Сушкин получил отпуск. В батарее и в штабе ему надавали поручений: батарейный просил привезти колбасы и пуншевой карамели, другие - кто что, а командир дивизиона, пожилой человек, отвел в сторону и сказал, хмуря брови:
-- Зайдите, подпоручик, в синодальную лавку и купите такое вот... -- показал он с вершок, -- Евангелие. Я затерял, а мне прислали форматом больше. Самое маленькое купите.
Поручение было это приятно, хотя Сушкин с гимназии не раскрывал Евангелия: приятно было узнать, что его командир, сухой и деловой человек, живет еще и другой, не деловой только жизнью.
С денщиком Жуковым он поехал на тарантасе к конечной станции, прощаясь на время с разрухой и неуютом пугливо остановившейся жизни. Сбоку дороги, в голых кустах, солдаты рыли могилу, на снегу лежали кучки желтой земли, пустынно смотрели свежие низенькие кресты с черными буковками. Для чего-то стоял на дороге высокий шест с метелкой соломы, а под ним, как под кровом, солдат перетягивал портянки. В виду длинного новенького барака с флагом попалась подвода с гробом, и шли два солдата: рыжебородый -- с веревкой, и черненький и вертлявый -- с новым крестом.
-- К благополучию! -- сказал Жуков и снял папаху. -- Эй, земляк! не калуцкой будет?!.
-- Солдаты поглядели, -- чего это кричит при офицере, -- черненький отмахнул крестом.
-- Божий!
-- Почему же к благополучию? -- спросил Сушкин.
-- Примета такая старая, ваше благородие, -- сказал Жуков, а сидевший за кучера солдат пояснил:
-- Глупость калуцкая, ваше благородие. Благополучия такого много... А у нас, в танбовской, этого никак не понимают.
Сушкин подумал: "пусть будет к благополучию! я еду к Наташе".
Поезда пришлось ждать. У столика, где Сушкин пил чай, сидел низенький сухощавый капитан с нервным лицом в серой щетинке и постукивал ложечкой. Он уже был ранен -- в голову, поправился, а теперь сильно контужен -- страшные боли и дерганье, и едет лечиться. У капитана -- узнал Сушкин -- в Сибири жена и две дочки, Лида и Котик, дом с садом и чудесные куры лагншаны. Капитан показал и карточку жены -- худенькой, с усталым лицом, -- и девочек в белых платьях. Рассказал о себе и Сушкин, -- такой душевный был капитан, -- что едет навестить мать, и подосадовал, что потерял Наташину карточку, когда пропал чемодан, в походе. А то бы показал капитану.
К ночи поезд составили. Это был санитарный, и ехать пришлось в служебном вагоне, и в тесноте. Решили доехать до узлового пункта, а там пересесть в пассажирский и выспаться. Проговорили всю ночь. Рассказывая про свое, Сушкин вспомнил свои письма-признанья и стыдливые, в которых очень мало прочтешь, -- Наташины. Вспомнил, как собирал ландыши под обстрелом.
-- ...Батарея стояла в лощине, у леса, а лес сильно обстреливали. Удивительное ощущение было!
И вызвал в памяти этот лес, темный, пустой и гулкий от грохота. И тихие ландыши -- маленькие Наташи.
-- Лес был словно живой... кричал! И знаете... я тогда в первый раз увидел, до чего красивы цветы! Это были какие-то необыкновенные ландыши! И запах...
Не сказал только, какое восторженное послал тогда Наташе письмо с этими ландышами, и как Наташа ответила: "мне было страшно читать, храни вас Бог".
...Не поймет капитан, что заключено в этих чудесных словах! Тут вся Наташа.
Капитан рассказал, как женился, как они погорели, и как погибли все его куры, но потом он снова завел. Показал даже, какой ему шерстяной шлемик связала Лида, а Котик прислала ему в посылке...
-- Не догадаетесь! Открываю посылку... -- шептал капитан, приближая круглоглазое маленькое лицо к лицу Сушкина, словно сообщал тайну: -- оказывается! шоколад, печенье... и... стоптанная ее туфелька!! А только отбили жесточайшую атаку! До слез!!
Поговорили о войне, о жизни, о планах на будущее. Сушкин высказывался откровенно и горячо.
-- Я и раньше смотрел на жизнь, как на результат моей воли, моих усилий... Хочу, знаю -- и строю! А война меня еще больше укрепила в этом. Уметь и хотеть! А теперь я и наголодался. Жизнь пока ждет, но... придет время! Наверстаем свое, капитан! Будущее не за горами...
Это будущее ясно смотрело на него, обдуманное и верное: вернется -- будет Наташа, будет инженером товарищества, -- ход открыт, у главного инженера определили врачи диабет; директор товарищества -- будущий шурин. А там -- изучит дело, поставит свое и будет независимым... А не вернется... Но тут и не может быть будущего.
-- Да, да... -- оглушенный потоком слов, нервно повторял капитан и дергал лицом.
-- Хороший урок всем мягкотелым эта война! -- возбужденно не раз повторял Сушкин, и все развивал капитану свои взгляды на жизнь, как ее надо ковать. -- Ничего без борьбы! Борьба... это -- великий двигатель!
-- Да, да... -- повторял и повторял капитан, прихватывая усы и морщась.
Надоели друг другу и устали.
Утром пересели в пассажирский поезд. Устроились удобно, в купе. На нижнем месте, ткнувшись головой в смятую комом бурку, храпел толстый доктор, не стыдясь заплат на штанах. Сверху торчал грязный сапог с погнутой шпорой.
-- Счастливый народ! -- сказал, дергая лицом, капитан. -- Могут спать. А меня и бром не берет.
-- А я очень посплю, -- сказал Сушкин, потягиваясь, и похрустывая суставами. -- Считайте до тысячи -- и заснете.
Капитан поглядел на его здоровое, выдубленное ветром и солнцем лицо, и сказал раздражительно:
-- А вы попробуйте почихать!
Сушкин хотел было лезть на койку, подержался и сел выкурить папиросу.
-- Серьезно... считайте и ни о чем не думайте.
-- Вот и попробуйте почихать! -- повторил капитан. -- Тут и ваша математика не поможет. А я, знаете, вдумываюсь все, чего вы понасказали... Все в жизни сводить к математике, к этим таблицам вашим! Это вот сведите, попробуйте, -- потыкал он в грудь. -- Это хорошо разговаривать -- планомерность, рассудочность... война вас научила... По вашим таблицам -- пятеро сильней одного, а я с батальоном полк немцев гнал!
Как и в том поезде, капитан начинал раздражаться. Его темное, измученное лицо, с ввалившимися покрасневшими глазами и горбатым носом, все передергивалось и было похоже на ястребиное. Он все прихватывал седеющие усы и прикусывал, и это особенно раздражало Сушкина.
-- От чувства-то вы и не спите... -- сказал он капитану. -- Начувствовали себе, простите... всякие ужасы... и жена-то вам изменила, и девочки ваши умерли, и жена умерла... а сами не верите этому и будете покупать подарки! А там, небось, действовали планомерно!
-- Нет-с, оставьте! -- дернулся капитан и погрозил пальцем. -- Это совсем не то! Жизнь тем-то и хороша, что есть в ней для меня и радостная случайность... которую я и предвидеть-то не хочу, чтобы она меня еще больше обрадовала! А вы хотите меня надо всем поставить?!
-- Против радостных случайностей я ничего не имею...
-- Нет, имеете! По-вашему, расчет да расчет! Железная воля да сознательная борьба! Это я и не понимаю. Говорите, война дала вам чудесный урок? откровение вам явилось, когда вы шрапнелью поливали... -- что за сила у человека! И сейчас готово: проявляй себя так и в жизни... упорно и с полным расчетом?! Говорите, что теперь уж ничего не уступите без борьбы? Значит, бей наповал?!
-- Если я считаю своим правом...
-- Вот-вот! Считаю... своим... правом! -- сердито качая пальцем, повторил капитан. -- А если... я считаю своим правом... то же?! Я послабей, так меня и за глотку?! Э, батенька...
-- Ну, и пусть, так! -- поддаваясь на раздражение, запальчиво сказал Сушкин. -- А свое настойчиво буду проводить, коли уцелею.
-- Так уже постарайтесь и уцелеть... по таблицам! И что за таблицами -- и туда заглянуть постарайтесь и предусмотрите. Пульку-то, которую сейчас где-нибудь в Гамбурге какой-нибудь хромой немец для вас отлил, предусмотрите! А... может, и для меня какой-нибудь Ганс мертвый газ делает... а я хочу верить, что расчет у Ганса-то Вурстыча и не выйдет, глядишь! все его выкладки-то один мой Котик своей туфелькой расшибет?! Так как-то выйдет... Я туфельку-то получу да со своим батальоном и прорвусь в тыл, да всю заготовку-то и опрокину! И не за себя, а за Котика, за всех! На какой вершок эту туфельку прикинете? А Бельгию-то куда девать? Ведь ей по вашим-то таблицам надо бы для немцев дорожки мостить! Дважды два -- четыре!
-- Не так вы меня берете! -- сказал досадливо Сушкин и поглядел на верхнюю койку -- спать бы. -- Я что говорю... Нашему расхлебайству да еще и евангельскую мораль!.. Это когда можно было дремать под солнцем. А теперь что идет?! Подставление щек надо сдать в архив. Теперь все глядят, нет ли еще и третьей щеки готовой. Многое придется повыкинуть! -- решительно сказал он и отшвырнул окурок.
-- Ну, и вы, голубчик, поизмочалились... -- сказал, присматриваясь к нему, капитан. -- Меня граната контузила, а вас волшебная картина боя потрясла. Теперь и с зарядцем! У курсисток молоденьких так бывает. Новенькое узнали, а сами зелененькие еще... и сейчас у них и словечки новенькие, по специальности: и абсцесс, и процесс... так и сыпят! На собрании раз послушал!.. координация, организация... такие профессиональные словечки! А, по-моему, это называется -- бумагу жевать!
-- Эх, капитан! А нутра-то не видите? -- сказал Сушкин, а капитан подхватил:
-- Ага! В нутро-то еще верите?! Я про что говорю -- бумагу жевать? Я нутра не трогаю! Говорю -- бумагу жевать! когда одно -- а-а-а! -- сделал он ртом, прихватывая усы. -- Про словесный раж говорю!
Торчавшая с верхней койки нога шевельнулась, и басистый голос сказал значительно: -- гм!
-- Вот и у вас это... -- продолжал капитан. -- Узнали на опыте, как орудие цифру слушает, -- математику в жизнь! Увидели, что на войне организованность делает, -- железом вгоняй организованность! В мозги программу, в душу таблицу? По этой логике младенцев можно душить, сапожищами гвоздяными да покрепче, чтобы хрустело?! Народы стирай, туда их, к дьяволу... с их скарбишком несчастным, с ребятами, с потрохами, с веками! Топчу, потому пра-во имею! а право у меня на чем?! Весь в железе -- вот мое право! аппетит имею и математикой докажу, что прав! Это вы у ихнего Ницше прочитали?!
Сушкин понял, что спорить безнадежно: оба разгорячились. Но не удержался и спросил с раздражением:
-- А вы, капитан, читали Ницше?
-- Не читал, а знаю! Я теперь тоже много узнал... и благоговею! И другого чего узнал, а таки видал и хорошего.
-- Что же вы видали благоговейного... там?!
-- А вот что видал. Шли мы Восточной Пруссией, ну... дрались. Так дрались... -- один мой батальон целую бригаду удерживал немцев. Отходили с боем. Сменили нас, дневка была... Стояли, помню, у местечка Абширменишкен. Наши прозвали -- Опохмелишки! Солдатня, понятно, нашаривает сейчас по окрестностям. И вижу под вечер... бегут двое моих к леску, что-то под шинелями прячут. Стой! Смотрю -- у одного каравай с полпуда, у другого... -- "Закусочка, говорит, ваше высокородие!" Гляжу -- каши котелок, сало, кости какие-то. Куда? Плетут то-се... оказывается! Немцам тащат?! Не понимаю. Вчера немцы нас такими очередями шпарили, а тут -- закусочка! Веди! Сполошились, повели. Версты с полторы в лесу сторожка -- две бабы, штук семь ребят и старик хромой. Немцы. Оказывается! Две недели сидят, пятый день хлеба не видали, ребятишки ревут. Со страху из местечка сбежали, а солдатня и нашарила. Бабы тут ни при чем, не думайте. И все разузнать успели, словно и земляки... что курица у немцев была для ребят припасена, а курицу кот загрыз. Черт их знает, а никто не-мецеки ни черта! Расспрашиваю, и вдруг -- процессия целая! Четверо еще моих заявляются: один комод на спине прет, другой стулья с гладильной доской и портрет... Вильгельма... в золоченой раме... третий -- целый короб всякой дряни: юбки, тряпки, ботинки, шторы кисейные... а четвертый -- корову ведет! Оказывается! Обшарили поместье чье-то и приволокли этим на новоселье. Устраивали с комфортом! Правда, немцы руками замахали -- соседское, нельзя им принять. А хлеб есть стали и корову доить принялись! А вот тут старик тот хромой тычет при мне кулаком в Вильгельмов портрет и говорит-плачется: "он все, он... а мы не виноваты!" Вот это я видал! Тут математики нет... тут высшая математика, которую вы выкидывать собрались!
-- А потом этот старик с бабами стреляли по вас в затылок? -- не сдерживаясь и досадуя, что говорит это, сказал Сушкин.
-- Не знаю-с, не знаю-с... -- обидчиво сказал капитан в сторону и заерзал.
Сушкин взглянул на его истомленное лицо и подосадовал, -- зачем растревожил человека. Спросил себя: "а сам-то я, действительно ли такой, каким представился? А прав все-таки я".
II
Сушкин полез спать. Поглядел в окно. День был сумрачный, с оттепелью. Густые серые облака лежали низко над темным лесом. Ни утро, ни вечер.
"Где-то теперь синее небо? -- подумал он о Наташе. -- Там, должно быть, синее небо".
Он сунул под голову кожаную подушку, свою походную "думку", и скоро уснул. Но только уснул, -- резкий толчок от груди в голову вскинул его на койке. Он в испуге открыл глаза и понял, что это то самое, что бывало с ним часто последнее время, -- нервное. Поезд стоял. Офицер, напротив, теперь не спал: он лежал на локте и глядел на Сушкина желтым пятном лица. Капитану внизу, должно быть, надоела струившаяся за окном свинцовая муть: он опустил шторку, и в купе стало совсем сумеречно.
-- Однако, как вас встряхнуло... -- сказал офицер.
-- Да, проклятый невроз.
-- Ранены были?
-- Пока нет, -- сказал Сушкин, -- хоть работать пришлось порядочно. А вы ранены... -- заметил он, что левая рука офицера была на черной повязке.
-- Так, несерьезно.
Завозившийся внизу доктор поднялся и тронул за ногу офицера.
-- Не грех и Шеметову окреститься... -- сказал он любовно. -- Прощай, капиташа, слезаю.
-- Прощай, миленок... -- сказал офицер, пожимая руку. -- Да не дури, право, там...
Доктор ушел.
-- Вы... Шеметов?! -- радостно удивленный сказал Сушкин, привставая на локте, чтобы лучше видеть.
И увидел очень худое, желтоватое лицо, в черных усах; не то, какое он ожидал увидеть, когда услыхал фамилию. Но было что-то в этом невеселом лице, чего он не мог сразу определить.
-- Я много слушал о вас чудесного, капитан! -- сказал он восторженно.
-- Ну, чего там чудесного! Работаем, как и все.
Офицер лежал на правом боку и скучно смотрел, подперев щеку.
Вот он какой! Это он выкинул свою батарею на голый бугор, сбил батарею противника и разметал насунувшуюся бригаду, доводя до картечи. Это он дерзко вынесся на шоссе, в тылу, нежданным ударом опрокинул и сжег обоз, гнал и громил с двумя подоспевшими эскадронами знаменитый гусарский полк и ветром унесся, расстреляв все снаряды. И еще многое. Так вот он какой, Шеметов!
-- Зубы болят... поганство! -- сказал Шеметов, почвокивая.
-- Теперь отдохнете... -- радуясь встрече, даже с нежностью сказал Сушкин.
-- Это давно, сниму скоро... -- приподнял Шеметов руку в повязке. -- Мать хоронить еду.
И вдумчиво посмотрел в глаза. "Вот почему он скучный", -- подумал Сушкин.
-- У вас мать жива?
-- Жива. Моя мама еще не старая. Была больна, как раз к ней и еду.
-- Так. А моя старенькая была. Бывают такие тихие старушки... -- задумчиво, будто с самим собою, говорил Шеметов. -- Ходят в черных косыночках, сухонькие... а лицо маленькое... -- и замолчал.
Эта неожиданная задушевность тронула Сушкина. Он все так же на локте смотрел на Шеметова, не зная, что бы такое сказать ему. А сказать хотелось. Он смотрел на его скуластое невеселое лицо с полузакрытыми глазами, и теперь новое чувство поднялось в нем к этому удивительному человеку: стало почему-то за него больно, будто уже знал его жизнь.
-- Вы знаете, капитан, как говорят про вашу батарею?
-- А что? -- безучастно спросил Шеметов.
-- "Замертвит шеметовская -- все погасит!"
На лице Шеметова было то же.
-- Замертвит... -- повторил он и усмехнулся. -- Да, говорят...
Он неприятно усмехнулся и посмотрел Сушкину прямо в глаза, как будто хотел сказать: "что ж тут особенного?"
-- Так, так... -- задумчиво-грустно сказал он себе, продолжая смотреть в глаза Сушкину. -- Да, теперь у нас будет полная мертвая батарея...
-- Мертвая?! -- удивился Сушкин.
-- Такая подобралась! -- сказал Шеметов, а глазами спросил: "Не правда ли, какая странная штука?"
Сушкину стало не по себе от этого напряженного взгляда, беспокойно как-то. Он опустил глаза.
-- Да, все товарищи мои с крепом... в душе. Не странно ли?
-- Правда, странно, -- согласился под его взглядом Сушкин и теперь понял, что его поразило в лице Шеметова: очень высокий лоб и заглядывающие в душу глаза, в холодном блеске. Подумалось: "За этим-то лбом и глазами таится весь он, странный и дерзкий, которому удавалось то, что должно бы губить всех других".
-- Как будто и р-роковое что-то? -- все так же пытливо всматриваясь, спросил Шеметов. -- Вы как... не мистик?
И усмехнулся.
-- Нисколько. Напротив, я был бы счастлив служить у вас...
-- Если не любите блиндажей, милости просим... -- шутливо сказал Шеметов.
Сушкин вспыхнул и ничего не сказал. Только подумал, -- какой странный этот Шеметов.
-- Да... моя батарейка... правда, мертвит. Немцы нас хорошо знают, мы у них на учете. У меня есть наводчики, вот-с... с точностью инструмента могут, по ширине пальца... -- поставил Шеметов перед глазами ладонь на ребро. -- Мертвит батарейка... Зато и своих мертвит! У четверых моих офицеров за войну померли близкие, а трое сами подобрались к комплекту. Странно, не правда ли? А ведь, пожалуй, и хорошо, в трауре-то? Разве война так уж необходимо радостное?..
Сушкин ничего не сказал. В словах Шеметова ему показалось значительное, и он опять подумал: "Но какой он странный!" И совсем смутился, когда Шеметов спросил, пытая взглядом:
-- Вы что подумали... не совсем я... того?
Губы Шеметова насмешливо искривились, и в тоне было затаенно-насмешливое, словно он говорил: "А как я вас знаю-то хорошо, подпоручик Сушкин!"
-- Нет, я этого не подумал... но мне действительно показалось странным...
-- Ну, вроде того. Видите, сколько странного! -- с той же усмешкой продолжал Шеметов. -- Вы подумали, а я уж знаю... А может быть, и вы что-нибудь угадали... Жизнь умеет писать на лицах.
"Я не ошибся, -- подумал Сушкин, -- у него было много тяжелого: написала на лице жизнь".
-- Видите, дорогой, как много странного! -- продолжал Шеметов. -- Только в математике ничего странного не бывает. Ну, так при чем же тут математика?
-- При чем математика... -- не понял Сушкин.
Холодно посмеиваясь глазами, Шеметов сказал:
-- Я слышал ваш разговор... -- показал он глазами книзу. -- Математика математикой, но есть еще очень мало обследованная наука... пси-хо-математика! Не слыхали... Вот этой-то психоматематикой и движется жизнь, и мы с вами живем, хоть иногда и не чуем. А чуять бы не мешало.
-- Психоматематика?! -- переспросил Сушкин.
-- Не будем спорить о слове. Пусть это наука о жизни Мировой Души, о Мировом Чувстве, о законах направляющей Мировой Силы. Вы верите в незыблемые законы материи... их вы можете уложить в формулы. Но есть законы, которые в формулы еще никто не пробовал уложить. Ну-ка, переложите-ка в формулу, что вы чувствуете сейчас ко мне! Сейчас и запутаетесь в словах даже. Это к примеру. Так вот-с... Ее законы еще и не нащупаны... и величайший, быть может, закон -- закон непонятной нам Мировой Правды! Не справедливости... это все маленькое самому дикому человеку доступное... а Правды! Я, положим, называю его... ну, законом Великих Весов. А вот... На этих Весах учитывается... и писк умирающего какого-нибудь самоедского ребенка, и мертвая жалоба обиженного китайца, и слезы нищей старухи, которая... -- заглянул Шеметов за шторку, -- плетется сейчас где-нибудь в Калужской губернии... и подлое счастье проститутки-жены, которая обнимает любовника, когда ее муж в окопах! Громаднейшие Весы, а точность необычайная. Закон тончайшего равновесия...
-- То есть вы хотите сказать -- закон возмездия? Но это уже давно: "какой мерой меряете..." -- сказал Сушкин и вспомнил поручение командира...
Шеметов усмехнулся...
-- Это не то. Там ответственность личная, а тут другое. Тут... ну, круговая порука, что ли...
-- Это что-то у Достоевского... -- сказал Сушкин, но вспомнить не мог.
-- Не знаю. А если у Достоевского есть, -- очень рад. Да и не может не быть у Достоевского этого. Он имел тонкие инструменты и мог прикасаться к Правде. Так вот... круговая порука. Тут не маленькая справедливость: ты -- так тебе! А ты -- так всем! всем!! Вы понимаете?! Действуй, но помни, что за твое -- всем! Чтобы принять такую ответственность, -- как еще подрасти надо! А когда подрастут, тогда ходко пойдет дело этой, направляющей мир, Правды. А сейчас только еще продираемся, как в тисках... знаете, как обозы зимой скрипят? Хоть и скрипят и морозище донимает, а прут. И припрут! Когда эту науку постигнут -- тогда кончится эта жизнь, которая напутывает узлы. Тогда... -- сказал Шеметов мечтательно, -- Бог на земле! Впрочем, спите. Помешал я вам спать... Нет, нет... мы еще успеем поговорить.
Сушкин опять подумал: какой неуравновешенный и встревоженный человек, И было досадно: такое интересное вышло начало. И это странное чуяние друг друга; словно Шеметов хорошо его знает, -- так показалось Сушкину, -- и он знает Шеметова. И что это за психоматематика? Закон Великих Весов... Психические свойства материи? Развитие положений монизма? Очевидно, есть у Шеметова собственная система, которую он, должно быть, развивал на позициях, когда мысль работает особенно напряженно. Это и по себе знал Сушкин.
Шеметов лежал на спине и курил, подергивая скулой: томил его зуб. Теперь его нос не казался широким, а лицо было настороженное, словно Шеметов напряженно думал.
-- Капитан... серьезно, я не хочу спать. Поговоримте...
Вышло по-детски, будто Сушкин просил старшего, от которого он зависит, -- но это не было ему неприятно.
-- Не хотите спать... -- будто удивился Шеметов. -- Ну, говорите.
Это "говорите" он сказал так, будто для него нет никакой необходимости говорить. Но сам же и начал, пока Сушкин обдумывал, о чем говорить.
-- Хотелось бы знать мне... -- начал Шеметов, -- только ли внешними оболочками мы живем, что доступно глазу и цифре? Нет ли еще и сокровенного смысла какого, Лика вещей и действий? Погодите... Видели доктора? Счастливейший человек, жиреет себе... Слышали, небось, как храпел?
Сушкин улыбнулся, вспомнив, как лежал доктор.
-- Поставили бы, пожалуй, его жизни красненькую пятерку, добрую, пузастую. Ничего доктору не надо: выспался, пошел -- и там поест-выспится? А оказывается -- смерти человек ищет... -- понизил голос Шеметов до шепота, и его лицо стало болезненно настороженным. -- Ищет смерти и не может найти. И толстеет! А?! Тут уж и смысла никакого?
-- Ищет смерти?.. -- недоверчиво повторил Сушкин.
-- Ищет, чтобы распорядилась судьба, а она не хочет распорядиться. Очевидно, там где-то, куда наши расчеты и маленькие глаза не проникают, еще не сделано выкладок... не укладывается в нашу формулу доктор... -- усмехнулся Шеметов. -- Перед войной у него утонул единственный сын, студент, и отравилась жена, не вынесла горя. А он пошел на войну, и вот ищет смерти. Нарочно перевелся в пехоту, ходил в атаки, перевязывал и выносил под огнем, у него убивало на руках, а он все не находит. Теперь затишье, и он перевелся пока в госпиталь, на опасную работу. А по нем и не видно. А что увидишь на этом? -- показал Шеметов к окну. -- Тут посложней доктора. Теперь бы вы поставили его жизни самую зеленую единицу! А чудеснейший человек, и никакая "мера" тут не подходит... "какою мерою меряете...". Роком пристукнуло, а? Значит, стукайся головой, вешайся, напарывайся?.. Или уже овладей тонким каким инструментом -- и оперируй! Провидь Смысл...
-- А вы овладели... "тонким инструментом"?
-- Чу-дак! -- благодушно сказал Шеметов. -- Что такое значит -- овладеть! Тут интуиция... "Тонкий инструмент" есть и действует. Только подрасти надо, поглубже вглядеться, душой прикоснуться к скрытому. Лику жизни. Мир в себя влить и связать с миром. Ну, как вам война? смысл и какой вывод?
Это было совсем неожиданно, да и вообще Шеметов говорил непоследовательно. Сушкин уже высказал тому капитану свой взгляд на войну и теперь хотел знать, что скажет Шеметов. И потому сказал кратко:
-- Мне война показала силу человеческой организованности и достижений во что бы то ни стало. И еще... человек проще, чем думают. Может перешагнуть в любую эпоху и приспособиться. Культура легла на него легкой пыльцой, и потому война раздела его донага. Война доказала, как провалились признававшие в человеке мощь духовных начал и укрепила иных, как я, например... -- сказал Сушкин задорно, -- которые принимают, что идейное и духовное -- только временные подпорки, которые и отбросить можно, если в них нет потребности. Человек -- сложный состав, который можно и упростить.
-- Химик вы, что ли?
-- Да, химик. А вывод, по-моему утешительный. Из человечества можно лепить по плану. Можно вылепить и зверей или зажечь "небесным огнем".
Шеметов перевалился на правый бок и поглядел на Сушкина острым злым взглядом. И опять Сушкин подумал: "он не в себе".
-- Война... Что вы сказали, значит -- ничего не сказать. Ляжет на вашу койку биолог, скажет про процессы сложнейшего организма, приведет тельца и шарики. Социолог поведет в теорию эволюции... психолог, политикоэконом, -- каждый по-своему... Социал-демократ бросит свое -- гипертрофия капитализма! И докажет глубже иных. Потому что не только по формуле, но и кровью своей знает. Но и он только "специалист"! Разберут войну по кусочкам, а сердцевины-то, Лика-то скрытого... и не дощупываются! Эти специалисты! Каждый с таблицей и ярлычком... Но даже у пня имеется сердцевина и лик. И в вашей жизни, поручик, есть лик скрытый! Вон капитан храпит... -- показал Шеметов на нижнюю койку. -- Успокоился человек... Рот раскрыл, а к нему в рот искровая волна лезет, и начертано этой волной, что сейчас в Атлантическом океане гибнет какой-нибудь пароход "Саламбо". А изо рта капитана навстречу храп и запах от зуба. А мы с вами только и слышим, что храп, и можем почувствовать этот запах... а что пароход тонет -- в купе об этом никто не ведает. Жизнь идет к неведомой цели и не идти не может, ибо есть и для жизни Закон! Как огонь не может не жечь. И носит она в себе свой Лик скрытый... Но этот Закон можно только пока предугадать этим вот... -- втянул в себя воздух Шеметов. -- Ну, представьте по чудесному запаху чудесный цветок, -- который вы никогда не видали и никогда не увидите.
-- Это что-то метафизическое... -- начал Сушкин, но Шеметов перебил с раздражением.
-- Погодите наклеивать ярлыки! Лоскутки тащим и кричим: вот она, истина! Есть учение, что истины никакой нет, да и ничего вообще-то нет, а только один мираж! И тут все-таки хоть маленькую какую истинку иметь нужно -- для освещения этой дороги-призрака: целую систему и оправдание и даже целесообразность для миража постарались изобрести. А если я громадное и безмерное и самое реальное признаю и не свечки какие, а громадное пламя имею? Почему же это пламя не будет светить мне, хоть вы и приклеите к нему ярлычок? Если я этим пламенем могу человечество из канавы выдрать и заставить расти? Если могу по чудесному аромату чудесный цветок представить?
Шеметов поднялся и с ненавистью даже взглянул на Сушкина.
-- Если я это пламя на своей шкуре вынес, все себе руки сжег, чтобы его принять?! Если я потерял все в жизни, что казалось ценнейшим, а теперь... старуха моя померла... уж и все потерял и никогда не найду? Ни по вашим трактовкам и ярлыкам да и по себе не найду? Война... неопровержимо доказала одно и одно: гипертрофию не капитализма, а "мяса"... "мяса"!
-- Мяса...? -- повторил, не понимая, Сушкин.
-- Да, "мяса"! И порабощение духа! "Мясу" фимиам воскуряем. И все поганство свое кидаем в пространство, не чуя даже, как это поганство растекается, как водяные круги от камня, и заражает. Гипертрофия мяса! Обожествление оболочек! Заляпали большие глаза и смотрим маленькими. Вы скажете: но наш век не только торжество "мяса", а соц... а социализм-то! Ведь он какие ценности-то несет, ведь он в семиверстных сапогах шагает, вот-вот выше Гауризанкара подымется и человечество очистит и облагодетельствует! Но я скажу: не "мясо" ли и тут на подкладке окажется? не поведет ли и он от неба к земле, начав с неба?
Сушкин усмехнулся, но Шеметов покрыл его усмешку своей.
-- Что?.. уж такой я простец, азбуки даже не понимаю? Но и социализм только оболочка, а не сердцевина! И в царстве социализма страх будет и кровь... и муки! Это только ступень. Да, я не из кабинета, но я и не раб, не раб! Зато хорошо обожжен и не протекаю. Меня ни одна партия не примет и не назовет своим... Человечество еще и не начинало входить в то Царствие, по которому тоскует смертно... -- перекинулся Шеметов в иные мысли, и Сушкин узнал точку в его холодных глазах. -- Человечество сейчас и на задворках этого Царствия не пребывает... Оно еще в стадии проклятого "мяса", еще должно завоевать право на Царствие... вымыть глаза и узреть. Должно пройти через Крест! Оно еще только сколачивает этот Крест, чтобы быть распятым для будущего Воскресения. Распято, подпоручик! -- повторил Шеметов жарким шепотом, приближая тревожно-восторженное лицо к лицу Сушкина. -- И был символ -- то, давнее Распятие.
Звал, а не постигли! И напутывали узлы... А Весы взвесили и требуют неумолимо: да будет Великое Равновесие! И будет распято! И уже давно вколачивает в себя гвозди. И тем страшнее и больней это распятие, чем больше накоплено "мяса". Круговая порука! И вот все гвозди тащут, и крест сбивают, и кровь из себя точат. Вот уже мы с вами, как специалисты этого дела, и приводим в прекрасное исполнение. А мясистый-то человек говорит гордо: какая чудесная вещь организованность и что за сила у человека! Какая подлая слабость у человека! Не усмотрели Знака. А он простер страшные концы свои от края и до края светлого неба... -- сказал Шеметов восторженно, и в глазах его увидал Сушкин пламенную тоску. -- А человечество разменяло этот Знак на значочки и таскало, как побрякушку. Про третью щеку говорили? Да как же не искать третьей щеки, когда у самого обе излуплены?! У каждого излуплены в свалке проклятой... Так вот и хочется каждому прикрыться чужой третьей, чтобы в барышах остаться. И каждый лупит, и каждый тоскует и ждет чудесного. А уплатить за чудесное не думает.
-- Итак, это наказание -- этап? -- спросил Сушкин.
-- Это подведение итога. Две тысячи лет тому назад итог был подведен: показано было человечеству богатство, кровью нажитое... указана была чудесная дорога по вехам, кровью и муками добытым! Я не поп, конечно, и осмысливаю великий опыт веков... Все человечество, искавшее своего смысла, чудесного своего цветка, ну... идеала, что ли... ну, счастья, что ли... сказало Одним Избранником: "за них Я посвящаю Себя чтобы и они были освящены Истиною!" И напрасно оказалась Жертва. И вот второй итог: за это "посвящение" Одного, как величайшего выразителя всех миллиардных поколений, всех мук этих поколений -- все! Ибо безмерна Жертва! Не увидали Креста -- да увидят Креста! И увидят. Да будет Великое Равновесие. А иные чудесную идеологию строят, проявление мощи видят.
-- А психоматематика? -- спросил Сушкин.
-- А я думал -- вы уж и разобрались в ней, -- удивился Шеметов. -- Ну, учет высшим масштабом... проникание в Лик жизни! Тут все утончено -- и любовь, и глаза, которые должны видеть под оболочкой... и сила принять величайшую из ответственностей -- за всех перед самим собой...
-- Ну, хорошо, -- сказал Сушкин. -- Я, положим, и признал: я -- так всем! ну, за каждое мое действие отрицательное, что ли... понесут ответственность, -- и я воздержусь. Но большинство-то будет наслаждаться! Какое нам дело? Ну, пусть, скажут, страдают, а нам хорошо!
-- Да, до поры. А в итоге равновесие будет -- и путь будет прочищен, и новая веха поставлена! Вот и подымись, во имя будущего-то подрасти, прими муку, но подрасти и выведи будущие мириады на светлую дорогу. Увидь, наконец, великий масштаб, а не свои сантиметры! Все равно, подрасте-ошь, хоть и в крике, -- иного выхода нет. Но это "несправедливость" только для маленьких, а большой -- примет. Один Большой уже принял и поставил Веху. Теперь принимают и маленькие...
-- Когда же вы пришли к этому?
-- Привела жизнь... -- сказал Шеметов, и Сушкин опять почувствовал и по лицу его, и по тону, что его жизнь была страшно несчастна. -- Особенно стало мне ясно за этот год участия в "круговой поруке"...
Сушкин посмотрел на Шеметова. Какое страдальческое лицо! И не мог удержаться -- спросил:
-- Вы очень страдаете?
-- Нисколько. Это зуб у меня тоскует, -- сказал он с усмешкой. -- Я уже вышел из этого состояния... Страдать может тот, кто в страдании одинок... а разве мы одиноки? Ведь говорю же я вам: круговая порука... а "круг"-то этот слишком теперь велик. Жалею, скорей...
-- И убиваете...
-- Очень. Надо же помогать, чтобы скорей кончилась эта великая операция. Я так говорю: вы, мои организованные противники, особенно постарались для "мяса"... ну, и получай гвоздь! А моя Россия, мой бедный народ... он меньше всех виноват в этой "мясной" вакханалии... И я стараюсь, чтобы моим выпало на долю меньше гвоздей. И мой аппарат пока в этом мне не отказывает. И я гвозжу с упоением! Не с тем, про что Пушкин, кажется, говорил, -- ..."есть упоение в бою у бездны мрачной на краю...". То -- садизм, а я, как хирург.
-- Да, я слышал... -- сказал уже без усмешки Сушкин: -- у вас и пушки имеют особенные прозвища...
-- Так точно. Есть, например, Гвозди-ка... Не гвоздика, а через тире. Недурно? -- с холодком в глазах усмехнулся Шеметов. -- Она очень любит "играть в картечь"... Ее чуть было не прибрали к рукам, только это "чуть" очень дорого обошлось! О-очень дорого! -- с особенным ударением и жуткой усмешкой сказал Шеметов. -- Ну-с, вам пора поспать.
Сушкин был рад теперь, что разговор кончился; утомил его этот как будто и странный разговор. Сушкин сделал отсюда вывод, что Шеметова, пожалуй, еще более измотало, чем того капитана. И осталось в душе тревожное от его беспокойной и смутной речи и от усмешки холодных глаз, которыми он словно нашаривал в мыслях и чувствах Сушкина. Это смутно-тревожное впервые зашевелилось, когда Шеметов сказал: "и в вашей жизни, поручик, есть лик сокрытый!" И еще чувствовал Сушкин, какой все-таки обаятельный человек этот Шеметов. С ним, когда он поуспокоится и отдохнет, хорошо бы пожить друзьями, подумать и поспорить. Конечно, его идеология и неясна, и непоследовательна, но есть что-то...
III
Не приходил сон. Чтобы прогнать тревожное, Сушкин стал думать о Наташе. Перебрал в памяти все, с нею связанное, -- и все, что было с ней связано, было прекрасно.
Он отбыл воинскую повинность и приехал в родной городок, чтобы приступить к жизни, как полноправный. Было обеспечено место на заводе товарищества. И в первый же день приезда такая случайная встреча! Шеметов сказал бы:
-- Дело путей Скрытого Лика!
Она приехала как раз в тот же день, вызванная болезнью сестры, и осталась надолго. А теперь, может, и навсегда. С ним ее связало товарищество: муж сестры -- главный директор. И опять бы сказал Шеметов:
-- Какая затейливая работа!
И эта первая встреча в глухом переулке, поросшем травой, у серенького забора, за которым краснели на солнце вишни... Как чудесно все вышло! Шла навстречу высокая девушка в белом платье, в белых туфлях и в белой шляпе, а за ней Бретто, знакомый водолаз Петровых. Они столкнулись у серенького забора... Он еще подумал тогда: как хороша! И золотистые волосы, и черные брови, и удивительно яркий рот. И еще подумал: "у нас появилась волоокая Кавальери, только блондинка". И был страшно счастлив, когда спросила она, как пройти ей в аптеку... Какой чудесный день был тогда! какие сочные были за забором вишни, какое удивительно синее небо, и так хорошо звонили на белой колокольне у Троицы! И этот черный миляга-пес, Бретто...
Сушкин мысленно повторил, глядя на клеенчатый потолок вагона: "Здравствуй, Бретто!"
Их познакомила такая пустячная случайность!
Сушкин закрыл глаза и вызвал солнечный день и солнечную Наташу.
-- ...Здравствуй, Бретто!
Водолаз поднял думающую морду.
-- Вы его знаете? -- спросила белая девушка.
Словно они сами нашли друг друга. И потом целый месяц всегда радостных дней и встреч и мгновений трепетного молчания.
"Но почему же не было сказано, что так хотелось сказать?" -- повторил этот вопрос который уже раз Сушкин.
И хотя ехал теперь к Наташе и знал, что завтра будет безмерно счастлив, услышит, чего она, робкая, еще не сказала в письмах, но что он видел в ее глазах на прощанье, -- было досадно. Нежданно сдвинула все война. Даже не успел познакомить Наташу с матерью.
И опять пришла мысль, которая столько раз приходила в лесах и полях, где творилось такое непохожее на жизнь дело. Сколько раз, сидя в яме наблюдательного пункта, уставив бинокль в развилке корней, Сушкин словно опомнился и спрашивал: да была ли та жизнь, или только казалось, что жизнь была, а настоящая жизнь и есть эта вот яма и проклятое "впереди", что нужно смешать с землей. И в эти минуты казалась Наташа неясной: как будто и есть она, -- как будто и нет ее. Тут Сушкин вспомнил слова капитана:
-- Еду к ним, а их, может быть, уже и нет... никого нет.
...Должно быть, и капитан, и я переживаем это странное чувство далекости от жизни, такой непохожей на ту, которой жили в походе.
Тут вспомнился доктор.
...А у него только призраки и остались, и он хочет отмахнуться от них, уйти. А Шеметов, -- поглядел Сушкин на капитана, -- этот уж совсем отмахнулся, поднялся над жизнью и судит ее огнем.
Шеметов лежал на спине, закрыв лицо локтем, и этот вид его говорил, что капитан напряженно думает. И опять Сушкину стало жалко его -- его одиночество.
Поезд тормозили. Капитан внизу завозился, поглядел за шторку и торопливо сказал:
-- Кажется, пряниками тут торгуют...
И пошел. Вышел и Сушкин.
IV
Станция была большая, уже в огнях. В буфете было шумно и суетно, и захотелось уйти в тишину. Сушкин пошел было на платформу и увидал капитана. Тот стоял у прилавка, где продавали пряники в пестрых коробках, и разговаривал с продавщицей. Продавщица смеялась.
-- Как же, как же... -- суетливо говорил капитан, передергивая лицом. -- Непременно обещал привезти... Обязательно, милая барышня, выходите замуж... и сами будете покупать тоже. А не будь их -- и не купил бы у вас пять фунтов...
-- Обязательно выйду! -- смеялась продавщица.
"И ей, должно быть, все рассказал, -- подумал Сушкин. -- И как Лида ходит за его курами, и как Котик перевирает слова. Милый капитан!"
Продавщица обращала внимание. Это была высокая, плотная брюнетка с молочным лицом и полными яркими губами, явно накрашенными, были подведены и глаза, и тонкие, крутыми дужками брови, и от этого глаза играли томным фальшивым блеском; волосы были в локонах, как на картинке, и показывали синевато-белый пробор, словно напоминая, какое у нее белое тело. Жеманясь, то откидывая голову назад, то склоняя к плечу, она играла глазами и ярким ртом и все закидывала на плечо рыжий, пушистый хвост лисьего меха, раздражающе яркого. А хвост словно нарочно спадал, показывая, какая у нее соблазнительно-красивая шея в родинках.
Сушкин поймал заигрывающий взгляд продавщицы.
-- Не желаете ли?.. -- игриво сказала она ему, поведя глазами на пряники. -- Ананасные, миндальные...
Ее полные губы играли, как и глаза, как и все откинувшееся от прилавка тело, и опять упал хвост и показал шею.
-- И ананасные?! -- сказал, усмехнувшись, Сушкин и вспомнил Шеметова: -- "вот оно, мясо-то... красивое, черт возьми!" -- И пошел на платформу.
Прошел в самый конец, где было безлюдно, только у груды ящиков стоял часовой с шашкой. Морозило в ветре. Ноябрьские звезды мигали в березах. Смутно темнела тяжелая башня водокачки. Звезды и башня напомнили Сушкину один случай.
В прошлом году в эту же пору ехал он с Жуковым из дивизиона лесом. Когда кончился лес, они увидели точно такую башню, только крыша ее была разбита снарядом. И вдруг кинулась с лаем к ним черная худая собака. Это их испугало и шарахнуло лошадей, а собака прыгала к лошадиным мордам, словно просила, чтобы взяли ее с собой. Это напомнило прошлое, милого Бретто, и Сушкину до тоски захотелось тогда домой. Собаку взяли на батарею, потом ее вскоре убило. И вот теперь, перед темной башней, опять поднялось томленье. Сушкин повернул к станции, и тут на него набежал Жуков.
-- Два перегона осталось мне, ваше благородие!
-- Ну, валяй. К жене?
-- Так точно, ваше благородие! -- так же ответил Жуков, как отвечал и там, и даже в тот день, когда пришло приказание вызвать артиллеристов-охотников резать у неприятеля проволоку, в помощь пехоте.
"И ты?" -- тогда удивился Сушкин, зная опасность дела, и так же Жуков ответил: "Так точно, ваше благородие!"
-- Рада будет жена? -- и подумал, смотря на рябое курносое добродушное лицо: "вряд ли рада".
-- А кто е знает... больше году не виделись... -- застенчиво сказал Жуков и оглядел сапоги.
-- Ну, поезжай... -- повторил Сушкин, давая денщику пять рублей. -- Приедешь за мной, как сказано.
Посмотрел, как побежал Жуков, и подумал: "хорошо, когда человек спокоен. А надо бы ему беспокоиться. Дуняшка его обманывает, и он это знает". Не раз читал он безграмотному Жукову женины письма и знал, что воротили Никифора, который Дуняшке нравился и которого избил Жуков, уходя на войну. В самый тот день, когда пришло письмо о Никифоре, и пошел Жуков резать проволоку. Вспомнив, Сушкин и укорил себя: зачем затревожил человека? Поглядел на звезды и вызвал сияющие глаза.
-- Наташа! чудная, ясная моя...
Увидал в палисаднике за березами светящиеся окошки, вспомнил, что так же вот светятся окна их дома, если смотреть из сада, и опять поднялось томленье -- скорей бы! Жадно глотнул морозного воздуха, слыша, как нежно пахнет мерзлой березой, и пошел купить пряников.
Сушкин дерзко взглянул в ее говорящие глаза, оглядел играющую белую шею в родинках.
-- Сахар с патокой?
-- Са-хар... -- ответила в тон ему продавщица и поиграла шеей. -- Ничего вредного нет.
-- В самом деле, ничего?
-- В самом деле, ничего.
-- В полном смысле ничего?
-- В полном смысле ничего... -- смеясь, повторила продавщица, не поправляя хвоста.
-- Всех награждаете пряниками... -- сказал Сушкин, давая деньги. -- И туда, и оттуда...
-- Пряники любят все.
-- Даже с патокой?
-- Патока зато слаще! а сахар дорог... -- опять в тон ему ответила продавщица и закинула хвост.
Сушкин пошел к вагону, но раздумал и походил еще, опять поднялось в нем неприятно тревожное, смутное. "Что такое?.. И почему такая неприятная станция?.. -- спросил он себя. -- Это все тот разговор..." Увидал темную башню и вернулся: как будто эта башня вызывала тревогу. Опять увидел огоньки в березах и вспомнил о матери: ждет теперь. И Наташу вызвал опять -- светлую, в белом платье. "Она светлая, и от нее всегда радость... Где она -- там всегда синее небо... Но отчего такая неприятная станция?"
Это все от разговора с Шеметовым: ведь до этого-то он был спокоен. Увидел в окно станции продавщицу, смеявшуюся с отвалившимся на прилавок толстым путейцем, который играл на ладони лисьим хвостом, и теперь понял, глядя на ее шею, что оставило в нем неприятно-тревожное...
Да, вот что. Это было весной на Висле, в голубом домике. Хозяйка полька приняла их очень радушно. Она была хороша собой, особенно голубые глаза с резко кинутыми бровями делали ее лицо вызывающе бойким. Даже угрюмый Крюков сказал: "номерок!" Стожин все потуплял глаза, а поручик Свобода был занят письмом к жене. Только он был захвачен очарованием молодого и свободного тела. Он хорошо заметил, что обращает внимание: это было видно и по ее играющей походке, и как она подавала ему кофе, и как смотрела. Полегли спать и храпели, как кузнечные мехи. Только он не мог спать. Он лежал в боковушке один. Хозяйка тихо ходила в своей комнате рядом. И вдруг посветлело в его боковушке: в стенке оказалось окошко, а хозяйка зажгла у себя лампу. Он глянул. Хозяйка сидела перед зеркалом и причесывалась на ночь. Он жадно смотрел на ее голубой лифчик и обнаженные руки, видел пышные светлые волосы, играющие под гребнем, белую шею и задорный профиль. И постучал тихо. Хозяйка поглядела к окошку, усмехнулась глазами, словно хотела сказать -- так и знала! -- и привернула огонь. Он услыхал шаги и намекающий стук в окошко...
Вспомнив теперь про это, Сушкин подумал: "что бы сказала Наташа!" Но сейчас же сорвал эту неприятную мысль: "Это не из той жизни и бесследно прошло, как сон. И вовсе не от этого неприятно".
Поезд пошел. Капитан укладывал в чемодан покупку.
-- Купили пряников? -- спросил Сушкин.
-- Как же, как же... -- показал капитан встревоженное лицо.
Он быстро щелкнул замком и с болью в лице пристально посмотрел на Сушкина.
-- Но это ужасно, ужасно!
-- Что такое?.. -- встревоженно спросил Сушкин.
-- Вот теперь и не знаю... -- упавшим голосом сказал капитан и крепко потер над ухом. -- Я понимаю, конечно... нервы... но почему же я не получил ответа на телеграмму? Я две послал... Конечно, такая даль... письма идут больше месяца... Последнее получил тридцать семь дней назад... Тридцать семь дней! Могло все случиться...
-- Капитан!
-- Ах, я же понимаю... но что я поделаю с мыслями! Там я не раз видел смерть, но это страшней... -- Он придвинулся к Сушкину, с болью в запавших глазах, и сжал его руку, словно просил защиты. -- Потерять счастье... маленькое счастье... единственное!.. Ведь теперь все теряют, все... и там, и там! -- жутким шепотом говорил капитан, придавая особую выразительность слову -- там. -- Жизнь... так все непрочно в жизни... И странно, а я это замечал и знаю... больше "страдают маленькие, слабые и тихие люди... а мы жили так тихо... и мы не большие люди. Это жестоко! Ведь большие люди... они... широко, широко... -- сделал рукой капитан, -- им жизни не страшно, они хозяева жизни... и если в одном сорвется, так сколько еще всяких корней и утех! Они и жизнь подделывают... Они умеют... а маленькие люди от случайности упадут и не встанут. Как это жестоко, дорогой... Теперь маленьким людям плохо...
-- Дорогой капитан... вы больны и потому так мрачно глядите. Телеграмма могла задержаться!.. У вас будет все хорошо... -- сказал Сушкин, взволнованный растерянностью капитана. -- Вы встретите своих и на радости... -- ну, на пари давайте! -- пришлете мне об этом письмо на фронт!
Это вдруг пришло в голову -- успокоится капитан! И правда. Капитан весело поглядел и спросил:
-- Да?! вы думаете?!
-- Уверен! -- решительно сказал Сушкин и подумал: как мало нужно, чтобы утешить человека. -- Ну, идет?!
-- Как же, как же... -- торопливо сказал капитан и вынул карточку.
Сушкин взглянул: "Илларион Вадимович Грушка". И почему-то показалось ему, что с таким именем судьба не обидит человека. И даже не показалась странной пришедшая мысль, словно так именно и должно. Дал капитану и свою карточку.
-- Павел Сергеевич... -- прочитал капитан. -- Павел Сергеич! -- и грустно взглянул на Сушкина. -- У меня был друг, тоже Павел Сергеич... застрелился в прошлом году...
-- Застрелился?! -- почему-то с удивлением спросил Сушкин.
-- Да! -- отрывисто сказал капитан. -- Его положительно преследовала судьба. Но какой был человек! Жил в ссылке, все здоровье отдал... женился на моей племяннице... по любви... Через месяц жена умерла. И тут начинается полоса... как в картах бывает... О, как это жестоко все...
И он еще долго рассказывал. Сушкина одолевала усталость. Он извинился и полез на койку. Посмотрел на Шеметова. Тот лежал, отвернувшись к стене. И опять показалось Сушкину, что Шеметов все думает напряженно.
Лег и сейчас же уснул. Спал крепко, без снов.
-- Москва, ваше благородие! -- разбудил носильщик.
Капитан Грушка козырнул на прощанье из коридора -- спешил куда-то, Шеметова не было. И не знал Сушкин, когда и где он сошел.