Шмелев Иван Сергеевич
Москвой

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


И. С. Шмелев

Москвой

   И. С. Шмелев. Избранное
   М., "Правда", 1989
   
   Из окна веет холодком зари. Утро такое тихое, что слышно, как бегают голубки по крыше и встряхивается со сна Бушуй. Я минутку лежу, тянусь; слушаю -- петушки поют, голос Горкина со двора, будто он где-то в комнате:
   -- Тяжи-то бы подтянуть, Антипушка... да охапочку бы сенца еще!
   -- Маленько подтянуть можно. Погодку-то дал Господь...
   -- Хорошо, жарко будет. Кака роса-то, крыльцо все мокрое. Бараночек, Федя, прихватил?.. Это вот хорошо с чайком.
   -- Покушайте, Михал Панкратыч, только из печи выкинули.
   Слышно, как они ломают бараночки и хрустят. И будто пахнет баранками. Все у крыльца, за домом. И Кривая с тележкой там, подковками чокает о камни. Я подбегаю к окошку крикнуть, что я сейчас. Веет радостным холодком, зарей. Вот какая она, заря-то!
   За Барминихиным садом небо огнистое, как в пожар. Солнца еще не видно, но оно уже светит где-то. Крыши сараев в бледно-огнистых пятнах, как бывает зимой от печки. Розовый шест скворечника начинает краснеть и золотиться, и над ним уже загорелся прутик. А вот и сараи золотятся. На гребешке амбара сверкают крыльями голубки, вспыхивает стекло под ними: это глядится солнце. Воздух... пахнет как будто радостью.
   Бежит с охапкой сенца Антипушка, захлопывает ногой конюшню. На нем черные, с дегтя, сапоги,-- а всегда были рыжие,-- желтый большой картуз и обвислый пиджак из парусины, Василь Василича, "для жары"; из кармана болтается веревка.
   -- Дегтянку-то бы не забыть!..-- заботливо окликает Горкин,-- поилка, торбочка... ничего словно не забыли. Чайку по чашечке -- да с Богом. За Крестовской, у Брехунова, как следует напьемся, не торопясь, в садочке.
   И я готов. Картузик на мне соломенный, с лаковым козырьком; суровая рубашка, с петушками на рукавах и вороте; расхожие сапожки, чтобы ноге полегче, новые там надену. Там... Вспомнишь -- и дух захватит. И радостно, и... не знаю что. Там -- все другое, не как в миру...-- Горкин рассказывал,-- церкви всегда открыты, воздух--как облака, кадильный... и все поют: "Изведи из темницы душу моюууу!.." Прямо душа отходит.
   
   Пьем чай в передней, отец и я. Четыре только прокуковало. Двери в столовую прикрыты, чтобы не разбудить. Отец тоже куда-то едет: на нем верховые сапоги и куртка. Он пьет из граненого стакана пунцовый чай, что-то считает в книжечке, целует меня рассеянно и строго машет, когда я хочу сказать, что наш самовар стал розовый. И передняя розовая стала, совсем другая!
   -- Поспеешь, ногами не сучи. Мажь вот икорку на калачик.
   И все считает: "Семь тыщ дерев... да с новой рощи... ну, двадцать тыщ дерев..." Качается над его лбом хохол, будто считает тоже. Я глотаю горячий чай, а часы-то стучат-стучат. Почему розовый пар над самоваром, и скатерть, и обои?.. Темная горбатая икона Страстей Христовых стала как будто новой, видно на ней распятие. Вот отчего такое... За окном -- можно достать рукой -- розовая кирпичная стена, и на ней полоса от солнца: оттого-то и свет в передней. Никогда прежде не было. Я говорю отцу:
   -- Солнышко заглянуло к нам!
   Он смотрит рассеянно в окошко, и вот -- светлеет его лицо.
   -- Аа... да, да. Заглянуло в проулок к нам. Смотрит -- и думает о чем-то.
   -- Да... дней семь-восемь в году всего и заглянет сюда к нам в щель. Дедушка твой, бывало, все дожидался, как долгие дни придут... чай всегда пил тут с солнышком, как сейчас мы с тобой. И мне показывал. Маленький я был, забыл уже. А теперь я тебе. Так вот все и идет...-- говорит он задумчиво.-- Вот и помолись за дедушку.
   Он оглядывает переднюю. Она уже тусклеет, только икона светится. Он смотрит над головой и напевает без слов любимое -- "Кресту твоему... поклоняемся, влады-ыко-о"... Солнышко уползает со стены.
   В этом скользящем свете, в напеве грустном, в ушедшем куда-то дедушке, который видел то же, что теперь вижу я, чуется смутной мыслью, что все уходит... уйдет и отец, как этот случайный свет. Я изгибаю голову, слежу за скользящим светом... вижу из щели небо, голубую его полоску между стеной и домом... и меня заливает радостью.
   -- Ну, заправился? -- говорит отец.-- Помни, слушаться Горкина. Мешочек у него с мелочью, будет тебе выдавать на нищих. А мы, бог даст, догоним тебя у Троицы.
   Он крестит меня, сажает к себе на шею и сбегает по лестнице.
   
   На дворе весело от солнца, свежевато. Кривая блестит, словно ее наваксили; блестит и дуга, и сбруя, и тележка, новенькая совсем, игрушечка. Горкин -- в парусиновой поддевке, в майском картузике набочок, с мешком, румяный, бодрый, бородка -- как серебро. Антипушка -- у Кривой, с вожжами. Федя -- по-городскому, в лаковых сапогах, словно идет к обедне; на боку у него мешок с подвязанным жестяным чайником. На крыльце сидит Домна Панферовна, в платочке, с отвислой шеей, такая красная,-- видно, ей очень жарко. На ней серая тальма балахоном, с висюльками, и мягкие туфли-шлепанки; на коленях у ней тяжелый ковровый саквояж и белый пузатый зонт. Анюта смотрит из-под платочка куколкой. Я спрашиваю, взяла ли хрустальный шарик. Она смотрит на бабушку и молчит, а сама щупает в кармашке.
   -- Матерьял сдан, доставить полностью! -- говорит отец, сажая меня на сено.
   -- Будьте покойны, не рассыпим,-- отвечает Горкин, снимает картуз и крестится.-- Ну, нам час добрый, а вам счастливо оставаться, по нам не скучать. Простите меня, грешного, в чем сгрубил... Василь Василичу поклончик от меня скажите.
   Он кланяется отцу, Марьюшке-кухарке, собравшимся на работу плотникам, скорнякам, ночевавшим в телеге на дворе, вылезающим из-под лоскутного одеяла, скребущим головы, и тихому в этот час двору. Говорят на разные голоса: "Час вам добрый", "Поклонитесь за нас Угоднику". Мне жаль чего-то. Отец щурится, говорит: "Я еще с вами штуку угоню!" -- "Прокурат известный",-- смеется Горкин, прощается с отцом за руку. Они целуются. Я прыгаю с тележки.
   -- Пускай его покрасуется маленько, а там посадим,-- говорит Горкин.-- Значит, так: ходу не припущай, по мне трафься. Пойдем полегоньку, как богомолы ходят, и не уморимся. А ты, Домна Панферовна, уж держи фасон-то.
   -- Сам-то не оконфузься, батюшка, а я котышком покачусь. Саквояжик вот положу, пожалуй.
   Из сеней выбегает Трифоныч, босой,-- чуть не проспал проститься,-- и сует посылочку для Сани, внучка, послушником у Троицы. А сами с бабушкой по осени побывают, мол... торговлишку, мол, нельзя оставить, пора рабочая самая.
   -- Ну, господи, благослови... пошли!
   
   Тележка гремит-звенит, попрыгивает в ней сено. Все высыпают за ворота. У Ратникова, напротив, стоит на тротуаре под окнами широкая телега, и в нее по лотку спускают горячие ковриги хлеба; по всей улице хлебный дух. Горкин велит Феде прихватить в окошко фунтика три-четыре сладкого, за Крестовской с чайком заправимся. Идем не спеша, по холодочку. Улица светлая, пустая; метут мостовую дворники, золотится над ними пыль. Едут решета на дрожинах: везут с Воробьевки на Болото первую ягоду -- сладкую русскую клубнику: дух по всей улице. Горкин окликает: "Почем клубника?" Отвечают: "По деньгам! Приходи на Болото, скажем!" Горкин не обижается: "Известно уж, воробьевцы... народ зубастый".
   На рынке нас нагоняет Федя, кладет на сено угол теплого "сладкого", в бумажке. У бассейна Кривая желает пить. На крылечке будки, такой же сизой, как и бассейн, на середине рынка, босой старичок в розовой рубахе держит горящую лучину над самоварчиком. Неужели это Гаврилов, бутошник! Но Гаврилов всегда с медалями, в синих штанах с саблей, с черными, жесткими усами, строгий. А тут -- старичок, как Горкин, в простой рубахе, с седенькими усами, и штаны на нем ситцевые, трясутся, ноги худые, в жилках, и ставит он самоварчик, как все простые. И зовут его не Гаврилов, а Максимыч.
   Пока поит Антипушка, мы говорим с Максимычем. Он нас хвалит, что идем к Троице-Сергию, -- "дело хорошее", говорит, сует пылающую лучину в самоварчик и велит погодить маленько -- гривенничек на свечки вынесет. Горкин машет: "Чего, сочтемся!" -- но Максимыч отмахивается: "Не-э, это уж статья особая",-- и выносит два пятака. За один -- преподобному поставить, а другую... "выходит, что на канун... за упокой души воина Максима". Горкин спрашивает: "Так и не дознались?" Максимыч смотрит на самоварчик, чешет у глаза и говорит невесело:
   -- Обер проезжал намедни, подозвал пальцем... помнит меня. Говорит: "Не надейся, Гаврилов, к сожалению... все министры все бумаги перетряхнули,-- и следу нет!" Пропал под Плевной. В августу месяце два года будет. А ждали со старухой. Охотником пошел. А место какое выходило, Городской части... самые Ряды, Ильинка...
   Горкин жалеет, говорит: "Живот положил... молиться надо".
   -- Не воротишь... -- говорит в дым Максимыч, над самоварчиком.
   А я-то его боялся раньше.
   Слышу, кричит отец, скачет на нас Кавказкой:
   -- Богомольцы, стой! Ах, Горка... как мне, брат, глаз твой нужен! рощи торгую у Васильчиковых, в Коралове... делянок двадцать. Как бы не обмишулиться!
   -- Вот те раз...-- говорит Горкин растерянно,-- давеча-то бы сказали!.. Как же теперь... дороги-то наши розные?..
   -- Ползите уж, обойдусь. Не хнычешь? -- спрашивает меня и скачет к Крымку, налево.
   -- На вот, не сказал давеча! -- всплескивает руками Горкин.-- Под Звенигород поскакал. Ну, горяч!.. Пожалуй, и к Савве Преподобному доспеет.
   Я спрашиваю, почему теперь у Гаврилова усы седые и он другой.
   -- Рано, не припарадился. А то опять бравый будет. Иначе ему нельзя.
   Якиманка совсем пустая, светлая от домов и солнца. Тут самые раскупцы, с Ильинки. Дворники, раскорячив ноги, лежат на воротных лавочках, бляхи на них горят. Окна вверху открыты, за ними тихо.
   -- Домна Панферовна, жива?..
   -- Жива... сам-то не захромай...-- отзывается Домна Панферовна с одышкой.
   Катится вперевалочку, ничего. Рядом, воробушком, Анюта с узелочком, откуда глядит калачик. Я -- на сене, попрыгиваю, пою себе. Попадаются разносчики с Болота, несут зеленый лук молодой, красную, первую, смородинку, зеленый крыжовник аглицкий -- на варенье. Едут порожние ломовые, жуют ситный, идут белые штукатуры и маляры с кистями, подходят к трактирам пышечники.
   Часовня Николая Чудотворца, у Каменного моста, уже открылась, заходим приложиться, кладем копеечки. Горкин дает мне из моего мешочка. Там копейки и грошики. Так уж всегда на богомолье -- милостыньку дают, кто просит. На мосту Кривая упирается, желает на Кремль глядеть: приучила так прабабушка Устинья. Москварека -- в розовом туманце, на ней рыболовы в лодочках, подымают и опускают удочки, будто водят усами раки. Налево -- золотистый, легкий, утренний храм Спасителя, в ослепительно золотой главе: прямо в нее бьет солнце. Направо -- высокий Кремль, розовый, белый с золотцем, молодо озаренный утром. Тележка катится звонко с моста, бежит на вожжах Антипушка. Домна Панферовна, под зонтом, словно летит по воздуху, обогнала и Федю. Кривая мчится, как на бегах, под горку, хвостом играет. Медленно тянем в горку. И вот -- Боровицкие ворота.
   Горкин ведет Кремлем.
   Дубовые ворота в башне всегда открыты -- и день и ночь. Гулко гремит под сводами тележка, и вот он, священный Кремль, светлый и тихий-тихий, весь в воздухе. Никтото не сторожит его. Смотрят орлы на башнях. Тихий дворец, весь розовый, с отблесками от стекол, с солнца. Справа -- обрыв, в решетки крестики древней церковки, куполки, зубчики стен кремлевских, Москва и даль.
   Горкин велит остановиться.
   Крестимся на Москву внизу. Там, за рекой, Замоскворечье, откуда мы. Утреннее оно, в туманце. Свечи над ним мерцают -- белые колоколенки с крестами. Слышится редкий благовест.
   А вот -- соборы.
   Грузно стоят они древними белыми стенами, с узенькими оконцами, в куполах. Пухлые купола клубятся. За ними -- синь. Будто не купола: стоят золотые облака -- клубятся. Тлеют кресты на них темным и дымным золотом. У соборов не двери -- дверки. Люди под ними -- мошки. В кучках сидят они, там и там, по плитам Соборной площади. Что ты, моя тележка... и что я сам! Остро звенят стрижи, носятся в куполах, мелькая.
   -- Богомольцы-то,-- указывает Горкин,-- тут и спят, под соборами, со всей России. Чаек попивают, переобуваются... хорошо. Успенский, Благовещенский, Архангельский... Ах, и хорошие же соборы наши... душевные!..
   Постукивает тележка, как в пустоте,-- отстукивает в стенах горошком.
   -- Во, Иван-то Великой... какой!..
   Такой великий... больно закинуть голову. Он молчит.
   Мимо старинных пушек, мимо пестрой заградочки с солдатом, который обнял ружье и смотрит, катится звонкая тележка, книзу, под башенку.
   -- А это Никольские ворота,-- указывает Горкпн.-- Крестись, Никола дорожным помочь. Ворочь, Антппушка, к царице небесной... нипочем мимо не проходят.
   Иверская открыта, мерцают свечи. На скользкой железной паперти, ясной от скольких ног,-- тихие богомольцы, в кучках, с котомками, с громкими жестяными чайниками и мешками, с палочками и клюшками, с ломтями хлеба. Молятся, и жуют, и дремлют. На синем, со звездами золотыми, куполке -- железный, с мечом, архангел держит высокий крест.
   В часовне еще просторно и холодок, пахнет горячим воском. Мы ставим свечки, падаем на колени перед владычицей, целуем ризу. Темный знакомый лик скорбно над нами смотрит -- всю душу видит. Горкин так и сказал: "Молись, а она уж всю душу видит". Он подводит меня к подсвечнику, широко разевает рот и что-то глотает с ложечки. Я вижу серебряный горшочек, в нем на цепочке ложечка. Не сладкая ли кутья, какую дают в Хотькове? Горкин рассказывал. Он поднимает меня под мышки, велит ширьше разинуть рот. Я хочу выплюнуть -- и страшусь.
   -- Глотай, глотай, дурачок... святое маслице...-- шепчет он.
   Я глотаю. И все принимают маслице. Домна Панферовна принимает три ложечки, будто пьет чай с вареньем, обсасывает ложечку, облизывает губы и чмокает. И Анюта как бабушка.
   -- Еще бы принял, а? -- говорит мне Домна Панферовна и берется за ложечку,-- животик лучше не заболит, а? Моленое, чистое, афонское, а?..
   Больше я не хочу. И Горкин остерегает:
   -- Много-то на дорогу не годится, Домна Панферовна... кабы чего не вышло.
   Мы проходим Никольскую, в холодке. Лавки еще не отпирались, -- сизые ставни да решетки. Из глухих, темноватых переулков тянет на нас прохладой, пахнет изюмом и мятным пряником; там лабазы со всякой всячиной. В голубой башенке -- великомученик Пантелеймон. Заходим и принимаем маслице. Тянемся долго-долго -- и вся Москва. Анюта просится на возок, кривит ножки, но Домна Панферовна никак: "Взялась -- и иди пешком!" Входим под Сухареву башню, где колдун Брюс сидит, замуравлен на веки вечные. Идем Мещанской -- все-то сады, сады. Движутся богомольцы, тянутся и навстречу нам. Есть московские, как и мы; а больше дальние, с деревень: бурые армяки-сермяга, онучи, лапти, юбки из крашенины, в клетку, платки, поневы,-- шорох и шлепы ног. Тумбочки -- деревянные, травка у мостовой; лавчонки -- с сушеной воблой, с чайниками, с лаптями, с кваском и зеленым луком, с копчеными селедками на двери, с жирною "астраханкой" в кадках. Федя полощется в рассоле, тянет важную, за пятак, и нюхает -- не духовного звания? Горкин крякает: хороша! Говеет, ему нельзя. Вот и желтые домики заставы, за ними -- даль.
   -- Гляди, какие... рязанские! -- показывает на богомолок Горкин. -- А ушками-то позадь -- смоленские. А то тамбовские, ноги кувалдами... Сдалече, мать?
   -- Дальние, отец... рязанские мы, стяпные...-- поет старушка.-- Московский сам-то? Внучек тебе-то паренек? Картузик какой хороший... почем такой?
   С ней идет красивая молодка, совсем как девочка, в узорочной сорочке, в красной повязке рожками, смотрит в землю. Бусы на ней янтарные, она их тянет.
   -- Твоя красавица-то? -- спрашивает Горкин про девочку, но та не смотрит.
   -- Внучка мне... больная у нас она...-- жалостно говорит старушка и оправляет бусинки на красавице.-- Молчит и молчит, с год уж... первенького как заспала, мальчик был. Вот и идем к Угоднику. Повозочка-то у тебя нарядная, больно хороша, увозлива... почем такая?
   Тележка состукивает на боковину, катится хорошо, пылит. Домики погрязней, пониже, дальше от мостовой. Стучат черные кузнецы, пахнет угарным углем.
   -- Прощай, Москва! -- крестится на заставе Горкин.-- Вот мы и за Крестовской, самое богомолье начинается. Ворочь, Антипушка, под рябины, к Брехунову... закусим, чайку попьем. И садик у него приятный. Наш, ростовский... приговорки у него всякие в трактире, расписано хорошо...
   Съезжаем под рябины. Я читаю на синей вывеске: "Трактир "Отрада" с Мытищинской водой Брехунова и Сад".
   -- Ему с ключей возят. Такая вода... упьешься! И человек раздушевный.
   -- А селедку-то я есть не стану, Михал Панкратыч,-- говорит Федя,-- поговеть тоже хочу. Куда ее?..
   -- Хорошее дело, поговей. Пятак зря загубил... да ты богатый. Проходящему кому подай... куда!
   -- А верно!..-- говорит Федя радостно и сует старику с котомкой, плетущемуся в Москву.
   Старичок крестится на Федю, на селедку и на всех нас.
   -- Во-от... спаси тя Христос, сынок... а-а-а... спаси тя...-- тянет он едва слышно, такой он слабый,-- а-а-а... селедка... спаси Христос... сынок...
   -- Как господь-то устраивает! -- кричит Горкин. -- Будет теперь селедку твою помнить, до самой до смерти.
   Федя краснеет даже, а старик все щупает селедку. Его обступают богомолки.
   -- С часок, пожалуй, пропьем. Кривую-то лучше отпрячь, Антипушка... во двор введем. Маленько постойте тут, скажу хозяину.
   Богомольцы все движутся. Пахнет дорогой, пылью. Видны леса. Солнце уже печет, небо голубовато-дымно. Там, далеко за ним,-- радостное, чего не знаю,-- преподобный. Церкви всегда открыты, и все поют. Господи, как чудесно!
   -- Вводи, Антипушка! -- кричит Горкин, уж со двора.
   За ним -- хозяин, в белой рубахе, с малиновым пояском под пузом, толстый, веселый, рыжий. Хвалит нашу тележку, меня, Кривую, снимает меня с тележки, несет через жижицу в канавке и жарко хрипит мне в ухо:
   -- Вот уважили Брехунова, заглянули! А я вам стишок спою, все мои гости знают...
   
   Брехунов зовет в "Отраду"
   Всех -- хошь стар, хошь молодой.
   Получайте все в награду
   Чай с мытищинской водой!
   

ПРИМЕЧАНИЯ

   МОСКВОЙ. Впервые -- в сб.: И. Шмелев. "Богомолье". Белград, "Русская библиотека". 1935.
   Стр. 240. "Изведи из темницы душу мою!.." -- Псалом, 141, 7.
   Стр. 241. "Кресту Твоему..." -- см. прим. к стр. 284.
   Стр. 243. ...с Воробьевки на Болото... -- Воробьевы (ныне Ленинские) горы, место огородов и садов старой Москвы; Болото -- Болотная площадь, между Водоотводным каналом и кварталами, примыкающими к Москвереке, место розничной торговли.
   Стр. 244. Храм Спасителя -- кафедральный собор Христа Спасителя, заложен в 1839 г. в память избавления России от нашествия французов. Стены и свод купола были расписаны братьями Маковскими, Прянишниковым, Верещагиным, Марковым, Семирадским. Вмещал до 10 тысяч человек и имел высоту 48 1/2 сажени.
   Стр. 246. ...Сухареву башню, где колдун Брюс сидит...-- Брюс Яков Вилимович (1670--1735) -- русский государственный и военный деятель, сподвижник Петра I; переводил иностранные книги, ведал московской типографией, помещавшейся в Сухаревой Башне. Ему приписывается календарь 1709--1715 гг. с предсказаниями, который при позднейших переизданиях был дополнен пророчествами относительно погоды и исторических событий вплоть до 1996 г. В народном представлении Брюс остался астрологом, "чернокнижником", "волшебником", "колдуном".
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru