Товарищ Антон Словечкин, городской человек, ни разу не бывший в глухой деревне, прибыл на станцию в самый Егорьев день. Ни одной подводы. Пришлось в село Красные Звоны, куда он был командирован партией, пешком брести. Погода теплая, дороги развезло в кисель. Скакал, скакал в штиблетах по закрайкам, невтерпеж, разулся. А дорога пошла книзу, грязь сильней, засучил брюки выше колен. Весело колокола гудели, обедня кончилась.
В избе предсельсовета три бородатых мужика -- красный, белый, черный, -- обхватив друг друга за шею, сидели под березками и орали песни.
-- Эй ты, хлюст! -- хрипло крикнул красный вошедшему Словечкину. -- Перекрести рожу-то! Ты кто таков?
-- Политрук Словечкин.
-- А-а-а, здрасте, здрасте, -- спохватившись, сладко и нежно проговорил красный. -- Извините, прошибся, не признал. Премного довольны вам. Бумажка об вас получена, да. Садитесь, товарищ. Пивца? Кум, двинься! Примерз?! Ишь ты развалился, как в санях. А я -- Трифон Козырев, сельсовет, главнеющее лицо. Садись! Баба, плесни-ка еще щец порядочно...
-- Ведь вы коммунист? -- опустился на скамью Словечкин.
-- Да, выходит -- навроде коммуниста. Приняты.
-- А почему же у вас иконы?
-- А так, ни к чему. Так что бабе удовольствие, -- сказал сельсовет и покосился на жену.
-- А что же иконы, -- вступились черный с белым, -- иконы стоят и стоят, пить-есть не просят и налогу с нас не требуют.
-- Зато поп, наверное, требует, -- вскинул голову Словечкин.
-- Дак мы попа не садим на божничку-то, -- сказали белый с черным.
-- А это вот у меня висит портрет Карломарса, -- обернулся к стене хозяин и махнул рукой на пустое место. -- Баба! -- крикнул он. -- Ты куда, дурья твоя башка, Карломарсов портрет задевала?
-- Сейчас, -- робко откликнулась женщина и полезла на верхнюю полку, где стояли кринки с молоком.
-- Да что у тебя нет другой-то покрышки, черт? То есть невозможно с таким народом по всей программе жить. Башку проломаю за портрет! Дай-ка пива сюда порядочно. Хлебай, товарищ... Щи жирные.
Ели из общей деревянной чашки. Товарищ Словечкин брезгливо морщился.
-- Что это? -- с ужасом крикнул он и бросил ложку.
-- Это? -- переспросил хозяин. -- Это по-нашему называется таракан. Баба. Что ж ты, халява, тараканов не выудила. Гостю вредно сделалось.
-- Вреда в таракане нет, -- успокаивали гостя черный с белым.
-- Я, товарищ, голосую повторить пивца стакашек. Пиво крепкое, с игрой, -- угощал сельсовет. -- А то лучше самогоночки...
-- Нет, -- отказался Словечкин. -- А вот пособите мне митинг вечером устроить...
-- Митинг? -- удивился сельсовет. -- Да у нас сегодня вся деревня гуляет.
-- Сегодня Егорий-батюшка... Старый стиль, -- подхватили черный с белым. -- Праздник огромадный живет.
-- Оно, положим, -- перебил хозяин, -- теперича этот праздник дрянь стал: коровий праздник.
-- Сам ты дрянь, пьяница! -- крикнула от печки баба.
-- Молчи! Не суйся! Вот раньше, бывало, при старом режиме в Питере праздник устраивали георгиевским кавалерам. Двадцать оркестров военных, а мы в переднем ряду. Как двинут-двинут, аж вихорь загудит, знай, за кресло держись крепче, а то живо с переду на галерку улетишь. Опосля того я месяца два глухой был. Вот это праздник!..
-- Что же, ты скучаешь о довоенном режиме-то? -- спросил Словечкин.
-- Кто, мы?! -- вскричал хозяин. -- Да обгадь его черт горячим дегтем, твой старый режим! Да как ты можешь, товарищ, этакие слова голосовать?! Тьфу! Пей пиво-то.
-- Ну, ладно, -- улыбнулся Словечкин.
-- А вот скажи, дядя Трифон, откровенно: ты был сегодня в церкви-то?
-- Кто? Я?! -- подскочил захмелевший сельсовет, и красная борода его вытянулась горизонтально. -- Да чтоб я пошел на коровий ихний праздник?! Да чтоб...
-- Был, был! -- язвительно крикнула жена.
-- Бы-ыл?! Я был? -- подбоченился и стиснул зубы Трифон. -- А ты, стерва-баба, видела? Косы вырву!
-- Кабы не видала, так и не говорила бы. Чего ты врешь-то зря!
-- Тьфу! Необразованная дура, неуч! Неприятности какие разводить начала для праздничка господня. Гостя-то постороннего хотя бы постыдилась. Дорого не возьму на твой коровий праздник ходить...
-- Был, кум, был! Хвастически... Одновременно... Не запирайся, был, -- захохотали черный с белым.
-- Тьфу! -- опять плюнул Трифон и ударил по столешнице. -- Ну был. Ну, допустим, был... Дак где был-то? Так, с краюшку. Это не то, что вы, дьяволы, выпятите пузо на самом переду да подпеваете... А меня это не касаемо. К черту! Наша партия, ежели подойти со всех боков, этого не дозволяет, чтобы, скажем, подпевать попу... Верно, товарищ? То-то...
У Словечкина гудело в голове и на душе было гадко. Ах, как скверно в деревне, какая тьма! И в этой трущобе ему придется прожить целый год. Он углубился в свои думы и плохо слышал, что говорили мужики. Голос сельсовета жужжал, как шмель под потолком.
-- Вот молодежь у нас, это верно, есть которые... Трое коммунистов есть, да. Обязательно трое... Ну, те говоруны. И все парни ради праздничка сегодня пьяные и обязательно драка, в колья, а то и поножовщина, да. Другой раз -- на смерть... Обязательно.
-- Хвактически одновременно, -- прошипел кто-то.
-- Да... И ты, товарищ, не выходи. А то ненароком камнем вдарят. Другой, конечно, и партийный, да обожравшись винищем, и ничего в программе не может усмотреть.
Товарищ Словечкин с горя завалился на повети спать.
Баба принесла ему шубу и подушку. Сальная подушка лоснилась от грязи, а в шубе водились сотни блох. Не спалось. Кричали куры, собираясь на насест. Подошел петух и клюнул зазевавшегося Словечкина в темя. Словечкин пустил в петуха штиблетом. Закрылся с головой шубой и, наконец, заснул.
Снилось, что он, Словечкин, перевозит через грязь здоровецкого, как конь, мужика. Мужик визжит, ругается, дрыгает ногами: "Ой, боюсь, боюсь, уронишь!" Но Словечкин, напрягая силы, все-таки перетащил мужика через грязь и поставил на твердый зеленый островок.