Было дело в голодный год. А сам я -- мастер по церковному цеху, святых рисовал, то есть живописец. Как ударил голод, тут уже некогда угодников мазать, да и негде: даже попы нуждаться стали.
И вот пришла мне в голову идея:
-- А поезжай-ка ты, Семушкин, по деревням, -- внушаю сам себе, -- будешь с богатых мужиков морды малевать.
В четырех селах ни хрена не вышло, в пятом -- клюнуло. Кулачок замечательный там жил, бывший торгаш, страсть богатый, черт.
-- Ладно, -- говорит, -- рисуй, по очереди всех: меня, Матрену, Акульку, Мишку. Потому -- по-благородному желаю жить: чтобы все на стенках висели, форменно, да.
Стали торговаться Я по пуду муки за портрет прошу и по три десятка яиц. Он говорит: пиши за харч, жрать будешь и -- довольно.
-- Это грабеж, -- говорю ему, -- вы, гражданин, искусство не цените. Вы, гражданин, не знаете, что знаменитый художник Репин по три тысячи золотом за портрет берет.
-- Начхать мне на твоего Репина! Он -- Репин, а я-- Огурцов. А не хошь, как хошь. Забирай струмент и -- дальше.
И стал я его, сукина сына, писать. Жарища стояла адова, то есть такая жара -- шесть собак на деревне очумело. Я посадил его, подлеца, у ворот, на самый солнцепек и велел волчью шубу с шапкой надеть.
-- Пошто! Рисуй в красной рубахе, при часах.
-- Нет, -- говорю, -- в шубе солиднее, богаче. Все вельможи в шубах пишутся. Даже Никола-зимний на иконе и тот в рукавицах.
Он сидит, пот градом с него, а я, конечно, в холодок устроился. Разглядываю его, а он пыхтит: тучный, дьявол, жирный.
-- Что же ты, живописец, не малюешь?
-- Я физиономию вашу изучаю, очень величественная у вас физиономия, как у воеводы.
Он бороду огладил, приосанился. Я ему:
-- Нет, Митрий Титыч, шевелиться нельзя.
-- Ну?! Неужто нельзя?.. А меня клоп кусает.
-- И разговаривать нельзя. И мигать нельзя: кривой будете, вроде урода. Замрите, начинаю, -- и стал подмалевывать.
А в это время муха ему на нос и уселась. Он глаза перекосил, носом дергает, а в душе, вижу, ругает муху, ну прямо живьем сожрал бы ее, а нельзя.
Я говорю:
-- Пожалуйста, не обращайте на нее внимания: поползает, поползает да улетит. А то портрет испортите, снова придется.
Гляжу -- он губы скривил чуть-чуть и подувает на муху с левого угла. А муха оказалась нежной, не любит ветерок, взяла да поползла на правый глаз. Мужик моргнул, да лапищей как хлопнет. Муха и душу богу отдала.
-- Ну вот, -- сказал я, -- портрет испорчен. Снова.
-- Господин живописец, -- взмолился он, -- нельзя ли в холодок? Шибко жарко, сомлел я весь, и глазам очень трудно на солнышко глядеть.
-- Нет, нет, -- сказал я, -- замрите окончательно.
Часика через три я объявил перерыв. Мужик бегом к пруду, шапку на дороге бросил, шубу на дороге бросил.
-- Мишка, подбирай! -- и, не стыдясь баб, оголился да ну, как тюлень, нырять, ныряет да гогочет.
Как пришел он в чувство, за обед сели. Я ем да думаю: "Я те, анафеме, покажу, как сквалыжничать, ты у меня взвоешь".
-- А много ли возьмешь, живописец, ежели без шапки? -- спросил Огурцов.
-- Два пуда, меньше не возьму. Снова писать придется.
-- Да ведь ты пуд просил?
-- Меньше двух пудов не могу. В шапке ежели -- пуд. Не желаете, тогда до свидания. Я художник самый знаменитый. Меня даже в Москве каждая собака знает.
-- Патрет мне шибко нравится, -- сказал Огурцов. -- А я тебя не выпущу. Ежели сбежать надумаешь, на коне догоню, раз ты знаменитый. Так и быть, рисуй простоволосым, без шапки.
После обеда хозяин выпил одиннадцать стаканов чаю, надел шубу, перекрестился и пошел.
-- Идем, что ли, черт тебя задави совсем. Только ты не серчай на меня, голубок...
Жара была еще сильней. Хозяин шел к стулу, как к виселице. Я разрешил ему говорить за десяток яиц... Говорил он, говорил, болтал, болтал, а пот так и течет с него: шуба волчья, теплая, сам же он, повторяю, тучный.
-- Вот до чего упарился... Аж в сапогах жмыхает.
-- Ничего, -- говорю, -- терпите.
-- Да долго ли терпеть-то?.. Аж пар из-за голенища валит... Аж дышать тяжко... фу-у-у...
Через час у него кровь из носу пошла. Через два часа он вдруг побелел, простонал:
-- Кваску ба... -- и упал.
Я только написал одну голову. Сходство поразительное, даже сам я удивился. На другой день хозяин отлежался, говорит:
-- Дюже правильно личность обозначил. Приятно. А сколько возьмешь, ежели без шубы? А то жарко очень...
-- Дорого, -- говорю, -- пять пудов.
Он ощетинился весь, хотел ударить меня по уху, однако пошел, пошептался с хозяйкой, вышел, сказал:
-- Рисуй, сволочь!
Я потребовал плату вперед, посадил брюхана в холодок -- в красной рубахе он, при часах, с медалью -- и стал со всем старанием писать.
Словом, окончилось все хорошо. Прожил я у кулака два месяца. Мучицы заработал и деньжат.
На прощанье кулак сказал:
-- А ты все-таки -- жулик... Ловко нагрел меня.
Я ответил:
-- Другой раз не жадничайте... Вы -- человек богатый.
Дома же обнаружил я, что он, проклятая сквалыга, в муку порядочно-таки песку подсыпал.