отдельные выражения он подчеркивал. Чувствовалось, что он был очень заинтересован своим Собеседником.
-- Хорошо... Почему бы вам ближе не познакомиться с нашей страной? Курорты разбросаны вдоль прибрежной полосы, а дальше за ее пределами начинается та настоящая жизнь, которая вас интересует. На самом деле, сделайте такое променаджио...
-- К сожалению, это исключено. Это не по моему карману и вообще не для меня.
-- Мне не очень понятно. У нас очень удобные средства передвижения, стоимость проезда недорогая, а сколько удовольствия! Все воодушевляет вас: змеевидные тропинки, замечательные деревни, перезвоны церковных колоколов и шум горных речушек...
-- И страшнейшая нищета, от которой замирает сердце,-- выпалил как из пушки всегда спокойный и сдержанный Шолом-Алейхем.
Редактор никак не ожидал такой убийственной реплики.
Но Шолом-Алейхем продолжал:
-- Несколько дней назад я с моим другом совершил небольшую прогулку из Нерви в Санто-Маргарет. И что же мы там увидели? Нам показалось, что в Санто-Маргарет собрались нищие со всего света, из всех монастырей, со всех кладбищ. Старики, калеки, больные, изможденные, без носов, без рук, без ног, без глаз. И дети. Голые, грязные, голодные, мальчики и девочки... Маленькие девочки в порванных рубашонках с голодными, просящими глазами...
Он остановился, чтобы перевести дух, и продолжал:
-- Возможно, не только с просящими, об этом больно думать, не только говорить, но и с обещающими, предлагающими глазами... Дети! Дети, которые предлагают себя здесь, на месте, под кустами, в руинах старых церковных башен, под звуки церковного перезвона, о котором вы только что говорили с таким восторгом... Мы подошли ближе к одной из таких развалин. Нас заинтересовали остатки древнего орнамента на уцелевшей стене. Приблизившись, мы остановились и остолбенели. На нас двигалось чудище, которое с трудом походило на человека. Гниющий урод с жутким голосом выпрашивал у нас пане (хлеб), сольди (копейку) или капельку вина... А следом за этим уродом выбежала большая группа ему подобных. И среди них были маленькие, голые, грязные, растрепанные девочки. Чтобы заинтересовать нас, они начали танцевать тарантеллу, сгибая свои голые, худые тела, и бесстыдными движениями подражали взрослым... Мы им отдали все, что было у нас при себе: и деньги, и еду, и с ужасом убежали к фаэтону, а там вас ждала новая группа несчастных, которые попрошайничали и предлагали себя...
Эту страшную и правдивую историю Шолом-Алейхем рассказал с дрожью в голосе. На его постоянно бледных щеках выступил болезненный румянец. Каждое его слово звучало как обвинительный акт.
Все сказанное им мы перевели дословно. Редактор все это записал, прочел записанное, задумался и совсем сник.
-- Прошу прощения,-- сказал Шолом-Алейхем,-- собственно говоря, я ваш гость, а как гостю мне не следовало бы...
-- Напротив, я вам очень благодарен,-- ответил возбужденный редактор,-- все это... верно... Возможно, мы уже привыкли и смотрим на такие печальные явления как на необратимую болезнь пашей цивилизации. Ваш острый глаз ярче увидел. Это все верно. Откровенность за откровенность. А у вас, в России, разве нет нищеты и всего прочего?
-- Выражайтесь покрепче. Да, у нас есть и нищета, и ненависть, и презрение... Нам не хватает многого. Но...-- Шолом-Алейхем продолжал тихо, убедительно.-- Но мы обладаем таким качеством, каким вы, как мне кажется, не обладаете. Мы, живем верой и надеждой.
-- Очень хорошие чувства... Но на что вы надеетесь?
Шолом-Алейхем вдруг повеселел. Морщинки на его лицо повеселели, и сквозь стекла очков замерцал веселый огонек. Лицо его засияло. Чувствовалось, что грустное уже было высказано и настало время шутки. Гуманист уступил место юмористу.
-- На что мы надеемся?.. Я вам так скажу. В начале 1905 года в одном сатирическом журнале появился анонс: "Лучшее средство от всех горестей". И во всю страницу была напечатана заглавная буква -- "Р", а под ней было написано: "Продолжение в следующем номере". Прошла неделя. Все с нетерпением ждали очередной помер. В нем к предыдущей "Р" прибавили такой же величины букву "е", и опять: "Продолжение в следующем номере"... В третьем номере появилась следующая буква "в". Загадочпое название спасительного лекарства оборвалось на "Рев", так как третий номер журнала конфисковали, а всех сотрудников и печатников арестовали и посадили в тюрьму. Продолжения не последовало, Загадка осталась неразгаданной... Но таинственное "Рев" волновало всех. Люди разного возраста и толка пытались разгадать загадку на свой лад. Гимназистки говорили: "Реверанс". Экспансивные молодые люди орали: "Револьверы". Старики, страдающие от запоров, заверяли, что журнал имел в виду "ревень"... Вот что получилось... А вы спрашиваете, на что мы надеемся... Каждый уповает на свой лад.
-- Скажите мне, маэстро, а как вы лично расшифровали бы слова журнала?
Шолом-Алейхем улыбнулся и ответил:
-- Как вам сказать... Принимая во внимание мое страстное желание жить в России, благополучно закончив свой курс лечения у вас в Италии... я для этого имею средство, реальное средство, начинающееся на "рев"...
Интервью закончилось. Редактор улыбнулся и сказал:
-- Я счастлив, что мне представилась возможность познакомиться с таким интересным мыслителем. Вы открыли мне глаза на жизнь. Благодарю вас от глубины души. Однако мне кажется, что я поступлю правильно, если оставлю это интервью себе на память. Каково ваше мнение по этому поводу?
Шолом-Алейхем свободно вздохнул и крепко пожал ему руку. Потом он схватил за ухо Гришу Перельмутера и сказал ему:
-- Ну, Гришуха, хорошо, что партия окончилась вничью. А ведь могла завариться такая каша!..
Интервью не было напечатано. Но с того дня Шолом-Алейхем стал ежедневно получать бесплатно газету "Коррьере делла сера"...
-- Это гонорар за интервью,-- шутил Шолом-Алейхем.
III
Когда обращались к Шолом-Алейхему с обыденным вопросом "Как вы поживаете?" или "Как живете?", он отвечал по-разному, в зависимости от настроения.
Иногда ответ его был лаконичен:
-- По барометру.
А в иные разы отвечал многословно, с иронией, которую не всегда улавливали сразу:
-- У вас есть время?
-- Да, то есть нет... Понимаете ли...
-- Так вот, когда у вас будет свободное время, часика два примерно, и у меня тоже, тогда мы сыщем хорошее местечко, сядем, и я вам обязательно отвечу на вопрос, который вас интересует. Я полагаю, что вы серьезно интересуетесь состоянием моего здоровья и всеми моими планами на будущее.