Шмелев Иван Сергеевич
Однажды ночью

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


Ив. Шмелев

  

Однажды ночью
Рассказ доктора

  
   Ив. Шмелев. Избранные рассказы
   Издательство имени Чехова. Нью-Йорк, 1955
  
   ...Что сталось со Стенькой Рыбаком, о котором я вам рассказывал, господа, узнаете. А сначала расскажу о самом страшном. Прошу извинить: в рассказе будет одно очень... как бы это сказать... ну, остренькое, что ли, место, но я постараюсь несколько смягчить эту оголенность моего "случая из практики".
   От России оставался только Крым. Все чувствовали, что приближается развязка, и Врангелю в Крыму не удержаться, при всем его таланте выходить из трудных положений. И всё же хотелось верить, что он наладит. Особенно, помню, окрылило, как он преобразил самое неуемное -- рабочих севастопольского порта: они восторженно его встречали, чуть ли не качали. И вот, в некоем уповании на чудо, мы, группка интеллигентов, организовали "Общество возрождения России". Представьте: была даже секция -- "религиозного обновления народа!" Опыт "великой и бескровной" открывал новые пути сознания. Устраивали собрания, говорили речи, развертывали перспективы будущей работы, "когда всё это кончится". Стенька Рыбак, представьте, слушал жадно, втискивал как-то в перевернутые свои мозги, орал -- "правильно!" -- и так бешено ерошил свои лохмы, словно хотел сейчас же приняться за работу -- и возрождать. Как-то подходит и говорит: "вкатывайте и меня, буду расчищать авдеевы конюшни!" Вместо "авгиевы", понятно.
   Меня избрали председателем. Ничего боевого в Обществе нашем не было: большевизм рассматривался, как "нравственная зараза", и изыскивались "светлые пути". Вот этот-то свет, кажется, особенно привлекал Стеньку, при всей его оголтелости... Словом, мы отмывали душу. Был в нашем Обществе некто, беженец, с севера, очень услужливый, всё клонивший к острой непримиримости, предлагавший "дело", а не слова -- вести списки "скрытых большевиков" -- из населения -- для будущего очищения от плевел. Но мы остались в рамках аполитичности.
   После разгрома Врангелем конной армии Жлобы всё как-то позатихло и стало путаться. Ликование вдруг увяло, и поползли слухи, что -- "прорвутся". Помню, в конце сентября, к ночи, явился ко мне Стенька: "ветер крепчает, доктор... подтяните парус". В чем дело? Оказывается, "непримиримого беженца с севера" арестовали, уличили в работе на большевиков и отправили в Симферополь, а на Перекопе очень плохо; опасаться мне нечего, рыбаки и рабочие считают меня "великим борцом за трудовой народ" и не дадут в обиду, но... -- "переберите всякие там бумажки и сожгите, "беженец" этот из зловредных".
   Сказать правду, я не тревожился. Необычайная преданность мне бывшего "врага", Стеньки, которого я вырвал у сыпняка, действовала как сильно успокоительное средство. Ну, придут, буду работать с народом, а не с теми, Стенька, прямо, меня прославил: в сердцах дрогалей и рыбаков получил я высокий титул -- "друг народа". Едешь слободками -- все дружески встречают, радостно улыбаясь, будто дал им на выпивку, предлагают рыбки или шматочек сала. Самые головорезы дергают картузы, кричат: "Михаил Степаныч, здоровеньки булы, как дела? Говорили даже: "все бы такие были, нам и леворюции не надо!"
   И вот, грохнула вдруг: эвакуация! Помню, конец октября. Прибегает Стенька: "доктор, не уезжайте... с кем же мы-то останемся! поведем вместе светлые пути, будем очищать эти вот... агеевы конюшни! вы наш, народный, свой... головой поручусь, никто не посмеет тронуть!" И в голосе что-то, с дрожью. Я мог уехать. Но пораздумал: Риночка в гимназии в Симферополе, у тетки... да и жаль стало дачки, сада... жаль стало и милых дураков своих... Остались.
   Пришли они. Помню -- валило в улочках баранье стадо, в овчинах, в лохматых шапках... -- дикари! От-ку-да?! А над "дикарями" -- эти, все бритые, с холодными глазами, с поджатыми губами, нечеловеческие лица. Чужие лица. Откуда взялись?! У всех наганы, галифэ, и злое, затаенное: "ну, теперь!.." Словом, дорвались. И началась разделка, "по системе": обыски, аресты, изъятия, расстрелы. Помела "железная" метла, по телеграмме "военмора"! Рубила мясорубка. Вы знаете, Стенька стал у них кем-то... властью. Прибежал ко мне: "мы вас застраховали, доктор, вот бумажка". И налепил, с печатями, при входе: "под охраной, ревкома, медицинский пункт". Угрожалось всем, кто посмеет вселять или выселять: "расстрел на месте!" С месяц меня не трогали.
   И вдруг, -- "беженец с севера", верхом, в сапогах со шпорами, с наганом. Член какой-то "тройки". С ним команда, наши дуроломы, с винтовками. И так важно: "именем рабоче-крестьянской власти, ордер чека... должен сделать обыск!" Вижу -- Стенька, сзади. Бледный, злой, глаза сверкают. Кричит: "Товарищ Ярый, поосторожней! за доктора весь революционный пролетариат, вот телефонограмма..." Сунул какую-то бумажку. Тот прочитал. Ко мне: "а, гражданин председатель возрождения царской России! мы вас возродим!". Стенька ему -- "товарищ Ярый, тут было светлое возрождение, а не контрлеворюция!" А тот, так это, через голову, на Стеньку: "по мандату, назначаю дачу под морской пункт, а гражданина возрождателя перевести под дачу!" И -- ко мне: "знаю, Общество ликвидировано, но вы еще не ликвидированы... ну, нам покажет обыск". Стенька на него: "превышение мандата! наша ячейка сейчас снесется с губчекой, и я вам покажу!" Ноль внимания. Всё перевернули: бумаги, книги... -- "Где список членов, с подписями?" Список я сжег, понятно. -- "Мы разыщем". Не арестовал. Велел перебираться в пристройку, где садовник, а того на наше место, охранять. Стенька мне крикнул: "доктор, не тревожьтесь! вас охраняет весь революционный пролетариат!" Пошли они, и всю дорогу, пока я слышал, Стенька его печатал.
   Въехали к нам матросы, "морской пункт", -- быки-быками. Тут же забрали на пустыре корову, зарезали на винограднике, освежевали. Бабий визг, гармошки, привезли вина от Токмакова, пошел угар. Что было ценного, закопал я на винограднике. Матросы пили, жрали, наблюдали в бинокли с "морского пункта", с моего балкона. Помню, ночью, вышел я на виноградник, выкопал ценности, -- золото, бриллиантики жены, серебряные ложки... Копаю и обливаюсь потом: ну, услышат! ждал ареста. Жена куда-то отнесла, на время.
   Новый обыск. Опять тот, "беженец". Чего обыскивать, матросы всё перевернули. На рояле лежали у меня газеты, книги, -- матросы рвали на цыгарки. И, -- чорт ему помог, -- цоп, какую-то книжонку -- и нашел! Тот список. Сам я когда-то сунул и забыл. Помню, когда сжигал бумаги, сжег и список членов нашего Общества, а это оказался первый список, инициативный, -- все подписи, и моя, в заголовке списка. -- "Вы арестованы!" -- радостно так крикнул, даже в зобу дыханье сперлось. Поглядел я так... -- нет Стеньки, моего заступника. Матросы смотрят равнодушно, быки-быками. -- "О, попался-влопался, а еще доктор!" Один спросил того: "а вы, товарищ, по мандату?" -- "Ну, понятно... а что, товарищ?" -- "Ну, по мандату ежели... а то мы не дозволим, покажь мандат". А у меня с ними уже наладилось, ходили на прием, -- понятно, "детские болезни". Корову режут -- нам обязательно кусище: "старайтесь, товарищ доктор, для народной власти". И смеются: будто это в шутку, про власть-то. Бывало, откровенничали, спьяну: "думали -- так, игра... ан, вышло!" Стали глядеть мандат. "Тут про арест не сказано, сперва принесите про арест, а доктор нам необходим... пшел к чорту!" Отстояли. Прошло с неделю, не тревожат.
   Как-то приходит Стенька, зачем-то ездил в Симферополь. И говорит: "эх, доктор... говорил я вам -- сожгите все бумаги! а теперь мне трудно, попался список... ну, да уж потягаюсь". Очень был опечален. И вспомнил Я тогда из сказки: "эх, Иван-Царевич, говорил тебе..." -- как серый волк пенял, -- "ну, да уж как-нибудь... то была службишка, а это -- служба". Поговорил с матросами, -- "это самый первый друг рабочего народа!" -- я слышал. Матросы тоже за меня: "нам доктор до зарезу нужен!"
   Дня через два -- солдат, с бумажкой: "к товарищу Месяцу, в ревком". Псевдонимное такое -- тов. Месяц, глава чеки. Матросы называли -- "сволочь-лобуда". Пошел я. Тов. Месяц засел в батюшкином доме, а батюшку угнали в Ялту, на расправу. Дом прекрасный, на берегу, опутан колючей проволокой, стоят солдаты, охраняют, -- от кого! Ни души народу. Ввели меня. Большая зала, вид на море. Узнал я -- и не узнал. Бывало, играли в преферансик, обедали на именины. Пальмы погублены, иконы сняты, везде плакаты эти, против тифа, "с вошами", и весь синедрион-олимп: эти портреты-штампы, будто грязью. Тов. Месяц... и вправду, месяц: морда -- шар, будто из красной меди, как полный месяц, летний, на восходе. Широченный, грузный, бокастый, в коже, -- ну быкобоец, толстошея. Рыжий, глазища... что-то бурое, в наплывах. Не русский. Подумал -- кто же он? Литвин, латыш, венгерец? Мешаный какой-то, без роду-племени, какой-то общий, выплав. Говорит -- сипит. Коверкает слова. Выкатит глаза -- что-то свинцовое, пустое. Только и разговору было: "а-а... доктор..." на "ор",-- "а-а... ты y мена... я тэба... ту-да!.. -- и к полу пальцем, медным, толстым, как сосиска. -- "У мэна... слова коротка... а-а... стэнка..." -- на "ка". Я подумал -- не чех ли, вспомнил гимназического "грека". Мешаный какой-то, жуткий.
   Меня отвели в подвальный этаж дома, где была прачешная и чуланы. Там уже сидело пятеро: старик-педагог, писавший о языке Ломоносова, дачевладелец; дрогаль избивший чекиста за своих коней; винодел, не выдавший вина без ордера чекистам, и два старичка-дачевладельца, не сдавшие оружия -- дробовиков, пугать на винограднике дроздов. Только разговорились про свои горя, -- крик с улицы: "доктора давай!" Голосов тридцать, зычных, будто таранят стены, в один голос: "доктора давай!" И всё грозней. -- "Не уйдем, доктора нам отдай!.." И голос Стеньки, ярый, с взвизгом. Будто на митинге: "он первый друг рабочего пролетариата, от-да-вай!.." И -- понимаете -- "печати". Уж на совесть. И слышим, тов. Месяц, как из бочки: "полью... из пуламота!" Погалдели -- и отошли.
   Повторялась эта история три дня. Тов. Месяц, слышим, объявляет: из Ялты ждет приказа. Стенька кричит: "выпусти, мне губчека застраховала доктора!.." Крик, гвалт, -- будто пришел весь городишка. Вой, прямо. Рыбаки, садовники, дрогали, со всех слободок: "разнесем чеку, доктора подай!" -- Месяц им свое: "из пуламота!" Отошли.
   Ночью вызывают на допрос. Тов. Месяц, пьяный, в руке наган. Выкатил глазищи, сбычился, что-то свинцовое, тупое: "сволочь... мутишь народ! завтра тэба... выведу... в расход... ту-да!..." -- и пальцем в землю.
   Я знал: в подвале, к морю, выводили. Старичок, писавший о Ломоносове, старался утешать меня: "помолитесь... -- он был костромич, всё окал, -- "Месяц водил меня в подвал два раза, такая у него манера -- помытарить... может быть и вас пугает... вы помолитесь! Спросил, есть ли на мне крестик. Не было крестика на мне. Он снял с себя крестик, отцепил, себе образок оставил. Нашли мочалочку, надел я крестик... -- "Вам сразу будет легче". Правда, стало легче.
   Утром пришли матросы с пункта: "доктора давай, нам он нужен! сами тебя из пулемета!.." Ну, и... "печати", крепко. Тов. Месяц испугался: матросы, с ними не поговоришь впустую. Слышим, говорит полегче: получил приказ, всех докторов направить в Ялту, на эпидемии. Требуют -- "покажь бумагу!" Говорят: ладно, сами прикажем Ялте. Отошли.
   Ночь была бурная, шумело море. Вошел солдат с винтовкой: "тов. доктора, с вещами". Стали меня крестить. Шепчут: "с вещами... Господи..." Слышу -- стучит мотоциклетка. И вспомнил, как говорили про татарина, служившего у белых: "завели мотор, вывели "с вещами" и прикончили, в подвале, к морю". Вышел я в темноту. Солдат толкает в спину -- "теперь тебе не долго, не запинайся... сразу, не будет страшно". Долго меня кружило, или это мне показалось, что так долго. Помню, какое-то разбитое окошко, и ветер, с моря... и волей на меня пахнуло! Не забуду. Так захотелось жить, дышать... простором, морем. И вдруг, над ухом, хрипом: "дай его, я сам..." Тов. Месяц с фонариком, на каменном приступе, в руке наган. Помню, глаза в наплывах, тупые, оловянные. Стиснул за плечо и хрипнул: "сейчас, для испытания... ее узнаешь... ждет..." "Всё во мне застыло. Поднял к лицу фонарик: "а-а... бэлый... сейчас... освобожу... фить!.." -- и наганом, к глазу, самой дыркой. Помню: будто тоннель, далекий, черный... канал нагана. Сдавил плечо и потянул куда-то, в черноту. -- "Лезь!" Лестница куда-то... Опять спустились. Какие-то проходы, коридор, ступеньки. -- "Стой... сейчас... освобожу..." Во что-то ляпнул, -- открылась дверь. Пахнуло перегаром, пивом. -- "Иди... гляди..." Месяц толкнул меня куда-то. Мигнуло светом... -- "Лезь!.." Месяц толкнул меня... под занавеску, наганом отпахнул пошире... -- пестрая занавеска, помню. И я увидел... женщину! Она спала, без одеяла, на пуховике, -- должно-быть, пьяная. Я отшатнулся. Месяц удержал меня: "ты... ее... по ги...иене, жи...вей!.." Я не понимал. Я растерялся от кошмара. Перед глазами всё качалось, в свете оплывавшей свечки. Я видел красные подушки, рыжую косу, розовую рубаху, тело. -- "Пьяная... корова..." -- хрипел над ухом Месяц, -- "по ги...иене, ее... обревизуй... чорт ее знает... безопасно чтобы... живей!.." и ткнул наганом в тело.
   Что я мог? Я выполнил повинность. Да, я выполнил. Было и омерзительно и больно... больно за скотство, и страшно. Нет, не за скотство. Скотство -- естественное состояние, природа. Здесь не скотское было, а... нет такого слова. Страшно... за человека? Нет. Здесь человека не было. Что-то -- вне всего. Что-то... за-скотское, под-скотское... нет, неизмеримо гаже и страшней. Это не знает слова, нет такого слова в языке, и слово "Ужас" тут ничего не выражает: тут -- предел всего. И вот что странно: я был, как автомат, врач-автомат. И всё исполнил, как обычно.
   -- "Ну, как... в порядке?" -- рявкнуло под ухом. Я сказал: "насколько позволяет мне осмотр... в порядке. Помню, в голове вертелось слово "диагноз". Женщина зевнула, промычала: "бессты...жии..." Месяц задернул занавеску. Хрипнул: "обязан... для ги...иены, помни!" Я чего-то ждал. Месяц взял со стола бутылку. -- "Хочешь... угощу?" Я стоял и ждал. И получил свой гонорар: пинок во что-то и -- свободу.
   Вывели меня солдаты, под руки. Стучал мотор. Или в ушах стучало? Я остановился на дороге, на шоссе. Из-за стенки, под фонарем, окликнул кто-то: "доктор, вы?!. Это был мой Стенька, голос его дрожал. Я упал к нему, схватился за него, плакал ему в плечо. Он что-то говорил и вел куда-то, торопил идти.
   На пункте встретили меня матросы, была у них попойка. Помню, угощали спиртом. И я пил с ними... была жена и плакала, смеялась. Поднесли и ей. И она пила, от радости. И то всё это... было.
  
   Апрель, 1936 г.
   Париж.
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru