Раздавая нам бальники за 2-ю пересадку, "Воронья Головка" насмешливо закончил: "и 27-ой, последний... родителям на утешение, решительно развратившийся лентяй..." -- и пустил веером через весь класс, ко мне. Бальник метко попал мне в руки, и жирное "27" неотвратимо удостоверило, что я решительно развратился.
-- Не всем, конечно, быть Соколовыми... сколько кому отпущено... -- продолжал "Воронья Головка" долбить меня носом в голову, -- но мог бы и постараться... хотя бы предпоследним!..
-- Захотел бы -- и первым был! -- вызывающе крикнул я.
При общем смехе, надзиратель пригрозил вызвать меня на воскресенье.
Ничего удивительного не было: я не учил уроков, читал запоем и писал исторический роман из жизни XVI века. Роман начинался так:
"Зима 1567 г. выдалась лютая, какой не запомнят старожилы: налету замерзали галки. В один из дней января, когда термометр показывал 40 гр. мороза, по сугробам Замоскворечья пробирался вершник с притороченной у седла собачьей головой и метлой. Читатель догадывается, что это был опричник. Встречные шарахались в подворотни, а почуявшие запах собрата псы яростно завывали по дворам...".
Дома сестра сказала ужасным шопотом:
-- Боже мой, ка-ак ты па-ал!..
И начала наставление о выработке характера, иначе я потеряю уважение окружающих и докачусь до Хитрова рынка, как Евтюхов, стоящий в опорках у Никиты Мученика, против Межевого Института, который он кончил с золотой медалью! Я сказал, что вот же, и с золотой медалью... Но она не дала сказать:
-- Да... но с тобой будет еще хуже! Ты превратишься в жулика и, может быть, даже в каторжника!..
Я представил себе, как меня гонят по Владимирке, в кандалах, и все грустно качают головами: "и за что пропал! из-за каких-то аористов и "пифагоровых штанов!". В заключение, она велела мне прочесть книги, которые меня подымут, -- знает по опыту: "Характер", "Самодеятельность" и "Труд" -- Смайльса. Я прочитал их залпом. Она не поверила и стала спрашивать. Я отхватал ей примеры, как люди погибали, но, выработав волю и характер, поднимались на высоты славы. Она смягчилась:
-- Тоник... если ты только захочешь, ты не только не погибнешь, а сделаешься человеком и полезным членом общества. Ну, постарайся за 3-ю пересадку... ну, хоть 15-м!..
Я сказал, что буду 10-м даже, только трудно по математике, и еще с этим проклятым немцем, который мне никогда не ставит больше двойки. Она сказала, что по математике мне наймут репетитора, а по-немецки займется она сама. Она, сама?!.. Она начнет с самого начала, по Кайзеру... с "рычание льва устрашает человека"!..
-- Да, мы начнем с самого начала, за все классы, и ты увидишь! А это твое маранье... -- и она показала мне тетрадку с моим романом, -- помни: я изорву в клочки, если ты не поправишься.
Я поклялся, что буду даже 8-м, -- "только, ради Бога, не разорви!.."
Зять, межевой, привез инженера Евтюхова, прямо от Никиты Мученика, велел сводить в баню, поприодеть, -- "и за четвертной этот гений сделает из него самого Лобачевского!". Смущенный я смотрел на смущенного тоже Евтюхова: этот, низенький и широкий, в опорках, с клочьями ваты, вылезавшей из грязной кацавейки, с напухшими глазами, головастый, курносый, лысый, похожий на Сократа... -- инженер с золотой медалью? гений?!..
Начал он непонятно, с самого трудного: с "задачи о курьерах". Я взмолился, но он прохрипел мрачно: "это моя система! я потащу тебя в необъятные сферы мысли, и ты познаешь великое блаженство!".
Я смотрел на его необъятный лоб, на котором дышала жила, в виде алгебраического знака -- радикала.
И он так потащил меня, что математика стала для меня блаженством.
-- Жизнь...-- хрипел он, обдавая меня застрявшим в нем духом перегара, -- грязь и свинство. Уйдем из нее в необъятные сферы мысли! -- тыкал он в воздух циркулем. -- Какая красота, когда точка... мыслимая точка, проецируется в своем движении... пронзает бесконечность... молнией !.. Мы поднимаемся до геометрии в пространстве, через полгода -- к Лобачевскому!..
За Святки я одолел все трудности. Евтюхов сказал: "ты наш брат! ты а-ри-хмед пока, но через месяц станешь и Архимедом!" Через месяц он пошел за папиросами в лавочку и пропал. Через месяц классный наставник сказал: "по-греческому... четверка?!" -- и выставил за Овидия пятерку. Математик выслушал доказательство "пифагоровых штанов" по Евтюхову, прищурился, погонял по всей геометрии, пожал плечами... погонял по всей алгебре, выслушал небывалый еще разбор "задачи о курьерах", по Евтюхову тоже, -- и поставил решительно пятерку. Греку я отхватал, сверх заданного, двести стихов из Одиссеи, объяснил все тонкости "гар" и "ге", и костлявая рука "Васьки" вывела мне пятерку. Только Отто Федорыч, немец, ставил всё тройки с минусом. Как ни переводил ему любимые его каверзы -- "он, казалось, был нездоров", "он, кажется, будет нездоров", "он, казалось бы, не был бы нездоров", даже -- "он, не казалось бы, что, будто бы, будет нездоров"... как ни вычитывал Шиллера и Уланда, как ни жарил все эти фатер, гефеттер, бауэр и нахбар... -- ничто не помогало. Он пучил стеклянные ясные глаза, и румяное, в пятнах, лицо его, похожее на святочную маску с рыжими бровями и бачками, сияло удовольствием: "ошень ка-ашо, драй!"
Но почему же -- драй?!.
Руски ушенник не мошет полушайт фир, немецкий мошет.
Соколеф? Он каврит, ви айн Берлинер. Бу-лы-тшоф? Он полюшайт фир с минус: "нихьт айн ошипка ф диктант". Мне нужен был не фир, а -- фюнф; у меня выходило -- на первое место в классе, я брал последний барьер с канавой, выходил уже на прямую, но... проклятое это драй! Круглая голова была неодолима: "руски ушеник не мошет!". Я ненавидел щегольской галстук немца -- зеленый с клюковками, в розовых клеточках платочек, которым он вытирал потную лысину, тыкал в стеклянные ясные глаза, когда, расстроганный, декламировал нам, шиллеровскую "Лид фом Глокэр" или "Уранэ, Гросмуттер, Муттер унд Кинд ин думпфер Штубэ бейзаммен зинд"... -- как накануне Троицы убило молнией четверых. "Жестокий, он притворяется добряком, он тычет в глаза платочком, чуть не рыдает даже: "Унд моэн ист... Файэртаг!.." -- у, фальшивый!" Я вычитывал ему с чувством "Дер Монд ист ауфгеганген, ди гольдене Штернэ пранген" -- драй и драй! -- только 2-ое место. Вспоминал Евтюхова: "жизнь грязь и свинство!" На эту тему я написал стишки. А, плевать!.. Просил у сестры роман, но она сказала решительно: "когда докажешь, что..." -- "Но у меня же всё круглое -- пять и пять!..."
-- "А по-немецки?.." Я поклялся сжечь Кайзера и хрестоматию Бертэ. Да, задано перевести из Бертэ "Ди Рахе дес Эреманнес". "Мщение честного человека, целых полторы страницы. Завтра последний урок перед пересадкой. Немец сказал: "это ушасни истори... сами пляшевни... о, тяшоли!.." -- и закатил ясные глаза. У, фальшивый!..
Я перевел, выписал слова. Правда, история была ужасная. И я начал переводить... стихами:
Настала ранняя весна,
Златое солнце сильно грело,
В прозрачных рощах не одна
Певица звонкая запела...
Жизнь -- грязь и свинство, драй! А вот... --
На берегу глубокой речки
Стоит избушка лесника.
Я был недавно в том местечке...
Избушка та теперь ветха,
Она совсем уж развалилась...
Я вижу, чего совсем нет в Бертэ...
На крыше пять иль шесть жердей
Торчат, как руки великана,
Всё мертво, только пеликана
Гнездо под крышею висит
И о минувшем говорит.
Лесник, по имени Ятамар..., но как же рифма на Ятамар?..
В сторонке горестно лежит
Остаток старого амбара,
И речка быстрая бежит
Вблизи избушки Ятамара.
Я горел до зари, пока не затухла лампа. В слезах, дописывал:
Теперь я понял, что за мщенье
Считает честный человек!
Молю, отец... молю прощенья,
Готов молить его весь век!..
Я уже не мог заснуть, я видел:
Ятамар встречает жалкого старика, набравшего хворосту, чтобы согреться, грозит ему, хватает вязанку и бросает в реку. Старик рыдает. Проходит пять лет. Весна, всё ликует, скоро ледоход. Сын лесника идет из школы. Лед трогается. Из леса выходит старик и кричит: "мост рухнет, остановись!" Лесник бранит старика и велит сыну переходить. Мост рушится, ребенок тонет. Старик бросается и после долгой борьбы со льдами спасает мальчика. Лесник падает в обморок. Старик... Боже, как хорошо!
"Твой сын здоров! очнись, лесник!"
Лесник вскочил и зарыдал:
"Благодарю, о, старец честный!
Теперь, теперь я увидал,
Что ты святой, что я бесчестный..."
Пора в гимназию. Немец на 4-м, как долго ждать!
-----
Стихи -- у сердца. Немец "выводит" за 3-ю пересадку...
-- Отто Федрыч... позвольте поправиться!..
-- Я сказал, сажайтесь... кругли драй! ви нетофольни?!..
-- Но я перевел стихами! Пусть драй... но я хочу прочитать, стихами!..
Он пучит стеклянные глаза. Я показываю листочки, они трепещут...
-- Ошень ка-ашо... сел на пень? Ка-ашо! -- и удивленно оглянулся.
Вскипел лесник, увидя старца,
Схватил за шиворот рукой...
-- За ши...ши-ворот? Этого нэт, но... ошень ка-ашо!
"Я задушу тебя, мерзавца!
Эй, говори, кто ты такой?" --
"Я честный человек", -- сказал
Старик несчастный Ятамару, --
"И топоров моих удару
Никто в лесу здесь не слыхал.
Сегодня рано я поднялся,
Бродил голодный целый день..."
-- Та, та... голедни и холетни... -- прошептал Отто Федорыч, и на его лице я уловил сострадание.
"Ты лжешь, старик, пустой бездельник!
Еще в запрошлый понедельник
Я липу старую срубил,
А ты, презренный лжец, обманщик,
Украдкой сучья обрубил?.."
Лицо немца всё больше напрягалось. Он прошептал -- "ушасно!" -- и посмотрел через мою голову, моргая.
"Охотник, Бог тебе судья!
Порубок ты нигде не видел,
Напрасно ты меня обидел...".
-- Та, та... о, шюстфо, шюстфо!
Немец моргал всё больше. По его доброму лицу я видел, что он жалеет несчастного старичка. Нет, он вовсе не фальшивый... и тогда... -- "унд моэн ист Файертаг"... -- он вздыхал искренно... нет, он не фальшивый! И я продолжал, с жаром:
Старик несчастный прослезился,
Рукой дрожащей шляпу снял
И на колени опустился...
И горько-горько зарыдал...
. . . . . . . . . . . . .
...Вязанку взял у старика,
Взмахнул рукой полоборота
И бросил в глубь водоворота.
И в миг исчезло всё в волнах...
Немец прошептал -- о!.. -- и из ясного его глаза, как будто, выкатилась слеза: он вынул платочек в розовых клеточках и ткнул у глаза. Вот никогда не думал... Но -- дальше:
Прошло лет пять. Весна настала.
Вода на речке скрыла лед.
Семейство лесника уж ждало,
Что вот, наступит ледоход.
Сын лесника под вечер раз...
Начиналось самое страшное. Немец вытянул палец... -- Ви... ти писал драма... большой драма!
"Постой, постой!" -- раздался крик,
Ребенок вздрогнул, обернулся,
Взглянул -- и в страхе отшатнулся:
Из леса выходил старик.
"Меня не бойся, я не злой,
Не зла, добра тебе желаю", --
Сказал старик, -- "и заклинаю:
По мосту не ходи домой!"
Мальчик колеблется, лесник...
-- "Ага, тебе старик проклятый
Такие страсти насказал?
Ага, мошенник бородатый,
Опять ты здесь? -- лесник вскричал...
-- О, Поже мой... и мальшик итет... и... -- ужасно!..
Мост дрогнул, жутко заскрипел.
Взломался лед, погнулись балки,
С ребенком вместе рухнул мост...
......кипит и пенится вода,
И шепчут волны, злобой полны:
Погиб твой сын, и навсегда!
Немец тычет в глаза платочком. Губы его скосились...
"Мой сын", -- кричал отец несчастный,
"Мой сын, мой сын... приди сюда!.."
Не слышен вопль под рев ужасный,
Гудит, кипит, шипит вода.
. . . . . . . . . . . . . .
Но, вот и берег. Слава Богу!
Старик приплыл. Ребенок жив.
С тревогой в сердце, понемногу
Ребенку чувства возвратив,
Он на колени опустился
И молча, горячо молился...
"Твой сын здоров... очнись, лесник!".
Немец... закрылся платочком в розовых клеточках... и вдруг, взглянув на меня сияющими, влажными глазами:
-- О, шюство, шюство! у тепья... руски душ... немецки душ, фесь душ! Тут... -- ткнул он в Бертэ, -- сукой слово... у тепья шюство, фесь!..
И тут... -- мог ли я думать! -- он схватил перышко, ткнул -- проколол чернильницу, уронил огромнейшую, густую кляксу, чего никогда не случалось с ним, и всем своим плотным телом поставил мне... думаете -- фир? Нет: фюнф! Мало того: соскочил с кафедры и крепко пожал мне руку. И взял у меня листочки, чтобы читать всем классам. Соколов, в крахмальном воротничке, с масляным хохолком, наклонил в книжку голову: я стал первым! Потом я, правда...
Сестра не поверила, когда я крикнул -- "немец -- фюнф!" Я перекрестился.
-- Вот видишь, что значит воля! Мы все, с самого начала...
Я кричал, что это стихи, мои... чего и в книжке-то не было!.. Она не верила. Однако, всё это правда.