Шишков Александр Семенович
Краткие записки, веденные в бывшую с французами в 1812-м и последующих годах войну

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


   Шишков А. С. Огонь любви к Отечеству
   М.: Институт русской цивилизации, 2011.
   

КРАТКИЕ ЗАПИСКИ, ВЕДЕННЫЕ В БЫВШУЮ С ФРАНЦУЗАМИ В 1812-М И ПОСЛЕДУЮЩИХ ГОДАХ ВОЙНУ

   Я не описываю в подробности всех происходивших в сие время обстоятельств, не вхожу ни в политические, ни в военные действия, без меня известные; но только воспоминаю кратко о случившихся со мною приключениях и о тех происшествиях, которым я был очевидный свидетель. Может быть, сие, хотя краткое и недостаточное о происшедшем воспоминание, принесет, однако, некоторое удовольствие благосклонным читателям.
   Весною 1812 г. Государь призывает меня к себе и говорит: "Я читал рассуждение твое о любви к Отечеству. Имея таковые чувства, ты можешь ему быть полезен. Кажется, у нас не обойдется без войны с французами. Нужно сделать рекрутский набор. Я бы желал, чтобы ты написал о том Манифест". Ответ мой был: "Государь! Я никогда не писывал подобных бумаг: это будет первый мой опыт, а потому не знаю, могу ли достойным образом исполнить сие поручение; попытаюсь, но притом осмелюсь спросить: как скоро это надобно?" - "Сегодня или завтра" (сказал Он). -- "Приложу всякое мое старание (отвечал я), но должен донести Вашему Величеству о моих припадках: я подвержен головным болезням, которые так иногда усиливаются, что лежу без движения в постели. Проснувшись сего дня с сею болью, я опасаюсь, чтобы она, умножась, не лишила меня сил исполнить в скорости Ваше повеление". "Ежели не можешь скоро (ответил Он мне); то хотя дня через два или три". Тут мы расстались. Я приехал домой. По счастью к вечеру голове моей стало легче. Я сел и написал Манифест.
   На другой день приезжаю к Государю. Он встретил меня сими словами: "Ты скорее исполнил, нежели обещал". Я прочитал ему мою бумагу. Он приказал ее оставить у себя, поблагодарил меня и отпустил. Бумага сия состояла в следующих словах.
   "Настоящее состояние дел в Европе требует решительных и твердых мер неусыпного бодрствования и сильного ополчения, которое могло бы верным и надежным образом оградить Великую Империю Нашу от всех могущих против нее быть неприязненных покушений. Издавна сильный и храбрый народ российский любил со всеми окрестными народами пребывать в мире и тишине, соблюдая свой и других покой; но когда бурное дыхание восстающей на него вражды понуждало его поднять меч свой на защиту Веры и Отечества, тогда не было времен, в которые бы рвение и усердие верных сынов России во всех чинах и званиях не оказалось во всей своей силе и славе. Ныне настоит необходимая надобность увеличить число войск наших новыми запасными войсками. Крепкие о Господе воинские силы наши уже ополчены и устроены к обороне Царства. Мужество и храбрость их всему свету известны. Надежда престола и державы твердо на них лежит. Но жаркий дух их и любовь к нам и к Отечеству да не встретят превосходного против себя числа сил неприятельских! Сего ради, хотя и с Отеческим соболезнованием о новой народной тягости, но с тем же Отеческим попечением приемля все возможные меры и предосторожности к охранению безопасности и благоденствия каждого и всех повелеваем:..."
   Государь приказал прибавить к сей бумаге правила, на каких должно было сделать сей набор, подписал ее и в тот же день (23 марта 1812 г.) отослал в Сенат.
   Через несколько дней Александр Дмитриевич Балашов сказал мне: "Император собирается с войсками идти в поход, я думаю, возьмет тебя с собою". На это я отвечал: "Куда мне в мои лета и с моим худым здоровьем таскаться по походам!". Этот разговор наш разнесся по городу с обыкновенными прибавлениями, будто Государь предлагал мне ехать с ним, но я от того отказался. Молва сия была мне досадна: я опасался, что она дойдет до Государя и может подать ему повод к какому-либо на меня неудовольствию. Между тем, время проходило, и Государь меня больше не спрашивал. Слухи об определении меня к Нему умолкли, наконец, и день отъезда Его был назначен. Уверясь совершенно, что я по-прежнему остаюсь дома, принялся я опять за мои обыкновенные упражнения; но вдруг поутру в самый тот день, как Государю надлежало ехать, присылает он за мною. Я приезжаю, вхожу. Он говорит мне: "Я бы желал, чтобы вы поехали со мною. Может быть, для вас это и тяжело, но для Отечества нужно". "Государь! -- сказал я с некоторым жаром, -- силы и способности мои не от меня зависят, но в ревности и усердии служить Вашему Величеству я никому не уступлю: употребите меня как и куда угодно; я готов остальные дни мои посвятить Вам и Отечеству. Между тем, однако, -- промолвил я с некоторою улыбкою, -- позвольте, Государь, донести Вам о себе правду: я -- морской человек, с сухопутными войсками никогда не хаживал, плавал всегда на кораблях, я даже верхом ездить не смогу и не умею. Вы будете иметь во мне худого спутника". На это он отвечал, также усмехнувшись: "Мое дело употреблять тебя там, где в верховой езде не будет надобности". Тут подписал он указ, повелевающий мне быть при Его Особе Государственным Секретарем, и вскоре за сим отправился в путь, в Вильну, дозволив мне остаться после себя дня два или три дома для приготовления к сему походу, о котором я до самого сего времени не имел ни малейшего помысла. Из Царского Села прислал он повеление дать придворную коляску и с лошадьми, которая всегда находилась бы при мне. На третий день, простясь с женою и домашними моими, я отправился вслед за Государем. При тогдашней распутице я не мог на одних и тех же лошадях скоро ехать; для того, опасаясь долго промешкать, оставив коляску, достал простую телегу и поехал на переменных; но в том, по причине замученных на почтах лошадей, мало имел успеха. Дотащась кое-как до селенья Видзы, лошади мои так увязли в грязи, что никаким образом не могли вытащить телеги. Извозчик и бывший со мною человек побежали будить обывателей. Я в темноте остался один, и час с лишком сидел, ожидая своего освобождения. Тут принужден был ночевать, и поскольку в сем местечке находился Его Высочество Великий Князь Константин Павлович, то я на минуту явился к нему и потом спешил продолжать свой путь. Последнюю станцию от Свенциян до Вильны по бессилию лошадей должен я был почти всю идти пешком. По приезде моем Государь принял меня милостиво, изъявил сожаление Свое о беспокойном путешествии моем и приказал для житья моего отвести мне две комнаты в том доме, где сам изволил жить. В Вильне находились при нем следующие особы: Их Высочества принцы Ольденбургский и Виртембергский; главнокомандующий войсками Барклай-де-Толли, генерал Бенигсен, граф Николай Петрович Румянцев, Алексей Андреевич Аракчеев, граф Виктор Павлович Кочубей; граф Николай Александрович Толстой; Александр Дмитриевич Балашов; князь Петр Михайлович Болконский, граф Карл Васильевич Нессельроде; да иностранцы: шведский генерал Армфельд, прусский Фуль и некоторые другие. Из числа давно знакомых приятелей моих нашел я тут генерал-лейтенанта Николая Алексеевича Тучкова. Довольно долгое пребывание наше в Вильне и препровождение времени в разных увеселениях привело почти в забвение мысль о враждебном против нас намерении французского императора.
   В один день (15 июня), проводя вечер с приятностью, пришел я домой и, ни о чем не помышляя, лег спокойно спать, как вдруг в 2 часа пополуночи будят меня и говорят, что Государь прислал за мною. Удивясь сему необычайному зову, вскочил я с торопливостью, оделся и побежал к нему. Он был уже одет и сидел за письменным столиком в своем кабинете. При входе моем сказал: "Надобно теперь же написать приказ нашим войскам и в Петербург к фельдмаршалу графу Салтыкову о вступлении неприятеля в наши пределы." И между прочим сказал: "Я не помирюсь, покуда хоть один неприятельский воин будет оставаться на нашей земле".
   Я в ту же минуту бросился домой и, как ни встревожен был сим неожидаемо полученным известием, однако сел и написал обе вышеупомянутые бумаги, принес к Государю, прочитал ему, и он тут же подписал их. Бумаги сии были следующего содержания:
   "Приказ нашим армиям.
   Из давнего времени примечали Мы неприязненные против России поступки французского Императора, но всегда кроткими и миролюбивыми способами надеялись отклонить оные. Наконец, видя беспрестанное возобновление явных оскорблений, при всем Нашем желании сохранить тишину, принуждены Мы были ополчиться и собрать войска Наши; но и тогда, ласкаясь еще примирением, оставались в пределах Нашей Империи, не нарушая мира; а быв только готовыми к обороне. Все сии меры кротости и миролюбия не могли удержать желаемого Нами спокойствия. Французский император нападением на войска Наши при Ковне открыл первый войну. Итак, видя его никакими средствами непреклонного к миру, не остается Нам ничего иного, как, призвав на помощь Свидетеля и Защитника правды, Всемогущего Творца небес, поставить силы Наши противу сил неприятельских. Не нужно Мне напоминать вождям, полководцам и воинам Нашим об их долге и храбрости. В них издревле течет громкая победами кровь Славян. Воины! Вы защищаете Веру, Отечество, свободу. Я с вами. На зачинающего Бог.
   В Вильне, Июня 13, 1812.
   Александр".
   
   "Фельдмаршалу графу Салтыкову.
   Граф Николай Иванович! Французские войска вошли в пределы Нашей Империи. Самое вероломное нападение было возмездием за строгое соблюдение союза. Я для сохранения мира истощил все средства, совместные с достоинством Престола и пользою Моего народа. Все старания Мои были безуспешны. Император Наполеон в уме своем положил твердо разорить Россию. Предложения самые умеренные остались без ответа. Внезапное нападение открыло явным образом лживость подтверждаемых в недавнем еще времени миролюбивых обещаний. И потому не остается Мне иного, как поднять оружие и употребить все врученные Мне Провидением способы к отраженно силы силою. Я надеюсь на усердие моего народа и храбрость войск Моих. Будучи в недрах домов своих угрожаемы, они защитят их со свойственною им твердостью и мужеством. Провидение благословит праведное Наше дело. Оборона Отечества, сохранение независимости и чести народной принудило Нас препоясаться на брань. Я не положу оружия, доколе ни единого неприятельского воина не останется в Царстве Моем. Пребываю к вам благосклонный.
   Вильна. Июня 13, 1812. Александр".
   
   От сего времени пребывание наше в Вильне сделалось не безопасно: приближение неприятеля, шедшего скорыми шагами, понудило нас немедленно выступить из нее, и главная квартира, отъехав верст около двадцати пяти, остановилась в местечке, называемом Свенщаны. Читатель да простит мне маловажность воспоминания о неприятном положении моем в сем месте. По недостатку жилищ и чтоб быть ближе к Государевой квартире, отвели мне в той же улице Жидовскую корчму, или, попросту сказать, кабак, состоящий из двух горниц, из которых одна была с земляным полом, а другую почти всю занимала худая вонючая кровать с маленьким подле нее окном и деревянным столиком. Часу в девятом после обеда Государь прислал ко мне для перевода написанную Фулем на немецком языке бумагу пространную и так измаранную, что едва с великим трудом можно было ее разобрать. Она предполагалась к напечатанию в Русских Ведомостях и содержала уведомление о великой силе неприятельской, о расположении наших армий, о причинах отступления нашего и проч.; вся сия бумага, а особливо некоторые в ней места показались мне такими, которые скорее могут приводить в уныние, нежели служить к ободрению и надежде. Я побежал к Государю с объяснением о сем. Он, выслушав меня, приказал, однако, перевести ее, чтоб исключить или переменить то, что я найду излишним, или ненадобным, примолвя при том, что сейчас отправляет курьера и не ляжет спать, покуда не получит сей бумаги. Я по грязной улице и в проливной дождь бросился скорее в мою корчму, сел на деревянном треножном стуле за столик, на котором едва могла поместиться чернильница с листом бумаги, и при копеечной сальной свечке принялся за работу. Крайнее поспешение мое сопряжено было еще с посторонними предосадными обстоятельствами: к окну моему поминутно приходили солдаты, стуча в него, чтобы их пустили в корчму, так что я всякий раз принужден был кричать им: "Поди прочь, здесь стоит генерал". Этого мало: сверху на бумагу падали тараканы, которых я беспрестанно должен был отщелкивать. Со всем тем я успел перевод сей прежде полуночи окончить и отнес его к Государю.
   Наконец, после долгого отступления, преследуемые силами всей Европы, достигли мы до Дриссы, где на берегу реки Двины сделан был большой укрепленный лагерь, построенный поступившим в нашу службу из Прусской армии генерал-майором Фулем, и где предполагалось остановиться и дать сражение с Наполеоном. Государь поместился в маленьком домике, при котором не было никаких иных строений, кроме нескольких амбаров и житниц. Главная часть бывших при нем государственных особ, как-то граф Румянцев и другие, разъезжали в отдалении от него по окрестным городам и местечкам. Мне с А. Д. Балашовым отведен был дом по другую сторону реки, в расстоянии около двух верст от главной квартиры. Скоро по приезде нашем я сделался болен и не мог никуда выходить. Служа всегда в морской службе, я не имел достаточного понятая о выгодности или невыгодности нашего местоположения, но по рассуждениям и разговорам с некоторыми из господ военных начальников видел, что надежда их на малое число наших войск и на безопасность сего места, имеющего позади себя реку с одним наведенным через нее плавучим мостом, была весьма не велика. Обстоятельства сии крайне меня тревожили. Грозное нашествие врага и уже занятие им в краткое время стольких городов и земель представляло мне Россию в страхе и ужасе. При сих размышлениях к телесным страданиям моим присовокупилась еще и душевная скорбь с печальным воображением, что, может быть, ожидаемое вскоре нападение принесет с собою весьма худые для нас последствия. Растревоженному сими мыслями пришло мне в голову написать к Государю письмо, не рассудит ли он за благо присутствием своим ободрить Москву и всю Россию, без сомнения быстрым движением неприятеля устрашенную и унывающую? Восхищенный сею мыслию, несмотря на жестокую головную боль мою, вскочил я с постели, сел и написал сие письмо. Но вдруг остановился и сказал сам себе: как! Ты покушаешься на дело чрезвычайной важности: предприемлешь смутить, потревожить Государя; произвести в сердце его борьбу с самим собою! Хочешь сделать невозможное: хочешь слабым голосом своим убедить его, чтобы он оставил войска, при которых всегда находился, всегда сопровождал их, и чтоб вопреки сим действиям своим внезапно от них удалился, и в какое же время? В самоважнейшее! Кто ты, и по какому праву и надежде на себя осмеливаешься предлагать ему о том? Меньше ли тебя знает он, как и что в подобных обстоятельствах делать должно? Не сочтет ли он поступка твоего не совместным и дерзновенным? Мысль сия ужаснула меня, и я едва удержался от разорвания моего письма. Но потом опять подумал: нет! Благость сердца его мне известна; если и не найдет он объясненных мною причин достаточными к побуждению его в сию перемену положения нашего, то скорее припишет это воспламененному усердию моему, нежели какому-либо мечтательному и непозволительному смелому умствованию. Может быть, устремление мыслей на одну сторону не допускает его взглянуть со вниманием на другую, и он простит мне усердие мое, подвигшее меня к напоминанию о том. Да хотя бы паче чаяния и подвергся я гневу его, то совесть моя при сем несчастии была бы спокойна и скорее укоряла бы меня тогда, когда бы я из опасения лишиться собственных моих выгод не посмел представить Ему то, что по моим чувствам и соображениям могло принести пользу Царю моему и Отечеству. Сие рассуждение снова утвердило меня в намерении моем и так успокоило, что я, уверенный в правоте моего поступка, скоро заснул. Поутру приходит ко мне флигель-адъютант Чернышев; он принес напечатанный для образца листок под заглавием Приказ нашим войскам, и сказал: "Государь приказал отдать вам этот листок с тем, чтобы вы пересмотрели, нет ли тут чего поправить". Приказ сей содержал в себе ободрительное при наступающей битве воззвание к войскам, а конец оного состоял в следующих Государя Императора словах: "Я всегда буду с вами и никогда от вас не отлучусь". Сие выражение, столь ясно уничтожавшее всю мою надежду, привело меня в отчаяние. Но в то же время вдруг воспламенился во мне дух твердости: я взял перо, подчеркнул эти слова и сказал Чернышеву: "Донесите от меня Государю, что обещание сие полагаю я не нужным и притом не верным: будущего мы не можем знать; судьбы человеческие в руках у Бога". Тут оставшись один, погрузился я в крайнюю задумчивость, и хотя не отменил моего намерения послать мое письмо, но в успехе оного не имел уже никакой надежды. В сие время вспомнил я, что Государь в первые дни отступления нашего сказал однажды Балашову: "Вы бы трое (разумея под сим его, графа Аракчеева и меня) сходились иногда и что-нибудь рассуждали и советовали между собою". Это поселило во мне мысль, что письмо, поданное ему от одного моего имени, не подействует над ним столько, сколько бы подействовало, когда бы подписано было троими нами. Я уверен был в согласии на то Балашова, но с графом Аракчеевым не был я в таком знакомстве, чтобы мог преждевременно ему открыться. Для сего, еще не в состоянии сам выходить, просил я Балашова съездить в главную квартиру, показать письмо графу и спросить у него, согласен ли он с нашим мнением и подпишет ли письмо? Также просил его привезти ко мне приказ войскам, если он уже отдан. Балашов возвратился и сказал мне, что граф согласен подписать. Он привез ко мне отданный приказ, в котором я с радостью увидел, что подчеркнутые мною слова были из него исключены. Тогда переписал я письмо свое от общего уже имени, подписался ниже, дабы оставить им место, и просил Балашова отдать его, когда они оба подпишут, графу Аракчееву, чтобы он как можно скорее вручил оное Государю. Письмо сие состояло в следующих словах:
   "ВСЕМИЛОСТИВЕЙШИЙ ГОСУДАРЬ,
   Вашему Императорскому Величеству угодно было изъявить волю свою, чтобы мы трое, нижеподписавшиеся, имели между собою сношение и рассуждали обо всем, что может быть к пользе Государя и Государства. Во исполнение сего Высочайшего нам поручения, входя обстоятельно во все подробности настоящего времени и состояния дел мы по долгу присяги и по чувствам горячего усердия и любви к Государю и Отечеству рассуждаем следующее:
   Государь и Отечество есть глава и тело; единое без другого не может быть ни здраво, ни цело, ни благополучно. А по сему, сколько во великое время, а наипаче военное, нужен Отечеству Царь, столько же Царю нужно Отечество. Утверждаясь на сей важной истине, почитаем мы размышление о сем в нынешних обстоятельствах самонужнейшим, и дерзаем аки верные подданные, представить мнение наше на Высочайшее усмотрение.
   Мы находимся в следующих обстоятельствах: войска Наши разделены; неприятель, имея во власти своей все Польские Губернии, приближается быстрыми стопами к самому сердцу России. Хотя и полагаем мы надежду, что он отражен будет и возвратится вспять; но желая этого, и даже надеясь, было бы крайнею неосторожностью несомненно в том увериться и не брать никаких мер на случай несчастен, тем паче, что оное может случиться весьма скоро, и если случится, то уже всякие тогда только начинаемые меры будут поздны. Не надлежит скрывать от себя действительных происшествий, но, напротив, должно их представлять худшими, нежели оные в самом деле есть. Первое обманывает и, открывшись вдруг, вводит в пагубное недоумение. Второе, внушая осторожность, спасает от бесплодного раскаяния. И так при всей уверенности и надежде на храбрость войск наших, на воспрепятствование неприятелю простирать далее стремление свое, нужно и должно подумать о том, что может и противное тому воспоследовать. Счастье у судьбы в руках. Нынешние обстоятельства таковы, что неприятель стремится быстро внутрь царства и мнит потрясением оного как бы отделить войска наши от связи со внутренностью Империи. Самое опаснейшее для нас намерение! Вся быстрота его естественно должна приводить в смятение не только те стороны, к которым он приближается, но даже и самые столицы. Когда сие смятение ныне существует уже, то, конечно, при малейших его успехах несравненно умножится не столько от его действий, сколько от того, что самая внутренность Государства, лишенная присутствия Государя своего и не видя никаких оборонительных в ней приготовлений, сочтет себя как бы оставленною и впадет в уныние и расстройство, тогда, когда бы, видя с собою Монарха своего, она имела сугубую надежду: первое -- на войска, второе -- на внутренние силы, которые, без всякого сомнения, мгновенно составятся окрест Главы Отечества, Царя. При обстоятельствах, в каких мы находимся, необходимость требует скорого и решительного рассмотрения, как и что делать надлежит; ибо малейшее пропущение времени может приключить невозвратное зло. Всего важнее зрелое исследование, где наибольшее нужно присутствие Государя, при войсках ли или внутри России? Итак, приступим к рассмотрению сего.
   Первое: Государь Император, находясь при войсках, не предводительствует ими, но предоставляет начальство над оными военному министру, который хотя и называется главнокомандующим, но в присутствии Его Величества не берет на себя в полной силе быть таковым с полною ответственностью.
   Второе: присутствие Императора при войсках хотя и служит к некоторому ободрению оных; но они защищают веру, свободу, честь, Государя, Отечество, семейства, домы свои: довольно для них причин к ободрению; притом же имя Его всегда с ними.
   Третье: примеры Государей, предводительствовавших войсками своими, не служат образцами для царствующего ныне Государя Императора, ибо на то были побудительные причины. Петр Великий, Фридрих второй и бывший наш неприятель Наполеон должны были делать это: первый -- потому, что заводил регулярные войска; второй -- потому, что все Королевство его было, так сказать, обращено в воинские силы; третий -- потому, что не рождением, но случаем и счастьем взошел на Престол. Все сии причины не существуют для Александра Первого.
   Четвертое: храбрость, бесспорно, есть достоинство, приносящее славу; но часто она же самая служит к помрачению славы того, кто ей излишне повинуется. Храбрость в простом воине всегда похвальна; ибо он во всяком случае приносит через то пользу целому воинству. Храбрость в полководце, подвергающем себя без важных причин опасности, предосудительна; ибо он для снискания личной себе похвалы забывает, что попечению его вверены войска. Храбрость в царе тем предосудительнее, чем целое Государство больше войск; ибо ежели он будет убит или взят в плен, то Государство, сделавшись в смутное время без главы, дорого заплатит за привязанность его к личной своей славе. Представим себе двух царей, из которых один внутри Государства своего, окруженный вельможами, распоряжается обороною пределов своих; другой последует всюду за своими войсками. Какую бы первый из них ни вел несчастную войну, сколько бы ни потерял провинций, оставшиеся земли его составляют еще Царство, и он в них царь посреди народа своего. Победитель, вступая с ним в переговоры, почитает в нем Царя. Но ежели войска второго будут разбиты, тогда что останется ему делать? Уйти внутрь земли своей; но он найдет уже ее в страхе, в смятении, без доверенности к нему. Оставаться при разбитых войсках и требовать помощи у народа; но с каким духом и скоро ли устрашенный, унылый народ, не видя его посреди себя, будет собирать сию помощь, и кто приведет ее в должное устройство? Между тем, торжествующий победитель, продолжая отделять войска от Царства и нападая на остатки оных, может самого Царя захватить в плен. Тогда бесславием своим умножит он гордость победителя, и сирое царство его принуждено будет упасть перед врагом своим и ожидать от воли его горькой своей участи.
   Из всех сих рассуждений явствует: первое, что нет Государю славы, ни Государству пользы, чтоб глава его присоединилась к одной только части войск, оставляя все прочие силы и части государственного управления другим. Особливо же в обстоятельствах затруднительных и опасных необходимо нужно ему избирать пункты пребывания своего таким образом, чтобы как всем частям военным, так и всем государственным внутренним местам и обществам мог он подавать нужные пособия, и повелениями и личным присутствием своим оживлять те, которые в большую деятельность приводить должно. Второе, что и личная от того слава и честь не всегда приобретается: история не похваляет никогда поступки и царствование Карла XII, Короля Шведского. Феофан о Петре Первом, вдавшемся опасности наряду с прочими, сказал: вострепетала Россия единого смертию вся умрети боящеся. Ежели прямой долг царей есть жить для благоденствия вверенных им народов, то едва ли похвально допускать в одном своем лице убить целое царство.
   Соображая все сие и находя притом, что нынешнее наше положение требует непременно всевозможного внимания и скорой решимости, поспешаем мы поднести Его Императорскому Величеству мнение наше, какое долг верноподданного и прямая любовь к Нему и к Отечеству в нас влагает. Если Государю Императору угодно будет ныне же, не ожидая решительной битвы, препоручить войска в полное распоряжение Главнокомандующего и самому отбыть от оных к столицам для воззвания к дворянству и народу о вооружении новых войск, которые бы внутри Государства под назначенным Предводителем составили вторые отпорные силы, то нет никакого сомнения, что он встречен будет с радостным восторгом, и одушевленный присутствием Его народ воздвигнется весь с неслыханным духом мужества. Тогда положение здешних войск, хотя бы они и не могли преодолеть врага, не подвергнет царства опасности, и неприятель, встречая от них сопротивление, хотя бы и одерживал успехи, но истощенный и расстроенный страшился бы всегда новых сил впереди. Единственная надежда его привести скоро к окончанию войны была бы совершенно отнята. Мы отбытие отселе Государя Императора прежде сражения потому почитаем нужным, что, во-первых, время не терпит, и каждый день промедления здесь делает великий перевес в делах; во вторых, если неприятель нечаянно настигнет, и чего, Боже сохрани, одержит знатную поверхность, тогда поневоле должно будет сделать то, на что ныне по доброй воле по общей всех радости к спасению решиться можно. Ныне отзовет отселе Государя должное попечение о Государстве, превосходящее долг попечения о части войск, вверенных военачальнику, но тогда отъезд его покажется принужденным, страх рассеется уже по всей России, прибытие его будет меньше вожделенно, воззвание к народу меньше действительно, и способы к приготовлению новых сил несравненно труднее. Неприятель выиграет время, шаги его будут весомее, дерзновеннее, и, может быть, успеет он уничтожить все поздно предпринимаемые против него меры.
   Всемилостивейший Государь! Сие мнение наше основано на верности и любви к священной Твоей Особе. Обрати, Надежда России! Обрати внимание Свое на него. Молим Тебя со слезами. Мы уверены, что сей наш глас и моление пред Твоим престолом есть глас всего Отечества, всех верных Твоих подданных, и готовы в том подписаться кровью.
   ВАШЕГО ИМПЕРАТОРСКАГО ВЕЛИЧЕСТВА
   Верноподданные".
   Подлинное письмо подписано графом Аракчеевым, Балашовым и мною.
   На Двине близ Дриссы, 1 июня 30 дня 1812 года.
   Между тем как сии мои пересылки и переговоры с графом Аракчеевым продолжались, время день за день текло, слухи о приближении неприятеля час от часу больше носились, и я в беспрестанном был страхе, что ежели он вдруг появится и начнется движение войск и приготовление к бою, то бумага наша опоздает и сделается бесполезною. В этом страхе, не упуская времени, просил я снова А. Д. Балашова побывать в главной квартире и спросить у графа Аракчеева, отдал ли он письмо. Я ожидал возвращения его с нетерпением, но он не принес мне радостной вести. Граф сказал ему, что в этот день приезжал к Государю Его Высочество Великий Князь Константин Павлович, что он долго у него пробыл, и что Государь после того был очень скучен и растревожен: по сей причине граф счел время сие неудобным, а хотел ночью, когда Государь пойдет почивать, положить бумагу ему на письменный его столик, чтобы, проснувшись поутру, прочитал он ее со свежими мыслями. На другой день просил я опять Балашова идти наведаться. Он принес мне ответ, что письмо было положено, и что граф сегодня видел Государя, что он сказал ему только: "Я читал вашу бумагу", и больше ничего с ним не говорил. Балашов тоже ходил с бумагами к Государю, но он также ничего ему не сказал. Я, чувствуя уже себя гораздо лучше, оделся, взял с собою для доклада некоторые бумаги и пошел к Его Величеству с тем намерением, что, как слог и рука моя Ему известны, то не войдет ли Он со мною хотя бы в некоторый о том разговор. Доложили обо мне. Он приказал меня позвать, принял ласково, разговаривал со мною милостиво и спрашивал о моей болезни, советовал беречься, но о письме не сказал ни слова. Из сего увидел я только, что Он на меня не гневен, но далее ничего проникнуть не мог. На другой день, горя нетерпением узнать как-нибудь, пошел я в главную квартиру и услышал, что Государь поехал верхом к Барклаю, который находился от нас в нескольких верстах. Чуть позже подошел ко мне обер-гофмаршал граф Толстой, отвел меня в сторону и тихонько шепнул мне на ухо: "Знаешь ли что? К ночи велено приготовить коляски ехать в Москву". Едва мог я словам его поверить. Радость моя была неописанная. Теплейшая молитва пролилась из уст моих к Подателю всех благ Творцу Небесному. Государь вскоре возвращается, и к ночи получаю я повеление написать две бумаги: воззвание к Москве и Манифест о всеобщем ополчении. Я бегу без ума от восхищения, беру перо, излагаю обе сии бумаги и не сам отношу, но препровождаю их, как мне приказано было, к Государю. Он подписывает их и отправляет с генерал-адъютантом князем Трубецким в Москву, последуя в ту же ночь и сам за ним. Бумаги сии были следующего содержания:
   "Первопрестольной Столице нашей Москве.
   Неприятель вошел с великими силами в пределы России. Он идет разорять любезное Наше Отечество. Хотя пылающее мужеством ополченное российское воинство готово встретить и низложить дерзость его и зломыслие, однако по отеческому сердоболию и попечению Нашему о всех верных Наших подданных, не можем Мы оставить без предварения их о сей угрожающей им опасности, да не возникнет из неосторожности Нашей преимущество врагу. Того ради имея в намерении для надлежащей обороны собрать новые внутренние силы, наипервее обращаемся Мы к древней Столице предков наших, Москве. Она всегда была главою прочих городов российских; она изливала всегда из недр своих смертоносную на врагов силу; по примеру ее из всех прочих окрестностей текли к ней наподобие крови к сердцу сыны Отечества для защиты оного. Никогда не настояло в том большей надобности, как ныне. Спасение веры, престола, царства того требуют. Итак, да распространится в сердцах знаменитого Дворянства Нашего и во всех прочих сословиях дух той праведной брани, какую благословляет Бог и православная наша Церковь; да составят и ныне сие общее рвение и усердие новые силы, и да умножатся оные, начиная с Москвы, во всей обширной России! Мы не умедлим Сами встать посреди народа своего в сей Столице и других Государства нашего местах для совещания и руководствования всеми Нашими ополчениями, как ныне преграждающими пути врагу, так и вновь устроенными, на поражение оного везде, где только появится. Да обратится погибель, в которую мнит он низринуть нас, на главу его, и освобожденная от рабства Европа да возвеличит имя России".
   На подлинном подписано: АЛЕКСАНДР.
   Июля, 6 дня, 1812. В главной квартире близь Полоцка.
   
   "Высочайший Манифест.
   Неприятель вступил в пределы Наши и продолжает нести оружие свое внутрь России, надеясь силою и соблазнами потрясти спокойствие Великой сей Державы. Он положил в уме своем злобное намерение разрушить славу Ее и благоденствие. С лукавством в сердце и лестью в устах несет он вечные для нее цепи и оковы. Мы, призвав на помощь Бога, поставляем в преграду ему войска наши, кипящие мужеством попрать, опрокинуть его, и то, что останется не истребленного, согнать с лица земли Нашей. Мы полагаем на силу и крепость их твердую надежду; но не можем и не должны скрывать от верных Наших подданных, что собранные им разнодержавные силы велики, и что отважность его требует неусыпного против нее бодрствования. Сего ради при всей твердой надежде на храброе Наше воинство полагаем Мы за необходимо нужное собрать внутри Государства новые силы, которые, нанося новый ужас врагу, составляли бы вторую ограду в подкрепление первой и в защиту домов, жен и детей каждого и всех. Мы уже воззвали к первопрестольному Граду нашему Москве, а ныне взываем ко всем Нашим верноподданным, ко всем сословиям и состояниям духовным и мирским, приглашая их вместе с Нами единодушным и общим восстанием содействовать противу всех вражеских замыслов и покушений. Да найдет он на каждом шагу верных сынов России, поражающих его всеми средствами и силами, не внимая никаким его лукавствам и обманам. Да встретит он в каждом дворянине Пожарского, в каждом духовном -- Палицына, в каждом гражданине -- Минина. Благородное дворянское сословие! Ты во все времена было спасителем Отечества. Святейший Синод и духовенство! Вы всегда теплыми молитвами своими призывали благодать на главу России; народ Русский! Храброе потомство храбрых Славян! Ты неоднократно сокрушал зубы устремлявшихся на тебя львов и тигров. Соединитесь все: со крестом в сердце и с оружием в руках, никакие силы человеческие нас не одолеют. Для первоначального составления предназначаемых сил предоставляется во всех губерниях дворянству сводить поставляемых ими для защиты Отечества людей, избирая из среды самих себя начальника над оными, и давая о числе их знать в Москву, где избран будет главным над всеми Предводитель".
   На подлинном подписание: АЛЕКСАНДР.
   В главной квартире близ Полоцка. 1812 года, Июля 6 дня.
   
   Государь не останавливался нигде, кроме Смоленска, и то на несколько часов. Я вместе с князем Волконским поехал за Ним. Сначала проезжали мы многие деревни совершенно пустые, в которых не только людей, даже никаких животных не видали; это погрузило меня в мрачные мысли и уныние. Потом стало несколько живее. Дух мой стал ободряться. Напоследок по приезде в Смоленск, где мы нашли еще Государя, предстало очам нашим великое множество народа и разных чинов отставных дворян, из которых многие приходили ко мне и говорили, что они всех крестьян своих вооружат, и сами пойдут с ними навстречу неприятелю. Тут, смотря на мужественный дух и пылающее рвение, воскресла во мне исчезавшая надежда, и я в восторге души моей сам себе сказал: Нет! Бог милостив, Россия не погибнет.
   Остальной путь наш до Москвы не представлял уже ни пустоты деревень, ни бегства людей из жилищ своих, но везде сборищами и бодростью народа веселил меня и подкреплял мою надежду. Появление Государя в Москве произвело всеобщее воспламенение чувств и сердец, разлившееся от ней по окрестностям ее и по всему пространству России. Достопамятен и не будет никогда забвен благородный восторг и ревность, исторженная присутствием Государя Императора, произнесшего по прочтении воззвания краткую речь в многочисленном дворянском собрании: при первом изречении слов его о сборе людей и нужных пособий для повсеместного ополчения против сильного врага все до единого возопияли: десятого даем со всеми потребными припасами, и если дойдет до надобности, станем все поголовно! Таков был дух усердия Московского или, лучше сказать, Российского дворянства, о котором по справедливости сказано: верная и крепкая ограда престола, ум и душа народа.
   Во время пребывания Государя в Москве поручено мне было написать следующие бумаги: первая -- Манифест о порядке ополчения, вторая -- Главнокомандующему в Москве генералу графу Ростопчину, третья -- Рескрипт Московскому Митрополиту Платону, четвертая -- генерал-майору Глухову. В исходе июля Государь отправился в Петербург, и я -- за Ним. Он два дня пробыл в Твери, по причине присутствия тут Ее Высочества Великой Княгини Екатерины Павловны. Из Твери поехал я также за ним, но дорогою отстал от него и приехал целыми сутками позже в Петербург. На пути видел я удивившее меня явление: день был ясен; на чистом небе приметны были только два облака, из которых одно имело точное подобие рака с головою, хвостом, протянутыми лапами и разверстыми клешнями; другое так похоже было на дракона, как бы на бумаге нарисовано. Увидев их, я удивился такому их составу и стал смотреть на них пристально. Они сближались одно с другим, и когда голова дракона сошлась с клешнями рака, она стала бледнеть, распускаться, и облако потеряло прежний свой вид. Казалось, рак победил дракона, и не прежде, как минут через пять и сам разрушился. Сидя один в коляске, долго размышлял я: кто в эту войну будет рак, и кто дракон? Напоследок пришло мне в голову, что рак означал Россию, поскольку оба сии слова начинаются с буквы Р, и эта мысль утешала меня во всю дорогу. По приезде в Петербург нашлось, что по силе Манифеста земское ополчение для подкрепления сил графа Витгенштейна было уже готово и скоро отправилось в поход. Приготовление оного поручено было графу Михаилу Илларионовичу Голенищеву-Кутузову. Государь, будучи сим доволен, приказал мне написать две бумаги: одну -- чтоб он сотрудникам своим объявил Монаршее благоволение, а другую -- Указ Сенату о возведении его графа Кутузова с потомством в княжеское Всероссийской Империи достоинство с присвоением к оному титула Светлости. Когда бумаги сии были подписаны, то с великою радостию повез я их к новопроизведенному князю и нашел его заседающего в Гражданской Палате с гражданскими чиновниками и с такою же ревностью пекущегося об устроении ополчения, с какою доселе на полях брани повелевал и распоряжался вверенными ему войсками. По получении от Барклая де Толли донесения о соединении его со второю ар-миею (под предводительством Князя Багратиона) послан был к нему Рескрипт, повелевающий ему действовать наступательно против неприятеля, но вскоре после того получено известие, что Смоленск взят и войска наши отступают к Москве. Известие сие всех потревожило, так что стали помышлять о поручении войск новому военачальнику. Никого не было в виду опытнее и знаменитее князя Кутузова. Государь предоставил избрание полководца особо собранному на тот раз совету. Совет, ни мало не колеблясь, общим гласом избрал Кутузова, и Государь утвердил сие избрание. Кутузов, сопровождаемый народными о нем мольбами, отправился принять главное над войсками начальство. Вскоре за сим последовала знаменитая Бородинская битва -- упорная, кровопролитная. В ней многие генералы и офицеры были убиты, или смертельно ранены, которые скоро потом лишились жизни. Из числа оных был ученик Суворова князь Багратион, генерал Тучков, молодой человек Кутайсов, подававший о себе великую надежду, и многие другие, с честью и славою павшие за Отечество. Французы отступили, оставив нас на месте сражения. У них еще более убито и ранено военачальников, так что они сражение сие прозвали битвою генералов. Сколь ни знаменита была сия победа, за которую князь Кутузов произведен в фельдмаршалы; однако она не могла совершенно ослабить многочисленную, почти из всех европейских народов составленную французскую армию. Наполеон собрал, устроил ее снова, и продолжал стремление свое к Москве. Князь Кутузов расчел, что если дать ему вторичную под стенами Москвы битву, и буде битва сия при всей возможной храбрости, не сломит и не разрушит (чего и надеяться было невозможно) всех сил неприятельских, то Москва равно не уцелеет, как бы и уступленная ему без брани; но разность будет та, что он по вторичном сражении, если удастся ему превозмочь и рассеять наши войска, войдет в нее без опасения от них; напротив того, хотя и овладеет он Москвою, но зная, что войска наши еще целы и могут в скорости быть приумножены, не будет пребывать в ней спокойно. Основавшись на сих размышлениях, князь Кутузов решился с болезненным сердцем для спасения России оставить первопрестольный град ее на жертву врагам. Он написал Государю: "Смоленск открыл путь в Москву; по взятии его столица сия не могла быть спасена; но она не есть еще целое царство".
   Предприняв сие отступление, он прошел через вострепетавшую от ужаса Москву и направил путь свой в одну, а потом ночью тайно в другую сторону к селению, называемому Тарутино, так что Наполеон долго не знал, куда подевалось российское войско. Князь Кутузов избрал сие положение, во-первых, потому, чтобы собрать рассеявшихся людей, дать отдохнуть войскам и умножить их ожидаемыми с Дону козаками; во-вторых, потому, чтобы заслонить богатейшие губернии от неприятеля, приготовясь отразить его, буде бы он путь свой предпринял в сию сторону, и преследовать его, если он пойдет обратно прежним путем.
   Наполеон, сопровождаемый знаменитейшими из своих приближенных, въехал в Москву на богато убранном коне. Он думал встречен быть первенствующими чинами, подносящими ему с покорностью ключи Столицы. Надменный сими мыслями проезжает улицу, другую, третью, достигает Златоглавого Кремля -- везде пусто. В обширном граде сем, как бы в некоем гробе, одна глубокая тишина царствует; одни открытые окна и двери у домов, как бы некие отверстые гортани окаменелых чудовищ на него зияют. Радость и торжество гордого победителя превращается в мрачную задумчивость, Он увидел, что Россия нам, Отечество свое драгоценнее, чем великолепные жилища их и сокровища. Он увидел, что Москва -- еще не Россия. Зловещее предчувствие сказало ему. что легче было в нее войти, нежели выйти. Полчища его, забывшие Бога и веру, предаются всякого рода неистовствам и мерзостям; терзают единственных, оставшихся в жертву им, больных и убогих; томимые гладом питаются подобными себе хищными воронами, свирепствуют, грабят, жгут, оскверняют Божественные храмы... Но накинем покрывало на все уничижающие человечество злодеяния и возвратимся к тому, что происходило в Петербурге. Сражения графа Витгенштейна и победы его над французскими полководцами, направлявшими движение свое к городам Пскову и Риге, успокаивали с сей стороны опасение народное. Псковское купечество поднесло ему образ Гавриила Чудотворца с надписью: "Защитнику Пскова". Он писал к Государю, прося позволения о принятии сего образа. Государь позволил и приказал мне заготовить к нему рескрипт. Вспомнив, что в одной из псковских церквей хранится Святого Благоверного князя Гавриила меч с надписью: "Чести своей никому не отдам", я спросил у Государя, не прикажет ли он сию надпись поместить в рескрипте? Государь согласился. Граф крайне был тем доволен, и после испросил позволения внести ее в свой герб. Между тем пришла весть о взятии Москвы. Сперва тихие шепоты смутно о сем распространились, а потом Государь, призвав меня к себе, объявил мне это и приказал написать бумагу во всенародное о том известие. Услышав это, пошел я домой с сокрушенным сердцем. Пораженный глубокою горестию и со слезами брал в руки перо; но вдруг чувства мои воспламенились гневом, родившим во мне вместо уныния и отчаяния гордость и надежду. Я сел и написал следующую бумагу:
   "Во всенародное известие, по Высочайшему повелению.
   С крайнею и сокрушающею сердце каждого сына Отечества печалью сим возвещается, что неприятель Сентября 3 числа вступил в Москву. Но да не унывает от сего великий народ российский. Напротив, да поклянется всяк и каждый воскипеть новым духом мужества, твердости и несомненной надежды, что всякое наносимое нам врагами зло и вред обратятся напоследок на главу их. Неприятель занял Москву не оттого, чтобы преодолел силы наши или ослабил их. Главнокомандующий по совету с присутствующими генералами нашел за полезное и нужное уступить на время необходимости, дабы с надежнейшими и лучшими потом способами превратить кратковременное торжество неприятеля в неизбежную ему погибель. Сколь ни болезненно всякому Русскому слышать, что первопрестольный град Москва вмещает в себе врагов Отечества своего, но она вмещает их в себе пустая, обнаженная от всех сокровищ и жителей. Гордый завоеватель надеялся, войдя в нее, соделаться повелителем всего Российского царства и предписать ему такой мир, какой заблагорассудит; но он обманется в надежде своей и не найдет в столице сей не только способов господствовать, но и способов существовать. Собранные и час от часу больше скопляющиеся силы наши окрест Москвы не престанут преграждать ему все пути и посылаемые от него для продовольствия отряды ежедневно истреблять, доколе не увидит он, что надежда его на поражение умов взятием Москвы была тщетная, и что поневоле должен он будет отворять себе путь из нее силою оружия. Положение его есть следующее: он вошел в землю нашу с тремястами тысячами человек, из которых главная часть состоит из разных наций людей, служащих и повинующихся ему не от усердия, не для защиты своих отечеств, но от постыдного страха и робости. Половина сей разнонародной армии его истреблена частию храбрыми нашими войсками, частию побегами, болезнями и голодною смертью. С остальными пришел он в Москву. Без сомнения смелое или, лучше сказать, дерзкое стремление его в самую грудь России, и даже в самую древнейшую столицу, удовлетворяет его честолюбию и подает ему повод тщеславиться и величаться; но конец венчает дело. Не в ту страну зашел он, где один смелый шаг поражает всех ужасом и преклоняет к стопам его и войска, и народ. Россия не привыкла покорствовать, не потерпит порабощения, не предаст законов своих, веры, свободы, имущества. Она с последнею в груди каплею крови станет защищать их. Всеобщее повсюду видимое усердие и ревность в охотном и добровольном против врага ополчении свидетельствует ясно, сколь крепко и непоколебимо Отечество наше, ограждаемое бодрым духом верных своих сынов. Итак, да не унывает никто, и в такое ли время унывать можно, когда все состояния государственные дышат мужеством и твердостью? Когда неприятель с остатком час от часу более исчезающих войск своих, удаленный от земли своей, находится посреди многочисленного народа, окружен армиями нашими, из которых одна стоит против него, а другие три стараются пресекать ему возвратный путь и не допускать к нему никаких новых сил? Когда Испания не только свергла с себя иго его, но и угрожает ему впадением в его земли? Когда большая часть изнуренной и расхищенной от него Европы, служа поневоле ему, смотрит и ожидает в нетерпении минуты, в которую бы могла вырваться из-под власти его тяжкой и нестерпимой? Когда собственная земля его не видит конца проливаемой ею для славолюбия его своей крови? При столь бедственном состоянии всего рода человеческого не прославится ли тот народ, который, перенеся все неизбежные с войною разорения, наконец, терпеливостью и мужеством своим достигнет до того, что не только приобретет сам себе прочное и ненарушимое спокойствие, но и другим Державам доставит оное, и даже тем самым, которые невольно вместе с ним против нас воюют? Приятно и свойственно доброму народу врагам своим за зло воздавать добром. -- Боже Всемогущий! Обрати Милосердные очи Твои на молящуюся Тебе с коленопреклонением Российскую церковь. Даруй поборающему по правде верному народу Твоему бодрость духа и терпение. Сими да восторжествует он над врагом своим, да преодолеет его, и, спасая себя, спасет свободу и независимость царей и царств" (Сентября 8 дня 1812 года.).
   Я прочитал сию написанную мною бумагу несколько раз, и сомневался в утверждении оной; однако, не переменя в ней ни слова, понес к Государю. Он выслушал ее и приказал прочитать в Комитете господ Министров, дав повеление заседать мне в оном. В Коллегии выслушали меня без всякого противоречия, исключая, что некоторые члены сказанное о Наполеоновом пребывании в Москве выражение: "Он затворился в гробу, из которого не выйдет жив", -- находили слишком смелым и гадательным. Я донес Государю о сем их замечании. Он отдал мне на волю выпустить или не выпустить сии слова. Я, находя и сам их таковыми, а более чтобы не показать себя упрямым, выключил их.
   Известие о взятии Москвы подало повод к разным толкам, обвинявшим фельдмаршала князя Кутузова. Приметя, что и сам Государь поставляет ему в вину, для чего не дал он вторичного под Москвою сражения, я осмелился спросить у него, не думает ли он сменить Кутузова? И очень обрадовался ответу его: "Нет, я отнюдь сего не думаю". Вскоре потом приехал из Москвы некто тамошний житель. Он вырвался из нее после начавшихся там пожаров и был очевидцем многих происходивших внутри ее неприятельских, или, лучше сказать, злодейских действий. Военный Губернатор С. К. Вязмитинов, чтобы прежде не разнеслись о том слухи, задержал его в своем доме. Государь, по докладе о нем, призвав меня, приказал мне расспросить у него о виденных им происшествиях. Я услышал от него ужасы, поразившие меня до глубины души. Пересказал их Государю. Он велел мне написать о том бумагу под названием "Известие из Москвы". Я пошел от него с мрачными мыслями и написал следующее:
   "ИЗВЕСТИЕ из Москвы от 1 сентября.
   Недолго был здесь неприятель: один месяц и восемь дней; но оставил по себе следы зверства и лютости, которые в бытописаниях народов покроют соотечественников и потомков его вечным стыдом и бесчестием. Смотря на богомерзкие дела его в Москве и слыша получаемые от всех мест, которыми он проходил, печальные известия, водворяется в сердце каждого некоторая доселе неизвестная степень гнусности и омерзения к злодеяниям человеческим. Добродетельная душа содрогается и отвращает взоры свои от сего срамного позорища; она желает изгладить оное из памяти, дабы не осквернять чистоты своих мыслей. Обозревая в совокупности все сии ужасы, мы не можем сказать, что ведем войну с неприятелем. Таковое выражение было бы весьма обыкновенное, далеко не достаточное к изъявлению тех неистовых дел, которые совершаются. Всякая война подвергает несчетным бедствиям род человеческий; но, по крайней мере, между просвещенными народами зло сие ограничивалось некоторыми правилами достоинства и человеколюбия. Гордость одной державы состязалась с гордостью другой; но и в самой пылкой брани с обеих сторон столько же пеклись о победе и о славе оружия, сколько о соблюдении чести и доброго имени народа своего. Меч покорял силу, честь побуждала щадить человечество и защищать слабость. За крайний стыд и преступление почиталось воину быть грабителем и разбойником. Завоеватель брал обороняющийся город, но, вступив в него, охранял собственность и безопасность каждого. Мирный поселянин лишался иногда части своих припасов; но поля его, дом, жена, дети оставались целы и здоровы, В войнах со шведами Петр Великий при взятии Нарвы обагрил меч свой кровью своих подданных, дерзнувших обесчеститься грабительством. При Екатерине Второй некоторому из частных начальников наших сделан был строжайший выговор за сожжение одной шведской деревни. Равным образом и шведы, захватив иногда пожитки частного человека, присылали их обратно к нам. В последнюю войну с Англией неприятели всегда платили деньги за взятые ими у частных людей вещи, и в бытность свою у Наргина, увидев на сем острове пожар, послали тотчас с кораблей своих людей для потушения оного. Таков есть образ войны между державами, наблюдающими честь имени своего. Даже и между дикими народами, похожими больше на зверей, нежели на человека, примечается только жадность к грабежу, а не жадность к разрушению всего. Они нападают на соседей своих, убивают их и грабят, но не истребляют того, что взять с собою не могут. Мы в просвещенные нынешние времена от народа, славившегося некогда приятностью общежития, и который всегда пользовался в земле нашей гостеприимством и дружбою, видим примеры лютости и злобы, как их в бытописаниях самых грубейших африканских и американских обитателей тщетно будем искать. Одна Москва может представить нам плачевный образ неслыханных злодеяний. Неприятель вошел в нее без всякого от войск наших сопротивления, без обороны от жителей, которые почти все заблаговременно выехали. Никакая текущая кровь его не подавала ему повода к ярости и мщению. Казалось бы, при таковых обстоятельствах одна честь имени народа своего долженствовала обязать его сохранить древнюю веками украшенную столицу; ибо никто, кроме поврежденного умом, не пожелает искать славы Герострата. Но что же оказалось? Едва он успел войти в нее, как неистовые солдаты его, офицеры, и даже генералы пошли по домам грабить, и все вещи, которые не могли забрать к себе: зеркала, хрусталь, фарфор, картины, -подобно бешеным, старались разбить, разломать, разрубить, раскидать по разным местам. Вино в бочках, которого ни выпить, ни взять с собою не могли, разливали по улицам. Книги рвали, раздирали и бросали. Сего не довольно: несчастная Москва, жертва лютости, вдруг во многих местах воспылала, многие великолепные здания превратились в пепел, и те самые дома, где недавно перед сим соотчичи их, невзирая на военное время, мирно торговали. И сего еще мало: стены разграбленных и уцелевших от огня домов пушечными выстрелами усиленно проламывать трудились. Но и этим зверство их еще не насытилось. К расхищению и разрушениям присовокупляются бесчеловечие и лютость: набрав груду вещей, возлагали бремя сие на пойманного на улице старого или увечного человека, принуждая его вести оное в их стан, и когда он под тяжестью изнемогал, то сзади обнаженными палашами убивали его до смерти. Некто из пожилых благородных людей, будучи в параличе, не мог выехать из Москвы и оставался в собственном своем доме. К нему вбежали несколько человек и на глазах у него разграбили и зажгли дом его. Он с трудом вышел на улицу, где другая шайка тотчас напала на него, содрала с него сюртук, все платье, сапоги, чулки и стала снимать последнюю рубашку; несчастный больной в знак просьбы прижал ее руками к телу, но, получив саблею удар по лицу, растянулся наг и окровавлен без чувств на земле. Во многих местах лежали обруганные, изувеченные и мертвые женщины. И даже могилы разрыты и гробы растворены для похищения корыстей с усопших тел. Но и сих всех мерзостей и неистовств еще не довольно: двери у храмов Божиих отбиты, иконы обнажены от окладов, ризы разодраны, иконостасы поломаны и разбросаны по полу. Но да закроются богомерзкие дела сии непроницаемою от очей наших завесою! Поругание Святыни есть самый верх безумия и развращения человеческого. Посрамятся дела нечестивых, и путь их погибнет. Он уже и погибает. Исполнилась мера злодеяния. Воспаленные храмы и дымящаяся кровь подвигли на гнев долготерпение Божие. Поражаемый со всех сторон, враг наш уже не силами своими, прежде грозными, ныне же истощенными, голодными и умирающими, устрашает, но делами злобы и лютости. Низверженный в бездну отчаяния, видя погибель свою, изрыгает весь остаток ядовитой желчи своей, дабы еще единожды угрызть и погибнуть с шумом. Уже не покушается более обманывать народ наш лживыми возвещениями о безопасном под господством его пребывании в Москве, уже не хочет более скрывать срамоту дел своих бесстыдными уверениями, что не он, а сами русские жгут себя, грабят и терзают; уже все сии клеветы и обманы отлагает; но, претерпев на полях брани сильное от войск наших поражение и видя себя изгоняемого из Москвы, предается всей своей ярости, и в последний раз силится излить оную подорванием Кремля и храмов Божиих. Кто после этого усомнится, чтобы он, если бы то в возможности его состояло, не подорвал и всю Россию, и может быть, всю землю, не исключая и самой Франции? Таковым оказал себя глава и предводитель врагов наших! Но меньше ли оказались свирепыми исполнители и слуги его и своих собственных страстей? Мог ли бы он дух ярости и злочестия своего вдохнуть в миллионы сердец, если бы сердца сии сами собою не были развратны и не дышали злонравием? Хотя, конечно, во всяком и благочестивом народе могут быть изверги; однако когда сих извергов, грабителей, зажигателей, убийц невинности, оскорбителей человечества, поругателей и оскорбителей самой Святыни появится в целом воинстве почти всяк и каждый; то невозможно, чтобы в народе такой державы были благие нравы. Человеческая душа не делается вдруг злою и безбожною. Она становится таковою мало-помалу, от примеров, от соблазна, от общего и долговременно разливающегося яда безверия и развращения. Сами французские писатели изображали нрав народа своего слиянием тигра с обезьяною; и когда же не был он таков? Где, в какой земле весь царский дом казнен на плахе? Где, в какой земле столько поругана была Вера и Сам Бог? Где, в какой земле самые гнусные преступления позволялись обычаями и законами? Взглянем на адские, изрыгнутые в книгах их лжемудрствования, на распутство жизни, на ужасы революции, на кровь, пролитую ими в своей и чужих землях: и слыхано ли когда, чтобы столетние старцы и не рожденные еще младенцы осуждались на казнь и мучение? Где человечество? Где признаки добрых нравов? Вот с каким народом имеем мы дело! И посему должны рассуждать, может ли прекращена быть вражда между безбожием и благочестием, между пороком и добродетелью? Долго мы заблуждались, почитая народ сей достойным нашей приязни, содружества и даже подражания. Мы любовались и прижимали к груди нашей змею, которая, терзая собственную утробу свою, проливала к нам яд свой, и, наконец, нас же за нашу к ней привязанность и любовь всезлобным жалом своим уязвляет. Не постыдимся признаться в нашей слабости. Похвальнее и спасительнее упасть, но восстать, нежели видеть свою ошибку и лежать под вредным игом ее. Опаснее для нас дружба и соблазны развратного народа, чем вражда их и оружие. Возблагодарим Бога! Он и во гневе Своем нам Отец, пекущийся о нашем благе. Провидение в ниспослании на нас бедствий являет нам Свою милость. Лишение богатств поправится умеренностью роскоши, вознаградится трудолюбием и сторицею со временем умножится; но повреждение нравов, зараза неверия и злочестия погубили бы нас невозвратно.
   Очевидный, исполненный мерзостей, пожарами Москвы осиянный, кровью и ранами нашими запечатленный пример напоследок должен нам открыть глаза и уверить нас, что мы одно из двух непременно избрать долженствуем: или, продолжая питать склонность нашу к злочестивому народу, быть злочестивыми его рабами; или, прервав с ним все нравственные связи, возвратиться к чистоте и непорочности наших нравов и быть именем и душою храбрыми и православными россиянами. Должно единожды решиться между злом и добром поставить стену, дабы зло не прикоснулось к нам: тогда, искусясь кровью и бедами своими, восстанем мы, купим неложную себе славу, доставим спокойствие потомкам нашим, и благодать Божия пребудет с нами".
   
   Между тем, в продолжение сего времени Наполеон, будто заключенный в темницу, сидел в Москве мрачен и бездействен, лишаясь ежедневно из войск своих по нескольку сот человек, бродивших по ее окрестностям для доставания себе продовольствия, и везде от наездников и поселян наших вместо пищи и добычи находивших смерть и плен. Гордость и надменные мысли о завоевании России стали в уме Корсиканца исчезать. Он, сказывают, засылал с переговорами о мирных предложениях к Фельдмаршалу, который, питая в нем сию надежду, уверил его, что он немедленно уведомит о сем Двор свой, и без сомнения в скорости получит согласный на то отзыв. Кутузову нужно было удерживать его в столице, дабы от часу более ослабевал он в силах своих. Напоследок Наполеон, видя, что надежда его на мир была тщетная, покушался, не может ли, пробившись сквозь войска Кутузова, открыть себе путь в изобильнейшие области российские, но в сильных сопротивлениях претерпя важные уроны и не усматривая никакой возможности оставаться долее в Москве, спешит выйти из нее, насыщает адскую злобу свою подорванием Кремля и возвращается через Смоленск и Вильну, по той дороге, которую он, идучи в Москву, ко вреду жителям и самому себе разорял и опустошал. Там на пути, сопровождаемого мечом и огнем, встречают его голод и морозы, истребившие все его силы и доставившие в руки победителей все воинские его орудия, снаряды и припасы со всеми награбленными в России добычами. Наполеон при переходе через реку Березину был свидетелем ужасного бедствия войск своих и, оставив их, ускакал с немногими генералами своими, будучи личным спасением своим обязан слепому счастию, что мог избегнуть от плена, или от общей всех сопутников своих участи лежать на русской сырой земле. Я не распространяюсь о подробностях сего бегства его из России, во многих сочинениях описанного, и обращаюсь к тому, что собственно со мною происходило.
   По выходе из Москвы неприятеля и преследовании нашими войсками оного издан следующий манифест:
   "Божиею милостью, и проч.
   Всему свету известно, каким образом неприятель вступил в пределы Нашей Империи. Никакие приемлемые Нами меры к точному соблюдению мирных с ним постановлений, ни же прилагаемое во всякое время старание всевозможным образом избегать от кровопролитной и разорительной войны не могли остановить его упорного и ничем непреклонного намерения. С мирными в устах обещаниями не преставал он помышлять о брани. Наконец, приготовя сильное воинство и приумножа оное австрийскими, прусскими, саксонскими, баварскими, виртембергскими, вестфальскими, итальянскими, испанскими, португальскими и польскими полками, угрозами и страхом приневоленными, со всеми его многочисленными силами и множеством орудий двинулся он внутрь земли Нашей. Убийства, пожары и опустошения следовали по стопам его. Разграбленные имущества, сожженные города и села, пылающая Москва, подорванный Кремль, поруганные храмы и алтари Господни, словом, все неслыханные доселе неистовства и лютости открыли напоследок то самое в делах, что в глубине мыслей его долгое время таилось.
   Могущественное, изобильное и благополучное Царство Российское рождало всегда в сердце врага страх и зависть. Обладание целым светом не могло его успокоить, доколе Россия будет процветать и благоденствовать. Исполнен сею боязнью и глубокой ненавистью к ней, вращал, изобретал, устраивал он в уме своем все коварные средства, которыми бы мог нанести силам ее страшный удар, богатству ее -- всеконечное разорение и изобилию ее -- повсеместное опустошение. Даже хитрыми и ложными обольщениями мнил потрясти верность престолу, поруганием же святыни и храмов Божиих -- поколебать Веру, и нравы народные заразить буйством и злочестием. На сих надеждах основал он пагубные свои замыслы и с ними наподобие тлетворной и смертоносной бури понесся в глубь России. Весь свет обратил глаза на страждущее Наше Отечество и с унылым духом чаял в заревах Москвы видеть последний день свободы своей и независимости. Но велик и силен Бог правды и недолго продолжалось торжество врага. Вскоре, стесненный со всех сторон храбрыми Нашими войсками и ополчениями, почувствовал он, что далеко дерзкие стопы свои простер, и что ни грозными силами своими, ни хитрыми соблазнами, ни ужасами злодейств, мужественных и верных россиян не устрашить, и от погибели своей избавиться не может. После всех тщетных покушений, видя многочисленные войска свои повсюду побитые и сокрушенные, с малыми остатками оных ищет личное спасение в быстроте стоп своих: бежит от Москвы с таким уничижением и страхом, с каким тщеславием и гордостью приближался к ней. Бежит, оставляя пушки, бросая обозы, подрывая снаряды свои, и предавая в жертву все то, что за скорыми пятами его последовать не успевает. Тысячи бегущих ежедневно валятся и погибают. Тако праведный гнев Божий карает поругателей святыни Его! Внимая с отеческим чадолюбием и радостным сердцем сим великим и знаменитым подвигам любезных Наших верноподданных, в начале приносим Мы теплое и усердное благодарение источнику и подателю всех отрад -- Всемогущему Богу. Потом торжественно от лица всего Отечества изъявляем признательность и благодарность Нашу всем Нашим верноподданным, яко истинным сынам России. Всеобщим их рвением и усердием доведены неприятельские силы до крайнего истощения и главною частию или истреблены, или в полон взяты. Все единодушно в том содействовали. Храбрые войска Наши везде поражали и низлагали врага. Знаменитое дворянство не пощадило ничего к умножению государственных сил! Почтенное купечество ознаменовало себя всякого рода пожертвованиями. Верный народ, мещанство и крестьяне показали такие опыты верности и любви к Отечеству, какие одному только русскому народу свойственны. Они, вступая охотно и добровольно в ополчения, в самом скором времени собранные, явили в себе мужество и крепость приученных к браням воинов. Твердая грудь их и смелая рука с такою же неустрашимостью расторгала полки неприятелей, с какою за несколько перед тем недель раздирала плугом поля. Таковыми наипаче оказали себя под Полоцком и в других местах Санкт-Петербургская и Новгородская дружины, отправленные в подкрепление войск, вверенных графу Витгенштейну. Сверх того, из донесения Главнокомандующего и других генералов с сердечным удовольствием видели Мы, что во многих губерниях, а особливо в Московской и Калужской, поселяне сами собою ополчались, избирали предводителей, и не только никакими прельщениями врагов не были уловлены, но с мученическою твердостью претерпевали наносимые ими удары. Часто приставали к посылаемым отрядам нашим и помогали им делать поиски и нападения. Многие селения скрывали в леса семейства свои и малолетних детей, а сами, вооружась и поклявшись перед Святым Евангелием не выдавать друг друга, с неимоверным мужеством оборонялись и нападали на появляющегося неприятеля, так что многие тысячи оного истреблены и взяты в плен крестьянами, и даже руками женщин, будучи жизнью своею обязаны человеколюбию тех, которых они приходили жечь и грабить. Столь великий дух и непоколебимая твердость всего народа приносят ему незабвенную славу, достойную сохраниться в памяти потомков. При таковых доблестях его Мы, вместе с Православною Церковью и Святейшим Синодом и духовенством призывая на помощь Бога, несомненно надеемся, что если неукротимый враг наш и поругатель Святыни не погибнет совершенно от руки России, то, по крайней мере, по глубоким ранам и текущей крови своей почувствует силу ее и могущество. Между тем почитаем за долг и обязанность сим Нашим всенародным объявлением изъявить пред целым светом благодарность Нашу и отдать должную справедливость храброму, верному и благочестивому народу Российскому. Ноября 5 дня 1812 года".
   
   В остальную бытность Государя Императора в Петербурге по отъезде Его в Вильну (т. е. Декабря по 6 число) написаны мною по повелению Его следующие бумаги: 1-я -- Рескрипт Фельдмаршалу Князю Кутузову о принятии мер к отвращению бродяжничества; 2-я -- Приказ войскам о том же; 3-я -- Извещение по Высочайшему повелению о некоторых приемлемых в Петербурге мерах предосторожности; 4-я -- Объявление от Управы Благочиния; 5-я -- Объявление по Высочайшему повелению от Министерства Полиции; 6-я -- грамота фельдмаршалу князю Кутузову на пожалование ему золотой с лавровыми венками шпаги, украшенной алмазами; 7-я -- О заключении союза с Королем Испанским; 8-я -- Рескрипт Главнокомандующему в Москве графу Ростопчину о призрении разоренных Московских жителей; 9-я -- Ему же о собирании в Москву всех взятых у неприятеля пушек, для сооружения из них памятника; 10-я -- Ему же о торжественном принесении Господу Богу благодарственного молебствия за изгнание неприятеля и одержание над ним знаменитейших побед; 11-я -- Указ Правительствующему Сенату об учреждении попечительного в Санкт-Петербурге Сословия для вспомоществования всем пострадавшим от неприятеля; так же и само учреждение сего сословия; 12-я -- Рескрипт Гражданским Губернаторам об отобрании у поселян отбитых у неприятеля ружей и пистолетов; 13-я -- Объявление для чтения в церквах о том же; 14-я -- Рескрипт вдове убитого в сражении генерал-лейтенанта Баггавута; 15-я -- О наборе рекрут; 16-я -- Указ Сенату о пожаловании фельдмаршалу князю Кутузову титула Смоленский.
   В начале Декабря Государь отправился в Вильну, куда вскоре и мы (я и князь Болконский) за ним последовали. Доехав до тех мест, где происходили военные действия и движения, взорам моим представились такие страшные зрелища, которые поразили душу мою неизвестными ей доселе мрачными чувствованиями. Дорога устлана была разбросанными подле ней и на ней мертвыми телами, так что сани наши часто стучали, проезжая по костям человеческих трупов, втоптанных в нее. От многих с ужасом отвращал я глаза. Положение тел их было нечто удивляющее и непостижимое. Иные из них лежали полунагие, или в странных случайно попавшихся им одеяниях, сгорбленные, исковерканные, так сказать, как бы живо-мертвые. У иных на лицах их, на коих не успело еще водвориться спокойствие вечного сна, изображалось некое лютое, дикообразное отчаяние. Смерть, по видимому, не дав еще ни телу их протянуться, ни чувствам погаснуть, схватила их хладною своей рукою и в то же мгновение окаменила, так что с приподнятою головою, с несомкнутыми глазами и разинутым ртом, казалось, говорят они: "Смотрите, как казнятся богоотступники, и на мертвых лицах наших читайте, с каким мучением вылетала из нас преступная и -- о горе! -- не умирающая душа наша". Некоторые, однако, хотя и немногие, лежали спокойно заснувшими на постланном под ними на снегу рубище. Въехав в одну деревню, увидел я солдата с шишаком на голове, хорошо обутого и одетого. Он, как живой, лежал простертый на улице подле избы и не обращал на себя ничьего внимания: до такой степени множество валяющихся тел приучили жителей смотреть на них с хладнокровием! Невозможно исчислить и описать ни злочестивых дел, ни бедствий, претерпенных сею завлеченною Наполеоном в Россию громадою народов. Сперва блестящие великолепием, сильные числом всадников и орудий, надменные гордостью жадные грабители, свирепые зажигатели и убийцы, злочестивые богохульники, ругающиеся над Святынею; потом уничиженные, бродящие в трескучие морозы по лесам и болотам в лохмотьях и рубищах, пожирая друг друга, или питаясь воронами и псами, приготовляя в самих себе взаимную им пищу: таково напоследок было их состояние! Кто не познает в том праведного гнева Божия, карающего смертных, когда они, превзойдя беззакониями своими меру милосердия Господня ополчают десницу Его громом и молниями? По приезде нашем в Вильну чувства мои поражены были новыми ужасами: я увидел длинную, толстую, высокую, необычайного образа стену. Спрашиваю: что это такое? Мне отвечают, что это наваленные одни на другие смерзшиеся вместе мертвые тела, затем тут накиданные, что выкапывать для зарывания их во рвы требовало бы по причине мерзлой земли многого труда и времени. Больницы в Вильне наполнены были изнуренными и ранеными так тесно, что находящиеся в них, не совсем еще ослабевшие, для большего себе простора выбрасывали умирающих, но еще живых товарищей своих из окон. В городе на улицах и при выходе из домов страшно было встречаться с оставшимися здесь французами: они с бледным лицом и мутными глазами походили больше на мертвых, нежели на живых людей. Иные, идучи, вдруг падали и умирали; иные казались в некотором одурении, так что, вытараща глаза, хотели нечто сказать, но испускали одни только невнятные звуки. Для прочищения воздуха везде по улицам раскладены были зажженные кучки навоза, курящиеся дымом. Многие из нас опрыскивали платье свое и носили с собою чеснок и другие предохранительные от заражения вещи.
   Некоторые из профессоров здешнего Университета и другие жители Вильны, а также и других провинций, во время пребывания здесь Наполеона и войск его предались ему, вступали в назначаемые от него звания и должности, превозносили Францию и злословили Россию. Кроткий, не мстительный Александр, лишь только предстал я пред него, приказал мне написать всепростительный Манифест следующего содержания:
   "Божиею Милостью Мы, и проч., объявляем всенародно.
   В наступающую ныне с французами войну главная часть жителей в прежде бывших Польских, ныне же Российских областях и округах пребыли Нам верны; почему и разделяют со всеми Нашими верноподданными Нашу признательность и благоволение. Но другие различными образами навлекли на себя праведный Наш гнев: одни по вступлении неприятеля в пределы Нашей Империи, устрашась насилия и принуждения, или мечтая спасти имущества свои от разорения и грабительства, вступали в налагаемые от него звания и должности; другие, которых число меньше, но преступление несравнимо больше, пристали, еще прежде нашествия на их земли, к стране чуждого для них пришельца и, подъемля вместе с ним оружие против Нас, восхотели лучше быть постыдными его рабами, нежели Нашими верноподданными. Сих последних долженствовал бы наказать меч правосудия; но видя излившийся на них гнев Божий, поразивший их вместе с теми, владычеству которых они вероломно покорились, и уступая вопиющему в Нас гласу милосердия и жалости, объявляем всемилостивейшее Наше общее и частное прощение, предав все прошедшее вечному забвению и глубокому молчанию, и запрещая впредь чинить какое-либо по делам сим притязание или взыскание, в полной уверенности, что сии отпадшие от нас почувствуют кротость сих с ними поступков, и через два месяца от сего числа возвратятся в свои области. Когда же и после сего останется кто из них в службе наших неприятелей, не желая воспользоваться сею Нашею милостью, и продолжая и после прощения пребывать в том же преступлении, таковых, яко совершенных отступников, Россия не примет уже в свои недра, и все имущества их будут конфискованы. Пленные, взятые с оружием в руках, хотя не изъемлются из сего всеобщего прощения, но без нарушения справедливости не можем Мы последовать движениям Нашего сердца, доколе плен их не разрешится окончанием настоящей войны. Впрочем, и сии в свое время вступят в право сего Нашего всем и каждому прощения. Тако да участвует всяк во всеобщей радости о совершенном истреблении и разрушении сил всенародных врагов и да приносят с неугнетенным сердцем чистейшее Всевышнему благодарение! Между тем надеемся, что сие Наше чадолюбивое и по единому подвигу милосердия соделанное прощение приведет в чистосердечное раскаяние виновных и всем вообще областей сих жителям докажет, что они, яко народ издревле единоязычный и единоплеменный с россиянами, нигде и никогда не могут быть столь счастливы и безопасны, как в совершенном во едино тело слиянии с могущественною и великодушною Россиею".
   На подлинном подписано: АЛЕКСАНДР.
   В главной квартире Вильно. 12-го Декабря 1812.
   
   Сверх сего издан был еще следующий Манифест: "Божьей Милостью Мы, и проч., объявляем всенародно: Бог и весь свет тому свидетель, с какими желаниями и силами неприятель вступил в любезное наше Отечество. Ничто не могло отвратить злых и упорных его намерений. Твердо надеющийся на свои собственные и собранные им против нас почти со всех Европейских Держав страшные силы и подвизаемый алчностью завоевания и жаждою крови, спешил он ворваться в самую грудь Великой Нашей Империи, дабы излить на нее все ужасы и бедствия не случайно порожденной, но издавна уготованной им всеопустошительной войны. Предузнавая по известному из опытов беспредельному властолюбию и наглости предприятий его приготовляемую от него нам горькую чашу зол и видя уже его с неукротимою яростью вступившего в Наши пределы, принуждены Мы были с болезненным и сокрушенным сердцем, призвав на помощь Бога, обнажить меч свой и обещать царству Нашему, что Мы не опустим оный, доколе хотя един из неприятелей оставаться будет вооружен в земле Нашей. Мы сие обещание положили твердо в сердце своем, надеясь на крепкую доблесть Богом вверенного Нам народа, в чем и не обманулись. Какой великий пример храбрости, мужества, благочестия, терпения и твердости показала Россия! Вломившийся в грудь ее враг всеми неслыханными средствами лютостей и неистовств не мог достигнуть до того, чтобы она, хотя единожды от нанесенных ей от него глубоких ран, вздохнула. Казалось, с пролитием крови ее умножался в ней дух мужества, с пожарами градов ее воспалялась любовь к Отечеству, с разрушением и поруганием храмов Божиих утверждалась в ней вера и возникало непримиримое мщение. Войско, вельможи, дворянство, духовенство, купечество, народ, словом, все государственные чины и состояния, не щадя ни имуществ своих, ни жизни, составили единую душу, душу вместе мужественную и благочестивую, столь же пылающую любовью к Отечеству, сколько любовью к Богу. От сего всеобщего согласия и усердия вскоре произошли следствия едва ли имоверные, едва ли когда слыханные. Да представят себе собранные с двадцати царств и народов, под единое знамя соединенные, ужасные силы, с какими властолюбивый, надменный победами, свирепый неприятель вошел в Нашу землю. Полмиллиона пеших и конных воинов и около полутора тысяч пушек следовало за ним. С этим огромным ополчением проницает он в самую средину России, распространяется и начинает повсюду разливать огонь и опустошение. Но едва проходит шесть месяцев от вступления его в наши пределы, и где он? Здесь прилично сказать слова Священного песнопевца: Видех нечестивого превозносящегося и высящася, яко кедры Ливанские, и мимоидох, и се не бе! и взысках его, и не обретеся место его. Поистине сие высокое изречение совершилось во всей силе смысла своего над гордым и нечестивым нашим неприятелем. Где войска его, подобные туче нагнанных ветрами черных облаков? Рассыпались, как дождь. Великая часть их, напоив кровью землю, лежит, покрывая пространство Московских и Калужских, Смоленских, Белорусских и Литовских полей. Другая великая часть в разных и частых битвах взята со многими военачальниками и полководцами в плен, и таким образом, что после многократных и сильных поражений, напоследок целые полки их, прибегая к великодушию победителей, оружие свое пред ними преклоняли. Остальная, столь же великая часть, в стремительном бегстве своем гонимая победоносными нашими войсками и встречаемая морозами и гладом, устлала путь от самой Москвы до пределов России трупами, пушками, обозами, снарядами, так что оставшаяся от всей их многочисленной силы самомалейшая, ничтожная часть изнуренных и безоружных воинов, едва ли полумертвая может прийти в страну свою, дабы к вечному ужасу и трепету единоземцев своих возвестить им, сколь страшная казнь постигает дерзающих с бранными намерениями вступать в недра могущественной России. Ныне с сердечною радостью и горячею к Богу благодарностью объявляем Мы любезным Нашим верноподданным, что событие превзошло даже и саму надежду Нашу, и что объявленное Нами при открытии войны сей свыше меры исполнилось: уже нет ни единого врага на лице земли Нашей; или, лучше сказать, все они здесь остались, но как? Мертвые, раненые и пленные. Сам гордый повелитель и предводитель их едва с главнейшими чиновниками своими отсель ускакать мог, растеряв все свое воинство и все привезенные с собою пушки, которых более тысячи, не считая зарытых и потопленных им, отбиты у него и находятся в руках наших. Зрелище погибели войск его невероятно! Едва можно собственным глазам своим поверить. Кто мог сие сделать? Не отнимая достойной славы ни у Главнокомандующего войсками Нашими знаменитого полководца, принесшего бессмертные Отечеству заслуги, ни у других искусных и мужественных вождей и военачальников, ознаменовавших себя рвением и усердием, ни вообще у всего храброго Нашего воинства, можем сказать, что содеянное ими есть превыше сил человеческих. И так да познаем в великом деле сем Промысел Божий. Повергнемся пред Святым Его Престолом, и, видя ясно руку его, покаравшую гордость и злочестие, вместо тщеславия и кичения о победах наших научимся из сего великого и страшного примера быть кроткими и смиренными законов и воли Его исполнителями, непохожими на сих отпадших от веры осквернителей храмов Божиих, врагов наших, которых тела в несметном количестве валяются пищею псам и вранам! Велик Господь Наш Бог в милостях и во гневе своем! Пойдем благостью дел и чистотою чувств и помышлений наших, единственным ведущим к Нему путем, в храм Святости Его, и тамо, увенчанные от руки Его славою, возблагодарим за излиянные на нас щедроты и припадем к Нему с теплыми молитвами, да продлит милость Свою над нами и прекратя брани и битвы, ниспошлет к нам победу, желанный мир и тишину".
   На подлинном подписано: АЛЕКСАНДР.
   Вильно. 25 Декабря 1812.
   
   По приезде своем в Вильну Государь Император увенчал подвиги князя Смоленского возложением на него ордена Св. Георгия первой степени. Вскоре после того и мне пожалован Им орден Св. Александра Невского с весьма лестным для меня в рескрипте изречением: "За примерную любовь к Отечеству". В один день фельдмаршал позвал всех к себе на бал и просил Государя Императора удостоить его своим посещением. По вступлении Его Величества в дом шел Он по разостланному под стопы Его ковру, составленному из отбитых у неприятеля знамен. Положа намерение нести оружие за пределы России. Государь приказал мне написать следующий приказ войскам: "Воины! Храбрость и терпение ваше вознаграждены славою, которая не умрет в потомстве. Имена и дела ваши будут переходить из уст в уста от сынов ко внукам и правнукам вашим до самых поздних родов. Хвала Всевышнему! Рука Господня с нами, и нас не оставит. Уже нет ни единого неприятеля на лице земли нашей. Вы по трупам и костям их пришли к пределам Империи. Остается еще вам прейти за оные -- не для завоевания или внесения войны в земли соседей Наших, но для достижения желанной и прочной тишины. Вы идете доставить себе спокойствие, а им -- свободу и независимость. Да будут они друзья ваши! От поведения вашего зависеть будет ускорение мира. Вы Русские! Вы Христиане! Нужно ли при сих именах напоминать вам, что должность воина есть: быть храбру в боях и кротку во время переходов и пребывания в мирных землях. Я не угрожаю вам наказаниями; ибо знаю, что никто из вас не подвергнется оным. Вы видели в земле Нашей грабителей, расхищавших дома невинных поселян. Вы праведно кипели на них гневом и наказали злодеев. Кто же захочет им уподобиться? Если же кто паче чаяния таковой сыщется, да не будет он Русский! Да исторгнется из среды вас. Воины! Сего требуют и ожидают от вас ваша православная вера, ваше Отечество и царь ваш".
   
   Сверх сего во время пребывания в Вильне написаны мною еще следующие бумаги: 1-я -- провозвещение жителям Варшавского Герцогства, удостоверяющее их не во мщении нашем, но в покровительстве; 2-я -- Манифест о намерении в память избавления России от врагов воздвигнуть в Москве храм Божий во имя Спасителя Христа; 3-я -- Инженерному Генералу де Воланту о принятии в свое ведение дел, оставшихся после кончины Принца Георгия Голштейн-Олденбургского (супруга Великой Нашей Княгини Екатерины Павловны); 4-я -- генерал-лейтенанту Бетанкуру о том же; 5-я -- Калужскому гражданскому губернатору Каверину о вспомоществовании жителям Смоленской губернии; 6-я -- Министру Финансов о том же. Все сии бумаги подписаны Государем Декабря в 25 день.
   Вскоре после сего отправились мы в пограничное местечко Меричи, откуда послан к Рижскому Военному Губернатору Паулуччи Рескрипт, повелевающий объявить Курляндским жителям благоволение, а некоторым из них виновным -- прощение. В 1-й день января 1813 года, отслужа молебен, перешли мы через реку Неман за границу. Путешествие наше, или, лучше сказать, ежедневные верст по 20 переезды с войском по Варшавскому Герцогству и Прусским местечкам весьма мне наскучивали. При беспрестанной перемене жилищ, будучи ни на месте, ни в дороге, нельзя было ничем постоянно заняться. Сверх сего повсюду господствовавшая смерть и болезни наводили уныние. Французы, где ни проходили, везде заражали воздух; они губили людей не только огнем и оружием, но и собственною своею погибелью. Везде слышны были на них страшные жалобы. В одном прусском селении читал я немецкие стишки о насильствах, какие французы делали обывателям, хотя и худым, ломаным языком, но очень хорошо говорят:
   
   "Мимо проходят --
   Дай им постой,
   Накорми да напой.
   Тут тебя схватят,
   В солдаты возьмут,
   Жену уведут,
   Весь твой скарб и дом
   Опрокинут верх дном.
   Согнут тебя в дугу,
   Все, все им в горло суй.
   Молчи -- ни гугу
   И еще иллюминуй.
   Ну право: лучше смерть.
   Чем это терпеть!"
   
   По приезде, января 8, в местечко Лик Государь приказал мне написать рескрипт графу Платову, изъявляющий похвалу и благоволение Его Величества всему Донскому воинству. В прусском городке Филипсберге, куда прибыли мы января 16, служащий при мне чиновник Тимковский приходил просить у меня некоторых переведенных на немецкий и французский язык наших манифестов, сказывая, что он имел их несколько, но все роздал пасторам, которые у него просили, и теперь еще просят их, для чтения в собраниях и церквах. Я отдал ему последние, сколько имел, сожалея, что взял их мало с собою. Пруссаки действительно оказывали великую радость при появлении нашем, хотя король их, видя еще многие крепости и саму столицу свою в руках у французов, не смел гласным образом соединиться с нами. В поляках, напротив, неприметно было никаких восторгов; одни только жиды собирались с веселыми лицами к домам, где останавливался Государь, и при выходе Его кричали: Ура! В местечке Клодаве поведено мне было написать бумагу следующего содержания.
   "Войскам нашим.
   "Воины! Славный и достопамятный год, в который неслыханным и беспримерным образом поразили и наказали вы дерзнувшего вступить в Отечество наше лютого и сильного врага, славный год сей минул; но не пройдут и не умолкнут никогда содеянные в нем громкие дела и подвиги ваши. Потомство сохранит их в памяти своей. Вы кровью своею спасли Отечество от многих совокупившихся против него народов и царств. Вы трудами, терпением и ранами своими приобрели благодарность от своей и уважение от чужих держав. Вы мужеством и храбростью своею показали свету, что где Бог и вера в сердцах народных, там, хотя бы вражески силы подобны были волнам океана, но все они о крепость их, как о твердую непоколебимую гору, рассыплются и сокрушатся: из всей ярости и свирепства их останется один только стон и шум погибели. Воины! В ознаменование сих незабвенных подвигов ваших повелели Мы выбить и освятить серебряную медаль, которая с начертанием на ней прошедшего столь достопамятного 1812 года долженствует на голубой ленте украшать непреодолимый щит Отечества грудь вашу. Всяк из вас достоин носить сей достопочтенный знак, сие свидетельство трудов, храбрости и участия в славе; ибо все вы одинаковую несли тяготу, а единодушным мужеством дышали. Вы по справедливости можете гордиться сим знаком: он являет в вас благословляемых Богом истинных сынов Отечества. Враги ваши, видя его на груди вашей, да вострепещут, ведая, что под ним пылает храбрость не на страхе или корыстолюбии основанная, но на любви к вере и Отечеству, и, следовательно, ничем не побеждаемая".
   На подлинном подписано: АЛЕКСАНДР.
   Клодава. 5 февраля 1813 года.
   
   Между тем, как мы переезжали из одного местечка в другое, останавливаясь в ином -- один, в ином -- два дня и более, передовые войска наши выгоняли французов и союзников их из польских и прусских городов и крепостей. Уже Варшава, по выходе из нее Австрийского военачальника князя Шварценберга, отступилась от мнимых защитников и восстановителей своих французов и поднесла ключи свои полководцу нашему Милорадовичу. Пиллау, Познань, Люблин, Калиш были также освобождены от неприятелей. Пруссия, так сказать, поднималась на ноги, ободрялась и начинала дышать прежним своим мужеством.
   В промежутках сих коротких переездов, имея довольно свободного времени, занимался я чтением Священных книг и, находя в них разные описания и выражения, весьма сходные с нынешнею нашею войною, стал я, не переменяя и не прибавляя к ним ни слова, только выписывать и сближать их одно с другим. Из сего вышло полное и как бы точно о наших военных действиях сделанное повествование... Для любопытного читателя я здесь оное прилагаю.
   "Вшествие врага в царство и гордый помысл его.
   Кто есть той, иже яко река восходит, и яко реки воздвижутся волны его? -- Сердце его аки камень; окрест зубов его страх; очи горят, яко угли. Сей речет во уме своем: на небо взыду, выше звезд небесных поставлю престол мой и сяду на горах высоких, яже к Северу; взыду выше облаков, буду подобен Вышнему. Аз есмь Царь Царей! И се аз на тя, Сор, и приведу на тя языки многи, якоже восходит море волнами своими, и обвалят стены градов твоих, и разорят столпы твоя, и развею прах их, и дам их в гладок камень. Вниду с коньми и колесницами и с конниками и собранием многих языков зело. Сыны и дщери твоя на поли мечом иссеку, приставлю на тя стражу, и огражду тя, и окопаю тя ровом, и сотворю окрест тебе острог, и обставлю орудием, и копия своя прямо тебя поставлю. От множества всадников моих покрыет тя прах их, и от ржания коней моих и от колес колесниц моих потрясутся стены твоя. Копытами коней моих поперу вся стогны твоя, люди твоя мечом иссеку, и состав крепости твоея на землю повергну, и пленю силу твою, и возьму имения твоя, и рассыплю стены твоя, и домы твоя вожделенные разорю, и древа твоя, и камение твое, и персть твою средь моря ввержу, и глас цевниц твоих не услышится в тебе. От гласа падения твоего, егда возстенут язвенныя твои, потрясутся вси прочий земли и острова, и снидут со престол своих вся Князи, и язык морских, и свергнут венцы со глав своих, и ризы своя испещренныя совлекут с себе, ужасом ужаснутся. На земли сядут и убоятся погибели своея, и восстенут о тебе и приимут о тебе плач, глаголюще, како погиб и разсыпался еси граде хваленый, иже был крепок на земли и на мори, ты и живущие в тебе, иже даял еси страх твой всем обитающим на земли. И убоятся вси от дне падения твоего, и грады возсте-нают на суши, и смятутся острова в море. Тако глагалющ, яко поток наводняющий потопляет землю и исполнение ея, грады и живущия в них; от шума устремления его, от оружия ног его, от гремения колесниц и от звука колес его вострепета земля".
   
   "Разорение Иерусалима.
   Горе тебе, Иерусалиме! Како един седиши, град умноженный людьми? Бысть яко вдовица во языцех владяй странами бысть под властию. Путие твои рыдают, яко несть ходящих по них в праздник. Вся врата твоя разорена, жрецы твоя воздыхают, девицы ведомы, и сам огорчеваемь в себе. Отъяся от тебе вся лепота твоя. Простре враг руку свою, стужаяй на вся вожделенная твоя. Вся красная твоя разори яростию своею, твердыни изверже на землю и оскверни храмы. Возже огнь и пояде основания твоя. Видех бо языки вшедше во святыню твою, им же бы не подобало входити в церковь твою. Глас даша в дому Господни, яко в день праздника. -- Матерем рекоша: где пшеница и вино? Внегда разслабленным быти им, яко язвенным на стогнах градских. Тогда изливахуся в лоно их души младенцев их. Кто тя спасет, Иерусалиме? Кто тя утешит? Яко возвеличися чаша сокрушения твоего, кто тя исцелит! Восплескаша рукама о тебе вси минующие путем, покиваша главою своею, рекуще, сей ли град венец славы, веселие всея земли! Не вероваша Царие земстии и вся живущая во вселенной, яко внидет враг сквозь врата твоя".
   
   "Молитва Царева.
   Виждь, Господи, яко скорблю! Утроба моя смятется во мне, и превратится сердце мое, яко горести исполнихся; отвне обезчади мене меч, аки смерть в дому. Прииде враг издалече, прииде во тьмах силы своея, их же множество загради источники, и конница их покры холмы. Рече пожещи пределы моя, и юноши мояубити мечом, несущий моя положити в помост, и младенцы моя дати в расхищение, и девы моя пленити. Господи Вседержителю! Поели духа твоего, и несть, иже противостанет гласу твоему: горы бо от оснований с водами подвигнутся, камение же от лица твоего яко воск растает.-- Свят храм твой. Дивен в правде; услыши ны, Боже Спасителю наш! Препоясан силою; смущай глубину морскую, шуму волн твоих кто постоит? Смятутся языцы, и убоятся живущий в концах земли от знамений твоих. Над боящимися тебе ты умилостивишися. Да почиет на мне и на воинстве и на всем народе моем дух твой, дух премудрости и разума, дух совета и крепости, дух ведения и благочестия. Жив Господь! И благословен Бог! Покоривый люди под мя, той избавит мя от враг моих гневливых, от мужа неправедна спасет и вознесет мя. -- Бог мой помощник мой, и уповаю на него".
   
   "Глас с небеси.
   Гряди во имя мое. Аз избавлю тя от сети ловчи, и от словесе мятежна: плещма своима осеню тя, и под крыле свои восприму. Оружием обыдет тя истина моя. Не убоишися от страха нощнаго, от стрелы летящия во дни, от нападения беса полуденнаго. Очима твоима воздаяние грешникам узриши. Падет от страны твоей тысяща, и тьма одесную тебе, к тебе же зло не приидет и рана не приближится: яко Ангелам своим заповедаю о тебе сохранити тя во всех путях твоих; на руках возмут тя, да не когда преткнеши о камень ногу твою. На аспида и василиска наступиши и попереши льва и змия яко на мя упова".
   
   "Воззвание Царя к народу.
   Возмите, чада моя, оружие и щиты, возсядите на кони, и устройте колесницы, и наляцающе лук изыдите на брань. Соберитеся, возглаголите, возгласите трубою: да услышится глас ваш. Да воздвигнется лев от ложа своего, и да изыдет от Севера страх и трепет и сотрение велико. Восстанем за истребление людей наших, и ополчимся за чад наших и за Святыню. По-жену враги моя, и постигну я, и не возвращуся, дондеже скончаются. Да не грядут отселе во множестве укоризны и беззакония своего. Сей есть иже воцарися и состави брани многи, и одержа твердыни многи, и сверже Цари земския, и пройде даже до краев земли, и взя корысти многих языков, и умолче земля пред ним, и возвысися, и вознесеся сердце его. И собра силу крепку зело, и возначальствова над странами, и покори-шася ему все Князи и владыки. Но да не убоится сердце ваше того: не во множестве воев одоление есть, только от небесе крепость. Сии грядут во злобе и нечестии; мы же ополчаемся за души наша, и законы наша. День сей Господа Бога Вседержителя, день отмщения врагов, и пожрет я меч Господень, и насытится, и упиется кровью их, яко жертва Господу Вседержителю в земли полунощной. Крепок и силен побораяй по вас; Земля потрясеся от оснований своих в день, в он же приидет ярость его. И будут оставшия, яко серна бежащая, и яко овца заблу ждшая, и не будет собираяй. Вы же паче орлов легцы яви-теся, паче львов крепцы: зане ярость Господня на все языки, и гнев на число их, еже погубити их и предати на заклание. Да взыдет от них смрад и намокнут горы кровью их. Приступите языцы и услышите Князи; да слышит земля и живущие на ней, вселенная и людие, яже на ней. Всяка плоть сено, и всяка слава человека, яко цвет травный; изсше трава и цвет отпаде. Глагол же Бога нашего пребывает вовек".
   
   "Падение кипариса.
   Се кипарис в Ливане, добр отрасльми, и высок величеством, и чист покровом, и средь облак бысть власть его. Вода воспита его, бездна вознесе его, реки приведе окрест корений своих, в составы своя испусти во вся древеса полевая. Сего ради вознесеся величество его паче всех древес польных, раз-ширишася ветвия его, и вознесошася отрасли его от воды многи, егда протяжеся. Сосны не подобны отраслем его, и ели не бысть подобно ветвям его; во отраслях его возгнездишася вся птицы небесныя, и под ветвями его раждахуся вси зверие польский. Под сенью его вселися все множество языков. И возгордеся величеством своим, и вознесеся сердце его, и дал власть свою в средину облак. Тогда прогневася на него Бог, и преда его в руце Князя, и сотвори ему пагубу, по нечестию его, и по-гнаша, и потребиша его, и повергоша на горах, и во всех дебрях падоша ветви его, и сотрошася отрасли его на всяком поле, и снидоша от покрова его вси людие языков, и разориша его. В падении его почиша вся птицы небесныя, и на стеблях быша вси звери сельнии, яко да не возносятся величеством своим вся древеса, яже в воде, и не дадят власти своея среди облак. Плакася о нем бездна, и померче о нем Ливан. От гласа падения его потрясошася вси бывшая под сению его древеса, и сведошася во ад язвении от меча, и живуща под покровом его среди жизни своей погибоша. Тако возлияся на него бездна, и покры его вода многа, яко пустыню вечную: да не населится, ниже возстанет; да взыщется, и не обрящется вовек".
   
   "Пророчество.
   Господь воцарися: да радуется земля, да возвеселятся острова мнози! Облак и мрак окрест его. Огнь пред ним пред-ыдет и попалит враги. Осветиша молния его вселенную, виде и подвижеся земля. Горы, яко воск, растаяша от лица Господня, от лица Господа всея земли. Возвестиша небеса правду его, и видеша вси людие славу его. Да постыдятся вси кланяющиеся истуканам, хвалящиеся о идолах своих. Господи! Се воздви-жеся солнце, и луна ста в чине своем, яко изшел еси в блистании молний твоих во спасение людей, спасти помазанные твоя. Вложил еси во главы беззаконных смерть, яко уста их глаголаша суету, и десница их десница неправды. Ты же возстани, Иерусалиме, совлецы ризы плачевныя и облецыся в одежду правды, в лепоту славы твоея. Забуди скорбь твою и возложи на главу твою венец. Святися, святися, Иерусалиме, прииде бо твой свет, и слава Господня на тебе возсия. Се тьма покрыла землю и мрак на языки; на тебе же явится Господь, и слава его на тебе узрится. И пойдут Царие светом твоим, и языцы светлостью твоею. Се приидоша сынове твои издалече; возстани, Иерусалиме, и стани на высоце, и поглядай, и виждь собранная чада твоя от Восток солнца до Запада. Враги твоя приидоша к тебе в багряницах и на конях и изыдоша от тебе наги и пеши; совеща бо Господь смиритися горе высоцей и пасти от руки твоя в ровень с юдолием. Возрадуйся, яко приидут к тебе вси раздражившие тя, и поклонятся следам ног твоих, и наречешися: мир правды и слава благочестия. Возрадуйся, яко людие твои раскуют мечи своя на рала, и сулицы своя на серпы, и не возмет язык на язык меча и престанут воевати. И почиет кийждо под лозою своею, и кийждо под смоковницею своею, и не будет устрашающаго. Возрадуйся, яко приложится к тебе богатство морское, и приидут к тебе стада вельблюд, носяще злато и ливан и камень честен. Се корабли фарсийстии аки облацы к тебе летят, и яко голуби со птенцы своими. Бразды твоя упоятся и жита твоя умножатся. Поля твоя исполнятся тука, овцы будут многоплодны и волове твои толсти; удолия умножат пшеницу, пустыни возвеселятся и холмы радостно препояшутся. Не услышится неправда в земли твоей, ни сокрушение, ни бедность в пределах твоих; но прозовутся забрала твоя спасение, и врата твоя хвала. Не зайдет бо солнце тебе, и луна не оскудеет тебе: будет бо Господь тебе свет вечный".
   
   Сблизив таким образом сии тексты, выбранные из разных мест Священного Писания, находил я их столь ясно и подробно описующими все происходившие с нами приключения, что, бывши после с докладами у Государя, попросил я позволения прочитать Ему сии сделанные мною выписки. Он согласился, и я прочитал их с жаром и со слезами. Он также прослезился, и мы оба с Ним в умилении сердца довольно поплакали. По приезде нашем из Клодавы в Коло граф Толстой показал мне полученное им от Посланника нашего Барятинского письмо, в котором он уведомлял его, что Манифесты наши в немецких краях с жадностью читаются, возбуждают дух народный и производят великое действие над умами. С одного экземпляра последнего Манифеста, присланного к нему из Вильны, в короткое время (продолжает он) списано было пятьсот экземпляров, и все жалуются, для чего не переводят и не присылают их больше. Приехавший сюда прусский офицер то же самое говорил Государю. Это принесло мне великое удовольствие. Может быть, обвинят меня, как излагателя сих повелений царских, за упоминание о том в моих записках, и назовут это тщеславием или самолюбием; я не оправдываюсь и не утверждаю, что самолюбие нимало в том не участвовало; но могу смело сказать, что радость моя происходила больше от благоприятности судьбы или случая, доставившего мне такое звание! В котором в самонужнейшее время мог я быть полезен моему Отечеству. Февраля 11 дня приехали мы в городок Варшавского Герцогства Калиш. С неделю тому назад было здесь сражение. Войска наши разбили корпус под начальством французского генерала Ренье, которого со многими офицерами двумя тысячами рядовых взяли в плен. Мы въезжали в город по той самой дороге, на которой происходило сражение, и хотя сказывают тысяч до трех было убитых, однако мы никаких уже следов сей битвы не видали, выключая, что в прекрасном здешнем парке, по которому протекают реки и простираются усаженные высокими тополями дорожки, некоторые из сих дерев повреждены ядрами. В Калише остановились мы на несколько дней. Прибытие наше оживило город. Многие сюда съехались. Завелись обеды и балы; но, правду сказать, сии вечерние увеселения возмущались внутренними страхами и слухами о болезнях, а особливо дом, в котором мы жили с Балашовым, отстоявший неподалеку от церкви, много тому способствовал; ибо всякое утро мимо окон наших провозили не меньше десятка гробов, так что поневоле вспомнишь латинскую пословицу: memento more (помни смерть), не выходившую и при забавах из ума. По слухам и в России много больных и умирающих. Да и мудрено ли свирепствовать заразе? Недавно Министр полиции получил донесение, что в двух губерниях -- Смоленской к Минской -- собрано и сожжено девяносто семь тысяч тел, и что многие трупы еще и по сию пору валяются на поверхности земной. На днях случилось с нами, можно сказать, и смешное, и не очень смешное приключение: некто здешний дворянин, живущий в четырех или пяти верстах за городом, позвал нас (меня и Балашова) к себе на чай с танцами. Мы отправились в дорожной своей коляске, но, как и люди наши, не знали, куда ехать, то и взяли мы с собою одного живущего здесь немца, которой уверил нас, что знает дорогу. Мы поехали ввечеру, когда уже смерклось, и вскоре ночь сделалась так темна, что ничего не видно. Отъехав версты две или три от города, поворотили, по словам провожатого, в сторону, и потащились по какому-то неровному и едва протоптанному пути, так что коляска наша где-то колыхалась, а где-то лошади, и она между двумя с обеих сторон возвышенностями едва протискиваться могла. Мы уже не ехали, но, так сказать, ползли, и, казалось, час от часу становилось хуже. Напоследок впереди себя услышали журчание воды, и провожатый наш вдруг закричал: "Стой!" -- Что такое? -- "Я не по той дороге поехал; здесь нельзя проехать". Остановились, пошли вокруг себя не столько осматривать, сколько ощупывать дорогу. Вперед ехать не можно: течет речка; и назад поворотить весьма трудно. Бились, бились, насилу кое-как между горами и холмами поворотили. Не до чаю. Как бы домой попасть. Едем, зги не видя. В одном месте -- бух с коляскою на бок! Слава Богу, упали на песок и не больно ушиблись. Пошли пешком, и, наконец, едва около полуночи доплелись до своего дому. Поутру, лишь только я проснулся, говорят мне: от Государя прислан фельдъегерь. "Позови сюда. -- Зачем?" -- "Государь приказал спросить у вас о здоровье; Он слышал, что вы ночью ездили за город и опрокинулись". Я крайне удивился, каким образом сие приключение с нами могло так скоро дойти до Государя.
   По получении известия об изгнании французов из Берлина и занятия оного нашими войсками было здесь молебствие. Государь после сего отправился для свиданья с прусским королем в Бреслау, где принят был как избавитель Пруссии с чрезвычайною радостью и восторгами. Это показывает, под каким игом стенал народ. Вскоре по возвращении Государя приехал сюда прусский король. Он пробыл здесь только два дня. В бытность его были парады, освещение города, обеды и бал. Князь Михайло Ларионович Кутузов-Смоленский получил от него орден Черного орла и богатую с портретом Его Величества табакерку. Пруссия вступила с нами в союз. По сему случаю приказано было мне написать следующую бумагу.
   "Приказ Нашим войскам:
   Воины! Слава, увенчавшая вас неувядаемыми лаврами, вечнопамятное истребление вами пришедшего к нам врага, быстрое движение ваше в чужие земли -- не для покорения, но для защиты оных, и, наконец, мирное и великодушное обращение ваше даже и с теми народами, которые по слепоте рассудка своего наиболее нам неприязнествовали; все сие привлекло к нам сердца соседей наших. Из числа оных Прусское Королевство, издревле славное и храброе, соединяет ныне длань свою с нашею простертою к нему дланью. Оно кипит тем же, как и мы, духом народной чести и достоинства и, подъемля оружие свое, идет вместе с нами положить конец сему нестерпимому кичению, которое, несмотря на собственную свою и других земель пагубу, алчет реками крови и грудами костей человеческих утверждать господство свое над всеми Державами. Воины! Отныне взаимная дружба и общая польза да сопрягает нас тесно с благородными Прусаками. Везде, где только потребует надобность, подавайте им, как братьям, руку помощи. Они то же будут делать с вами. Да составится из их и нашего усердия единая грудь. Дело наше общее и праведное. Мы стоим за веру против безверия, за свободу против властолюбия, за человечество против зверства. Бог видит нашу правду. Он покорит под ноги наши гордого врага и посрамит ползающих к стыду человечества пред ним рабов".
   На подлинном подписано: АЛЕКСАНДРЪ.
   Калиш. 25 Марта 1813 года.
   
   Здесь вместе с ключами Дрездена получено известие, что город сей нашими и прусскими войсками взят и освобожден от французов, которые везде не перестают выказывать похвальных своих поступков, грабить и разрушать. Полководец их Даву при отступлении из Дрездена велел подорвать мост, бывший несколько веков украшением города. Саксонский король, как сказывают, писал к нему письмо, просил, чтобы он пощадил город, и особливо мост, уверяя, что сам Наполеон ему, как верному союзнику своему, это обещал; и сверх того, для лучшего подкрепления просьбе своей послал к нему редкий и драгоценный подарок. Даву подарок взял, а мост велел подорвать. Как не восхищаться такими прекрасными поступками французов! Как не удивляться их просвещению, не хотеть, чтобы дети наши обучались их языку, обычаям и нравам! На этих днях случилось мне прочитать в недавно изданной о нас немецкой книжке, что на Дону посадили двух приехавших из армии казаков под стражу за то, что один из них привез туда лорнет, а другой оделся также в привезенное им с собою французское платье. Я спросил у графа Платова, правда ли это? И он мне сказал: правда. Казаки с Дона писали к нему о сих двух молодых людях, и он велел их наказать, чтобы не вводили новизны в их станицы и тем не портили их нравов и обычаев. Я поблагодарил Платова за такое его благоразумное решение и подумал: хорошо если бы и мы после сожжения Москвы опомнились и восхотели быть самими собою, а не обезьянами других.
   Мы пробыли в Калише около шести недель и 27 Марта отправились снова в путь. Проводя Государя, я спешил зайти домой, чтобы тотчас ехать за ним, но нашел у себя много бедных, просящих милостыни. Я раздал им некоторое число денег, и между прочими одной в бедном рубище жидовке дал талер; она взяла его и залилась горькими слезами. Это побудило меня узнать подробнее о ее обстоятельствах, и она рассказала, что муж ее несколько дней тому назад послан был от нас в одну из крепостей, бывших в осаде, чтобы тайным образом отнести туда письмо. Француз, начальствовавший над осажденными в сей крепости разнодержавными людьми, поймал его с сим письмом и велел повесить. Она без всякого пропитания осталась после него вдовою с десятерыми малолетними детьми. Услышав это от нее и справясь о достоверности сего происшествия, я дал ей пятьдесят червонцев и увидел в глазах ее если не радость, то, по крайней мере, некоторое утешение.
   При выезде нашем из Калиша погода сделалась прекрасная. Хотя деревья не совсем еще распустились, однако многие кусты позеленели, и трава с первыми весенними цветами показалась. Сияние солнца и теплота воздуха часто выманивали меня из коляски, чтобы, идучи пешком, лучше ими наслаждаться и внимать пению жаворонков.
   В Кроточине получили известие о победе, одержанной нашими войсками под Линебургом (недалеко от Гамбурга): три тысячи пятьсот человек французов разбиты и все до единого с их генералом и двенадцатью пушками взяты в плен.
   На переезде из Кроточина в Милич, выступив из Варшавского Герцогства, вступили мы в Силезию, где увидели недавно поставленный столб, на котором русскими буквами написано было: Прусская Граница. С приближением к пределам Пруссии общее к нам уважение и любовь все более возрастали. Подъезжая к городку, называемому Сдуни, версты за полторы от оного, увидели мы, что весь народ высыпал навстречу Государю. Старшины и чиновники в мундирах; а прочие составили из себя разные толпы, из коих каждая особенным от другой образом приготовилась изъявить нам свою о прибытии нашем радость: иные в разноцветных платьях с тюрбанами на головах ехали верхами, другие шли пешком, неся на шестах балдахины; иные, одетые скороходами, бежали и хлопали бичами для очищения дороги, иные, пороховыми хлопушками заменявшие пушечную пальбу, поздравляли наше прибытие; иные держали в руках обнаженные шпаги с воткнутыми на них лимонами. Все сии толпы при проезде каждого из нас кричали изо всей мочи: "Ура!". Пред городом сделаны были торжественные врата с надписью: "Рука Всемогущего да защитит тебя". По обеим сторонам оных -- в белых одеяниях пятьдесят или шестьдесят девиц с гирляндами, корзинками с цветами, которые бросали к нам под ноги. Государь ехал верхом, и как скоро появился он за воротами, то поднялся колокольной звон и беспрестанные восклицания. Весь встречавший нас и ожидавший внутри города народ побежал за Ним с криком, хлопаньем и всяким изъявлением восторга своего. На улице, по которой мы ехали, стоял столб с указательною рукою, на коей написано было: Alexanders Strasse (т. е. "Александрова улица"). В городе, когда Государь сошел с лошади, говорили ему речь, поднесли стихи и просили войти в дом. Две хозяйки, богато разряженные, встретили Его у крыльца. Тотчас подали на серебряных подносах чай, кофе, шоколад и гоголь-моголь. В другой комнате был накрыт стол. Просили Государя позавтракать, но он не остался, и мы все поехали за Ним, несмотря на усиленную просьбу хозяек, убеждавших нас остаться и хоть немного покушать.
   Через два часа приехали мы в местечко Милич. Здесь нашли прекрасный дом и сад графа Мальцава -- восьмидесятилетнего старика, но еще здорового и крепкого, который вашу Аннинскую ленту, надетую на него Петром Третьим, носит пятьдесят с лишком лет. Ввечеру сад его, где видели мы и аистов, и лебедей, и орлов, и оленей, и диких коз или серн, был иллюминован, и так хорошо, что мог назваться образчиком Петергофского праздника. На торжественных воротах при входе в оный написано было с одной стороны: "Немец -- Русскому", а с другой -- "С тобою Бог". Восхищения, радости, и привязанности к нам народной не можно описать. Повсюду, где только идешь, мужчины и женщины смотрят тебе в глаза и поклонами и веселым лицом стараются изъявить удовольствие, что тебя видят. Иных слов не слышишь как: "избавители наши, снимающие с нас самые тяжелые оковы". Признаюсь, что при подобных приветствиях часто на глазах моих навертывались слезы радости к удовольствия.
   На другой день, проводя с такою приятностию вечер, оставили мы Милич и приехали в Трахенборг при продолжавшейся прекрасной погоде, так что казалось: дневное время с ночным спорили, которое из них лучше. Отсюда послана в Петербург написанная мною по приказанию Государя следующая бумага:
   "Указ Правительствующему Сенату.
   Из народных Государственных сил, столь единодушно и ревностно в защиту Отечества вооружившихся, прежде всех составились Смоленское и Московское ополчение, Они первые встретили неприятеля и мужественным сопротивлением и многократными с ним битвами оказали усердие свое и заслуги. Ныне по истреблении врага в пределах наших, уже далеко за оными не дерзает он пред победоносным Нашим воинством появляться. Посему в силу обнародованного Нами обещания, освобождая Смоленское и Московское ополчение от пребывания на службе, повелеваем Мы, изъявляя к ним Монаршее Наше благоволение и признательность, распустить оные по домам. Да обратится каждый из храброго воина вновь в трудолюбивого земледельца и да наслаждается посреди родины и семейства своего приобретенною им честью, спокойствием и славою".
   На подлинном подписано: АЛЕКСАНДР.
   Трахенборг. 30 Марта 1813 года.
   
   КРАТКИЕ ЗАПИСКИ, ВЕДЕННЫЕ В ВОЙНУ С ФРАНЦУЗАМИ
   В остальном путешествии нашем по Саксонии до самого Дрездена везде были мы встречаемы и провожаемы с такими же восторгами, как и в Силезии; везде при въездах наших раздавались крики радости, а по вечерам сияли в окнах освещенные разноцветными огнями, выставленные в честь нашу изображения или картины, из коих иные были весьма замысловаты: так, например, в одном месте видел я вверху картины прозрачную надпись "Post nubile" ("После тучи"), а внизу -- восхождение лучезарного солнца, и под ним -- вензель нашего Императора Александра Первого. Саксонцы, невзирая на тесный союз Короля их с Наполеоном, не меньше прусаков изъявляли свою нам преданность и благодарность. В одном из сих местечек, по которым мы проезжали, я написал Государыне Императрице Марии Феодоровне письмо, описав в нем все сделанные нам встречи, и получил от Нее следующей ответ: "Александр Семенович! Я имела удовольствие в письме вашем из Любена от 3 сего месяца читать повторение и подтверждение тех приятнейших известий о путешествии Императора, любезнейшего Моего Сына, которые по другим перепискам до меня доходят. Они столь утешительны для Моего сердца, что я не могу довольно часто ими наслаждаться, и я искренно вам благодарна за начертание зрелища общего восторга и за сообщение трогательных стихов, изображающих народные чувствования к Императору. Никакое название, конечно, не может быть Его сердцу приятнее, и никакое не приносит более истинной славы, как имя избавителя Европы, единогласно Ему данное и столь справедливо приобретаемое. Я соединяюсь с вами в молении, да благословит Всевышний благие Его намерения, и увенчает желание народов! Вы весьма меня обяжете сообщением и впредь печатаемых в местах вашего пребывания сочинений разного рода, обстоятельствами рождаемых, которые наиболее сочтете заслуживающими внимания. Они составляют драгоценные для всякого россиянина памятники. Доставленные вами решения Императора по разным Моим представлениям Мною получены, и я совершенно уверена, что происшедшее замедление приписать должно стечению обстоятельств и важнейших занятий. Зная довольно ваше усердие, я в полной мере на оное полагаюсь и с удовольствием повторяю изъявление уважения и доброжелательства, с коими пребываю к вам благосклонною".
   На подлинном подписано: Мария.
   Петербург, Апреля 17 дня 1813 года.
   
   Накануне Светлого Воскресения приехали мы в Дрезден. Великолепие въезда нашего было нечто очаровательное: картина, которую никаким пером, никакою кистью изобразить невозможно. Надлежало видеть ее в самой сущности. День был прекраснейший, и солнце посреди чистого неба сияло во всем своем блеске. По обеим сторонам дороги стояли в параде наши и прусские войска. К ним присоединялась саксонская гвардия. Толпящийся народ версты за три выбежал к нам навстречу. Государь с Прусским королем ехали верхами. Музыка гремела. Радостные крики раздавались. По въезде в город Государь и Король остановились на площади, где все войска при множестве зрителей, наполнявших улицы и окна домов, проходили мимо них. По окончании сего Прусский король проводил Государя в так называемый Брилев дворец и, откланявшись, отправился в отведенный для него дом. Между тем Государю представлялись все здешние чиновники и съехавшиеся сюда из разных городов посланники наши: Ханыков, Головкин, Барятинский, Алопеус, Мальтиц и некто давно живущий здесь Путятин. Отпустив их, Государь ходил осматривать дворец и очень был весел. Он сказал нам шутя: "Здесь нет у нас экипажей, мы можем ходить пешком". И в самом деле: пошел пешком к прусскому королю в дом, отведенный ему за рекою, с полверсты от Брилева дворца. Лишь только он вышел, народ тотчас окружил его, и мы шли -- как туда, так и оттуда, посреди многочисленной толпы, которая за Ним и перед Ним бежала и почти беспрестанно кричала "Ура!". Отобедав во дворце, пошел я походить по городу. Мне казалось, будто я из него не выезжал. Так живо, через пятнадцать лет бытия моего в нем, возобновились в памяти моей все места и улицы. Нам с Балашовым отвели дом, в который, не знаю почему, захотелось переехать Прусскому королю, а нам уступить свой, приготовленный для Него на берегу Эльбы против Брилева дворца, подле того прекрасного моста, который теперь по милости французов обезображен подорванием в нем двух сводов.
   Приятная погода часто вызывала меня прохаживаться по городу, где встречались со мною случаи, удостоверившие меня о нелицемерной дружбе и привязанности саксонцев к нашим войскам. Причиною сему была благодарность как за освобождение их от полчищ французов, так и за кроткое в чужих землях поведение наших войск, которое действительно заслуживало всякой похвалы. Нигде не слышно было на них ни малейших жалоб. Часто попадались мне мальчики с некоторою ношею. Я останавливал их и спрашивал: куда они идут, и что такое несут? Ответ их быль всегда: к такому-то солдату (называя его по имени), которой живет у нас в доме и теперь стоит на карауле: батюшка и матушка приказали мне отнести к нему этот узелок с кушаньем и напитками.
   -- Да разве вы его любите?
   -- Очень любим, он такой добрый!
   Однажды, проходя мимо воздвигнутого на площади памятника, видел я лежащего у подножия его лет шестидесяти казака, вокруг которого около десятка ребятишек бегали, хохотали, ползали по нему, хватали его за бороду; он играл с ними, как с родными своими детьми. Я любовался, смотря на это, и подумал: верно, не один этот казак приучил их быть так смелыми с собою, но, по-видимому, от многих, ласково с ними обращающихся, привыкли они их не бояться.
   В один день поехали мы в Мейсен на Фарфоровую здешнюю фабрику. Общество наше составляли: Тормасов, Балашов, Кикин, Ожаровский, я и два офицера. Мы поплыли водою по реке Эльбе. Плавание наше продолжалось три часа. День был прекраснейший. Мы беспрестанно восхищались видами по обеим сторонам реки. Кикин в восторге закричал: "Это галерея, состоящая из миллиона ландшафтов!" Когда мы приехали и пристали к берегу, нас встретил стоявший там с отрядом войск полковник наш с несколькими офицерами, и за ними -- превеликая толпа народа. Мы пошли осматривать фабрику, лежащую на высокой горе, и вся эта толпа повалила за нами: все бегут, опережают друг друга, чтобы заглянуть нам в глаза. Тотчас явились с поклонами и поздравлениями все здешние должностные чиновники. Везде по пути нашему расставлены где наши, а где саксонские фрунты солдат, отдают честь и бьют в барабаны. Мы проходили до шести часов пополудни, осмотрели все работы, были в церкви, где погребены многие саксонские герцоги, из коих над каждым положена чугунная, плита с изображением во весь рост того, кто под нею погребен. На груди одного из сих изображений увидел я пробитую скважину и спросил: от чего это? Мне сказали: от громового удара. Мы всходили на верх церкви, отколе открывалась прелестная картина, представлявшая взорам берега Эльбы, простираясь через Дрезден до самого Кенигштейна. По осмотрении всего примечания достойного пошли мы обедать. Стол, приготовленный для нас здешними чиновниками, был уже накрыт, и у дверей стояли два саксонских часовых, опрятно и чисто одетых. Покуда мы обедали, перед окнами нашими играла музыка, и вся площадь покрыта была народом. Перед обедом местные чиновники стали нас звать на бал, нарочно для нас приготовленный (они узнали о намерении нашем приехать в Мейсен по тому, что мы накануне дали о том знать нашим офицерам); но так как мы спешили возвратиться назад, то и отказались от бала; приметя, однако, что это их опечалило, и слыша от наших офицеров, что они много о том хлопотали, мы в средине уже обеда сказали, что если бы бал сей скоро мог начаться, то мы бы хоть на короткое время на нем побывали. Один из чиновников, услышав сие, тотчас встал из-за стола, ушел, и лишь только мы отобедали, как он у же явился с извещением, что бал готов. Мы пошли туда: входим в большую залу, наполненную людьми; музыка играет, и пар тридцать стоят, составя круг и держась рука за руку. Лишь только мы вошли, они начали танцевать, из некоторых своих движений сделав букву А (вензель имени Государя Императора), произнесли в честь ему громкое восклицание. По окончании сего танца мы прошли с ними польский и хотели тихонько уйти; но все чиновники, приметя сие. побежали нас провожать и весьма благодарили, что мы хотя бы на один час удостоили посетить их собрание. На сем балу было женщин до пятидесяти, весьма изрядно одетых и довольно хорошо танцующих. Мы возвратились уже берегом и не прежде полуночи приехали домой. Недолго пробыли мы в Дрездене. Скоро услышали, что Наполеон с великим числом новонабранных войск приближается к Лейпцигу. Надлежало туда скакать для начатия новых битв и браней. Перед отъездом из Дрездена пришло к нам печальное известие сперва о болезни, а потом и о смерти знаменитого полководца нашего князя Кутузова-Смоленского. Весть сия была как громовой удар. Государь приказал до времени таить ее от войск, дабы перед самым наступающим сражением не привести их в уныние. Во время пребывания нашего в Дрездене по приказанию Государя написана мною грамота Войсковому Атаману графу Платову и всем Донским атаманам и воинству.
   Апреля 17 дня Государь отправился из Дрездена. Мы поехали вслед за ним. Ночь была так темна, что ничего не видно. Едем по худой дороге. В одном месте коляска наша опрокинулась, и хотя я довольно крепко стукнулся головою, однако благодаря Богу ничего худшего не случилось. За две почты от Лейпцига Государь и вся свита его сели на коней. Я один должен был остаться в коляске. Балашов, ехавший доселе со мною, к ним присоединился. Не зная, что делать, я спросил у Государя, как Он прикажет, здесь ли мне остаться, или ехать далее? Он отвечал: "Я отдаю тебе на волю, делай сам, что хочешь". Таким образом, приведен я был в крайнее недоумение. С одной стороны, казалось мне, быть далеко от места сражения худо, потому что не скоро узнаешь, кто кого прогнал, мы ли неприятеля, или он нас; а с другой стороны, быть близко тоже худо, потому что в случае отступления наших войск и неприятельской за ними погони не успеешь уехать, а особливо по худым дорогам, русскому кучеру не известным, и которые так загромождены обозами, что кое-где часа два надобно стоять, прежде нежели с ними разъедешься. Я бы с радостью поехал за Государем, зная, что мне безопаснее быть там со всеми, нежели одному в некоторой отдаленности ездить в коляске; но, по несчастию, я никогда не езжал верхом, и сверх того, слабость сил моих не позволяла мне сидеть долго на лошади. Признаюсь, я пуще смерти боялся попасть в плен. Мне воображалось, что, может быть, Наполеону известно, кто находится при Государе и пишет Манифесты, о которых, без сомнения, он знает и, верно, весьма ими недоволен. Притом же любимец Его, Коленкур, в бытность свою послом в Петербурге, весьма не благоволил ко мне, потому что я никогда ему не кланялся, и наслышась, может быть, о моем образе мыслей, далеко не согласном с их делами и поступками. Мысль сия, справедлива ли она была, или нет, крайне меня устрашала попасть в руки властолюбивейшего из смертных, который всех приверженных к Отечеству своему почитает уголовными против него преступниками. Долго колеблясь и размышляя, напоследок решился я продолжать путь мой за Государем до тех пор, покуда позволено будет ехать в колясках. В тот же день приехал я в местечко Борн, неподалеку от Лейпцига, где нашел еще Государя, и тут уже должен был остановиться, не имея возможности далее за Ним следовать. На другой день, т. е. Апреля 20 числа, в четвертом часу поутру, Государь и все с Ним поскакали на поле битвы. Оставшись один с моими чиновниками Журавлевым и Тимковским в скучном к беспокойном ожидании, стал я, чтобы проводить за каким-нибудь занятием время, писать письмо к жене моей, и что в нем тогда написано было, здесь без всякой перемены излагаю.
   "В 8 часов утра.
   Я проснулся вместе со всеми, проводил их, и не могу опять лечь: дух и мысли встревожены ожиданием следствий долженствующей скоро начаться брани. Хожу сряду несколько часов взад и вперед по горнице. Подали мне кофию, насилу мог чашку выпить. В эти два дня я почти не спал, измучился, ослабел, и голова болит. Воображаю, как опечалит вас весть о смерти князя Смоленского, и какой будет это удар для его супруги и дочерей! Скажи, пожалуйста, им, что я в горести их принимаю душевное и совершенное участие. Вся Россия о нем потужит.
   Время свободно, хотел бы долее заочно с тобою побеседовать, но в голову ничего нейдет".
   "В 11 часов утра.
   Пальба началась. Страшный гром раздается! Боже! Доверши милость свою над нами: да услышу я добрые вести. Не дай губителю народов снова восторжествовать! Голова и сердце мои стеснены. Балашов и Кикин обещали меня уведомить, когда что-нибудь решительное произойдет; но будет ли им случай написать ко мне хоть строчку, с кем пошлют, и могут ли в это время вспомнить обо мне? Сомневаюсь".
   "В 3 часа пополудни.
   Я не мог съесть куска хлеба; встал из-за стола и пошел в поле посмотреть, не увижу ли кого-нибудь! Пальба продолжается по-прежнему, но приезжего оттуда никого нет. Что там происходит и делается, неизвестно. Сто раз был бы я спокойнее, если бы находился там со всеми. Отроду в первый раз грущу о том, что, разъезжая по морю на кораблях, не привык и не в силах ездить верхом. Ничего нет скучнее, как быть вдали, слышать трескотню, гром битвы, и несколько часов сряду никого не видать и ничего не знать".
   "В 6 часов пополудни.
   Опять ходил я далеко в поле прислушиваться к пушечному грому: маленькая надежда мне польстила, и я веселее возвратился домой. По гулу слышно, что пальба удаляется; из чего заключаю я, что неприятель отступает; ибо думаю, ежели бы мы отступили, то пальба становилась бы слышнее, и тогда при уменьшении расстояния между нами может быть, кто-нибудь появился бы уже здесь. Так размышлял я и молил Бога, чтобы заключение мое было справедливо. Тогда как голова моя наполнена была сими мечтаниями, вдруг увидел я жалкое зрелище: навстречу мне едут несколько телег, на которых везут раненых солдат наших. Стон сих несчастных поразил меня, так что я, сжав сердце, пробежал мимо них; хотел подойти к ним и спросить что-нибудь, но что можно от них узнать, и до разговоров ли им, бедным?"
   "В 8 часов пополудни.
   Нет возможности усидеть на месте! Опять, отдохнув немного, ходил я туда же. Надежда моя исчезла и превратилась в опасение. Бой продолжается, но гром пушечный стал ближе и гораздо сильнее. Сражение, как думать должно, происходит жестокое и упорное. Сверх того, услышал я неприятные вести: мужик, пришедший, по-видимому, из той стороны, встретясь близко меня с другим мужиком, идущим отселе, сказал ему: "Ну брат, попали мы! Французы в Лейпциге, чай, грабят ярмарку". Услышав это, подошел я к нему расспросить о подробностях. Он не умел ничего мне больше сказать, но сего было довольно для возмущения чувств моих. Город этот, подумал я, был в наших руках. Если мы не в силах были его удержать, то, стало быть, победа (и кто знает, какая?) на стороне французов. Мысль сия исторгла из груди моей тяжелый вздох. Идучи дорогою, восклицал я внутренно: "Боже милосердый! Не дай мне услышать что-нибудь худое о Государе, о войсках наших, о приятелях и знакомых моих, которые там!" После сего ты можешь себе представить, как грустен возвратился я домой и в какой скуке пишу к тебе сие письмо".
   "В 10 часов пополудни.
   Ночь такая темная, что ничего не видно. Погода сырая, и небо покрыто облаками. Пальба недавно умолкла. Последние залпы были прежестокие. Теперь все тихо, но боюсь, чтобы тишина та не разрушилась вдруг каким-либо внезапным шумом и тревогою. Известий никаких нет. На всякий случай велел я, чтобы коляски наши (т. е. моя и моих чиновников) были запряжены, и кучеры от них не отходили. Сам не разодеваюсь; хочу прилечь, но не думаю, чтобы мог заснуть. По крайней мере, отдохну и подремлю немного".
   "На другой день, в 6 часов поутру.
   Сию минуту прислано повеление, чтобы Государевы экипажи немедленно отправились в местечко Пенинг. Это значит назад. Следовательно, мы отступаем. Справляться как, что и на чем, не у кого и некогда. Поскорей в коляску, и дай Бог ноги. Прости!"
   "Из местечка Пенинг
   Слава Богу! Я приехал сюда без больших затруднений, думая здесь дожидаться Государя, но как велико было мое удивление, когда я нашел Его, и всех с Ним бывших давно уже тут! Они с места сражения проехали ночью другою дорогою мимо нас. "Ну, -- подумал я, -- этак немудрено попасть в руки неприятеля, когда, считая главную квартиру впереди, станешь находить ее позади себя, не имея между собою и неприятелем никого, не только защищающего, ниже остерегающего тебя заблаговременным извещением!" Уверяют, что во вчерашнем сражении ничего решительного не произошло; однако мы направляем путь свой обратно к Дрездену, откуда надеюсь я иметь поспокойнее время тебе написать".
   В Дрездене Государь приказал мне написать две следующие бумаги.
   ПЕРВАЯ
   "Приказ войскам Нашим.
   Воины! Происходившее двадесятого числа сего месяца знаменитое при Гершене сражение покрыло вас новыми лаврами. Устройство, соединенное с мужеством, присутствовало во всех ваших движениях. Неприятель, несмотря на старание свое держаться в закрытых местах, не мог в них от поражений ваших укрыться, и с пролиянием многой крови своей, уступая их, должен был почувствовать силу вашей руки. Храбрые союзники наши, Прусаки, явили себя достойными той славы, какую из давних времен приобрели. Вы видели твердость их и мужество. Каких успехов не должно ожидать от дружелюбной связи и соревнования столь храбрых народов? Воины! Вся Европа на вас смотрит и ожидает от вас своего спасения. Собственное ваше и общее благо зовет вас к новым подвигам. Нанесите еще удар, и враг ваш вострепещет перед вами. Спокойствие повсюду водворится, и слава увенчает вас венцом бессмертия. Правда на нашей стороне; а где правда, там и Бог. Какая разность между нашею и неприятелей наших причиною брани! Мы умираем, как сыны Отечества, за собственную свою честь и свободу; а они -- как рабы в угодность единой корыстолюбивой я ненасытной воле. Их жизнь хуже нашей смерти".
   ВТОРАЯ
   "Рескрипт супруге покойного Генерал-фельдмаршала князя Голенищева-Кутузова-Смоленского.
   Княгиня Катерина Ильинишна. Судьбы Всевышнего, которым никто смертный воспротивиться не может, а потому и роптать не должен, определили супругу вашему, Светлейшему князю Михаилу Ларионовичу Кутузову-Смоленскому посреди громких подвигов и блистательной славы своей преселиться от временной жизни к вечной. Болезненная и великая не для одних вас, но для всего Отечества потеря! Не вы одна проливаете о нем слезы: с вами плачу Я и плачет вся Россия. Бог, позвавший его к себе, да утешит вас тем, что имя и дела его остаются бессмертными. Благодарное Отечество не забудет никогда заслуг его. Европа и весь свет не престанут ему удивляться и внесут имя его в число знаменитейших полководцев. В честь ему воздвигнется памятник, при котором россиянин, смотря на изваянный образ его, будет гордиться, чужестранец же -- уважать землю, порождающую столь великих мужей. Все получаемое им содержание велел Я производить вам. Пребываю к вам благосклонный".
   Обе бумаги подписаны Государем в Дрездене Апреля 25 дня 1813 года.
   Того же числа отправились мы из Дрездена, а на другой или на третий день вступили в него французы. Мы возвращались по той же самой дороге, по которой сюда пришли. Отступление наше было бедственно для Саксонии: войска Наполеоновы неприятелей и союзников равно грабят и разоряют. Какая разность в чувствах жителей, когда мы шли вперед, и когда возвращались назад! Радости и восхищения вдруг превратились в плач и уныние. Как должны были озабочены быть продавцы книг и эстампов! Заходя к ним, видел я в лавках их множество книжек, в которых описывались лютости французов; видел эстампы и рисунки, изображавшие Наполеона в разных карикатурных положениях. В одном из них голова его составлена была из костей человеческих, в ином представлен он в безобразном и смешном виде. Все это надлежало в самоскорейшем времени убирать и прятать.
   Продолжая отступать из Дрездена, приблизились мы к окрестностям Бауцена. Тут войска остановились в намерении ожидать французов, чтобы снова вступить с ними в бой. Государь остановился при войсках, а я проехал в городок Гер-лицы. Мне отвели прекрасный дом. На одной половине в трех чистых комнатах жил я, а на другой -- сам хозяин, местный житель, человек очень добрый, с женою, уже не молодою, но также весьма доброю и ласковою женщиной. Они полюбили меня, поили, кормили, возили прогуливаться, и всячески за мною ухаживали; а о плате за то не хотели и слышать, так что я не знал ни чем иным изъявить мою благодарность, как только щедрою наградою прислуживавших мне человека их и девки. В первые дни я занемог и очень опасался, чтобы болезнь моя не усилилась до невозможности выехать отселе. Хозяйка, сама слабого здоровья женщина, лечила меня мятным чаем и какими-то своими каплями; не знаю, от них ли, нет ли, но благодаря Богу мне сделалось легче. В смежности с моими комнатами был маленький украшенный картинами чистенький кабинетец с одним окошком, к которому приделана была деревянная площадка, вся по бокам уставленная розами и лилеями. Из сего окна через небольшой, но приятный садик зрение далеко простиралось, и представлялся прелестнейший вид, так что я часто по целым часам сиживал с книгою в руках в сей уютной горенке, провождая время с великим наслаждением ума и очей. По вечерам почти каждый день посещали меня живущие здесь по тем же, как и я, причинам, т. е. ожидая последствий наступающего сражения, господа Алопеус, Комнено, Биллер и некоторые другие наши чиновники. Однажды Биллер, видевшийся часто с моим хозяином, сказал мне, что у него здесь же в городе есть еще другой прекрасный дом и сад. Он так расхвалил мне их, что возбудил во мне любопытство побывать там. Увидясь с хозяином, я пересказал ему это, и просил, чтобы он свозил меня туда; но весьма удивился, что он обещал мне это с некоторым смущением и как бы неохотно. Я скоро узнал тому причину. На другой лень Биллер пришел ко мне и говорит: хозяин ваш горюет и хозяйка в слезах.
   -- Отчего? -- спросил я.
   -- Оттого, -- отвечал он, -- что вы сбираетесь ехать к ним в тот дом: там у них много хороших картин и других редких вещей и украшений; они думают, что вы туда переедете жить и все сии вещи возьмете себе.
   Я захохотал и просил его уверить их, что я не француз, не хочу и не могу сделать сего, и чтобы они подобного оскорбительного для меня страха отнюдь не имели. После сих объяснений хозяин пришел ко мне, извинялся предо мною и повез меня туда в коляске, запряженной двумя прекрасными лошадьми, которыми сам он правил. Возвращаясь оттуда, я похвалил его лошадей. Он сказал мне: "Купите у меня их, я вам уступлю за безделицу, или возьмите даром". Я отказался и от покупки, и от подарения, но, между тем, спросил у него, почему он мне это предлагает. Он отвечал: "Ежели французы придут сюда, они у меня наверное их отнимут, так пусть они достанутся лучше тому, кого мы полюбили и кому не жалеем отдать". Я поблагодарил его за доброе мнение обо мне и старался сколько можно боязнь его успокоить, говоря, что, может быть, сего и не случится. В другой раз возил он меня на одну лежащую в трех верстах отсель высокую гору, называемую Ландс-Крона. Час целый шел я на нее и очень устал. Вид с нее чрезвычайный: с одной стороны синеются вдалеке хребты Богемских гор, а с другой -- верст на пятьдесят кругом пестреют разные городки, деревни, поля и леса. Мне хотелось было съездить также и к Гернгутерам. Город их отстоит отселе верстах в тридцати; но побоялся, чтоб не случилось в это время какой-либо скорой тревоги.
   Пребывание мое в Герлицах, или, правильнее, в Горелицах (ибо в здешних краях почти все имена городов и местечек суть славянские испорченные) продолжалось около двух недель. Сначала слышны были некоторые перепалки, а потом все затихло и умолкло, так что мы как будто и далеки стали от ратного поля. Но вдруг в один день загрохотали громы, заревели пушки, и мы почувствовали, что началось сражение между войсками. Гром день целый не умолкал, и ввечеру, когда уже смеркалось, был еще слышен. Мы с хозяином пошли в это время за город и видели в разных местах зарева горящих сел и деревень. Возвратясь домой, велел я, чтобы коляски наши были готовы; однако, не ожидая никакой скорой тревоги, лег спать. Поутру рано будят меня и говорят, что Государь со всею свитою проехал уже город, и неприятели в него вступают. Я вскочил, оделся торопливо, бросился в коляску и, оставя хозяев своих в горе и слезах, ну скорее скакать!
   В продолжение дальнейших отступлений наших были в разных местах многие частные с неприятелем битвы, описанные в разных сочинениях, а потому и пропускаемые мною без упоминания о них. Со мною же ничего особенного не происходило, кроме сопровождавших иногда меня скучных мыслей видеть неприятеля своего, шествующего по следам нашим торжественными стопами. Привычка после совершенного разгромления войск его в России воображать силы его ничтожными делала сие гордое движение для меня несносным. По прибытии главной квартиры в Саксонской городок Рейхенбах приказано мне было написать следующую бумагу.
   "Войскам Нашим.
   Воины! Вы на полях брани украсили себя новым венцом славы. Отечество с радостью видит в вас достойных своих сынов. Седьмого числа войска под предводительством генерала от инфантерии Барклая де Толли с великою храбростью поразили неприятельский под начальством генерала Лористона корпус, взяли 7 пушек и полторы тысячи пленных с четырьмя генералами и многими штаб и обер-офицерами. В продолжавшееся 8-го и 9-го числа знаменитое сражение Будисинские поля были свидетелями твердости и мужества, с какими противостояли вы превосходнейшей против вас неприятельской силе. Движение, какое надлежало потом взять, для завлечения далее неприятеля и соображения действий наших с подходящими к нам запасными войсками и готовящимися совосстать с нами союзниками, сделано было с наилучшим порядком и благоустройством, чем стяжали вы себе справедливую похвалу и удивление самого неприятеля. Воины! Изъявляю вам Мою благодарность и полагаю несомненную надежду на вашу храбрость. Десница Вышнего подкрепит вас и пребудет с вами".
   На подлинном подписано: АЛЕКСАНДРЪ.
   Рейхенбах. Мая 1813 года.
   
   Напоследок сделалось перемирие. Мы уклонились в Силезию в местечко, называемое Петерсвальдау. Государь остановился в господском довольно огромном доме с обширным, но запустевшим садом. Нам с Балашовым отвели обывательскую избу (ибо иных домов там не было). Мы жили в двух маленьких горницах: он -- внизу, а я -- вверху, часто, особливо в ненастную погоду, проводя время скучным образом. Балашов на время отлучался отселе. В уединении моем посещал меня иногда приезжавший сюда Виртембергский герцог Павел, отец Великой нашей Княгини Елены Павловны, бывшей тогда еще в девицах. Не имев долго случая докладывать Государю о накопившихся у меня делах, начал я ходить к Нему с докладами. Однажды, по получении известия о смерти Президента Российской академии Нартова, донеся о том, сказал я Ему, что я охотно принял бы на себя сие звание, если бы это желание не противно было воле Его Величества. Государь весьма для меня лестно и милостиво отозвался, и приказал заготовить Указ, которой тогда же и подписал. Между тем, продолжая ходить часто с докладами, я не мог надивиться скучному, уединенному и, как мне казалось, несносному образу жизни Государя Императора. В пустом огромном доме жили они только двое: граф Толстой -- в одном, а Государь -- в другом далеком от него углу. Перед окнами кабинета Его, где Он целые дни, всегда почти один, препровождал, находился обширный и запустевший сад с грязным, покрытым тиною, прудом, в котором по вечерам, довольно длинным и темным, беспрестанно квакали лягушки, так что всякий раз, когда, сидя один со свечкою перед Его кабинетом, дожидался я иногда более часа, покуда Он позовет, находил на меня в этой пустоте комнат, в этой тишине, прерываемой одним только криком сих насекомых, некий ужас и уныние. Приведя к окончанию нужное из моих докладов, попросился я съездить в Карлсбад. Сперва Государь неохотно на то соглашался, но когда сказал я Ему, что чувствую себя очень нездоровым, и что постараюсь как можно скорее возвратиться, то Он дозволил, и я немедленно отправился.
   По приезде моем в Карлсбад нашел я там многих из наших русских: Анну Степановну Протасову, Графа Милорадовича, Волхонского, Орлова и некоторых других. Вскоре туда же приехали Великие наши княгини Екатерина Павловна и Мария Павловна. Они часто приглашали нас к своему столу; а мы, сложась, дали им великолепный бал. Употребление Карлсбадских вод нимало не облегчило тех припадков, которыми я часто страдал, и хотя время провождал я там с приятностью, однако, дав слово Государю недолго быть в отсутствии, спешил возвратиться в Петерсвальдау, где продолжал жизнь свою по-прежнему, т. е. уединенную и довольно скучную. Напоследок бывший в Праге Конгресс нарушился, перемирие кончилось, и боевые действия долженствовали снова возгреметь. Силы наши умножились. Австрийский Император вступил с нами в союз и объявил войну французам. Государь отправился в Прагу. Я последовал за Ним, но едва успел выехать, как принужден был остановиться по причине сильной головной боли. Через ночь стало мне получше, и я продолжал путь. По приезде в Прагу (Августа 3 числа) отвели мне покои во дворце. На другой день был я у Государя и у Великих наших Княгинь Марии Павловны и Екатерины Павловны, недавно сюда приехавших. Представился Австрийскому Императору и был приглашен к нему на обед. Сюда приехал из Америки сосланный туда Наполеоном вместе и сотоварищ его и соперник, известный французский генерал Моро, воевавший некогда против Суворова и побежденный им. Он принят был от Государя нашего и Прусского короля с великою честью.
   Мы пробыли здесь не долее трех дней и все отправились под Дрезден, где Наполеон с главною частью войск своих пребывал. Я поехал за Государем и нагнал Его в Комметау, но в самое то время, когда Он выезжал уже из него. Положение мое сделалось опять затруднительно: я не имел никакого приказания: куда выезжать, где быть и должен был сам собою распоряжать, зная наверное, что ни в каком случае никто меня ни о чем не уведомит. Сначала решился я остаться здесь, в том предположении, чтобы ожидать слухов, чем кончится сражение под Дрезденом, дабы потому расположиться куда ехать; но граф Платов пришел ко мне и уговорил меня продолжать путь еще далее. Он дал мне в провожатые двух казаков, и я поехал за ним вслед. Почти всю ночь тащился я между обозами по горам, по лесам, в проливной дождь, того только и ожидая, что где-нибудь сломлю себе голову. Наконец, переехав верст около тридцати, добрался гораздо уже за полночь до Саксонского местечка, называемого Мариенберг Местечко сие набито было и генералами, и офицерами, и солдатами всех союзных войск, так что я часа два принужден был стоять на улице, покуда добился, что отыскали и пустили меня в один никем не занятый дом. Поутру проснулся я, чувствуя себя не очень здоровым и притом скучным, как от худой погоды, так и от неприятных моих обстоятельств, не зная, где мне быть и куда еще ехать. В задумчивости о сем подошел я к окошку и увидел высокое вишневое дерево, осыпанное крупными и зрелыми ягодами, и так близко от окна, что, высунув из него руку, можно было нарвать их, сколько угодно. Мне очень захотелось поесть их, тем больше, что время им прошло, и нигде уже достать их было не можно; однако я посовестился рвать их, и ни к одной из них не прикоснулся. Между тем девка приносит мне кофей. Я спрашиваю у нее, нельзя ли где купить здесь вишен. Она, усмехнувшись, отвечает, что теперь уж поздно и нигде их не продают. Часа через два потом приходит ко мне хозяин и приносит полное блюдо сих ягод. Я догадался, что девка пересказала ему вопрос мой, и не хотел принять, отговариваясь тем, что, без сомнения, сорвал он их с того дерева, которое, по-видимому, для какой-нибудь надобности с отменного бережливостью сохраняет. "Нет, -- отвечал он, -- но жена моя до них охотница, и это свое любимое дерево, от отца ее тут посаженное, холит и бережет, как глаза, чтобы в то время снимать с него ягоды, когда они нальются самым зрелым соком, и в других местах станут проходить". "Тем меньше, -- сказал я, -- можно мне на то согласиться, что вы для меня отнимаете удовольствие у вашей супруги". Однако он стал меня усиленно просить, сказывая, что она сама его послала, и что для нее много еще их остается. Напоследок я принял ягоды с благодарностью и половину из них съел, а другую оставил для будущего дня. На другой день поутру проснулся и пошел взглянуть на прекрасное дерево, но как удивился, увидев, что не только нет на нем ни единой ягодки, но и сучья все поломаны! Та же девка приносит ко мне кофий, и я спрашиваю у нее, каким образом это сделалось. Она сказывает, что проходившие и ночевавшие здесь австрийские солдаты рано поутру напали на него смелее, чем на неприятеля, и так его изуродовали. Я позвал хозяина, изъявил ему мое сожаление и хотел отдать ему назад оставшуюся у меня половину вчерашних вишен, но он никак на то не согласился. Таким образом, мы вместе с ним потужили, погоревали и побранили сих хищных воронов, которые невинных жителей разоряют и грабят без пощады.
   Покрытое черными тучами небо, худость моего состояния и здоровья, уединение, скука и это, хотя и маловажное, но неприятное приключение погрузили меня в мрачные мысли: сколько (размышлял я, ходя взад и вперед по комнатам) зол и бедствий человеческому роду приключает война! Теперь к Дрездену и к окрестностям его стеклись многие тысячи войск. С утра до вечера тянутся туда тяжелые повозки, влекомые четырьмя или шестью лошадями. Вся эта громада людей и животных тащится усталая, голодная, по худым грязным дорогам, по крутым горам, по тесным ущельям, тогда как на нее беспрестанно льют дожди, и целую половину суток покрывают ее сырые темные ночи. Бедные жители видят у себя не только все поля потоптанными, но и дома свои расхищаемыми. Кто сии грабители? Чуждые им пришельцы, воины! Но они, приключая другим зло, сами благоденствуют ли? Нет. Они столько же, или еще больше терпят, стянутые, навьюченные, обремененные оружием, бредут, в знойные времена высунув язык, а в ненастье -- промокшие до костей, верст по тридцати в день, часто спят на голой земле под открытым небом, и куда же после изнурительных и тяжелых трудов приходят? К покою и отдохновению ли? Нет! К драке, где им должно стоять против ядер и пуль, колоться, резаться, рубиться, сами не зная за что. О люди, люди! В какое бедствие вы сами себя ввергаете! Вы называетесь Христианами, но если бы Святая вера владычествовала в умах и сердцах ваших, вы бы для общего всех благополучия старались один другому помогать, а не истреблять друг друга. Так размышлял я и, утомленный мыслями, лег в постель.
   Между тем, все отсюда ускакали, и местечко сие совершенно опустело. Я, долго сам с собою боровшись, напоследок решился остаться в нем. Многие причины меня к тому побуждали: во-первых, я опасался ехать далее, видя столько дней сряду проливные дожди и проехавшие мимо нас обозы. Если, паче чаяния, думал я, войска наши не устоят под Дрезденом, то мне надобно будет по грязной дороге, загроможденной обозами, скакать назад, от чего или лошади мои устанут, или коляска изломаться может. Во-вторых, здесь в Мариенберге оставались с гоф-фурьером придворные коляски, при которых для охранения их находился казачий полковник с ротою казаков, служивших и мне надежною обороною. Наконец, в-третьих, здоровье мое было так слабо, что я боялся еще больше занемочь. По всем сим причинам рассудил я за лучшее остаться здесь, хотя и в крайней скуке, ожидать развязки предстоящей битвы.
   На третий день приходит ко мне хозяин мой и говорит, что перед входом войск наших в сие местечко находилось здесь человек до четырехсот поляков, которые в это время разбежались, и многие из них, не имея чем себя прокормить, скитаются в окрестности по лесам; что в прошедшую ночь неподалеку отселе выбежали они из лесу вооруженные и напали на проезжающих обывателей, которых ограбили и отняли у них все съестные припасы. При сем рассказе изъявил он опасение, чтобы они ночью не забежали сюда и не сделали то же с нами, потому что для охранения придворных колясок находятся здесь только четыре казака, а прочие стоят в окружности по деревням, отдаленным отселе версты на три, четыре и более. Вследствие сего послал я тотчас попросить к себе полковника Ефремова и пересказал ему слышанное мною. Он в тот же день перевел сюда человек до пятидесяти казаков, и с тех пор всякое утро приходил ко мне с донесением о своих распоряжениях и спрашивал моих приказаний, словно как бы состоял под непосредственным моим начальством. Это приносило мне, по крайней мере, ту отраду, что я почитал себя огражденным от нечаянного приближения и набегов неприятельских. Но и сие единственное мое утешение чуть было не разрушилось: гоф-фурьер, не получая долго никаких повелений и опасаясь быть долговременно в отдаленности от главной квартиры, вздумал с придворными своими колясками ехать туда. Сколько я ни уговаривал его остаться здесь до получения известий, но он боялся больше брюзжаний графа Толстого, нежели предстоящих ему опасностей. До него мало мне было нужды, но полковник Ефремов с казаками своими должен был следовать за ним, и это наводило на меня крайнее беспокойство. По счастью, пронеслись, хотя и неверные, слухи, что под Дрезденом двое суток продолжалась сильная пальба, но что конец сражения не известен. Это удержало на время гоф-фурьера от исполнения своих намерений. Скоро после того хозяин мой уведомил меня, что приехавшая сейчас из деревни женщина сказывает, что она видела французов не далее как мили за три отселе. Весть сия весьма меня потревожила, и тем более что не верить ей опасно, а поверить и располагать себя по ней могло быть скоропостижно и опрометчиво. Однако я послал за казачьим полковником. Он обнадежил меня, что расставит по дороге казаков, которые в случае приближения неприятеля дадут заблаговременно знать. Таким образом, успокоясь, решился я остаться, покуда чего вернее не услышу. Вскоре потом стали появляться возвращающиеся назад австрийские обозы. Это подало мне еще больше сомнения. Под вечер пришли мне сказать, что приехал австрийский генерал. Я тотчас пошел к нему, велел о себе доложить, и меня пустили. Он сидел за столом, и не знаю, ужинал или обедал. Голова у него обвязана была платками. Я извинился, что его обеспокоил, и спросил о пребывании наших войск и вообще о происшествиях. Он отвечал, что о наших войсках и Государе ничего не ведает, а о своих знает только то, что они разбиты, бегут и за ними гонятся. "Не ранены ли вы?" -- спросил я. "Нет, -- отвечал он, -- но, скакав сюда в коляске по худой чрезвычайно дороге, несколько раз был я опрокинут, и разбил себе всю голову". В это время с растревоженным видом приходит их полковник. Генерал потчует его вином, а он отвечает: "До вина ли мне теперь? Весь мой полк загнан в ров и взят в плен. Я один насилу ускакал". Видя из разговоров их, что приехавшая женщина сказала правду, спешил я от них уйти, послал уведомить о том гоф-фурьера, и велел, чтобы лошади были готовы; но как за темнотою ночи выехать было не можно, то принужден я был, хотя и со страхом, остаться до утра. Поутру приходит ко мне казачий полковник и говорит, что не худо отселе уехать. Я тотчас велел заложить лошадей, сел в коляску и отправился вместе с придворными повозками и казаками. Французы (как слышно) через два часа после нас вошли в Мариенберг. Между тем мы приехали в Комметау, и как лошади наши устали, то мы расположились тут ночевать. По дороге видели везде смятение. Всяк, кто имел у себя что-нибудь, укладывался и собирался уехать из своего жилища. В Комметау нашли мы ту же тревогу. Но со всем тем никто не умел нам сказать о положении наших и неприятельских войск. Говорили только, что французы идут к Теплицам. Это по незнанию, где наши войска, навеяло нам опять новое опасение попасть неприятелю в руки, потому что Теплицы хотя были и в стороне, но впереди нас, так что дорога ехать в Лаун, отстоящий от Комметау милях в четырех немецких, вела близко к ним и подвергала нас страху повстречаться с французами. Однако нечего было делать, надлежало пробираться в Прагу. На другой день поутру, собираясь ехать из Комметау, пошел я пройтись по улице, и вижу скачущего верхом мимо меня русского офицера. Я остановил его и спросил, не знает ли он, где наша главная квартира. Он отвечал мне: в Лауне, Государь и все войска там. Можно себе представить мое удивление! Еду-чи за нею к Дрездену, я остановился в Мариенберге, в шестидесяти с лишком верстах позади ее, жил там несколько дней, ничего не ведая, отъехал оттуда верст тридцать назад, считая себя еще больше отдалившимся от нее, и вдруг слышу, что она в Лауне, т. е. верст тридцать или более позади меня! Вот как надежно и безопасно ездить за нею. При выезде из Комметау, хотя слухи о близости неприятеля и тревожили нас, однако не случилось с нами ничего неприятного, выключая, что в одном месте, равняясь против Теплиц и опасаясь наехать на французов, напротив, наехали мы на австрийских солдат, которые с ружьями и во всем воинском одеянии лежали, раскидавшись версты на две по дороге, и все, как убитые, спали мертвым сном. Мы с немалым трудом должны были объезжать их стороною. По приезде в Лаун (Августа 17 дня) узнал я, что главная квартира здесь, но Государь уехал в Теплицы, где при деревне, называемой Кульм, происходило сражение, в котором гвардия наша увенчалась бессмертною славою. Французский полководец Вандам шел с сильным корпусом прямо на Прагу, но, встреченный нашими войсками, разбит и опрокинут. Несколько тысяч рядовых со многими пушками, офицерами и сам Вандам взяты были в плен. Из наших некоторые офицеры убиты, иные тяжело ранены. У начальствовавшего над сими войсками графа Остермана ядром оторвало руку. Особенно генералу Ермолову приписывают в сем деле великую честь. Подобные же известия получены о победах, одержанных в одной стороне прусским полководцем Блюхером, а в другой -- шведским принцем Бернадотом, где также, в обоих местах, войска наши много участвовали. Такими образом, обстоятельства наши, казавшиеся при отступлении от Дрездена весьма худыми, благодаря Богу поправились.
   Местечко Лаун так наполнено было министрами, генералами, и всякого звания чиновными людьми разных держав, что я, въехав в него, не мог сыскать ни одного дома для пристанища. Наконец, граф Платов пригласил меня к себе: он из двух худых комнат уступил мне одну. От него услышал я, что во время сражения под Дрезденом у известного (вышеупомянутого нами) французского генерала Моро, тогда как он стоял рядом с Государем Императором, оторвало ядром обе ноги. Вот зачем человек спешил приехать из Америки!
   Хотя победы наши были довольно громки, но как это был еще не конец войны, то я, наскуча бесполезным и опасным для меня скитанием с главною квартирою, где при каждом сражении надлежало мне отставать от нее и подвергаться затруднительным обстоятельствам, а притом и чувствуя здоровье мое расстроенным, просил Государя отпустить меня в Прагу, где я мог бы полечиться и пробыть хотя бы несколько времени в покое. Долго не имел я на просьбу мою ответа, однако, наконец, получил позволение. В ожидании продолжал я жить в Лауне. Государь же большою частью находился в Теплицах и не за лишнее считаю пересказать некоторые виденные мною здесь приключения. На третий день приезда моего сюда пошел я прогуливаться по дороге к Теплицам. Вдруг вижу впереди себя нечто необыкновенное. Навстречу мне идут и едут верхами много людей. Посреди сей толпы народа несколько человек несут носилки под балдахином. Шествие, тихое, подобное погребальному. Я сперва не знал, что такое, но скоро от окружавших меня зрителей услышал: Моро! Моро! Я сначала подумал, что несут тело его, ибо по бледности лица не можно было узнать, жив он или мертв; но вскоре увидел, что он поднял руку и, хватаясь за висячую кисть, как будто хотел приподняться. Добрая о нем слава, тяжкое страдание и столь несчастное приключение, так скоро после совершения им столь далекого пути случившееся, делали сие зрелище жалким и печальным. Все сопровождавшие его шли за ним с сожалением, и везде слышны были ему похвалы. Он жил после сего только два дня. Тело его отвезено в Петербург. Другое зрелище было совсем противное сему. Я, также прогуливаясь по той же дороге, вижу, что навстречу мне едет коляска, в которой сидит наш русский фельдъегерь и с ним -- французский генерал. Тотчас все закричали: Вандам! Вандам! И все побежали за ним. Любопытство понудило и меня возвратиться назад. Лишь только подъехал он к почтовому двору, как вся эта улица заперлась разных чинов и званий людьми. Покуда он сидел на почте (что продолжалось около часа), народ не отходил прочь. Я нарочно похаживал между кучами людей и слушал, что говорят. Не было человека, который не придумывал бы ему всяких ругательных слов и названий. Напоследок фельдъегерь, которому надлежало везти его в Москву, мужичище дороднее самого Вандама, появился. Лошади были готовы, и коляска подъехала к почтовому двору. Нетерпение народа увидать его сделалось живее и приметнее; все стали толпиться к коляске; один говорит почтальону: "Зачем не запряг ты навозную телегу, и той для него много", другой: "Смотри, брат, вези его тихонько, дай людям наплевать ему в рожу", третий: "Опрокинь его где-нибудь так, чтоб ему голову размозжить", четвертый: "Тебе бы вести его на свиньях, а не на лошадях". Подобные речи с присовокуплением презрительных насмешек беспрестанно твердились. Почтальон, шутя и сам на счет его со всеми, напоследок взял свой рог и затрубил. Все засмеялись и закричали "Хорошо, хорошо! Зови его скорее!" Те, которые были в горнице с Вандамом, сказывали, что он в это время от страха изменился в лице и побледнел, однако скрепился и вышел, спеша поскорее сесть в коляску. Тут окружила его толпа людей. Иной с горькою и упрекательною насмешкой говорил ему: "Что, прикажешь в Гамбург?", другой: "Что, в Любек?", третий: "Что в Бремен?" (города сии больше всех других мест были свидетелями и жертвою его грабительства и лютости). Иной кричал ему: "Добрый путь в Сибирь!", иной: "Лови там соболей!", иной: "Копай руду в Нерчинске!", иной с гневом восклицал: "Тигр!", иной: "Крокодил!", иной: "Ядовитая змея!". Один, не говоря ни слова, с яростью скрипел на него зубами и показывал ему сжатые кулаки. Вандам был в чрезвычайной робости, поминутно кланялся на обе стороны. Смешно было видеть его, откланивающегося с трусостью на слова: "тигр!", "крокодил!". Наконец, фельдъегерь принудил почтальона скорее уехать, и народ мало-помалу отстал от коляски. Сии два столь разные зрелища доказывают, что какая бы ни была участь доброго и худого человека, добрый всегда счастливее худого: он и в несчастии внутренне благополучен.
   Скажу еще о некоем случае маловажном, но который необычайностью своею меня удивил. В один прекрасный день Платов позвал меня к зятю своему, стоявшему в одном из окрестных селений, обедать. Мы поехали в коляске, сопровождаемые несколькими казаками. Проезжая по полю, увидели мы стадо слетевших куропаток. Платов велел казакам ловить их. Я рассмеялся этому, как мне казалось, пустому приказанию, не понимая, каким образом человек на лошади без ружья может поймать свободно летящую птицу. Казаки поскакали -- куропатки перелетели на другое место. Казаки за ними -- куропатки опять летят. Казаки опять за ними. Я с удивлением и смехом смотрел на эту гоньбу. Что же напоследок вышло? Казаки так замучили куропаток, что последние перелеты их были только по нескольку сажен, и, наконец, они совсем подняться не могли: тут казаки перебили их своими ногайками и переловили руками. Я сказал с улыбкою Платову: от твоих казаков не только французы уходить, но даже и птицы улетать не могут.
   В бытность мою здесь написаны мною по приказанию Государя три бумаги: первая -- Грамота Псковскому дворянству; вторая -- Грамота Псковскому купечеству, мещанству и прочим сословиям; третья -- следующего содержания:
   "Российской Императорской Гвардии.
   В достопамятный день семнадцатого числа сего месяца, храбрые гвардейские воины, покрыли вы себя новыми неувядаемыми лаврами, и оказали важную Отечеству услугу. Вы в малом числе удержали и с неслыханным мужеством поразили превосходного в силах врага, порывавшегося с лютостью при Теплицах простирать далее шаги свои в Богемию. Вы грудью своей остановили его, нанесли ему страшный удар и тем открыли путь к последовавшей потом на другой день совершенной победе. Знатный неприятельский корпус весь без остатка побит, истреблен и рассеян. Главнокомандующий оным со всеми прочими генералами, штаб и обер-офицерами и двенадцатью тысячами рядовых взят в плен. Восемьдесят одна пушка со множеством зарядных ящиков и обозов достались в наши руки. Воины, телохранители и защитники Государства! Вы доказали, что достойно и праведно честь имени сего на себе носите. Изъявляю вам всего Отечества и Мою благодарность. Вы вместе с бессмертною славою купили ее кровью своею и делами. В знак должной признательности дарю вам: Преображенскому и Семеновскому полкам и Гвардейскому морскому экипажу -- Георгиевские знамена; Измайловскому же и Егерскому -- Георгиевские трубы. Рука Господня да сохранит вас, поборающих по вере и правде".
   На подлинном подписано: АЛЕКСАНДР.
   Теплицы. 26 Августа 1813 года.
   
   По получении позволения ехать в Прагу я отправился туда. Платов дал приказание трем казакам меня проводить и при мне остаться. В Праге отвели мне дом огромный, но пустой, и, следовательно, весьма для меня скучный, особливо в те дни, когда припадки мои, усиливаясь, не позволяли мне выходить. В Прагу привезены были многие наши раненые при Кульмском сражении офицеры и солдаты. Из числа первых бедному Войновичу два раза отнимали ногу: сперва -- ниже колена, а потом -- выше. Сего последнего он сам желал и сердился на мешкание и нерешимость врачей, говоря, что без сей второй операции (ибо при первой пуля не отыскана) он наверное умрет, а, претерпев вторичную, может быть, и выздоровеет; но, по несчастью, сия надежда его не сбылась: он умер. За несколько часов перед его смертью пришло известие, что ему пожалован орден Святой Анны второй степени. Ему сказали это, но как знак сей не был еще получен, он просил нас, чтобы мы прислали к нему свой, и когда принесли ему оный, он обрадовался, велел его на себя надеть и, любуясь им, окончил жизнь свою. Вот как человек честолюбив!
   Прага обязана много сим русским воинам, пролившим за нее кровь свою: если бы они допустили Вандама, шедшего, как уверяют, с местью и злобою, ворваться в нее, то город сей был бы совершенно опустошен.
   Мне при слабости здоровья моего было бы без всякого здесь знакомства очень скучно, если бы, по счастью, не наехали сюда многие из наших русских. Здесь жили графиня Остерман и с нею две княжны Туркистановы, графиня Витгенштейн, две княгини Волконских, княгиня Репнина, князь Зубов, Алопеус, Кикин и еще некоторые на время приезжавшие. Я почти всякий день был у графини Остерман. Познакомился с почтеннейшею графинею Витгенштейн и был ею обласкан. Иногда хаживал ко мне здешний ученый, довольно по сочинениями известный, Аббат Добровский, с которым провождали мы время в разговорах о славенском языке и его наречиях. Таким образом, мог я жить здесь с удовольствием, но припадки мои стали умножаться, и для того, чтобы не сидеть часто одному в пустом доме, рассудил я за лучшее переехать к Кикину, где жил с ним еще Действительный статский советник Ивашев. Перебираясь к ним, я нечаянно встретился с доктором Грубером, которой несколько лет тому назад лечил меня в Петербурге. Мы очень обрадовались, у видясь друг с другом, и я тем больше был доволен, что он вызвался ходить ко мне и меня пользовать. Кикин жил здесь по некоторым делам и для надзора за ранеными, из которых многие офицеры и солдаты умерли. Сие произвело в нем желание соорудить им памятник. Он сообщил мне мысль свою, которую, как основанную на любви к Отечеству и правде, я совершенно одобрил. Но для произведения сего в действо надлежало собрать достаточно денег. Хотя в этом и не можно было иметь полной уверенности, однако, предоставляя времени успех сего предприятия и ведая, что без начала конца не будет, приступили мы к подписке, при которой с переводом на немецкий язык написал я следующее возвещение:
   "Прага после жестоких битв, происходивших при отделяющих Саксонию от Богемии горах, соделалась гробом немалого числа российских офицеров и солдат, из которых многие при одной, а иные и при двух ранах не хотели оставить поля сражения. Тела их все погребены в одном избранном для сего месте. Сии храбрые воины, защищавшие свое Отечество, пришли из Северных стран с таковым же мужеством и правотою свергнуть со всех немецких земель иго насилия и порабощения. За невольную вражду их заплатили они им добровольною приязнью и, не пощадя за них крови своей, легли на поле чести жертвою своего великодушия. Достопамятные числа 17 и 18 сего Августа месяца 1813 года не могут никогда быть забвенны в бытописаниях кровопролитных браней. В первый от сих дней Российская Гвардия остановила прорывавшуюся в Прагу в восемь раз превосходнейшую против себя неприятельскую силу, а во второй -- с подоспевшими к ней своими и союзными войсками совершенно истребила и уничтожила сорокатысячный, под предводительством Вандама, корпус. Вот дела сих погребенных здесь в Праге подвижников и соучастников в знаменитой сей победе! Кто не пожелает в память им воздвигнуть ограду и соорудить памятник с приличною надписью и начертанием имен их? Сверх достодолжного отдания справедливости сим отличным воинам, кто отречется доставить чрез то некоторое утешение сетующим родственникам и друзьям их? Союзники и прочие народы европейские да видят, сколь уважается между нами дух истинной воинской славы и честолюбия! Путешественники, взирая на сей памятник, да читают в нем благодарность Пражских жителей, да воспомнят великие происшествия сего времени, и умилением благородной души своей да почтут прах сих героев, падших за честь и правду!
   Здесь прилагается рисунок, примерная смета сего сооружаемого памятника. Желающие участвовать в сем благом намерении почтенные соотечественники наши, или кто другие, да благоволят подписать имена свои с означением уделяемого ими от избытков своих числа денег". (Памятник сей в последствие времени сооружен и находится в Праге.)
   После многих носившихся здесь слухов худых и хороших о движениях наших и союзных войск, наконец, пришло известие, что Блюхер имел дело с французским корпусом и одержал над ним победу; а потом возгремела уже и радостная весть, что Наполеон в главном сражении под Лейпцигом совершенно разбит и прогнан. В день получения сего важного известия реляция о сем была удержана, дабы на другой день, по представлении нарочно сочиненного на сей случай зрелища, прочитать ее в театре. Как я ни болен был, однако потащился ее услышать. Немецкая радость показалась мне холодна. Хотя и были некоторые рукоплескания и восторги, но далеко не так жарки, как наши. Если бы у нас после такой победы представлено было подобное зрелище, и в конце оного прочитали в первый раз реляцию, о которой никто еще подробно не знал, и где упоминались имена царей и полководцев, действовавших в сей судьбу царств решившей битве, то, думаю, безумолкный крик и плески не дали бы окончиться представлению до самого утра. Через день потом сказали, что на том же театре представлены будут все союзные войска. Я полюбопытствовал увидеть это, но вышел какой-то вздор, похожий больше на игрище, нежели на хорошее представление.
   Сюда приехал граф Остерман. От жены его таили случившееся с ним несчастье, и она не прежде о том узнала, как перед свиданием с ним. Также мимоездом был здесь Балашов. Он отправлен в Англию с орденами Королю в соответствие за орден Подвязки, присланный Государю.
   Пребывание мое в Праге продолжалось до половины Октября. В сие время получил я с приехавшим сюда из Веймара флигель-адъютантом Волконским словесное от Государя приказание, чтобы как можно скорее приехать в главную квартиру, находившуюся тогда в Веймаре. Доктор мой не советовал мне ехать; однако я, не взирая на расстроенное состояние свое и на льющиеся почти беспрестанно дожди, на другой же день туда отправился. 18 числа поутру приехал я в Карлсбад, где два месяца тому назад проводил я время с приятностью, и, хотя мог еще продолжать путь, но имея нужду в отдохновении, остался тут ночевать. Перед обедом пошел я прогуляться по городу, который в это время совершенно был пуст. Иду, задумавшись, по улице и вдруг слышу, что меня кто-то кличет по имени. Я оглянулся и вижу на крыльце толстую веселонравную женщину, которая в мою прежнюю здесь бытность сидела в лавке и торговала разными товарами. Я часто захаживал к ней -- иногда купить что-нибудь, иногда послушать ее суждения обо всем, а особливо -- о политических делах, о которых она охотница была разговаривать. Мы, как знакомые, обрадовались, увидев друг друга. Она зазвала меня в дом свой, весьма порядочный, и как стол у нее был уже накрыт, то и просила меня с нею отобедать. Я согласился. Она рассказала мне все подробности о сражении под Кульмом и о том, что недавно французы из Саксонской крепости Кенигштейн, где они еще держатся, сделали нападение на ополчение наше, в окрестности находившееся, и нанесли ему некоторый вред. Она была в восторге от победы под Лейпцигом и говорила: "Недавно проехал здесь наш Император Франц. Я его видела. Бывало он всегда ходит, сгорбившись, а теперь голову поднял и шагает гораздо смелее". Я рассмеялся сему ее замечанию и сказал в ответ: "Без русских он бы не разгорбился". Она согласилась с этим, и скоро потом мы расстались. На другой день приехал я в Францбрун. Мне отвели весьма холодную комнату. Я велел ее затопить: сделалось дымно. Я пошел покамест пройтись внизу. Ко мне подошла женщина и, взяв меня за руку, сказала: "На горе зимно (т. е. вверху холодно), подь в мою избу, тут тепло". (Надобно знать, что в здешнем краю по-богемски уже совсем не говорят, и так это меня немножко удивило.) Я пошел за нею, и действительно, она привела меня в теплую горницу, в которой чугунная печка раскалена была и еще не простыла. Все здешние жилища таковы, что покуда печь горяча, до тех пор в них и тепло; а она обыкновенно через час или два простывает. Я сел и спросил у этой женщины, кто она такая. Она ответила, что хозяйка в этом доме, родилась в Праге, и уже семь лет замужем.
   Между тем, как я с нею разговариваю, входят шесть человек извозчиков мужиков, которые везут припасы в Австрийскую армию. Их по дороге множество. Она приготовила им ужин, придвинула стулья, налила чего-то в чашу и поставила на стол. Извозчики сели ужинать. Я спросил у нее, что такое они едят. Она отвечала, что едят они кашицу из разваренного в воде картофеля.
   -- С мясом, что ли?
   -- Нет.
   -- Так, по крайней мере, с маслом?
   -- И того нет.
   -- Для чего же?
   -- Для того, что им заплатить нечем.
   -- Неужели никогда у них лучшей пищи не бывает?
   -- Никогда.
   После сего разговора я сказал ей:
   -- Принеси им коровьего масла и скажи, чтоб они за у жин свой не платили, я за них заплачу. (Я говорил это по-немецки, а она пересказала им по-богемски; из чего видно, что они немецкого языка не разумеют.) Не можно себе представить, как они обрадовались и как жадно ели, когда хозяйка принесла им масла и положила в чашу! После ужина каждый из них подходил ко мне и в знак благодарности обнимал мои колена. Я спросил: "Сколько за стол их заплатить должно?" Хозяйка отвечала: "Три гульдена". Это на наши деньги около шести рублей, почти по рублю с человека. Вот как в чужих землях, о которых нам столько кричат, благоденствует народ!
   Из Францбруна, переехав по весьма худой дороге Богемскую границу, остановился я ночевать в Саксонском местечке Эльсниц. Третий уже раз по выезде моем из Саксонии въезжал я опять в нее и всегда с новым удовольствием, потому что везде находил отменную ласку и вежливость. Как и скоро куда приедешь и велишь о себе сказать, тотчас отводят лучший дом и только спрашивают: что угодно? что прикажешь? Нигде с таким добродушием и уважением нас не принимали. Все вообще, даже солдаты, не могут саксонцами нахвалиться. 23 числа, проехав местечки Цейленрод, Надо и Гену, приехал я в Веймар. Великой нашей княгини Марии Павловны здесь не было, а потому, спеша отправиться скорее в путь, не зашел я к Герцогу, и навестил только живущих здесь раненого генерала нашего Раевского и путешествующую с нами из любви к детям своим, двум офицерам, Ланскую. Главная квартира давно уже отсель уехала и по слухам должна в сие время находиться около Франкфурта на Майне. При переезде из последнего местечка сюда повстречали мы много пленных французов, которых, как сказывают, в разных стычках при погоне за ними брали. Лошади наши, таская нас по худым дорогам, довольно поизмучились, а всех их было тринадцать: шесть -- у меня, четыре -- у моих чиновников, да три -- казачьих с ездоками. В тех местах даже трудно было доставать для них корм. Из Веймара, чтобы избежать проселочных дорог, советовали мне ехать на Готу; но как по сей дороге надлежало в самой близости объезжать крепость Эрфурт, которую занимали еще французы, то я был в великой раздумчивости. Хотя уверяли меня, что везде в окрестностях ее стоят австрийские войска, и что французы не могут из нее выходить, однако я, не полагаясь на сих охранителей, предпочел лучше ехать по худой дороге, нежели, объезжая крепость, обладаемую еще неприятелем, подвергаться какой-нибудь легко могущей случиться опасности. И очень хорошо сделал; ибо по выезде моем из Веймара, приехав ночевать в деревню Ильм, отстоящую верстах в двадцати от Эрфурта, услышал от хозяина, что сегодня французы сделали вылазку и сожгли небольшую деревню верстах в пяти от крепости. По расчету часов вылазка сия происходила около того времени, когда бы мы, ехав по той дороге, объезжали сию крепость, и, следовательно, ежели б и ничего не случилось, так по крайней мере не обошлось бы без страха и тревоги, а может статься, было бы что-нибудь и хуже.
   Правду сказать, что мы по избежании от волка почти попали на медведя: дурная, грязная дорога лежала по горам, рытвинам, дремучему лесу, так что мы с великою нуждою тащились. Уже не до жалоб было на качанье и толчки, а только о том и заботились, чтобы коляски наши не изломались. Я не мог надивиться, каким образом проходило здесь наше войско с артиллериею и всеми снарядами. Австрийцы на подобные случаи сметливы; сами пошли по большой дороге, а нас пустили по этой, верно в том намерении, чтобы им первым придти во Франкфурт; но, говорят, мы первые пришли: и так Русь перемудрила.
   В следующий день, ехав не больше как версты по две или по три в час, насилу дотянулись мы до одной деревнишки, где я, мало сказать, усталый, но измученный, рад был отдохнуть у мужика очень доброго, который от всего сердца старался меня угощать и довольно весело рассказывал, как его при проходе разных войск то один, то другой солдат хоть немножко, по неимению многого, пограбил. Я расспросил его, сколько сходит с них поборов, и как они живут; слова его и состояние удостоверили меня, что наши (иди, лучше сказать, не наши) проповедники об их свободе и преимуществах судят по пословице: там хорошо, где нас нет.
   Напоследок после худой, проселочной, выехали мы на большую довольно хорошую дорогу, и поехали по ней с приятностью, какую обыкновенно чувствуешь после минувшей трудности. Однако и в этот день не прошло без приключения. Проезжая одно местечко, показалось нам рано еще остановиться, и так поехали далее; но другое было не близко, да и дорога не так хороша; лошади устали, и наступила темная ночь. В это время нагнали мы обоз наш, начальник которого (г-н Кондратьев) предложил мне переночевать в деревне, куда они едут, сказывая, что это близко, и что он пошлет наперед заготовить для меня добрый ночлег. Я согласился; мы своротили с большой дороги и поехали в сторону. Думали -- близко, однако вышло довольно далеко. Ехали, ехали, и вдруг остановились. Что такое? Гора крута, и надобно в темноте спускаться в преглубокую долину. Пешком по дороге идти очень грязно, и при слабом моем здоровье весьма для меня трудно, а в коляске сидеть опасно, потому что по обеим сторонам лежат ямы и пропасти, куда при малейшей неосторожности легко можно опрокинуться и разбиться до смерти. Как же быть? У начальника были дрожки, запряженные тройкою. Он велел две лошади отложить, и третью человеку вести под повод, и еще двум идти по сторонам дрожек, на которые меня посадил. Таким образом, версты две, потихоньку спускаясь, добрались мы до селения, где отвели мне ночлег у Пастора -- великого краснобая, беспрестанно извинявшегося передо мною, что он о приезде моем не был заблаговременно предупрежден. Между тем, как он суетился и хлопотал об угощении нас, мы сказали, что нам ничего не надобно, кроме чайных чашек и горячей воды, а чай и сахар у нас свой. Подали чай; мы стали пить и его потчевать, рассказывая, какой это чай, и что привезен к нам прямо из кладовой Китайского Императора. Он выпил чашку с великим благодарением. Ему налили другую с ромом. Эту пил он и, морщась, говорил: "Мы, немцы, не привыкли к такому горячему напитку, вряд ли могу я допить". "Пей, небось, господин Пастор, -- говорили мы, -- это здорово!" Он выпил и сделался еще говорливее. Стал величать победы наши и окончевал всегда желанием, чтобы возвратить папе прежнюю его духовную и светскую власть и достоинство. Это, по-видимому, весьма лежало у него на сердце, потому что он сие желание ко всякой речи приклеивал. Я в утешение ему уверял его, что это, конечно, иначе и быть не может.
   Поутру расстались мы с нашим пастором и выехали опять на большую дорогу, которая через город Вирцбург вела мимо самой крепости оного, где находился еще французский гарнизон, держимый в осаде Баварскими и Виртембергскими войсками. Вот как оборотились дела: те самые народы, которые приходили с ними к нам в Россию, теперь стоят на страже и держат их взаперти! Обстоятельство сие снова привело меня в раздумье; хотя уверяли нас, что с осажденных в крепости французов, коих число, как сказывают, простирается до четырех тысяч, взято честное слово не стрелять по проезжающим мимо крепости, но я не очень верил честному их слову. Они на нас злы: кто же поручится, что, увидя русскую коляску, не вздумалось бы им нарушить своего обещания? Однако худость проселочных дорог так мне надоела, что я решился лучше, проезжая мимо крепости, быть несколько минуть в страхе, нежели несколько часов терпеть еще беспрестанные толчки; но, приближаясь к Вирцбургу, за милю от него, нашли мы тут нашего чиновника, нарочно оставленного для объявления всем русским, едущим по сему пути, чтобы не ехали через город мимо крепости, но объезжали бы ее окольною дорогою. От него узнали мы о пребывании главной квартиры во Франкфурте, о чем прежде не имея точных сведений, и ездя по следам ее, сделали много крюку. Хотя и хотелось мне посмотреть город, но, опасаясь ослушаться приказания, принуждены мы были своротить в сторону и верст более десяти ехать по такой дороге, по которой бедные лошади, надсажаясь, насилу могли нас тащить. Мы приехали к мосту верстах в трех от крепости и, переехав через реку Майн, выехали опять на большую дорогу. Берега реки Майна очень мне понравились: по обеим сторонам, на некотором расстоянии от Вирцбурга, идут горы, покрытые виноградными садами, и между ними при самой реке лежат несколько прекрасных снаружи селений; но, проезжая одно из них, я нашел внутренность оного не соответствующею наружности: идущая через него длинная, весьма узкая и грязная улица наполнена была всякого рода нечистотою, так что надобно было затыкать себе нос, и по обеим сторонам видеть худые, запачканные стены домов. Ежели и все прочие селения внутри таковы, то видно, что у них одни только крыши отделаны и выкрашены для того единственно, чтоб издали привлекать зрение, в противность пословице: не красна изба углами, красна пирогами.
   На бывшем после сего ночлеге в деревне Реринген несколько нас перепугали, говоря, что из рассеянной французской армии многие бродяги скрываются в лесах, которыми нам проезжать должно. Встретившийся с нами наш русский солдат сказывал, что назад тому три дни напала на них, шедших в малом числе, такая выбежавшая из лесу шайка бродяг и некоторых убила, а его ранила. Слухи сии, хотя и навели нам немалое беспокойство, однако мы, благодаря Богу, приехали в Ашафенбург без всяких неприятных приключений. Городок сей набит был всякого рода людьми: русскими, австрийцами, прусаками, баварцами, пленными французами, словом, здесь была смесь всех государств. Долго не могли мне отыскать пристанища, но напоследок отвели комнаты во дворце, где для меня и моих чиновников приготовлен был богатый ужин на серебре, с десертом, винами и нарядною услугою. Сам пристольник, или кто он такой, толстобрюхий, в шитом кафтане, подносил нам шампанское вино. Это называется "поневоле угощать гостей без хозяина"; ибо хозяин, владетельный герцог, преданный Наполеону, при вступлении наших войск принужден был бежать из малого своего царства.
   На другой день (31 Октября), окончив длинное и многотрудное путешествие свое, приехал я во Франкфурт. Явился к Государю. Он принял меня милостиво и, несмотря на беспрестанные хлопоты и суетливость, обещал назначить мне день для выслушивания докладов, которых у меня много накопилось. Город здешний наполнен был всякого звания и достоинства людьми: императорами, королями, владетельными князьями, принцами, герцогами. У всякого двор, министры, генералы, а у этих -- секретари, адъютанты. Все скачут, ездят, бегают верхами, в каретах, в колясках, пешком, в разных одеяниях: в лентах, звездах, шишаках с высокими перьями, и проч., и проч. Сверх того, пропасть разнодержавных войск. По утрам маршируют и бьют в барабаны, кричат: "Ура!". По вечерам театры, балы, маскарады, клубы. Как весело! Да только не мне, у которого почти ежедневно то грудь болит, то голова. Однако и я посещал иногда сии собрания. Через несколько дней Государь позвал меня к Себе и приказал написать бумагу о последнем при Лейпциге сражении. Я написал при титуле обыкновенный Манифест. Государь был им доволен, но оставил у себя для прочтения еще раз. По прошествии нескольких дней он возвратил мне мою бумагу, сказав, чтобы издать ее не в виде Манифеста, но в виде частного описания без его подписи (вероятно, потому, что много уже прошло времени без всякого о том извещения). Я переменил в ней заглавие и конец.
   Он еще раз прочитал ее и приказал отослать в Петербург для напечатания. Она была следующего содержания.
   "ИЗВЕСТИЕ
   о сражении, происходившем под Лейпцигом, Октября 4 и 5 числа, 1813 года. С берегов Рейна.
   Приводя на память себе едва ли слыханные происшествия, в один год и пять месяцев совершившиеся, невозможно ни единому из Россиян не почувствовать в умиленном сердце своем живейшей благодарности к тому, кто манием своим управляет небо и землю. Он располагает судьбами царств, возносит славу народа, умудряет главу его, ополчает десницу, укрепляет мышцы, ускоряет к победам стопы. Во всем оном удивил Бог милость свою над нами. В прошедшем году видели мы, русские, обширную страну нашу бесчисленными неприятельскими силами наводненную. Казалось, свирепое море сие горами волн своих покроет и поглотит нас. Кто мог поставить им оплот? Сомнительна была надежда и трудно спасение. Мы стояли на краю гибели, и с нами гибла вся Европа. Но крепок и силен человек упованием на Бога. Не проходит четырех месяцев, как грозные волны, сокрушась о камень твердости народной и попираемые сильною грудью войск наших, с таким ужасом текут назад, с какою лютостью к нам стремились; текут одна другую давить, и все погибают. Кто мог сотворить сие чудное и почти мгновенное превращение величайшей силы в величайшую немощь? Не тот ли единый, о ком Божественный Пророк сказал: дохнет дух его и потекут воды, коснется горам и воздымятся?
   Исчезли силы врага, растаяли, как воск, от лица гнева Божия; но праведным судьбам угодно было, чтобы неукротимый, непримиримый повелитель их спасся. Известны зложелание и ненависть его к Российской Державе, или паче ко всему роду человеческому. Ненасытимая жадность к браням принесла уже бесчисленное множество жертв беспредельному его властолюбию. Земля дымится пролитою им миллионов людей кровию. Итак, невзирая на истребление войск его, не было никакой возможности достигнуть с ним до желаемого спокойствия и тишины. Уверенность набрать в земле своей новое, уже заблаговременно приготовленное им воинство; надежда на повиновение чужих порабощенных им земель, неволею и против польз своих с ним соединенных, не давали погаснуть кипящему в сердце его духу брани. Надлежало для достижения сего двигнуть победоносное Российское воинство за пределы сей Великой Империи. Приближение наше к Пруссии возбудило в сем храбром народе мужество, радость и соревнование: он, свергнув с себя иго насилия, присоединился к нам и составил с нами единую душу. Воспоследовавшие потом сражения при Люцине и при Бауцине хотя нанесли тяжкие неприятелю удары, однако силы его оставались еще так велики, что для надежного преодоления оных нужно было показать вид некоторого уступления, дабы чрез то приблизиться к Богемии. Перемирие доставило нам способ приумножить наши силы и дало время колеблющейся в решительности своей Австрийской Империи приготовиться и ополчиться против общего врага, отвергавшего всякое предложение о мире, в котором ничего не требовалось, кроме спокойствия Европы и отречения его от неправого преобладания над царствами и народами, ему неподвластными. Таким образом, Бог благоволил союзу сему распространиться и утвердиться. Победоносная Россия, вместе с ободренною примером ее Пруссиею шествовала освободить Европу. Австрия восстала. Испания и Англия от долговременного на них одних устремления великих сил неприятельских отдохнули. Швеция столь же, как и прочие Державы, угнетенная присоединяет под предводительством Наследного Принца своего силы свои к нашим силам. Одна Саксония и Рейнский Союз воздыхали еще под насильственною властью. В сем состоянии дел Российское воинство вступает в Австрийские пределы и приближается к Саксонии. Угрожаемый, но ни мало не уменьшивающий кичения своего неприятель, видя приближение к себе наше, кидается с яростью на три разные корпуса союзных наших войск и везде претерпевает поражение. С одной стороны, Гвардия наша под начальством генерал-лейтенанта графа Остермана и потом подоспевшие к ней армейские полки под начальством Главнокомандующего всеми войсками генерала Барклая де Толли истребляют сорокатысячный неприятельский корпус, посланный под предводительством известного жестокостию своею Вандама ворваться в Богемию и овладеть столичным городом ее Прагою; но судьба Всевышнего предает его со всеми другими под ним начальниками, войсками и орудиями в наши руки. С другой стороны Наследный Принц Шведский (нынешний король), повелевающий частью Российских и Прусских войск, одерживает знаменитую победу, отъемлет у неприятеля знатное число орудий, берет в плен многих генералов, офицеров и рядовых. С третьей стороны прусский генерал (ныне фельдмаршал) Блюхер со своими и нашими войсками наносит страшные сопротивнику удары, и также лишает его знатной части войск и великого числа орудий. Раздраженный сими потерями неприятель собирает все свои силы под стенами Лейпцига и еще дышит мщением и надеждою восстать и возвеличиться. Между тем, стремящиеся по разным направлениям корпусы наши со всех сторон его окружают. Страшное число войск стесняется на малой округе земли, и жаркая, лютейшая брань, долженствующая решить судьбу царств, возгорается и начинает пылать. Неприятель сильно упорствует. Огонь и смерть расстилаются по всему пространству полей, и густой град ядер и пуль сыплется во все страны. Долго в стоне воздуха и затмении света победа стоит сомнительною. Слух не слышит ничего, кроме грома и треска; око не видит ничего, кроме мрака и дыма. Напоследок праведное оружие блистает во всей своей славе, и утеснитель народов с остатками разбитых и рассеянных войск своих, оставя поле сражения, бежит укрыться в городе; но не укрывается: победоносное наше воинство течет за ним и поражает его в самых стенах града. Но что еще? О промысл Божий! О праведное воздаяние хищности и насилию! Войска угнетенных народов, поневоле присоединенные к войскам поработителя своего, свергают с себя во время самого сражения поносное иго рабства, исторгаются из среды оскорбителей своих и, обратя на них оружие, с удивительною храбростью смывают с себя стыд притеснения кровью притеснителей. Наконец, везде предстоит врагу погибель. В единой быстроте бегства остается ему искать спасения. Знамена его, орудия, снаряды, полководцы, начальники, воины в невероятном множестве падают и преклоняются пред победителями.
   Так решилась важная, воцаряющая правду, все племена и народы воскрешающая битва! Плоды ее неисчетны, следствия спасительны для нынешних и будущих родов всего человечества. Очарование разрушено, гордость низринута, слепота умов и страх сердец развеяны, злочестие и злоба скованы. Неприятель с малыми остатками изнуренных сил своих вогнан в пределы своего царства. Мы на берегу Рейна, и Европа освобождена".
   Остальной конец сей бумаги, по превращении оной в частное известие, не мог уже так оставаться. Конец сей был сего содержания:
   "Проходя мыслию все сии дивные события, пред очами Нашими происходившие, хотя с совершенною признательностью отдаем Мы всю должную справедливость искусству вождей и храбрости Наших и союзных войск; заслуги и дела их не изгладятся никогда из памяти потомства; но, вникая в цепь различных случаев, часто не удобопредвидимым образом обращавшихся в нашу пользу, не можем Мы в благоговейном чувствовании души Нашей не признать явно и очевидно нисходящего свыше на нас промысла и благодати Божией. Его неисповедимая премудрость водит нас по стезям чести. Его всесильный перст указует нам путь спасения; Его Святая воля, коснувшись душ и телес наших, творит их твердыми в крепкими. И так да умолкнет пред Ним всякая слава человеческая, да принесется она от каждого из нас, яко жертва смирения, тому, от кого имеет свое начало, и без которого все наши способности и деяния суть ничтожны. Не забудем Бога, да не забудет Он нас. Мы уверены, что всяк из верноподданных Наших всегда, наипаче же после стольких излиянных на нас милостей Господних, почувствует сие во глубине души своей, и чувствовать не престанет. Сего ради Повелеваем: да отворятся во всем пространстве области Нашей все Божественные храмы; да принесется во всех церквах торжественное молебствие с коленопреклонением Всевышнему Творцу; да прольются от всего народа горячие слезы благодарности за неизреченное Его к нам милосердие. Он высокою мышцею своею изъял нас от хлябей бездны и вознес на высоту славы. Что воздадим Ему, кроме радостно благодарных слез и рыданий?"
   
   По приезде моем из Франкфурта из разных со многими разговоров, и даже из слов самого Государя довольно я наслышался, что Наполеон после сражения под Лейпцигом худо был преследован. Каким образом с разбитым войском, которого оставалось у него не более семидесяти тысяч человек, мог он спастись и прийти во Францию, имея впереди себя до ста тысяч австрийцев, да за собою всю идущую по стопам его победоносную армию? Каким образом от бывших перед ним и за ним войск мог он пройти беспрепятственно, так что баварский генерал Вреде, ожидавший его с сорокатысячным корпусом своим в Ганау, должен был сражаться с ним один, без всякой подоспевшей к нему помощи? Неужели Наполеоновы войска имели у себя крылья, которых у союзных войск недоставало?
   Я бы не упомянул о сем, если бы не слышал о том суждении из собственных уст Государя Императора. Не мое дело входить о сем в подробности и разбирательства, но, зная расстояние от Лейпцига до пределов Франции, не могу себе представить, чтоб это сделалось без всяких со стороны главноначальствующего над всеми союзными войсками Фельдмаршала в распоряжениях упущений. Как бы то ни было, но Наполеон, вырвавшись из сих тесных обстоятельств, является в Париж, господствует и собирает новые силы для продолжения войны. Признаюсь, что сей счастливый с ним случай уменьшал надежду мою на будущие успехи. Политические дела приводили меня также в недоумение. По-моему, мир с Наполеоном был невозможен, ибо Франция под его правительством не могла долго оставаться спокойною, а потому надлежало заключить оный или с нею, или с тем, кто после него будет ею управлять. Для того, казалось мне, следовало бы вместе с намерением идти во Францию торжественно объявить ей, что в нее идут не для завоевания или раздробления ее, но единственно для низвержения Наполеона, без чего в Европе не может водвориться прочная тишина и спокойствие. Тогда пользы французского народа с обладателем его были бы разделены, и, вероятно, Франция не захотела бы жертвовать собою для личных его выгод. Но это не так делалось. Союзные державы ничего определительного и общего не изъявляли. Не слышно было ни о каких решительных предположениях, с какими идут во Францию. Идут, но между тем входят в переговоры с Наполеоном, из чего Франция должна была видеть, что он и по заключении мира останется ее повелителем, которому, следственно, необходимо надлежит ей повиноваться. Наполеон же, со своей стороны, пользуясь сим, сохранял свой грозный вид, представляя Франции стремительность союзных войск в ее пределы пагубным для нее намерением, а себя -- единственным ее защитником, через что пользы свои связывал с ее пользами. Так размышлял я, и мне казался, невзирая на все наши успехи и победы, конец войны не только отдаленным, но и сомнительным. Я вообразил, что, может быть, Франция, видя стремящегося внутрь ее неприятеля, с такою же твердостью ополчится против нас, с какою Россия ополчалась против нее, и что если паче паяния удастся французам выгнать нас из своей земли, то уже, конечно, Наполеон, утвердясь на престоле, не перестанет помышлять о приведении себя в то положение, в каком прежде находился. Наполненный сими сомнениями, разговаривал я с некоторыми из наших генералов, но и они не могли успокоить моих мыслей. Казалось, каждый из них полагал только то, что судьба это решит. В это время я сделался болен и несколько дней не мог выходить из горницы. Сидя один дома и устрашаемый размышлениями, чтобы Россия, воюя уже не за свою, но за чужие земли, не лишилась той славы, до которой она столькими трудами и пролитием крови своей достигла, написал я мысли свои о положении нашем, чтобы при письме послать бумагу сию к Государю Императору. Долго я колебался. Первое представлялось мне, что я о подробности сих дел недовольно был известен, а второе, что не имею никакого права в столь важных обстоятельствах подавать Государю свои советы. Третье, что хотя бы рассуждения мои и были основательны, то уже по принятым мерам и расположенным движениям войск не могут они быть приняты ни в какое уважение. Мысли сии меня останавливали; но, с другой стороны, думал я: на что мне скрывать то, к чему подвигнут я усердием и любовью к моему Отечеству? Знаю, что бесполезно покушаюсь на невозможное, но, по крайней мере, сниму с души моей отягощающее меня бремя и буду прав перед собою. Мысль сия решила меня, и я послал к Государю следующее письмо.
   "ВСЕМИЛОСТИВЕЙШИЙ ГОСУДАРЬ.
   Я виноват: вхожу не в свое дело. Осмеливаюсь обременять Тебя прочтением бесполезных, но по моему понятию правдивых строк. Усердие мое тому причиною. Я в суждениях моих руководствовался простым рассудком и не мог скрыть от Тебя своих мыслей. Прости великодушно, ежели ошибаюсь и пишу не дело. В. И. В. верноподданный. А. Ш.".
   
   При письме сем приложена была бумага следующего содержания:
   "РАССУЖДЕНИЕ
   о нынешнем положении нашем (Франкфурт на Майне, Ноября 6 дня 1813 года).
   Освобождение Европы от ига властолюбивого обладателя Франции, спасение всех народов и возвращение им прежнего их достоинства, спокойствия и свободы есть, конечно, дело важное, великое и благодетельное для всего света. Оно покрыло благословениями и вечною славою Российского Императора, яко единственного по Боге совершителя сей чрезвычайной перемены, сего сорвания покрова рабства с лица всея земли. Но при всех наших делах, худых и добрых, есть пределы, на которых нужно останавливаться. При всяком достижении цели своей надлежит помыслить, должно ли цель сию отодвигать еще далее, ибо сие заманчивое всегда отодвигание оной далее и далее вперед может напоследок довести нас до того, что мы лишимся всех приобретенных прежде многими трудами плодов. Наполеон из простолюдина делается Консулом, потом Императором, потом завоевателем многих земель, потом поработителем почти всей Европы; но, отодвигая цель свою далее и далее, наконец, приходит завоевать Россию: лишается всех своих войск, бежит, собирает новые силы, низлагается снова и теряет всю свою прежнюю власть, величество и славу. Происшествие с ним есть живой урок для обуздания стремлений своих во время успехов и счастья.
   Обратимся теперь к России. Наполеон приходит в нее со множеством своих и чужих сил, с лютыми и злодейскими намерениями, наносит ей страшное разорение и глубокие раны; но погубляет в ней все лучшие свои войска и едва сам с горстью оставшихся людей уходит из ее пределов. Вот первая цель, которой Россия желала достигнуть. Достигла и положила прочное основание своему спокойствию, независимости и славе; ибо вторичное покушение Наполеона прийти в нее после нанесенного ему сокрушительного удара не может быть предполагаемо, и, если положить оное в возможности вещей, то почему не полагать в той же возможности вторичное сокрушение оного? Итак, Россия истреблением врага окончила и совершила свое дело. Самая безопаснейшая и нужнейшая ограда была для нее: исцеление внутренних ран и восстановление расстроенных сил своих. Но оставался еще важный предмет, достойный внимания Великой Империи и великодушного Ее Монарха: главная часть Европейских Держав стонала еще под игом, повиновалась жестокому притеснителю своему и умножала поневоле силы его против себя самой и ко вреду всего человечества. Невзирая на громкое падение его, она не смела еще поднять главы своей. Освобождение сих Царств сопрягало троякую для России пользу. Первое: неукротимый и дерзкий враг уменьшался в силах своих. Второе: восстановлялся оплот между ним и нами. Третье: великодушно и достойно всякой чести и славы исторгнуть невинную жертву из когтей лютого хищника. И так праведно двигнулся сам Российский Царь с победоносным воинством за пределы царства своего. Россия должна была радоваться столь великому предприятию и, несмотря на текущую кровь свою и раны, отложить на время уврачевание оных и сделать новые усилия, привести новые жертвы для пользы и славы своей. Бог благословил праведное начинание благодушного ее Царя. Се к благой и праведной стороне, освобождаясь от уз, пристают, едино за другим, все Царства и Княжества, и в течение десяти месяцев, после многих жестоких и кровопролитных битв, побежденный и вновь потерявший почти все свое воинство неприятель уходит и запирается в пределах своей области.
   Теперь стоит вопрос: достигла ли Россия своей цели, окончила ли дело свое, и что остается ей предпринять? Рассмотрим для сего нынешнее состояние царств и потом станем выводить из того свои заключения.
   
   Состояние Франции.
   Она истощена в силах своих, потеряла одну после другой две сильные армии, составлявшие до восьмисот тысяч человек, лишилась всей конницы и артиллерии. Рейнский Союз разрушен, отторжен от нее. Испания угрожает ее пределам. Мнение о непреодолимом искусстве Наполеоновом уничтожено. Обладавший умами страх исчез. Уста злонамеренных заграждаются. Глас гордости и лжи его становится посмешищем и умолкает пред гласом правды. Сколь великая перемена в действительном могуществе его и волшебном очаровании!
   
   Состояние Немецкой земли.
   Австрия, Пруссия и все немецкие области чрез уничтожение Рейнского Союза, вступают в прежнее свое достоинство. Вместо того чтобы быть разделенными и воевать против самих себя за Францию, они теперь соединены и все совокупно могут противопоставить силы, гораздо превосходнейшие сил истощенной Франции. Сколь великий для них перевес!
   
   Состояние России.
   Удаленная от Французского царства, миролюбивая, но купно и грозная, Россия, показавшая в низложении сил всей Европы ужасный пример великого могущества своего, и еще больший пример великодушия, ибо, забыв нанесенные ей оскорбления и незажившие еще раны свои, приходит за зло воздавать добром, избавить воевавшую против нее Европу -- приходит, ободряет, подкрепляет и избавляет! Чего же еще желать от нее?
   Скажут: но враг, ушедший в свои пределы, не склоняется еще на мир; он помышляет о новом ополчении. Следственно, дело еще не кончено. Отвечаю: какая нужда, хочет он мира или нет? Дело кончено. На что дожидаться от него согласия или подтверждения миром того, что я исторг у него из рук и чем без него располагать могу? Немецкой земле дан великий против него перевес: она может составить и держать всегда превосходнейшие против него силы. Войска ее будут жить у себя дома, всегда готовые собраться и двинуться при малейших покушениях врага.
   Скажут: быть всегда в осторожности и ополчении, содержать много войск и наблюдать между всеми тесный союз, требует неусыпного внимания, трудов и великих издержек.
   Отвечаю: но не та же ли самая осторожность необходимо нужна для Немецкой земли и тогда, когда Наполеон заключит мир? Что для него мир? Можно ли на оный полагаться? Мир возвратит ему более ста тысяч пленных, умножит собранные им вновь силы, и как скоро он будет готов, тотчас пойдет возвращать свои завоевания. Можно ли полагать в нем действительное отречение от властолюбия? Скорее, как говорит Священное писание, канат проденется сквозь игольные уши. Итак, чтобы быть безопасну, не должно ли иметь от него равную осторожность в мире, подобно как и в войне?
   Скажут: но с миром освободятся многие крепости, занимаемые ныне гарнизонами его. Отвечаю: дело состоит в том, чтобы видя взятые против него сильные меры, не смог он выходить из пределов своей земли, или вышедший бы прогнан был назад. Тогда крепости сами по себе освободятся. А если не будет достаточных сил воспротивиться движениям его внутрь чужих земель, то хотя бы крепости и очищены были, опять по прежнему отдадутся.
   Скажут: пребывание здесь Российского Императора и войск его необходимо, нужно; ибо он душа всего союза, и самая величайшая всех надежда. Без него все может расклеиться, и Наполеон не упустит тем воспользоваться.
   Отвечаю: все это несомненная правда, но если Наполеон заключит мир, и Российский Император с войсками своими возвратится в Россию, немецкая земля не в том ли же самом останется положении, в каком и теперь? Ибо мы уже выше указали, что с сим человеком мир и война есть одно и то же. Когда, возвышенный, алкал он всегда более возвышаться, то уничиженный престанет ли того желать? Если приметит он против себя твердость и осторожность, то будет мирен; а если увидит слабость и возможность победить, то среди мира пойдет войною.
   Скажут: но можно еще более стеснить его, отобрать пограничные крепости, и внутри Франции принудить к миру. Тогда немецкая земля совершенно будет безопасна.
   Отвечаю: в таком случае надобно будет отодвинуть цель свою еще далее, т. е. устремиться на покорение Франции, если она не захочет отказаться от своего Наполеона. За успех сего трудно отвечать, и тогда надобно будет решить вопрос: полезно ли для России, претерпевшей при защищении себя тяжелые раны, и, несмотря на то, напрягшейся на освобождение Европы, истощать еще имущество и напрягать силы свои для сомнительного покорения Франции, дабы обезопасить немецкую землю, которая и теперь приведена уже в безопасное состояние, как скоро сама будет бдительна и осторожна?
   Франция великою утратою людей своих, конечно, должна быть истощена; однако неприятель не был в ее пределах, не пожег ее градов, не разорил селений. Итак, хотя и должно думать, что отбита у ней охота помышлять о завоеваниях и преобладании над другими; но может быть не меньше, как и Россия, окажет она единодушия, силы и твердости в защите собственных своих пределов. Наполеон думал найти мир в Москве и обманулся. Почему же во Франции не может случиться того же, что случилось в России? Может быть, и мы не найдем мира даже и в самом Париже. Сверх сего предприятие идти во Францию противно торжественным возвещениям, что пределы ее останутся неприкосновенны, и следственно сие нарушение долженствует непременно самыми тесными узами связать Наполеона с народом его. Ныне пользы их некоторым образом разделены: властолюбивому Наполеону не хочется расстаться с господством своим над Европою и потерять громкость имени своего. Утомленной войнами Франции не хочется поддерживать сие господство его, тем паче, что надлежит снова идти покорять народы и снова проливать кровь свою реками. Но тогда сие разделение польз их превратится в самую крепчайшую связь. Народ станет стоять за себя и будет видеть в Наполеоне спасителя своего, и если (чего Боже сохрани) союзные войска потерпят во Франции такое же или подобное поражение, какое французы претерпели в России, тогда Европа упадет снова под иго их, опаснейшее и крепчайшее прежнего. Мудрено усомниться в возможности подобного оборота счастия, имея пред собою сильнейший и недавно случившийся тому пример.
   По всем сим обстоятельствам другого лучшего и надежнейшего средства, кажется, нет, как всей немецкой земле, под кровом главы своей, Австрийского Императора, составить сильное ополчение, к которому Пруссия должна присовокупить все свои силы; поскольку она имеет нужду в освобождении крепостей своих из рук неприятельских. Сие ополчение, могущее без всякого изнурения земель простираться, по крайней мере, до четырехсот тысяч оруженосцев, долженствует содержать неприятеля в пределах земли его, доколе не пожелает он примириться. Россия со своей стороны в союзе сем участвовать будет оставлением здесь (буде надобно) корпуса своего от пятидесяти до шестидесяти тысяч человек, и армиею своею, расположенною на границах земли своей и частью в Варшавском Герцогстве. Из сего положения Франция увидит: первое, что до пределов ее отнюдь не касаются, и второе, что для преграждения успехов ее приготовлены препоны, могущие продолжиться год, два и более. Тогда, конечно, при всем рвении Наполеоновом отречется она быть жертвою его властолюбия и пожелает действительного мира. Между тем Россия, первейшая виновница освобождения Европы, и, следовательно, первая в сем общем союзе держава, сохранит всегда и силу, и славу, и права свои в постановлении мировых договоров. В противном же случае продолжения нести на плечах своих всю тяжесть войны и долговременнейшее еще пребывание всех войск ее в столь отдаленном краю может сильно истощить все ее способы, и жребий ее останется еще не известен {Последствия показали, что опасения мои были напрасны, и что там, где мечталась мне подобная нашей твердость народа, вышло, напротив, при всех Наполеоновых побуждениях, лжах и угрозах, только одно спокойное равнодушие, доставившее нам не погибель, но громкую славу. Народ и самые войска его, очнувшиеся от ослеплявшего их очарования, не имели уже прежнего кичения и гордости. Париж (по особой, как сказывают, решительности Государя Императора идти на него, оставя позади себя Наполеона с войсками) не только без сопротивления, но, можно сказать, с радостью отворил нам врата свои. По таковых счастливых происшествиях не надлежало бы мне упоминать о сем письме моем, но я охотно о нем упоминаю, и благодарю Бога, что он опасение мое преобразил в пустое мечтание.}".
   
   Бумагу сию написал я вскоре по приезде моем и хотел сам отдать Государю, но не имея долго случая быть у него в кабинете, напоследок занемог и должен был несколько дней сидеть дома. В это время неоднократно приходило мне в голову отослать мою бумагу; но останавливали меня два размышленья. Первое: я знал, что она не может сделать никакой перемены в предпринятых уже действиях; и второе: хотя и надеялся, что она, как не содержащая в себе ничего, кроме чистого усердия к отечественным пользам, не поставится мне в какое-либо дерзновение; однако колебался в моем намерении, опасаясь несогласными с общим расположением дел мыслями без всяких успехов не понравиться и показаться странным. Вот как трудно говорить с Царями! Льстецы никогда беспокойств сих не чувствуют: они наперед знают, что сказанное ими принято будет с благосклонностью, но когда человек дает волю чистосердечному чувств своих излиянию, то и опасается, чтобы после не сказать самому себе: кто тебя спрашивал некстати говорить правду? При всех, однако, сомнениях моих настал такой час, в который решился я и отправил мое послание. Это было под вечер. На другой день поутру пришел ко мне граф Толстой от имени Государя проведать о моем здоровье и, обвиняя доктора Вилье за позднее о болезни моей уведомление, сказал, что Его Величество желает меня видеть и собирается Сам ко мне прийти. Я удивился и не знал, чему приписать сию неожидаемую мною честь -- бумаге ли моей, или чему иному. Вскоре потом прислан был от Государя фельдъегерь узнать, где я живу, и потом также отнюдь не ожидаемо навестил меня граф Аракчеев. Я ожидал весь день сего Монаршего посещения, однако не дождался. На другое утро пришел ко мне доктор Вилье и сказывал, что Государь расспрашивал у него с подробностью о моей болезни и заботился, чтобы меня хорошо лечили.
   Милость сия, с одной стороны, была мне приятна, но с другой, чувствуя себя не в силах таскаться за главною квартирою, я опасался, что, в случае просьбы моей отстать от нее, меня не отпустят. Два дня еще после того дожидал я иметь счастье видеть у себя Государя, а особливо в последний день, потому что в этот вечер напротив самых моих окошек был бал, на котором все Цари и Принцы находились, но ожидание мое было тщетно. Наконец, не ведая, что побудило Государя вознамериться прийти ко мне, написал я графу Толстому, что хотя я не выхожу, однако, ежели Его Величеству угодно, то я во всякое время прийти к Нему смогу. Но как присылки за мною никакой не было, то и оставался я сидеть дома, удивляясь придворным хитростям, от чего так вдруг загорелось, и так скоро простыло. Получив некоторое от болезни облегчение, оделся я и пошел без всякого позыва к Государю с докладами. Он принял меня, и когда я, по прочтении нескольких бумаг, стал просить извинения, что осмелился послать к Нему размышления мои о нынешних наших обстоятельствах, то он сказал мне: "Напротив, я очень доволен твоею бумагою, и прочитал ее не один раз; в ней много правды, и, хотя я не то буду делать, однако во многом согласен с тобою".
   В бытность нашу здесь часто приглашаем я был к столу Великих наших княгинь Екатерины Павловны и Марии Павловны. Изредка посещал театр и клуб, в которых часто забывался, думая, что я в Петербурге; ибо куда ни оглядывался, везде видел наших офицеров. В один день опечален я был известием о смерти князя Кудашева. Он был ранен, оставался в Лейпциге и там умер. Все единогласно говорят, что войско лишилось в нем отличного и храброго генерала, в котором со временем мог бы процвести искуснейший полководец; да и в общежитии был он добрый и приятный человек. Многие подобные же вести огорчали меня и о других знакомых мне офицерах. Из Дрездена, который тогда очищен уже был от французов, но не очищен от занесенных ими болезней, мне писали, что там в одну неделю умерли тысяча с лишком человек. Проклятая война! Ты и после убийств, творимых на поле брани, продолжаешь еще быть убийственною?
   В начале декабря оставили мы Франкфурт и через несколько дней приехали в Баденскую столицу Карлсруэ. Болезнь моя стала опять увеличиваться. Я не в силах был показываться при Дворе, не мог идти к Государю, и потому не представлялся ни Марк-Графине (Матери Императрицы нашей Елисаветы Алексеевны), ни сыну ее Владетельному Герцогу, ни дочери ее Шведской Королеве, словом, никому. В сем состоянии моем, чувствуя себя час от часу более слабеющим, просил я графа Аракчеева сказать Государю, что я болен, не могу следовать далее за главною квартирою и прошу позволения ехать в Россию, или, по крайней мере, в Вену или Берлин, где я мог бы жить на месте и лечиться. В ответ сказано мне было, что Государь желает Сам меня увидеть и поговорить со мною. Между тем, мне стало несколько получше. Я зашел к нему не одетый, в сюртуке и без шпаги. Он принял меня милостиво, расспрашивал о моих припадках, советовал лечиться у Вилье, употреблять одинаковую пищу и делать больше движения. Наконец, сказал: "Мне кажется, ты не столько болен телом, сколько мыслями". Я уверял Его в противном и присовокупил к тому, что ежели бы болезнь моя была мысленная, то бы я не дал ей во мне усилиться, но от телесной болезни избавить себя не могу. Разговор сей кончился некоторыми докладами моими по делам, после чего я вышел, не получив никакого на просьбу мою решения. Это было поздно ввечеру. В самое то время, как я откланивался, Государь изволил мне сказать: "Надобно написать Манифест о принесении Богу благодарности за достижение наше до сих мест, а также Манифест о заключении мира с Персиею. Первый, если можно, пришлите ко мне сегодня же".
   Я пошел домой, написал и отослал к Нему оный, но второго за скорым отъездом написать не успел.
   На другой день поутру Его Величество и мы за Ним отправились во Фрейбург Я приехал туда в полдень (декабря 12 дня), и очень устал от дороги. Велел подать себе супу, и, поев немного, лег отдохнуть в постель. Но в самое то время принесли мне своеручную от Государя записку, в которой написано: "Я желаю, буде возможно, Манифест о замирении с Персиею получить сего же вечера". Не имея времени в дороге приготовить оный, я при всей своей слабости принужден был встать, отыскать нужные для заготовления оного бумаги, написать его, дать переписать набело, и потом отнести к подписанию. Государь изъявил мне благоволение Свое за скорое исполнение, подписал Манифест и спросил меня о моем состоянии. Я отвечал, что оно не лучше прежнего. Между тем осмелился попросить, чтобы Он меня в другой раз принял, сказывая, что у меня много дел, требующих разрешения. На это отвечал Он мне: "Как скоро удосужусь, то пришлю за тобою". Через несколько дней в самом деле позван я был к Нему с делами. По разрешении бывших со мною докладов Он опять спросил у меня, каков я. Ответ мой был, что я все таков же и ни малейшего облегчения не чувствую.
   -- Как же ты думаешь быть?
   -- Я сам не знаю, Государь; знаю только, что, ездя за главною квартирою, легко могу слечь в постель и тогда принужден буду остаться в каком-нибудь неприятельском городке или деревне без всякой помощи и призрения.
   -- Однако в Вену или Берлин далеко; поезжай, коли хочешь, в Мюнхен.
   -- Государь! Там никого нет наших русских, и я, ежели не от болезни, так от скуки умру. А вот (продолжил я) сказывают, Ее Высочество Екатерина Павловна будет в это время жить в Цюрихе, так не позволите ли мне ехать к Ней?
   -- К сестре? (перервал Государь). Очень хорошо; это близко и всего лучше. Она теперь в Шафгаузене; я сам скоро туда поеду и поговорю Ей о тебе.
   Я поблагодарил Его за столь милостивое обещание, откланялся и пошел с моими бумагами домой. После того дня через два Государь опять прислал за мною. В это время выезжал он навстречу входящим в город Виртембергским войскам. Мы дожидались в передней. Когда он возвратился и проходил через нашу горницу, то, увидев меня, стоящего с доктором Вилье, спросил у него о моем состоянии. Вилье отвечал Ему, что мне лучше прежнего, но что моей болезни нужен для меня покой. Тогда Государь сказал ему с некоторою досадою: "Это обыкновенная ваша ухватка: когда вы кого вылечить не можете, то сживаете его с рук своих долой". Из слов сих мог я видеть, что Государю не хотелось меня отпустить. Желая сделать ему угодное, часто, когда становилось мне хоть немного получше, вознамеривался я пойти к нему и сказать, что могу оставаться при нем, но, снова почувствовав себя хуже, от того удерживался. Во время пребывания моего здесь повстречались со мною хотя не отлично достопамятные, однако довольно необыкновенные случаи. Первое: скоро по приезде моем сюда принесли мне здешние ведомости, в которых прочитал я на новый год стихи, сочиненные живущим здесь в престарелых уже летах известным немецким писателем Якоби. Он прославлял наши подвиги, и, желая, чтобы мы потушили давно пылающий пожар кровопролитных браней, между прочим, сказал о себе, что он, как лебедь, при конце своей жизни воспевает нас последним гласом. Стихи сии так мне понравились, что я хотел тотчас идти к нему, чтобы с ним познакомиться; но вдруг увидел несомый мимо окон моих гроб. Я спросил: кого хоронят? Мне сказали: Якобия. Он умер на другой или на третий день по написании своих стихов. И так правду, бедный, напророчил о себе, что поет последним гласом! Второе, не столь печальное: мне отвели дом, в котором на другой половине помещался сам хозяин с женою, а вверху над нами жил французский генерал, во время революции удалившийся из Франции. Оба они часто меня посещали. Это мне было приятно и нужно, ибо без того большую часть времени приходилось бы мне одному сидеть дома. Французский генерал полюбил меня. Он был старик лет за девяносто, но еще довольно свежий и бодрый. В один день позвал он меня к себе обедать. Мы сели за стол трое: он, сестра его и я; да за столом служили нам вместе и кухарка, и служанка. Во время обеда сосчитали мы, сколько нам от роду лет. Вышло: нам с генералом -- за полтораста, да сестре его и кухарке, двум девушкам -- с небольшим сто восемьдесят, а всем четверым только триста тридцать четыре года! Редкий обед, подумал я, и редкая семейка!
   Вскоре потом Государь прислал за мною. Он приказал мне по случаю вступления войск наших в пределы Франции написать им приказ. "Надобно (примолвил он), чтобы приказ этот сегодня же был написан, и когда будет готов, то сам не приходи, а пришли его ко мне". Я тот же час написал и отослал оный к нему. Бумага сия была следующего содержания.
   
   "Приказ Российским войскам.
   Воины! Мужество и храбрость ваша привели вас от Оки на Рейн. Они ведут нас далее. Мы переходим за оный, вступаем в пределы той земли, с которою ведем кровопролитную, жестокую войну. Мы уже спасли, прославили Отечество свое, возвратили Европе свободу ее и независимость. Остается увенчать великий подвиг сей желаемым миром. Да водворится на всем шаре земном спокойствие и тишина! Да будет каждое Царство под единою собственного Правительства своего властью и законами благополучно! Да процветают в каждой земле, ко всеобщему благоденствию народов, вера, язык, науки, художества и торговля! Сие есть намерение наше, а не продолжение брани и разорения. Неприятели, вступя в средину Царства нашего, нанесли нам много зла, но и потерпели за оное страшную казнь. Гнев Божий покарал их. Не уподобимся им: человеколюбивому Богу не может быть угодно бесчеловечие и зверство. Забудем дела их; понесем к ним не месть и злобу, но дружелюбие и простертую для примирения руку. Слава россиянина низвергать ополченного врага и по исторжении из рук его оружия, благодетельствовать ему и мирным его собрати-ям. Сему научает нас Святопочитаемая в душах наших православная вера; она божественными устами вещает нам: Любите враги ваша и ненавидящим вас творите добро. Воины! Я несомненно уверен, что вы кротким поведением своим в земле неприятельской столько же победите ее великодушием своим, сколько оружием, и соединяя в себе храбрость воина против вооруженных с благочестием христианина против безоружных, довершите многотрудные подвиги свои сохранением приобретенной уже вами славы мужественного и добронравного народа. Вы ускорите через то достигнуть конца желаний наших, всеобщего мира. Я уверен также, что начальствующие над вами не оставят взять нужных для сего и строгих мер, дабы несогласные с сим поступки некоторых из вас не помрачили к общему вашему прискорбию того доброго имени, которым вы доселе по справедливости славитесь".
   Государь возвратил мне назад сию бумагу без подписания, с приказанием вновь переписать и прислать к нему поскорее. Причина сему была следующая: в приказе сем стояла речь -- сему научает нас неизгладимая никогда в душах наших православная вера. Государю, по-видимому, выражение в сей речи неизгладимая никогда не понравилось; оно было вычернено, а вверху собственною Его рукою карандашом написано: горящая, или пылающая, или чтимая. Я тотчас отдал переписать бумагу, и между тем, послал к нему следующую записку; "горящая или пылающая кажется немножко стихотворно; чтимая немножко мало; не прикажете ли поставить священночтимая или святопочитаемая"? Он возвратил мне сию записку со следующею пометкою: "святопочитаемая кажется всего приличнее". В исходе месяца Государь собрался ехать отселе. Я пошел Его провожать. Он, проходя мимо меня, сказал мне: "Я твоего дела не забуду". На другой день вслед за Ним поехал и я в Шафгаузен. Любопытно было для меня проезжать так называемую адскую долину: она состоит в ущелине, лежащей между двух хребтов превысоких гор, составляющих по обеим сторонам ее крутые стены так, что вершины их, на которых растет лес, кажется, что висят над головою: страшно ехать; боишься, чтобы с них не упал на тебя камень или отломок дерева. Притом же и дорога так узка, что трудно разъехаться, когда с кем повстречаешься. Проехав местечко, называемое черный лес, где много делают деревянных часов, приехал я к обеду в Донау-Этинген и остался тут ночевать у находящегося здесь с казною генерал-майора Иванова. Узнав от него, что здесь живет графиня Барклай-де-Толли с некоторыми другими русскими барынями, зашел я к ним. Потом осмотрел источник или ключ, из которого вытекает река Дунай. Ключ сей обделан камнем; вода в нем очень чистая; река начинает течь из него по желобу такой ширины, что можно через него перешагнуть, и всякий это делает, дабы потом сказать, что он прыгал через Дунай. Здесь находится дворец принцессы Фирстенбергской с несколькими вокруг него каменными зданиями и садом, который, сказывают, летом прекрасен, но теперь покрыт снегом. Возвратясь домой, услышал я, что сегодня будет здесь на театре дана немецкая опера "Волшебная флейта". Я отнюдь не любопытствовал ее видеть, воображая, что надобно будет одеваться, идти туда, и что какому хорошему зрелищу можно быть в таком глухом месте, но Иванов сказал мне, что я, не выходя из горницы, могу видеть эту оперу. "Как так?" -- спросил я с удивлением. "Да она будет представляться здесь за этими дверьми: вам стоит только отворить их", -- отвечал он. "Хорошо, -- сказал я. -- Посмотрим". В назначенный час дверь отворилась, мы переступили в другую такую же, как наша, комнату, и пьеса началась. Зрителями были человек семь или восемь русских офицеров, и больше никого. Но окончании оперы, сыгранной двумя актерами, я ушел, но слышал продолжение начавшихся еще при мне рукоплесканий и вызов во именам актеров, которые, выходя из-за кулис, откланивались публике. Вот, подумал я, меньше ли веселятся здесь театральными представлениями, чем в Париже или Петербурге? По приезде моем в Шафгаузен пошел я тотчас к Государю и велел о себе доложить. Он по-обыкновенному принял меня милостиво и сказал: "Ну вот! Обстоятельства переменились: сестра не остается в Швейцарии, а едет в Ольденбург; тебе далеко туда ехать. Что же ты будешь делать?" "Когда так, -- отвечал я, -- то уже непременно должно мне хоть через силу тащиться за главною квартирою". "Поезжай, -- сказал Он, -- держись поближе к нам". Тут я откланялся Ему, и вскоре потом Он отправился. Отъезд Его возвещен был пушечного пальбою и колокольным звоном. После сего я зашел также откланяться Великой княгине Екатерине Павловне и поехал взглянуть на славный Рейнский водопад. Но при малой бывшей тогда воде вид его был не столь величав. Мне очень понравилось смотреть на него в темнишнике (камера обскура), нарочно для сего построенном на берегу, и хотя день не довольно для того был светел, однако все части водопада, быстрота его падения, каждая летящая от него разноцветная брызга, ясно изображающаяся, составляли живую, прекраснейшую картину. Остальную часть дня проводил я у князя Гагарина (находившегося при Великой княгине), и на другой день поутру, заплатя за постой свой корыстолюбивому трактирщику чрезмерно дорого, отправился в путь, переночевал в Лауфенбурге, и в самый новый (1814) год приехал в Базель. В прошедшем году в этот день, перейдя в Меричах через реку Неман, выступили мы из пределов России, а теперь, ровно через год, перейдя в Базеле через Рейн, вступаем в пределы Франции. В самый час приезда моего сюда два Императора и третий Король Прусский смотрели проходящие мимо их войска. Дорогою я опять занемог, и хотя иногда становилось мне получше, так, что я мог бродить, но чрезвычайная слабость и кружение головы, казалось, со дня на день умножались. Я почти никуда не выходил, и только в один день взманили меня посмотреть здешнее книгохранилище, где всего достойнее примечания показалась мне книга известного писателя Эразма, хвалившего глупость весьма остроумным и забавным слогом. На этой книге тоже известный отличным искусством своим живописец Гольбейн сделал пером множество рисунков, соответствующих содержанию сего сочинения. Наконец, видя, что Государь неохотно меня отпускает, хотя и взял было я твердое намерение следовать за Ним, но, чувствуя, что поневоле должен буду от Него отстать, решился я снова просить Его об увольнении меня. Накануне отъезда Его написал я графу Толстому, чтобы он предуведомил Его о том, но, опасаясь не получить ответа и через то остаться в недоумении, поутру, собравшись с силами, пошел я сам к Его Величеству. Он, идучи от обедни, увидел меня на крыльце, и, оборотясь ко мне, сказал: "Мне есть надобность поговорить с тобою". Я пошел за Ним. Долго дожидался. Напоследок меня позвали. Он расспрашивал меня о моей болезни, и по довольно долгом разговоре, видя, что я на силу перед Ним могу стоять, спросил: "Что ж, ты хочешь здесь остаться, или куда ехать?" Я отвечал, что думаю ехать в Карлсруэ. "Очень хорошо! Туда едет моя жена, и сверх того, я напишу о тебе к Марк-Графине". Я кинулся обнимать Его со слезами, пожелал Ему благополучных успехов, и просил, чтобы Он, если случится со мною, смертным, участь, не оставил оставшихся после меня моих ближних {Мог ли я в тогдашнем состоянии моем представить себе, что тот, кого я прошу и та, за которую прошу (жена моя), оба прежде меня жизнь свою скончали? Опечаленного кончиною супруги моей, Государю было угодно почтить меня следующим письмом: "Александр Семенович! С живейшим прискорбием узнал я о кончине супруги вашей, и искренно разделяю с вами горечь вашу, желая, чтобы вы с покорностью к Святой воле Всемогущего перенесли оную, и обрели утешение в уповании на благость Его. Пребываю, впрочем, всегда к вам благосклонным". На подлинном подписано: Александр. В Таганроге, сентября, 25 дня, 1825 года.}.
   Долго после сего и Сам пребывал Он в здешнем свете. Сопровождая гроб Его, не мог я при всем холоде старости моей воздержаться, чтобы не воздохнуть о нем следующими стихами:
   
   "Тебя, Монарх, не столь еще в године давной,
   Воююща в войне преславной,
   Повсюду я сопровождал,
   И глас Твоих велений сильных,
   И гром побед Твоих предивных
   Народам возвещал.
   А днесь... О что сказать дерзаю!
   Остатки тленные Твои
   (Теките, слез ручьи)
   В могилу темную сопровождаю!
   Создатель неба и земли.
   Моленью нашему внемли:
   Расставшись с жизнию земною.
   Да будет Он с Тобою!"
   
   Государь с некоторою чувствительностью сказал мне на это: "Я надеюсь, что тебе будет лучше, впрочем, мое дело о тебе помнить". Таким образом мы расстались, и я вскоре после Него отправился в Карлсруэ.
   Езда моя была самая тихая: я не мог больше двух или трех миль ехать в сутки. Дорога умножала внутренние мои страдания и производила беспрестанное кружение головы. Мы встретились с едущим в главную квартиру английским Статс-секретарем Кастельре. Также вскоре после того имел я счастье повстречаться и видеть проезжавших из России в армию Их Императорских Высочеств Великих князей Николая Павловича и Михаила Павловича. Доехав до Фрейбурга, остановился я у старых моих хозяев дня на два отдохнуть. Они мне были очень рады; старик французский генерал накормил меня и подарил две бутылки старой малаги, советуя всякий день пить по рюмке. В полдень слышна была здесь пальба, но где, какое было сражение, неизвестно. Может быть, думал я, союзные войска приступают к крепости Гюнинген, подле Базеля, мимо которой я проезжал под самыми пушками, и, признаюсь, поглядывал, не вздумается ли французам, увидев русских кучеров, попугать нас несколькими выстрелами; однако нет; а сказывают, что пред сим проходили тут наши солдаты и запели песню. Французы не вытерпели, и, выпалив несколько раз, одного из них убили. Хозяин мой рассказывал мне между прочим, что многие немцы для того только ездят за Рейн, чтобы составить счастье свое женитьбою, потому что богатые француженки по недостатку женихов, которые все или служат, или перебиты, часто выходят за бедных немцев. Я этому очень верю. Вот до чего Наполеон довел Францию!
   Выехав из Фрейбурга, переночевал я в Гербольсгейме, а потом в Офенбурге, где остановился у Епископа, у которого Бонапарте отнял все его владения. Отселе, хотя и не по дороге, заехал я в Баден, чтобы поговорить с докторами, не присоветуют ли они мне употреблять Баденские воды. Мне сказали, что можно и зимою садиться в ванны, но надобно остаться жить здесь, по крайней мере, недели на три. Не решаясь на это, я хотел проехать прямо в Карлсруэ, но, почувствовав себя хуже обыкновенного, остановился в Раштаде. После нескольких часов отдохновения мне стало немного получше. Узнав, что здесь живет Графиня Витгенштейн, я послал сказать ей о моем приезде. Она прислала за мной карету, и я поехал к ней обедать, или, лучше сказать, посидеть за столом, потому что я ничего не мог есть, кроме нескольких ложек супа и печеного яблока. Ввечеру я простился с нею, собираясь на другой день рано уехать в Карлсруэ, но так ночью занемог, что принужден был послать за доктором, который, расспросив у меня о моей болезни и прописывая мне лекарство, сказал: "Я буду вас лечить теми самыми средствами, какими недавно помог одному больному, страдавшему точно такими же припадками, как вы. Правда, он был помоложе вас; но, может быть, и вам те же самые средства помогут, только надлежит уже остаться здесь. Скорой пользы ожидать не можно. По крайней мере, надобно мне будет увидеть, какое действие произведет над вами мое лекарство". Я был доволен его чистосердечием, решился остаться и отдался ему на руки. Графиня Витгенштейн жила в примыкающих ко дворцу покоях; она по доброте сердца своего беспокоясь, что я стою в трактире, прислала мне сказать, что велит у себя опростать для меня две комнаты; однако я, опасаясь ее стеснить, и притом зная, что в самом дворце жил проездом Прусский принц, собиравшийся скоро уехать, остался в моем жилище. Дня через три принц уехал, и я перешел на его место. Дворец сей пустой, довольно огромный, достопамятен бывшим в нем в 1805 году Конгрессом, на котором французские члены оного были убиты. Доктор мой ежедневно меня посещал. Вид его и простое обращение со мною рождали во мне доверенность. Дней через десять действительно почувствовал я в себе некоторую перемену, сон и позыв на пищу сделались лучше, а особливо обрадовался я, что голова моя стала менее кружиться, и хотя время от времени возвращались те же припадки, однако реже и не так сильно. В бытность мою в Раштаде я много обязан как бы родственному обо мне попечению графини Витгенштейн. Я почти всякий день с утра до вечера провождал у нее, любуясь на милых играющих вокруг нее детей ее. Она была так добра, что, несмотря на тягость близкого разрешения своего от беременности, никогда не скучала моими посещениями, без чего должен бы я был целые дни проводить в грустном и по моей болезни весьма вредном для меня уединении. Почувствовав себя несколько здоровее и веселее, стал я более заниматься и любопытствовать о происходивших во Франции действиях. Разносившиеся беспрестанно слухи часто оказывались неверными, но получаемые графинею от мужа своего письма снабжали нас иногда некоторыми сведениями. Сначала думал я, что гордая Франция, кичащаяся победами и преобладанием своим над столькими державами, но, наконец, побежденная и уничиженная Россиею, увидев вступление войск наших в ее пределы, воскипит гневом и мщением, ополчится, подобно нашему народу, поголовно, и будет всеми силами защищаться. Но, услышав противное тому, что войска наши беспрепятственно идут внутрь Франции, что жители спокойны, никуда не разбегаются, нигде не противятся и даже из новонабранных Наполеоном войск многие перебегают к нам и от нас по домам распускаются, почерпнул я радостную надежду, что мы скоро достигнем до конца войны. В сей надежде, что, может быть, по вступлении в Париж понадобится Манифест, занялся я написанием оного предварительно, дабы при первом получении известия о покорении сей столицы тотчас послать оный к Государю. Между тем Наполеон до вступления войск наших во Францию распускал, сказывают, не только бесстыдные и нелепые, но даже глупые и смешные лжи, прежде досаждавшие, а ныне забавлявшие меня. Он уверял, что, хотя армия его, отступая от Лейпцига, имела вид побежденной, но в самом деле победа была на его стороне. О нас, русских, разглашал он, что мы варвары, дышащие злобою и мщением; что между нами есть дикие народы, которые жарят и едят малых ребят; что мы не имеем ни малейшего уважения к женскому полу, и что ежели придем в их землю, то смешаем нечистую кровь свою с их чистою кровью и произведем в отечестве их варварскую породу людей. Не знаю, верили ли французы победе его под Лейпцигом, но выходцы из Франции уверяют, что француженки не очень баснями его напуганы, и что, напротив, многие из них любопытствуют увидать сих варваров и почитают не великою бедою, если через несколько времени будут вокруг них прыгать маленькие казаки и башкирцы. Впрочем, кажется, не трудно согласиться, что наша оставленная у них порода причинит им меньше зла, нежели их привитая нам безнравственность. Подобные Наполеоновы басни недолго, однако, рождали во мне смех. С одной стороны, решительность союзников идти во Францию, а с другой -- провозглашения их, отнюдь не изъявляющие торжественного и положительного намерения, с каким идут в нее, казались мне темною и непонятною загадкою. Я всегда имел такое мнение, что всеобщая война сия была не о землях или границах; главное дело состояло в том, чтобы привести все Царства в прежнее их состояние, низринуть беззаконие, воцарить истину и благонравие, низложить пример соблазна, восстановить права народные, снять с них руку насильственного преобладания и потушить пожар лжи и пороков, угрожавших во всем свете пожрать правду, любовь к Отечеству и добродетель. В сем едином виде движение Российского Царя за пределы России было достославно и велико; но события сего в царствование Наполеона никоим образом полагать было невозможно. Состязание Европы с Франциею, или, лучше сказать, благомыслия со зломыслием не иначе называлось, как доброю и худою стороною (la bonne et mauvaise cause). Итак, защищая добрую сторону оружием, надлежало бы защищать ее купно и языком, т. е. без всяких мягкостей и угождений говорить прямо, громко и чистосердечно. Пример правоты долженствовал предшествовать силе оружия. Благодушие для сокрушения могущества злобы, хотя не свирепствует, однако и не потакает. Язык его -- не цветами украшенная лесть, но строгая правда. Суд его -- не жестокость и не милость, но истина. Правило его -- прощать даже и саму злобу, но не иначе, как по отъятии у нее возможности вредить. В противном случае пощада хуже непощады, поскольку оставляет в руках закоренелого преступника меч на поражение невинности. Я никак не мог себе представить, что по вступлении во Францию можно было с Наполеоном помириться. Всякий с ним мир, какой бы он ни был, казалось мне, был бы для союзных держав крайнее бесславие и потеря столькими трудами и пролитием крови достигнутых успехов, а для него -- великая слава и надежда; слава, что доведенный до крайности удержал он сан свой и владычество; надежда, что со временем дела свои поправит, и надежда не пустая, ибо Франция оставалась еще та же; он -- глава ее и предводитель, всему свету известный и страшный; она -- к тщеславию и гордости, войска ее -- к войнам и грабительствам привыкшие. Он и она уничижением раздраженные и мщением дышащие; оба основывающие самовластие свое на торжестве пороков, на устрашении добродетели, на развращении нравов и соблазнении легковерных, к чему писатели и книги их, потрясавшие веру, всегда способствовали {Один из бывших в России писателей их (Дидро), увидя Преосвященного Платона, сказал ему: "Вы, человек просвещенный, без сомнения, не верите, чтобы было Всевышнее Существо". Платон отвечал ему на это стихом из Псалтыри: "Речет безумный в сердце своем: несть (не существует) Бог".}. Все сие осталось бы непотушенным, горящим, и пример, что вся соединенная Европа, сломя и преодолев все силы, ограждавшие гнездо зла, приближалась к нему и как бы неким волшебством очарованная, не посмела или не восхотела разорить его, ужасный пример сей к ободрению разврата и к отчаянью благонравия показал бы, что зло непобедимо, и сие пагубное мнение в краткое время, усиля худую и ослабя добрую сторону, могло бы обратно отдать Наполеону в прежнее порабощение все крепости и Царства. И так вступление союзных войск во Францию сопряжено было не раздельным образом или со славою низвержения его, или с бесславием бесполезного входа в нее и постыдного выхода. Если надлежало помириться с Наполеоном, то лучше было сделать сие, не входя то Францию; по крайней мере, тогда существовали еще благовидные причины, что союзные державы, довольствуясь освобождением Европы, не хотят с пролитием крови вступать в землю, которую они, как всегда уверяли, ни разорять, ни разделять не помышляют. Но если сие невозможно было и надлежало непременно решиться нести пламенник войны внутрь Французской области, то уже в ту минуту должно было отделить Наполеона от Франции и торжественно, по согласию всех держав, объявить его простым Бонапартием, оказавшим себя во время самозванства своего врагом человечества, с которым ни едино из Европейских Царств не может входить ни в какое сношение. Словом, по принятии решительного намерения идти во Францию, не оставалось уже для союзников никакой средины: надлежало или восторжествовать над злом, или дать ему восторжествовать над собою. Примирение с Наполеоном, оставя его по-прежнему Императором, было бы для него победа, превышающая все одержанные над ним победы.
   Наполненному сими размышлениями, все издаваемые полководцем союзных войск провозглашения казались мне больше слабыми, боязливыми загадками, нежели приличными обстоятельствам, твердыми и решительными вещаниями. Я не мог, судя по здравому рассудку, видеть и сообразить, для чего о намерении союзных держав возвещается с такою темнотою, тогда, когда бы, как мне казалось, должно было возвестить о сем торжественно и ясно для всех, а особливо для французов, которым по сему предлежало располагать своими действиями и поступками. Шварценберг, полководец союзных войск, при вступлении во Францию говорит, что мы не с нею воюем, и что, не найдя мира, идем искать его в ней. Сказать это, и не сказать как и с кем искать мира, не есть ли это некая загадка? Ежели бы наперед положено и объявлено было, что союзные державы не хотят более признавать Наполеона Французским обладателем и входить с ним в какие-либо сношения, тогда сие воззвание имело бы свою силу, но, напротив, из него, равно как и из продолжавшихся с Наполеоном переговоров явствовало, что о низвержении его отнюдь не помышляют, то каким же образом, воюя с повелителем Франции, воевать не с нею? Подобное противоречие могло ли успокаивать народ? Далее полководец союзных войск говорит французам: "Должностные люди, хозяева, земледельцы, оставайтесь в домах своих", т. е. будьте спокойными и мирными зрителями военных наших против вас действий. Но могло ли сие увещание быть для них убедительно и надежно? Кого при таких обстоятельствах должны были французские граждане и поселяне слушать: неприятельского ли пришедшего к ним на краткое время полководца, увещевающего их быть мирными и спокойными, или остающегося навсегда с ними императора своего, угрожающего им тяжкими наказаниями, если они всеми возможными средствами, оружием, кинжалами и даже ядом не станут истреблять своих неприятелей? Таковы были повеления Наполеоновы. Что же против оных значили холодные и скромные, как бы боязливые Шварценберговы провозглашения? Что значило несовместное с победами и положением нашим, величавое для французов, и уничижительное для Германии, напоминание о двадцатилетнем их преобладанием над соседними странами? Все сии размышления волновали кровь мою и наполняли дух мой печалью и гневом. В сем состоянии чувств моих, и притом встревоженный еще разнесшимися о войсках наших неблагоприятными слухами, едва не разорвал я написанного мною Манифеста о взятии Парижа, полагая, что никогда сего не сбудется, и в сильной досаде моей строя (как говорит пословица) замки на воздух, возмечтал себя повелителем, пошел, не выходя из комнаты, сам с мнимыми моими войсками за Рейн и вместо Шварценбергового написал к французам мое собственное провозглашение следующего содержания:
   "Французы! Ежели мнимые ваши мудрецы ложными своими умствованиями не совсем вас ослепили; ежели совесть и здравый рассудок не навсегда в вас погасли; ежели осталась в душах ваших хотя малая искра любви к первейшему достоинству человека, благонравию: то, конечно, сами вы сознаетесь, что сколь язык сего к вам провозглашения ни укоризнен для вас, но он есть язык правды. Приведите себе на память дела свои и да постыдится из вас тот, кто может еще стыдиться. Отпадите от веры и богопочитания остроумные, но злочестивые писатели, изгнав из сердец ваших страх Божий, подняли в них бурю страстей, помрачивших ум ваш и погрузивших вас в бездну пороков и преступлений. Отселе все безбожные дела: братоубийство, грабеж, насилие -- сделались вашею пищею. Вы, играя и веселясь, проливали кровь ближних и сограждан своих; вы употребляли огонь и воду, изобретали новые мучения, новые орудия на пагубу достоинства, невинности и заслуг; вы не щадили ни пола, ни возраста; старость трясущеюся своею главою и младенчество безбоязненною своею улыбкою не могли смягчать вашей лютости и свирепства; вы посреди текущей крови многих ежедневно и безвинно казнимых на площадях собратий ваших увеселялись зрелищами игрищ и хладнокровно делили оставшееся после них имущество, приобретенное долговременными трудами; вы неистовым образом заточили, мучили и предали поносной смерти законного Короля своего почти со всем его семейством; злонравнейшие из вас подобно христоубийцам кричали: возьми, возьми, распни его! Низринув с престола благословенный дом Святого Людовика и Генриха IV, вы избрали над собою Царем, или, справедливее сказать, Атаманом, рожденного в Корсике простолюдина, превосходящего всех вас бесчеловечием, коварством и злобою. Он довершил низвергнуть вас в бездну злодейств и беззаконий. Он самовластием своим, мучительством, казнями, ужасами, заточениями, привел вас самих в трепет, в уничижение, в рабство. Он, раздачею раболепнейшим из вас всяких почестей и чужих награбленных им имуществ, соделал вас алчными к завоеваниям и кровожадными. Вы при нем имели душу без добродетели, ум без рассудка, сердце без жалости, совесть без стыда и раскаяния. Он уверил вас, что ноги даны вам на то единственно, чтобы из страны в страну ходить; руки, чтобы везде жечь и грабить; меч, чтобы всякого убивать; разум, чтобы обманывать; язык, чтобы лгать. Французы! Измерьте пространство опустошенных вами земель; сочтите число областей, городов, сел, деревень, домов, вами сожженных, разоренных, ограбленных, истребленных; приведите себе на память, с какою гордостью вы всех уничижали, с каким презрением обо всех говорили, с какою неправотою и насилием делили чужие земли, свергали законных и поставляли беззаконных Царей, вооружали народы против других дружелюбных и даже едино-земных с ними народов, заточали и казнили чужих подданных за верность и любовь их к своему Отечеству. Исчислите, буде возможно, сколько в двадцать лет беспрестанно, иногда, как звери, свирепствуя, иногда неправедно воюя, погубили вы своих и чужих людей огнем, водою, чугуном, свинцом, железом, голодом, холодом, трудами, болезнями, печалью, отчаянием! Какой небесный гром может наказать вас достойно за всю пролитую вами кровь и нанесенные бедствия? Истребление всех вас с лица земли не удовлетворит достаточно правосудию. Тщетно во всех сих лютостях станете вы обвинять одного Наполеона. Нет, вы прежде его показали, до какой степени разврата и свирепства безверие довело нравы ваши; оно издавна между вами посеянное росло, распространилось и созревало, оно, одержав над вами силу, из глубины ада изрыгало к вам воспитанников и любимцев своих Маратов, Робеспьеров, и, наконец, послало Наполеона. Вы для того избирали их владыками над собою, что видели в них ум самый зловреднейший, сердце самое жестокое. Наполеоновы злодейства в Египте, убийство Ангиенского Дюка и другие подобные дела были в глазах ваших самые блистательнейшие в нем достоинства. Такой человек надобен вам был для заглушения гласа любви к человечеству, для погашения в сердцах ваших последних искр благонравия, и для соединения всех вас в одно злотворное тело и душу. Вам нужно это было; ибо с каким благочестивым и богобоязненным владыкою могли бы вы делать то, что делали с ним? Кто без сатанинской гордости, угождая алчбе вашей к корыстолюбию, и опасаясь с вами быть миролюбивым и кротким Государем, повел бы вас разорять и грабить все обитающее окрест вас народы? Итак, хотя в целом и многолюдном Царстве не может, конечно, быть без добрых и благомыслящих людей, но французы! Не огорчайтесь сими упреками, разберите сами себя беспристрастно: каким образом оправдать вас? Каким образом при общих богопротивных поступках ваших различить между вами доброго с худым, правого с виноватым? Все, что самая кроткая правда, смотря на дела ваши, заключить и сказать может, есть что народ ваш должен состоять из главной части отпадших от Бога и веры развращенных людей, рабов нечестивой власти и собственных своих страстей, и, наконец, из части добрых и несчастных, оплакивающих втайне стыд и злополучие своего Отечества. Неразрывная связь ваша с Наполеоном и ревностное ему служение делают имя ваше нераздельным с его именем. Одно из двух: или он с вами честен, или вы с ним бесчестны. Он осквернился убийствами и кровью миллионов людей; он нанес неисчетный вред и опустошение всей Европе; он попирал ногами короны и алтари; он ругался над человечеством, над Божеством: но кем он все сие делал? Вашими руками, вашими страстями, вашим отпадением от Бога, от совести, от чести и рабским повиновением злодейству. Что был он без вас? Простой корсиканец, никому не известный. Но что стал он с вами? Разоритель света. Вы превозноситесь просвещением, славою, храбростью: постыдитесь! Разве просвещение состоит в неистовстве? Разве слава приобретается преступлениями? Разве храбрость грабителей и разбойников, наказуемая во все времена и всеми законами виселицею и презрением, разве храбрость сия похвальна? Вы двадцать лет иного не делаете, как помрачаете честь своих предков, посрамляете имя свое. Вы прежде были народ остроумный, приятный, трудолюбивый, мужественный; но ныне что иное вы, как не презренное орудие в руках кровожадного властолюбца? Вы величаетесь служением Отечеству? Нет! Вам говорят это те, которым для собственной пользы, те, которым для собственной их корысти нужно вас ослеплять и обманывать, прикрывая порочные дела именами добродетелей; нет, французы! Вы не Отечеству своему служите, вы служите чужеземцу, разбойнику, у которого нет Отечества, кроме самого себя: он с равным хладнокровием приносит в жертву себе ваше Отечество, как и всякое другое. Что же иное верность и повиновение ваше ему, как не жадное, бесчеловечное корыстолюбие, или некая омрачающая рассудок ваш слепота? Пройдите в уме своем времена рабства и стыда вашего под железным его жезлом, посмотрите, что вы поделали и что сделалось с вами: все народы стонут, все Царства дымятся кровно. Какая страна не разорена вами, в какой земле нет трупов ваших, пожираемых вранами и псами? Лучший цвет всего вашего Царства лежит пожат на полях Испанских и Российских. Если бы все на неизмеримом пространстве земель содеянные согражданами вашими злодеяния и убийства вместе со страшным образом бедствия и смерти их самих могли вы обозреть очами своими, то самые окаменелые сердцем и безбожнейшие из вас содрогнулись бы и познали мстителя Бога. Что приобрели вы своими завоеваниями, своим разбоем, своими лютостями и грабежами? Навлекли на себя гнев Божий, ненависть от всех народов. Силы ваши истощены и разрушены. Всех оскорбленных вами европейских держав воинства идут повсюду в пределы ваши. Вы -- малочисленны и слабы, они -- многочисленны и сильны. На вашей стороне -- стыд, преступление и ложь; на их стороне -- честь, добродетель и правда. Вы умираете за Наполеона, они умирают за Отечество; вас покрывает срам, их озаряет слава; с вами дух злобы, с ними десница Вышнего; се различие состояний между ними и вами! Но посмотрим еще на величайшую разность в благородстве мыслей и чувствований: они со всеми великими силами своими, со всеми преимуществами и правотою, при всех нанесенных им от вас оскорблениях, убийствах, грабежах, зажигательствах, вместо праведного мщения, предлагают вам мир, спокойствие, безопасность, защиту. Вы в изнеможении, в помрачении ума, утопая в пороках, еще злобствуете, еще жаждете крови, еще идола своего, Наполеона, хотите поддерживать в его неисчислимых злодействах, в его ругательстве и посмеянии над вами, над всем родом человеческим, над самим Богом. Но французы! Доколе сие несродное человеку неистовство и ослепление? Наконец, вы непременно желаете, чтобы Царство ваше со всеми другими Царствами истощилось, превратилось в пустыню, которую бы Наполеон с немногими подобными себе извергами мог в злобе и гордости попирать ногами? Ибо что иное значит упорная заступа ваша за него? Вы думаете снова с ним восстать и достигнуть до прежних ваших побед и завоеваний; но надежда ваша сколько злонравна, столько же и безрассудна: ежели вы не хотите видеть в ней зловредного для всех и для самих вас желания; то, по крайней мере, взгляните на очевидную невозможность. Когда с величайшим напряжением всех лучших сил своих, и сил главной части Европы, обладатель ваш не мог удержаться на высоте завоеваний своих и упал в совершенное изнеможение, то неужели думаете вы, что посрамленный, изнеможенный, восстанет он и достигнет до прежней своей власти? Такое мнение ваше показало бы, что вы ни собственных потерь своих не считаете, ни способов не взвешиваете, ни великого соделавшегося против вас перевеса в числе людей не видите, ни возникшего духа раздраженных вами народов не соображаете, и тогда было бы, что вы, как совершенно очарованные, больше лжам и самохвальствам уничиженного идола своего верите, нежели собственному своему рассудку и глазам. Посмотрись в зеркало правды, взгляни на себя, великая нация, просвещенный народ, ты увидишь, в каком ты сраме ползаешь и пресмыкаешься: простолюдин, чужеземец, господствуя над тобою, говорит о тебе с надменностью и презрением, что он тебе больше нужен, нежели ты ему. Как? Вся Франция не стоит одного корсиканца! И ты гордишься, тщеславишься, стоишь на коленах, лобызаешь руку того, кто из уст своих, изрыгнувших столько лжей и мерзостей, удостаивает тебя столь уничижительным изречением! Лежащая у ног его в презираемая им, ты хочешь, чтобы Цари в народы тебя уважали! Наконец, время настало, французы, решиться вашему и всей Европы жребию. Час ударил, в который надлежит вам, отложа всякую слепоту и легкомыслие, подумать о себе и о других. Пора умолкнуть злочестию и крови престать течь; или, когда нет другого средства, то да прольется она еще единожды, но у же в последний раз. Собравшаяся у пределов ваших вся Европа требует от вас торжественно и громко мира или войны. Мир не может быть иной, как с вами, когда вы возвратитесь под законное правление Царей, отрекшись от обладающего ныне над вами самозванца, похитителя престола. С ним нет и не может быть мира. Сие было бы противно Богу, противно добродетели, противно чести всех земных владык и народов. Как? Уничижитель Австрии, разоритель Пруссии, зложелатель Англии, истребитель Голландии, притеснитель Италии, враг Испании и Португалии, мучитель Рима, зажигатель Москвы и подрыватель Кремля и Смоленска, по падении своем, по приведении Франции в совершенную немощь, по привлечении к пределам ее сил всей соединенной Европы, останется торжествующ на похищенном им престоле, и, не взирая на проклинаемое всем светом имя его, будет владыкам сих держав называться братом и посылать к ним послов своих! Кто из вас столько безрассуден, чтобы мог почитать сие возможным? Французы! Вся Европа сего от вас требует, и требует настоятельно и непременно: итак, решитесь. Союзные державы не хотят вам мстить, ибо закон Христианский учит прощать врагов. Союзные державы не хотят водворять между вами вражды и неустройства, ибо желают вам доставить благоденствие, и столько же вашу кровь щадить, сколько и свою. Союзные державы не хотят трогать ваших имуществ и вашей собственности, ибо они воюют не для грабительства. Союзные державы не хотят терзать и раздроблять вашего Царства (как вы делали то с другими) и оставляют прежние ваши пределы неприкосновенными. Союзные державы не хотят посаждением в крепости ваши войск своих (как вы делали то с ними) держать вас во всегдашнем порабощении; не хотят, подобно вам, жечь и подрывать городов и столицы вашей; ибо берегут честь имени народов своих. Они желают только спокойствия и тишины в целом свете, желают за нанесенное им от вас тяжкое зло и вред снять с вас бесславие, под которым вы двадцать лет чернеете; желают возвратить вам прежнее ваше достоинство, честь, добродетель и счастье. Французы! Опять повторяю: если глаза ваши не совсем еще ослеплены, если обитает еще в душах ваших искра совести и правды, то не можете вы ни минуты оставаться в сомнении. Между тем время приспело, неминуемо должно решиться, и за решением невозвратно последует или общая радость, или такие слезы, каких не осушат и самые долгие века. Соединение против вас всех Европейских держав и достижение их до сего благополучного положения пролитием столькой крови требует и налагает на них священный долг предложить вам в последний раз о мире, и если оный отвергнут будет, то купить его новою кровию; но тогда раздробить уже главу дракона, и сей дракон, французы, будет уже не один презренный корсиканец, но все те, которые, продолжая защищать его и быть единодушными с ним, взяты будут с оружием в руках. На сей конец Союзные державы положили предуведомить вас и ожидать ответа, который, если в назначенное время получен не будет, то все Союзные войска вступят во Францию со следующим всенародным возвещением. Первое: Наполеон Бонапарт объявляется от всех Европейских держав простым Корсиканским гражданином. Второе: в повинующихся ему войсках, которые с сего времени уже не Отечество свое защищать будут (ибо Союзные державы дают торжественное слово до него не касаться), но лично Наполеона, почитать всех без различия не царскими воинами, но служителями атамана, и всех их по окончании войны предать вместе с избранными от Союзных держав посредниками Королевскому суду. Третье: всех, кто из французов при занятии Союзными войсками города, местечка или деревни наденет знак Королевский, почитать настоящими французами и поступать с ними дружелюбно; тех же, которые знака, состоящего в повязании левой руки красною лентою, иметь не будут, называть не французами, а наполеонцами, и поступать с ними, как с неприятелями и врагами всякого благоустройства. Четвертое: военных людей, добровольно приходящих под Королевское знамя, распускать по домам, желающие же продолжать службу могут собираться в занятом Союзными войсками городе, или местечке, и составлять Королевское Отечественное войско под начальством своего вождя или Градоначальника. Таковые по перемене правительства не останутся без награждения за обращение свое прежде всех к законной власти. Пятое: если кто уличен будет, что, по возложении на себя Королевского знака, после снял оный и возвратился опять под прежнюю беззаконную власть, таковой, как изменник, наказан будет без пощады. Шестое: градоначальники, признавшие Королевскую власть, отвечают за город и окрестные селения, чтобы везде наблюдалось единомыслие. Сами жители для собственной безопасности своей должны смотреть, и дерзких или легкомысленных между ими строго воздерживать, дабы невинным не пострадать за них; ибо при малейшем буйстве в каком-нибудь краю или селении Союзные войска получать тотчас повеление обратиться с огнем и мечом на противоборствующих общей тиши и спокойствию. Словом, Франция спасена и благополучна быть может одним только единодушным отвержением власти хищника престола и строжайшим обузданием всех тех, которые столько слепы рассудком и мрачны душою, что еще зло сие ко вреду Отечества своего и всего света поддерживать и защищать не чувствуют стыда. Французы! Союзные державы повторяют вам, и повторяют в последний раз, а паче всего повторяют войскам: решитесь свергнуть с себя иго беззаконной власти; перестаньте, повинуясь чуждому вам кровожадному простолюдину, носить на себе постыдное имя сообщников и служителей его. Упорствуя в том и сражаясь за него, вы можете пролить еще несколько крови нашей; но знайте, что отныне, после сего объявления, за каждую пролитую вами каплю сей крови заплатите вы ручьями своей и нанесете Отечеству своему неисцелимые раны. Не льститесь, чтобы союзные державы когда-нибудь отстали от своих требований; не льститесь, чтобы неправое дело ваше могло когда-нибудь одержать верх. Не пеняйте на нас, если вы простертую к вам в последний раз руку примирения еще отринете и превратите чрез то кротость нашу в неукротимый гнев и мщение. Сам Бог долготерпелив, но не вечнотерпелив. Есть и терпению, и злодейству конец: за терпением следует гнев, истребляющий злодейство. Бесконечное терпение против ожесточенного злодейства есть такое же злодейство, и мир с пороком есть война против добродетели. Если вы не хотите быть с нами, мы с вами быть не можем. Избирайте любое: честь или срам. Наполеона или свет".
   Читатель да простит мне помещение в моих записках сего мечтательного и пустого провозглашения моего; оно отзывается тем отвращением, какое чувствовал я всегда ко многим из даваемых французскими писателями злочестивым сочинениям, распространившим между ними безверие и безнравственность, за которыми последовали неистовые дела их, когда они, отрекшись от Бога и веры, поправ всякое человеколюбие и рассудок, пустились свирепее диких зверей сперва на растерзание новоизобретаемыми мучениями, убийствами и казнями самих себя; а потом, избрав или лучше сказать, допустя владычествовать над собою ненасытного проливаемою за него кровью чужеземца, устремились с ним на разорение и покорение под железное иго его всех Царств и Земель. К сим в болезни и уединении питаемым чувствам моим, не охладевшим еще от горького воспоминания о сожженной Москве и Смоленске, присовокупились разнесшиеся слухи об успешных действиях Наполеона, о переговорах с ним, о принятии всею Франциею сильных мер к обороне своей и тому подобном. По всем сим причинам может быть с некоторою излишностью дал я полную мыслям моим пылкость и свободу говорить, хотя не ложь и клевету, но досадную правду; однако и ныне, по прошествии пятнадцати лет, когда тогдашнее кипение и жар мой довольно уже простыли, остаюсь я при том мнении, что если бы в самом деле сделано было при вступлении во Францию подобное провозглашение, то весьма вероятно, чтоб оно не только над народом, и без того, невзирая на грозные повеления Наполеоновы, не оборонявшимся; но и над самыми войсками его произвело больше действия, и может быть с меньшею опасностью и с меньшим пролитием крови достигнуто было до Парижа.
   Когда без всякого предварения и ясного сказания о твердом намерении своем, о котором и сами союзные державы не имели ничего предположительного, оно само собою исполнилось, то уже, конечно, решительное объявление о том уменьшило бы сопротивление. Бумага в подобных случаях действует иногда сильнее пушек, отвращая силою и правдою своею гром оных. Правда груба, но при здравом рассудке убедительнее мягкой лести. Снисхождение в борьбе с неукротимою злобою редко бывает полезно. Поступок с Наполеоном при первом его низвержении человеколюбив, но человеколюбив для него, а не для тех, которые по возвращении его с Эльбы должны были для вторичного низвержения его пролить свою кровь, которая без того не была бы пролита. Думаю, что читатели, ежели не все, то, по крайней мере, многие, хотя бы и нашли рассуждения мои справедливыми, но судя по благополучному в славному окончанию дел, обвинят меня, для чего, по событии случившегося, не исключил я сих мечтательных умствований моих из записок. Виноват, не оправдываюсь, и тем более что в начале обещал не говорить ничего о политических делах и не сдержал слова. Каюсь, винюсь, и с повинною головою возвращаюсь к повествованию о приключениях, собственно ко мне относящихся.
   Пробыв около двух недель в Раштаде и почувствовав себя несколько лучше, отправился я в Карлсруэ. Врач мой предписал мне употреблять те же самые средства и советовал продолжать долее, хотя мне и гораздо лучше стало. Перед отъездом моим получил я из Франции от одного из моих приятелей письмо, в котором уведомлял он меня, что при Шалоне (верстах в ста от Парижа) было сражение, и французы порядочно побиты. Этот, а также и другие благоприятные для нас слухи, весьма меня порадовали и обнадежили: но в то же время прочитал я во Французских ведомостях следующую небылицу: что император (Наполеон) никогда не имел такой, как теперь, большой надежды освободить немецкие земли и всю Европу от нашествия русских и англичан, что он собрал великие силы, и что во всем его Царстве все идут с радостью на службу, приводят лошадей, дают сколько хочешь денег, везде сами вооружились, обороняются и прогоняют неприятелей! Что жители повсюду ласкают солдат своих, кормят и снабжают всем, чтобы только они защищали их! Что император Наполеон помирился с испанским Королем, и что из Испании везут по почте двести тысяч войск! Что русские везде грабят и жгут! Что один казак ударил по щеке знатную госпожу, которая поднесла ему французской водки, а не такой, какой ему хотелось! Что в каждый дом ставят по сороку и по пятидесяти казаков и башкирцев, которым всякий день надобно давать по целой бочке водки и вина! Нелепая ложь сия рассмешила меня: я заключил из нее, что Наполеон потерял голову, и удивлялся, как могут французы, видя себя доведенными до крайности, читать без отвращения такое бесстыдное хвастовство и еще раболепствовать, повиноваться, умирать за того, кто их, как бы совсем лишенных рассудка, таким пустословием обманывать хочет! Но подумал опять: ежели бы не твердая русская грудь и не пруссаки, то он скоро ложь сию превратил бы в правду, и легковерие французов отнюдь не было бы так странно.
   По приезде моем в Карлсруэ скоро явился ко мне находившийся здесь при Гросс-Герцоге граф наш Пушкин и часто меня посещал. Ослабев несколько от дороги, я должен был дня на два остаться дома. Императрица наша приехала в Бруксаль (загородный Марк-Графинин дом, отстоящий отселе верстах в тридцати). Мать ее Марк-Графиня уехала к ней, и там расположились они пробыть несколько дней. Я хотел туда ехать, но, первое, погода была так худа, что я боялся простудиться, и, второе, подумал, что, может быть, они хотят несколько времени пробыть в уединении. Для того решился дождаться и встретить их здесь. Графиня Витгенштейн также приехала сюда для свидания с Императрицею. На третий день Гросс-Герцог прислал поздравить меня с праздником и просить к себе обедать. Как ни тяжело мне было, не одеваясь два месяца, одеться и быть на таком чинном обеде, однако отказать ему счел за неучтивость. Он и супруга его Стефанида, женщина очень приятная, племянница Наполеона, приняли меня благосклонно. В тот день (т. е. 28 Января) часу в шестом по полудни с великим стечением народа приехала сюда Императрица. Я встретил ее на улице и пошел за нею. Она представила меня Марк-Графине, которая между прочими ласками и приветствиями сказала мне, что, хотя прежде не имела она удовольствия видеть меня, однако много обо мне наслышалась. Потом подошла ко мне опять и пригласила на ужин. Хотя в первый день выхода моего это и было для меня трудновато, но за то вознагражден я был приятным зрелищем видеть почтенную мать сию с тремя дочерьми, из которых две, сидевшие рядом, Наша Императрица и Шведская Королева, сколько были равны любезностью, столько различны участию. С Императрицею приехали Александр Львович Нарышкин, князь Голицын и Секретарь ее Лонгинов и доктор Штофреген; да из женщин княгиня Прозоровская, простая русская, но предобрая и препочтенная барыня; Фрейлины Валуева и Стурдза. Все мы русские, съехавшись вместе, обрадованы были свиданием друг с другом. В чужой земле встречающиеся единоземцы обыкновенно скорее познакомливаются и дружнее бывают, чем в своей. Я показал Штофрегену рецепты раштадского доктора, он одобрил их и советовал продолжать употребление лекарств по ним.
   В начале февраля погода сделалась хорошая, так что я мог ходить прогуливаться. На днях были мы с Нарышкиным и Голицыным в прекрасном Марк-Графинином саду, где между прочим увидели преизрядную беседку или домик, убранный эстампами, изображающими многие виды зданий и частей Петербурга. В пребывание мое здесь почти всякий день, когда припадки мои, время от времени возобновляющееся, не удерживали меня дома, обедал и вечерние часы провождал я у Марк-Графини со всеми приехавшими с Императрицею и здешними господами и госпожами. Часто бывал я у графини Витгенштейн, покуда она здесь жила, и тут познакомился с баронессою Криднер, известною своими особенными умствованиями и делами о вере и набожности. Также подобный ей некто господин Штилинг, человек уже в престарелых летах, посетил меня, и хотя мне сказывали, что Государь в приезд свой неоднократно принимал его и охотно с ним беседовал, однако вид его и некоторая открывающаяся иногда странность в мыслях не понравились мне, так что сухим моим приемом отнял я у него охоту впредь посещать меня. Между тем, однако, при всем отвращении моем от всякого рода ханжеств любопытствовал я подробнее осведомиться о Криднерше и для того пошел к ней. В разговорах ее со мною сперва показалась она мне остроумною женщиною, но скоро приметил я, что она, возносясь иногда выше пределов ума, терялась в высокопарных умствованиях и вместо смиренномудрия тщеславилась показать себя вдохновенною. Это, чтобы узнать ее короче, возбудило во мне желание через несколько дней вторично к ней прийти. По некотором довольно долгом беседовании нашем пришла к ней дочь ее и пошептала ей нечто на ухо. Я, наслышась уже, что к ней на поучение, или на молитву, собираются люди, догадался, о чем было сие шептание, но, притворяясь, будто ничего не знаю, продолжал сидеть на месте. Она помялась несколько и напоследок принуждена была мне это объявить. "Для чего же, -- сказал я, -- и мне с вами не помолиться? Я также христианин". "Пожалуйте, -- отвечала она, -- ежели это вам угодно". Тут сошли мы с нею вниз, и я увидел в довольно просторной комнате сидящих вокруг оной немалое число разного звания мужчин и женщин. В конце сей комнаты сидел человек с лежащими подле него на столике бумагами. Он начал чтением Давидова Псалма и по окончании каждого стиха останавливался. Все собрание тихим пением повторяло то, что он прочитает. Окончив таким образом Псалом, стал он читать довольно длинную, но весьма нравоучительную проповедь, которую собрание слушало с великими вниманием и тишиною. После чего, так же как и прежде и с таким же пением, прочитал он другой Псалом. Сим молитва кончилась, мы все разошлись по домам. Прощаясь с Криднершей, я поблагодарил ее за доставленное мне удовольствие и подумал: если одно только это в собрании ее происходит, то, хотя и хочется ей прослыть у легковерных людей посланною от небес жрицею, и хотя такое суетное в ней тщеславие предосудительно, однако действие, мною виденное, ничего в себе худого не заключает.
   Хотя мне и лучше было, однако припадки не совсем меня оставляли. Иногда дня по два и по три не мог я выходить из моего жилища. В это время нередко навещал меня некто живущий здесь грек (не упомню имени его) и господин Полье, швейцарец, человек хороший и умный. Он оставил дом свой и посвятил себя быть наставником и в воспитателем юного девяти-- или десятилетнего Шведского королевича в надежде, что, может быть, когда-нибудь взойдет он на престол отца своего. Остальные дни, когда здоровье мое позволяло мне, обыкновенно провождал я у Марк-Графини. Упражнения наши были весьма единообразны: в три часа обед, а потом, по крайней мере, целый час разговоров, стоя на ногах; в семь часов чай, и после того игра по двадцати крейцеров (грошей) в бостон до самого ужина. Партию нашу составляли: Дармштадский Принц -- супруг младшей Императрицыной сестры, Александр Львович Нарышкин, или в отсутствие его -- княгиня Прозоровская, Гофмаршал здешний и я. Цена не дорогая, но зато презабавная партия, по причине чрезвычайно торопливой учтивости Принца и великой скупости Гофмаршала. За обедом были мы все вместе, но по вечерам вся царская Фамилия ужинала особо от нас, во внутренних своих покоях. О Марк-Графинином образе жизни хотя и нельзя сказать того, что Екатерина Великая говаривала о немецких владетельных князьях: чем богаче мундир и ливрея, тем меньше двор, однако это совершенно справедливо: в Баденском Герцогстве считают семнадцать дворцов, а вся земля меньше одной нашей Губернии. Сюда приезжал на время Баварской король с супругою своею, сестрою нашей Императрицы. Он весел и шутлив, а она, хотя и не очень хороша лицом, но ловкая и престатная собою женщина. Также на короткое время были здесь Великая Княгиня Анна Феодоровна, супруга Константина Павловича (оставленная им). В одно время Императрица с матерью поехали прогуливаться и взяли меня с собою. Марк-Графиня предуведомила меня, что она, не сказывая Императрице, везет ее в то местечко и рощицу, где она в первый раз объявила ей о присланном за нее от Российского Двора сватовства. По приезде туда я с любопытством смотрел на Императрицу; но не приметил в лице Ее никакой перемены; она ни слова о том не говорила и, казалось, с равнодушием вошла и гуляла по сей рощице. В исходе месяца Марк-Графиня со всеми своими дочерьми отправилась в Бруксаль. Мы последовали за ними. Жизнь и упражнения наши в сем загородном ее доме были такие же, как и в Карлсруэ, с прибавлением, что тут в примыкающем к нему саду можно было прогуливаться. В один день зазвал я к себе на чашку шоколада Шведского королевича с его наставником, Нарышкина и всех наших и двух здешних Фрейлин, из которых одна была очень хороша собою. Я прозвал ее "прелесть", и все стали ее так называть. Они увидели у меня книжку, не помню -- какой-то французский роман, и стали надо мною смеяться, что я читаю романы. Это пересказано было Императрице, и она, увидев меня, сказала, шутя, Нарышкину: "Он совсем здесь избалуется, дает прозвища красавицам, угощает их и читает романы; надобно отправить его в главную квартиру". После сего случилось мне в день моего рождения сидеть за обедом между девицами Стурдза и Боде; я, смеючись, сказал им: знаете ли, что я двадцать лет тому назад сегодня родился? Они стали меня поздравлять, пересказали это своим соседям, дошло до Императрицы и Марк-Графини. Стол быль многолюдный. Они и все другие, шутя над моею молодостью, стали пить за мое здоровье, так что я, со стыдом откланиваясь стольким Царицам, Царевнам и Принцам, винил себя за свою нескромность.
   Общество наше на несколько дней поуменьшилось: Голицын и Лонгинов уехали навестить в печали графа Строганова, у которого убили сына. Нарышкин отправился во Франкфурт, куда из России приехала супруга его Марья Алексеевна. Я хотел поехать с ним, но, почувствовав себя не очень здоровым, остался дома. Он через два дня возвратился без нее, оставшейся во Франкфурте, и мы поехали с ним прокатиться в Раштад к графине Витгенштейн. Путешествие наше было весьма приятно по причине гладкой дороги и прекраснейшей погоды.
   В исходе великого поста хотелось нам, русским, говеть; но не было священника. Мы очень тужили, что в Светлое Воскресение не будет у нас заутрени; однако один священник обрадовал нас нечаянным своим приездом, и хотя не имел он с собою ничего нужного для служения обедни, но, по крайней мере, прочитал нам несколько молитв и провозгласил: Христос Воскресе!
   Принесшиеся из Франции худые слухи опечалили нас, но ненадолго. Скоро услышали мы радостную весть о взятии Парижа. Войска ваши вступили в него 19 Марта (1814 года). Дней через шесть получили уже мы следующие о том уведомления: "Император наш въехал в Париж верхом с многочисленною свитою и принят был с чрезвычайною радостью: народ бежит за ним толпами, целует у него ноги, называет избавителем своим, ни с кем не сравненным. Женщины выпрашивают у наших офицеров лошадей, чтобы ехать за ним и только на него взглянуть. Сто тысяч рук из окон машут белыми платками, подтверждая раздающееся повсюду крики "Мир! Мир! Какой хотите!" Все надевают белые банты, восклицая: "Vive le Roi Louis XVIII! a bas le tyran!", и при сих словах, накидывая петли на воздвигнутый на площади Наполеонов истукан, свергают его с подножья долой на землю. Вот какая разность между вшествиями в Москву Наполеона и Александра в Париж! Можно себе представить здешнюю нашу по получении сего известия радость! Но что я говорю "здешнюю"? Она везде была одинакова. Вот до какой степени один человек мог возмутить спокойствие всех держав! Между тем, не явно ли видна здесь рука Божия? Никто не помышлял о взятии Парижа, о низвержении Наполеона, и еще меньше -- о возведении Людовика XVIII на прародительский престол, и все это само собою сделалось! Сказывают, что положение войск наших, находившихся между Парижем и восьмьюдесятью тысячами войск Наполеоновых, им самим предводительствуемых и шедших зайти в тыл Шварценбергу, наводило сомнение, куда обратиться: назад ли отступить, или продолжать свой путь вперед; но Государь наш, несмотря на опасность сего положения, решился идти на Париж. Решительность сия произвела, что вся Франция и войска Наполеоновы, отрекшись от своего повелителя, предали его в наши руки. Таким образом, простолюдин сей, вознесшийся из ничего выше всех и надувавшийся, как пузырь, вдруг лопнул, и все от него отказались. Дельно! Люблю видеть гордость в уничижении, невежество в презрении и злодея в поругании. Все кажется, что другие, смотря на то, исправятся; но тщетная надежда! Много было и будет таких, для которых подобные уроки при всей их важности и великости бесполезны.
   Признаюсь, что как Наполеон, когда входил в Россию, так и я, когда писал мое письмо во Франкфурт к Государю, и мнимое воззвание мое в Раштаде к французам -- оба мы обманулись: он -- надеясь русских найти слабыми, а я -- думая французов найти твердыми. Мне казалось, что, когда мы вступим во Францию, то держава сия, тщеславившаяся быть великою, покажет себя в самом деле таковою; но нет, сего не случилось. Какая разность между вступлением их в нашу и наших -- в их землю! У нас всяк безоружный поселянин, не могший противостоять неприятелю, оставлял свое жилище, уходил и, кроясь в лесах, там против него ополчался; а здесь встречали нас как избавителей или гостей, и не слышно было, чтобы, кроме войск, кто-нибудь оборонялся. Видно, что французскому народу наскучило жертвовать собою для личной славы Наполеона. Одни только приученные им к грабительству полководцы и солдаты не хотели расстаться с таким повелителем, который, указывая на Москву, говорил им: "Ступайте, вот вам награда; возьмите себе, я вам ее дарю!" Какое сравнение между взятием ими Москвы и взятием нами Парижа! Они жгут, неистовствуют, грабят, истребляют, не уважают ни человечества, ни святыни; а мы вместо мщения входим к ним с миром, с тишиною, не прикасаясь ни к чему им принадлежащему и наблюдая спокойствие их не меньше своего собственного! Неоспоримо, что после ознаменованного всеми лютостями вшествия Наполеона в Москву великодушное вшествие Александра в Париж приносит ему бессмертную честь и славу. Одно только было не по моим мыслям: я бы не действиями, но словами поступил строже с сим народом и его начальниками; я бы при благодеяниях моих и пощаде сказал им: "Французы! Ваши во время революции в самом аде неслыханные дела, ваши с Наполеоном богоотступные души и оскверненные кровью и ненасытными грабительствами руки возбуждают во всех благомыслящих сердцах справедливую к вам ненависть и гнев; мы, однако, входим в столицу вашу с таким же, как и в прочие города ваши, миролюбием и кротостью. Будьте в домах ваших и на торжищах спокойны и безопасны; никто не прикоснется ни к лицу вашему, ни к имуществу; но знайте, что кротость сия не есть должное к вам уважение, потушенное в нас делами вашими; не есть соответственность вашим с нами поступкам, которые могли бы руку нашу поднять на отмщение, когда бы мы, подобно вам, забыв веру в Бога, не исполняли заповедей Его, повелевающих за зло воздавать добром.
   Может быть, многие нынешнего образа мыслей люди при сих словах моих рассмеются и скажут: "К чему такая проповедь?"
   К тому, чтобы, любя правду, говорить чистосердечно, не льстить пороку и не давать ему, прикрывая внутреннюю безобразность дел своих благовидною или еще блестящею наружностью, превозноситься и торжествовать. Потворство сие и уважение к народу, явным и гласным образом отрекшемуся от Бога и от веры, способствует злу сему, как некоему яду, распространяться и к погибели человечества заражать чистоту нравов.
   Но оставим печальную мысль сию и обратимся к нашему повествованию. Услышав о взятии Парижа, я тотчас послал к Государю приготовленный мною заблаговременно Манифест. Между тем, приходившие оттуда к нам разные вести и слухи часто радовали, но иногда и огорчали меня. Самое приятнейшее для меня известие было услышать, что там, где во время революции зверское буйство, ругаясь над верою и святынею, проливало кровь невинных, там, на том самом месте священнослужители наши в торжественном облачении совершали благодарственное молебствие, при котором, так сказать, вся присутствовавшая Европа и сами французы, убийцы законных царей своих и рабы Наполеоновы, должны были с коленопреклонением благодарить Бога за низвержение всеобщего зла. Какое восхитительное зрелище для русского благочестивого сердца!
   Другие слухи носились, что Наполеон, за несколько времени перед взятием Парижа, видя невозможность ему уцелеть, прислал туда повеление привести к нему, хотя бы насильно, жену свою, и городу подорванием пороховых хранилищ нанесть всевозможный вред. Человеколюбивое повеление! Пожалуй, найдутся люди, которые и это поставят ему в достоинство и великость духа! После сего не мог я без удивления услышать, что ему в обладание дан остров Эльба с содержанием по шести миллионов рублей годового дохода: есть за что! Великодушие хорошо, но не там, где от него может произойти злополучие других. Разбойник, убивший для своего корыстолюбия двух или трех человек, осуждается на смертную казнь. Чем же лучше и невиннее его рожденный в Корсике простолюдин, погубивший для властолюбия своего миллионы людей? Милостивый с ним поступок союзных держав дал ему способ еще несколько дней повеличаться, и потом, по пролитии снова за него многой крови, надлежало поступить с ним с тою строгостью, с какою ежели бы тотчас было с ним поступлено, то многие люди при последовавших из того сражениях не лишились бы жизни, или к горести своих семейств не были бы изуродованы. Я собирался сам ехать в Париж, но еще не чувствовал себя столько здоровым, чтобы мог предпринять сие путешествие; а притом по неизвестности, долго ли Государь там пробудет, опасался или не найти Его, или найти на короткое время. Через несколько дней дошел до нас изданный Государем о взятии Парижа Манифест; но он был не тот, который я к нему послал. Причиною сему, полагал я, что, может быть, написанный мною Манифест показался Государю слишком строгим и укорительным для французов, и потому он не хотел его издать; но не та была тому причина, как мы после о том услышим.
   Императрица с Марк-Графинею поехали из Бруксаля в Карлсруэ, и мы за ними. Любо теперь русским разъезжать: во всякой деревне и местечке нет человека, которой бы с веселым лицом не снял шляпы и не кланялся; женщины в окнах приседают; ребятишки, лишь только увидят русскую повозку, откуда возьмутся, бегут кучами и кричат: ура, казак! Это слово у всех у них затвержено. Правда, и до взятия Парижа было то же, но теперь восторг сей гораздо больше усилился. Вечер в этот день был прекрасный, город весь освещен, народу пропасть, и было бы очень весело ходить по улицам, если бы тишина и порядок лучше наблюдались; но странный обычай препятствовал прогуливаться с удовольствием: здесь всякий, кто хочет, может палить, иной -- из окна, иной -- в воротах из маленькой пушечки, иной -- в тесноте подле самого твоего уха выстрелит из пистолета, иной -- под ноги к тебе бросит пороховую хлопушку, и это везде, по всем улицам, так что не привыкшему покажется, будто неприятель ворвался и происходит сражение. Я думаю: если бы у нас вдруг это сделать, то, верно, не прошло бы без несчастных приключений, или, по крайней мере, на другой день многие женщины от испуга лежали бы в постели. Впрочем, не было никаких увеселительных огней, или ракет, но только одна пальба и хлопанье. Праздник этот дан был по случаю приезда Императрицы, но сказывают, что это и перед тем несколько дней сряду здесь продолжалось. По сю пору не могут опомниться от радости: так им Наполеон был солон!
   На другой день Императрица и Марк-Графиня отправились в Раштад к графине Витгенштейн: она разрешилась от бремени и просила Императрицу окрестить новорожденного младенца. Нарышкин и я туда же приехали. После обеда начались крестины. Воспреемниками были Императрица с матерью своею, да мы с Нарышкиным, он -- за Короля, а я -- за наследника Прусского. Нарышкин показывал мне сделанный графине подарок: ожерелье ценою в десять тысяч рублей. В это время нашел я случай сказать Императрице о здешнем докторе, который меня лечил: она пожаловала ему золотую табакерку, и он был без ума от радости. После крестин поехал я с графинею Остерман в Баден и, пробыв там два дня, возвратился назад. Подъезжая к Карлсруэ, встретился я с Марьею Алексеевною Нарышкиной; мы очень обрадовались, увидясь друг с другом. Я зашел к ним, просидел до ночи и на другой день отправился на прежнее жилище мое в Бруксаль.
   В половине апреля Императрица и все наши с нею, также и весь здешний двор, т. е. Марк-Графиня с прочими дочерьми своими и внучатами, собрались на две недели ехать в Рорбах. Это маленькая Марк-Графинина деревенька с небольшим домом, лежащая неподалеку от городка Гейдельберг верстах в сорока от Бруксаля. Зная, что там по малости строения негде будет жить, я хотел на это время ехать в Баден; но Марк-Графиня пригласила меня приехать к ним. И так я остался, чтобы на другой день следовать за ними, но вдруг захворал и дня четыре не выходил из горницы. Наконец, получив некоторое облегчение, отправился в путь. В Рорбахе так было тесно, что я нигде не мог найти пристанища и должен был поместиться в той избушке, или, лучше сказать, клети, в которой едва кровать моя могла уставиться; но как нужно было только ночевать тут, и притом никакой другой хижины не было, то поневоле надлежало мне тем удовольствоваться. На другой день после обеда пошли мы с Императрицею и всем здешним двором в отстоящую с полверсты деревеньку пить кофий, по сказкам, что в ней хорошо умеют его варить. Там в крестьянском огороде поставлены были два стола, накрытые скатертями. За один села вся Марк-Графинина семья, а за другой -- мы, составлявшие их свиту. Вся деревня от старого до малого собралась вокруг нас. Хозяйка дома, деревенская простая баба, подвела к Императрице маленькую девочку, дочь свою, худо одетую и запачканную. Императрица стала ее ласкать, а она испугалась и заревела во все горло. Государыня, чтобы не взять в руки такую грязную, и чтобы утешить ее, не перестающую кричать и плакать, присела перед нею на колени и стала ее целовать. Редкость зрелища сего так меня поразила, что я восторге, обращаясь к сидевшим со мною, не утерпел громко воскликнуть: "Посмотрите, посмотрите на редкий пример снисхождения и кротости: тогда как перед супругом ее Париж и вся Франция преклоняют свое колено, она, стоя здесь на коленях, целует крестьянскую девочку!"
   Возвратясь из деревни, мы нашли приехавшего сюда из Парижа графа Витгенштейна. Он сказал мне, что дорога из Франции в Россию устанавливается опять через здешние места, через то возбудил во мне снова желание отправиться в Париж, но не получая от Государя повеления приехать туда и не надеясь еще на свое здоровье, я опять раздумал. Спустя два дня Императрица с одною из сестер своих -- Шведскою Королевою и с нами, т. е. с Нарышкиным и со мною, поехала для прогулки в Мангейм, город довольно большой и многолюдный, отстоящий отселе верстах в семнадцати. Он построен слишком правильно, т. е. состоит из одних прямых, широких улиц, пересекающихся поперек такими же другими, и через то не показался мне приятным. Единообразность сия больше досаждала или наскучивала, нежели нравилась глазам. Мы приехали туда часа в четыре пополудни и пошли гулять в сад, лежащий на берегу Рейна; но гулянье наше не было похоже на гулянье, потому что Императрица должна была идти между двух непрерывных стен сбежавшегося народа, и только на крики и восклицания их на обе стороны беспрестанно откланиваться. В некоторых местах останавливалась Она для принятия поздравлений и цветов от разряженных девушек. После того поехали мы в театр, где перед началом зрелища приготовлена была для Нее речь. Странно было для русского уха слышать, что в сей речи громогласно и с восторгом произносили одно только Отечественное имя Ее: Алексеевна. Нельзя было не рассмеяться, когда народ кричал: "Ура, Алексеевна! Виват, Алексеевна!". Они думали подделаться этим под русский язык, потому что у нас Отечественное имя в употреблении; но того не могли знать, что без приложения к нему собственного имени оно дико, и только о простых и пожилых женщинах говорится.
   По окончании зрелища мы отужинали, потом проехали немного по городу, очень хорошо освещенному, и во втором часу пополуночи возвратились домой. На третий день в десять часов утра поехали мы (т. е. весь двор, кроме принцессы Амалии) в так называемую Некерскую долину. Она простирается от Гейдельберга по обоим берегам реки Некера между хребтами высоких гор. День был прекраснейший. Повсюду зелень и цветы. Мы ехали верст около десяти в открытых колясках от Гейдельберга вверх по берегу реки до местечка Некердеминд. Это была не просто езда, а, можно сказать, загляденье. По обеим сторонам такие прелестные виды, что, казалось, мы движемся в картину, начертанную не кистью художника, но рукою неподражаемой природы, и видим не через длинные переезды, но почти на каждом шагу новое зрелище, одно другого лучше: там превысокая гора как бы с надетою на нее где из крупного леса, а где из густого кустарника круглою зеленою шапкою. Там или простирающаяся между гор испещренная цветущими деревьями долина, или глубокая в мрачная пещера, там голая, утесистая скала с зеленою вершиною и развалинами древнего замка. Там иное что-нибудь подобное, поражающее взор величием и красотою. В Некердеминде встретила нас толпа народа. У пристани приготовлены были восемь больших лодок, из которых самая большая украшена была цветами с зеленым посредине ее шатром. Мы все поместились на ней. На прочих сели на иных -- музыканты, на иных -- люди наши и всякий, кто хотел. На сем флоте отправились мы далее вверх по Некеру. По обоим берегам против нашей лодки ехали верхами трубачи, играя на трубах. Вдоль берегов, по ту и по другую сторону, стояло множество людей, не вместе и не кучами, но протянувшись нитью и составляя в ней разные перемены: где мальчики рядом, где больше люди, где маленькие нарядные девочки, держащиеся рука за руку, где взрослые девицы и женщины. Все это разными голосами, тонкими, толстыми, женскими, мужскими, кричало: "Виват, Русская Императрица Алексеевна!" Нить эта и крик, начинаясь от сего селения, продолжались беспрестанно почти во всю дорогу; потому что людей было множество, по-видимому, стекшихся из других близких селений и сверх того, по проезде нашей лодки, задние из сей нити люди беспрестанно забегали вперед и, примыкая к другим, становились по-прежнему рядом. Перед нами на лодке ехали музыканты, играя на скрипках и валторнах; а перед ними плыли две лодки, с которых палили из небольших пушек. Сия пальба сопровождалась еще другою -- с высоких гор, из развалин замков, крепостей и каменных ломок, где вместо пушек служили просверленные в камнях жерла. К сему звуку присовокуплялся иногда в селах, мимо коих мы проезжали, колокольный звон. Мы пристали к некоторому селению, подле которого находились четыре развалины древних замков, известных под названием Ландшаден (т. е. земное повреждение). Замки сии лежат на горе. Мы полюбопытствовали осмотреть один из них, более прочих сохранившийся. Дорога, по которой мы шли, уставлена была березками и усыпана цветами, по обеим сторонам стояли люди с ружьями, чиновники со знаменами и народ. Пушечная пальба, колокольный звон и радостные восклицанья, наполнявшие воздух именем Алексеевны, повторялись повсюду. В замке накрыт был стол, уставленный разными пирожными и сластями. Вид сверху бесподобный, так что не сошел бы оттуда. Тут опять пошли подарки от нарядных девочек: иная принесла пучок цветов, другая -- корзинку с цветами, иная -- барашка, сделанного из масла, иная привела настоящую живую овечку на ленте и украшенную лентами, иная поднесла на блюде парочку живых горлинок и тому подобное. Приятно было смотреть на сие простое, но искреннее изъявление любви и усердия. Осмотрев чудесное положение сего места, мы тем же порядком и с теми же проводами и шумом поехали назад. Флотилия наша еще более умножилась от скопившихся на реке маленьких со зрителями лодок. На сем возвратном пути не хочу я в молчании оставить двух случившихся с нами приключений. Первое: мы стоим вместе на корме судна, Шведская Королева, Нарышкин и я; а сын ее в это время был на носу лодки и сидел на якоре. Мы тотчас это заметили и сказали ей: "Посмотрите, на чем сын ваш сидит!" Она усмехнулась и отвечала; "Только ему и осталось, что сидеть на якоре". (Известно, что якорь в иносказательном смысле означает надежду или ожидание чего-нибудь.) При этом разговоре хотя все мы имели смеющиеся лица, однако внутренне, поглядывая на сего невинного в любезного юношу, равно с нею погружены были в некоторое уныние. Сии печальные мысли прерваны были вторым следующим приключением: к судну нашему пристает лодка. Что такое? Рыбаки сию минуту поймали три большие рыбы. Добыча по-здешнему редкая. Приносят их в большой лохани к Императрице; они скачут, прыгают, выбрасываются из лохани; их ловят и опять туда сажают. Кончилось тем, что Государыня приказала мне дать рыбакам по червонцу, а рыбу бросить назад в реку. Я раздаю червонцы, рыбаки берут их с радостью; но, услыша повеленное, останавливаются, колеблются: как таких прекрасных рыб пустить обратно в воду! Однако я, наблюдая строго, чтобы они не оставили которую-нибудь у себя, кричу им грозно: "Schmeissen sie aile ins Wasser!" ("Бросьте всех в воду!"). Они, хотя и не охотно, однако напоследок кидают их, и бедные рыбы, вырвавшись из рук смерти, летят стрелою в прежнее свое жилище. В три часа пополудни возвратились мы в то местечко, откуда началось ваше путеплавание, т. е. в Некердеминд. Тут приготовлен был обед. После обеда отпустили мы коляски свои в Гейдельберг, а сами поплыли туда вниз по реке на тех же лодках со всеми теми же почестями и проводами. Одним словом, народу и шуму во всю дорогу не только не уменьшалось, но час от часу умножалось. Подъезжая к Гейдельбергу, увидели мы, что каменный мост, под который надлежало нам плыть, весь усыпан людьми. Лишь только мы приблизились к нему, все, окружающие нас, в тысячи голосов закричали; "Ура!". Тут пристали мы к берегу, сели в свои коляски и в восемь часов вечера приехали домой, можно сказать, утомленные удовольствием.
   Пробыв еще несколько дней в Рорбахе, отправились мы обратно в Бруксаль. Все уехали прежде меня. Когда я собрался ехать, хозяйка убогой моей хижинки приходит просить у меня за постой. Я, чтоб показать себя щедрым, даю ей двадцать пять рублей. Она не берет и просит полтораста. "С ума ты сошла, голубушка! Да этого не потребовали бы с меня и в самой лучшей гостинице". "Может быть, -- отвечает она, но туда часто приезжают, а мне отроду в первый раз случилось иметь у себя постояльца". Что делать? Поворчавши немного, заплатил. Приезжаю в Бруксаль и рассказываю это Нарышкину. Он говорит мне: "Как? Да она это число поставила за тебя в счет, который подала Императрице, и получила за то деньги". Удивляясь наглости этой бабы, я хотел поступок ее довести до сведения Марк-Графини, но опасаясь, чтобы это не принято было за жалобу мою и отыскивание моих денег, рассудил лучше промолчать.
   В Бруксале провождали мы время по-прежнему, вели хотя не пышную, но довольно приятную жизнь. Все Парижские новости знали мы только из ведомостей, да изредка от проезжающих. Признаюсь, многие из них казались мне странными. Я к языку нынешних бумаг не могу привыкнуть. Как? В одних и тех же ведомостях в одном месте читаешь о неслыханных злодействах Наполеона, а в другом -- каким образом на острове Эльба встречают его с пушечного пальбою, и кто же? Люди, ему не подвластные! Между тем как во Франции описывают, сколько он поделал зла и что в самые последние господства своего минуты дал (как уверяют) повеление подорвать и сжечь Париж; между тем, говорю, как все это описывают и дают ему гнуснейшие имена, он в провозглашениях своих пишет: "Я правами своими пожертвовал пользам Отечества", и генерал его вместо того, чтоб стыдиться носить на себе сие название, с раболепством дает ему имена "Император Наполеон, августейший Монарх!" Как же можно к таким вещам привыкнуть? Сравним жизнь и участь Людовика XVI, Короля, может быть, слабого, но, впрочем, добродушного и человеколюбивого, с жизнью и участью сего губителя народов: один не хотел восставших против него подданных своих усмирять пролитием крови их, и за то был мучим и казнен, а другой для утверждения беззаконной власти своей искал всех жечь, губить, истреблять, и теперь, по низвержении своем, гордится еще и наслаждается почестями! Видно, слова Священного писания "в ню же меру мерите возмерится и вам" сказаны не для здешнего, но для будущего света. Я думал так, когда не знал еще о судьбе, ожидавшей Наполеона, и которую он сам себе вторичным покушением возвыситься устроил. Многие и ныне, благоговея к нему, полагают в нем необычайные способности и называют его великим человеком. Не спорю, но тот, кто по любви к одному себе употребляет ум свой и способности не к благоденствию, но ко вреду человечества, тот, чем больше сим умом своим и способностями сделал зла, тем в глазах моих меньше и презреннее. Гораздо лучше было бы для него и других, когда бы он, не имея сих буйных способностей, имел простой ум и доброе сердце. Божественное писание велит нам быть мудрыми яко змии, но и смиренными яко голуби. Кто сего последнего правила не держится, весь ум того, по-моему, никуда не годится.
   Добро! Перестанем об этом рассуждать, скажем что-нибудь другое. Сюда приехал некто англичанин, путешествовавший в Камчатку и Китай, откуда вывез двух тамошних уроженцев, из которых один играл перед нами нечто из их театральных произведений. Зрителями были весь двор и множество людей, смотревших сквозь окна и двери. Китайская трагедия его, или комедия, или драма (не знаю, что такое) состояла, сколько из телодвижений и перемен голоса понять было можно, в представлении звериной ловли. Некоторые места выражал он так живо, что, не зная слов, можно было разуметь изъявляемые им чувства и страсти.
   Другая редкость: здесь в лесу нашли молодого мертвого оленя с восьмью ногами и приносили его показывать. Пробыв еще несколько дней в Бруксале и узнав, что Государь Император из Парижа поехал в Лондон, Императрица с Марк-Графинею и мы все за ними отправились в Баден, где пользовался я тамошними ваннами и прогулками по горам и долинам. Из Страсбурга приехали туда многие с разными играми и товарами, чрез что сделался род ярмарки, привлекавшей к себе людей, а особливо при играх собиралось много игроков и зрителей. В денежном обращении находилось немало наших русских большею частью сторублевых ассигнаций, которые ходили почти в настоящей их цене. Проводя несколько недель с довольною приятностью, отправились мы обратно в Бруксаль, и там услышали о скором прибытии к нам Государя Императора. Императрица, узнав о приближении Его, поехала в худую весьма погоду навстречу к Нему в Рорбах, где ночевала, и на другой день, дождавшись Его, вместе с Ним приехала. Государь принял меня милостиво, расспрашивал о моей болезни, и когда услышал, что мне стало несколько лучше, то изъявил удовольствие свое и сожаление, что я не мог с Ним быть при взятии Парижа. На это отвечал я Ему: "Государь! Судьба лишила меня счастья сопровождать Вас и быть свидетелем сего великого происшествия, но и в отсутствии моем старался я исполнить мою должность: послал к Вашему Величеству заготовленный мною на сей случай Манифест; но вместо оного издан другой, то и полагаю я, что по каким-нибудь обстоятельствам, о которых заочно не мог я знать, написан он не так, как бы Вам угодно было". "Когда ты послал его ко мне?", -- спросил меня Государь. "В самый тот день, -- отвечал я, -- когда дошел до нас слух о взятии Парижа. Я написал письмо к Вашему Величеству и вложил в него оный". "Может быть, Я и получил твое письмо, -- сказал мне Государь, -- но как множество приходило ко Мне писем, а Я очень был занят, то легко станется, что Я не прочитал его и оставил не распечатанным. Я бы очень желал услышать этот Манифест". "Если угодно, Государь, я Вам его прочитаю; он остался у меня вчерне". "Прочитай, пожалуй". Я начал читать, и когда окончил, то Его Величество изволил мне сказать: "Жаль, что я не знал о нем прежде; однако ты сохрани его; я найду случай и время обнародовать оный". Манифест сей с некоторым приноровлением к обстоятельствам настоящего времени издан был после в следующих словах:
   
   "Божьею милостью мы АЛЕКСАНДР I и проч.
   Возвещаем всенародно
   События на лице земли, в начале века сего в немногие годы совершившиеся, суть столь важны и велики, что не могут никогда из бытописаний рода человеческого изгладиться. Сохранение их в памяти народов нужно и полезно для нынешних и будущих племен. Рука Господня, Ему единому известными, по явными очам смертного путями, вела их, сорасполагала, сцепляла, устрояла, да исправит людские неустройства, да утишит колеблющиеся волны умов и сердец, и да из недр смеси и борения изведет порядок и покой. Бог сильный низложил гордость; Премудрый разогнал тьму; Источник милосердия и благости не допустил людям во мраке страстей своих погибнуть. Итак, пройдем кратко течение всех сих происшествий. Возвестим их народу Нашему, не для тщеславия, но для пользы его и наставления. Да прочтет дела и суд Божий; да воспалится к Нему любовью, и вместе с Царем своим во глубине сердца и души своей воскликнет: Не нам, не нам, Господи, но имени Твоему. Тако да сохранится память о сем в роды родов.
   Лютая, кровавая, разорительная, ныне Промыслом Всевышнего благополучно оконченная война ни причинами своими, ни огромностью ополчения, ни превратностью обстоятельств не подобна никаким известным доселе в бытописаниях войнам. Она есть особенное, небывалое на земном шаре приключение, и как бы некое во внутренностях ада предуготованное зло, на потрясение и пагубу всего света возникшее и усилившееся до такой степени, до какой праведным судьбам Всевышнего угодно было допустить оное. Начало и причина сей войны, беспрестанно тлевшей, многократно вновь и вновь возгоравшейся, потухавшей иногда, но для того только, дабы с новою силою и лютостью воспылать, возвеличиться, усилиться и скоро потом из величайшей силы упасть, сокрушиться, опять восстать и опять низринуться, являют нечто непостижимое и чудесное. Она с самого начала своего, как некое багровое, огнями и тлетворными дыханиями чреватое облако, восстала не из случайного состязания одного Царства с другими, восстала не с тем, чтобы погаснуть; но чтобы по истреблении в сердцах человеческих всех Богом насажденных добродетелей всеми последующими из того бедствиями насытиться и не прежде, как в пролитой крови всего рода смертных утонуть. Она есть порожденное злочестием нравственное чудовище, в отпадших от Бога сердцах людских угнездившееся, млеком лжемудрости воспитанное, таинством злоухищрения и лжи облеченное, долго под личиною ума и просвещения из страны в страну скитавшееся и медоточивыми устами в неопытные сердца и нравы семена разврата и пагубы сеявшее. Чудовище сие в юности своей злобное, но лукавое; в возрасте же -- лютое и наглое, изливает первую ярость свою на гнездо, в котором родилось. Народ, возлелеявший оное и зловредным дыханием его зараженный, поправ веру, престол, законы и человечество, впадает в раздор, в безначалие, в неистовство. Грабит, казнит, терзает самого себя, и, кидаясь из бешенства в бешенство, из злодеяния в злодеяние, оскверненный убийством верховных властей своих и всего, что было в нем лучшего и почтеннейшего, избирает себе начальника, потом Царя простолюдина, чужеземца. Сей тако посреди пылкости страстей Богоотступного народа воцарившийся чужеземец сначала лицемерствует, выдает себя за восстановителя благонравия и порядка, за истребителя того изрыгнутого злочестием безверием чудовища, которое теми же когтями угрожало растерзать целый свет, которыми растерзало утробу матери своей, Франции; но вскоре потом вместо истребителя оного является первейшим его воином и поборником. Сопрягшись с ним душою и мыслями, надежный на успехи распространенного им безнравия, проложившего ему путь к возвышению, напыщенный любовью к одному себе и презрительным хладнокровием ко всему роду человеческому, мощный многолюдством, слепотою и дерзостью своего народа, собирает он великое воинство и устремляется с неимоверною яростию на разрушение соседственных и отдаленных Царств. Успехи сопровождают все его шаги. Державы едина за другою пред ним преклоняются. Реки пролитой крови доставляют ему господство. Он низвергает с престолов законных Государей, делит, слагает новые области и поставляет над ними из семейства своего под именем Королей начальников под собою. Начинает войну, дабы расхищением имуществ, обобранием людей, занятием крепостей и налогами страшных даней не только разорить город или область, но и в мире с нею быть ее полным повелителем. Мирится, вступает в союз, дабы, нарушив договоры, бесконечными требованиями и насильственными средствами ослабить, истощить союзника, и новою потом войною наложить на него узы совершенного порабощения. Неслыханное дело: воюет с одним Царством, но в то же время людьми того Царства воюет с другим. Даже часто вооружает их против собственного их Отечества, и верность их к оному называет изменою! Сими неистовыми, бесчеловечными способами, присовокупляя к ним ужас казней, расточение награбленных корыстей, язык лжи и обмана, глас надменности и повелительства достигает до того, что делается столько же силен оружием, сколько страшен наглостью и свирепством. При всяком успехе, одержанном кровопролитием или хитростью, или угрозами, гордость его выше и выше возрастает. Он предприемлет присвоить себе, Богу только единому свойственное, право единовластного над всеми владычества. Предприятие безумное, безрассудное, но не меньше того кровавое, пагубное, ужасное. Богопочитание и вероисповедание угрожаемы были нападением; поставленные от Бога Цари долженствовали, отрекшись от власти, управлять своими подданными; народы осуждались не иметь Отечества своего, ни законов, ни языка, ни свободы, ни собственности, ни торговли, ни прав, ни обычаев, ни добродетелей. Просвещение, науки, художества, искусства, промышленность, словом, все трудолюбивые деяния человеческие низвергались в первобытный мрак и невежество, из коих чрез столькие веки, труды в опыты главу свою подъяли. Всеобщее рабство долженствовало произвести всеобщую бедность и взаимное друг друга истребление. В сих Богопротивных помыслах, не щадящий никаких потоков крови, не признающий никакой законной власти, не уважающий никаких прав народных, возмечтал он на бедствиях всего Света основать славу свою, стать в виде Божества на гробе Вселенной.
   С сей высоты великих надежд и мечтаний своих обращает он завистные взоры свои на Россию. Напыщенный победами и покорением многих земель, полагает он ее удобопреодолимою, но еще для него страшною и могущею воспрепятствовать, или, по крайней мере, воспротивиться, устремленным на завладение всего света пагубным его намерениям. Итак, дабы сломить и расторгнуть сию единственную преграду, напрягает, совокупляет он все свои силы, приневоливает все подвластные и зависящие от него державы и народы соединиться с ним, и с сим ужасным, из двадцати Царств составленным ополчением, не преставая к силе прилагать обманы и с приготовлением брани твердить по продолжении мира, приближается к пределам Российской Империи, и в то же самое время без всякого объявления войны вторгается стремительно в ее области. Тако, наподобие быстрой с гор водотечи, завоеватель сей, мощный силою, неукротимый злобою, течет, несется в самую грудь ее. На пути, покупая каждый шаг кровью, движется, грабит, истребляет села, пожигает грады, разоряет Смоленск, и, достигнув до Москвы, предает ее хищению и пламени. Торжествует, злодействует, ругается над человечеством, над Святынею.
   Какая оставалась надежда к спасению? Когда великому злу сему, в начале еще возникающему, вся Европа не могла воспротивиться, то возможно ли было ожидать, чтобы сему же самому злу, столь высоковозросшему и силами всей Европы утучненному, единая, и та уже глубоко уязвленная Россия могла поставить оплот? Но что воспоследовало? О Провидение! Меч, секира, гладь и мраз соединяются на пагубу пришедших с яростью и бегущих со страхом из Москвы врагов. Не спасает их ни многочислие, ни оборона, ни бегство! Месть Божия совершается над ними. Не помогает им оставление всех орудий, всех колесниц с порохом, с золотом, корыстями; кони их падают под ними. Сколь велико было число войск их при входе, столь велико число трупов их при выходе. Образ истребления и казни их ужасает природу: мертвые, снедаемые вранами тела на окостенелых лицах своих являли отчаяние, и рука смерти не могла изгладить застывших на них при последнем издыхании мучительных чувств святотатства и злодеяния. Тако все умирали. Единый повелитель их, избегший от погибели и плена, с немногими полководцами своими уходит в свою землю. Российские воины, спасшие Отечество свое, идут спасти Европу. Народы, поневоле против них ополченные, видя их, дружественно к ним приближающихся, возникают, восстают духом мужества, соединяются с ними един по единому, разрывая узы порабощения, оружие свое с радостью на истинного врага своего обращают. Он, как разбитая ветрами, но еще угрюмая и мрачная туча, скопляется, усиливается, исходит на брань. Новые реки крови текут, и никакие бедствия человеческие не могут подвигнуть свирепой души его к миролюбию. Гордость обладать всем светом, и алчность к истреблению всего не погасают в сердце его даже и тогда, когда после многих кровопролитных битв поражен, расторжен и рассеян, утекает он в свою беззащитную столицу. Там еще ополчается, еще собирает воинство, еще отвергает мир, и новыми усилиями и бранями доводит себя и народ свой до совершенного изнеможения, доводит, и низвергается с похищенного им Престола в прежнее свое ничтожество.
   Так приуготовляемая целым веком, возросшая семнадцатилетними успехами и победами, сооруженная на кострах костей человеческих, на пожарах и разорениях градов и Царств, исполинская власть, угрожавшая поглотить весь свет, падает без восстания во едино лето, и российские как бы крылатые воины, из-под стен Москвы, с оком Провидения на груди, и со Крестом в сердце, являются под стенами злочестивого Парижа. Сия гордая столица, гнездо мятежа, разврата и пагубы народной, усмиренная страхом, отверзает им врата, приемлет их как избавителей своих с распростертыми руками и радостным восторгом; имя чужеземного хищника изглаживается, воздвигнутые в честь ему памятники низвергаются долу, их законный Король издревле владетельного дома Бурбонов, Людовик XVIII, в залог мира и тишины по желанию народа возводится на прародительский Престол. Там -- о чудное зрелище! -- Там, на том самом месте, где изрыгнутое адом злочестие свирепствовало и ругалось над верою, над властью Царей, над духовенством, над добродетелью и человечеством, где оно воздвигало жертвенник и курило фимиам злодейству, где несчастный Король Людовик XVI был жертвою буйства и безначалия; где в страх добронравию и в ободрение неистовству повсюду лилась кровь невинности; там, на той самой площади, посреди покрывавших оную в благоустройстве различных Держав войск и при стечении бесчисленного множества народа российскими священнослужителями на российском языке по обрядам православной нашей веры приносится торжественное песнопение Богу, и те самые, которые оказали себя явными от Него отступниками, вместе с благочестивыми сынами церкви преклоняют пред Ним свои колена во изъявление благодарности за посрамление дел их и низвержение их власти! Тако водворяется на землю мир, кровавые реки престают течь, вражда всего Царства превращается в любовь и благодарность, злоба обезоруживается великодушием, и пожар Москвы потухает в стенах Парижа.
   Кто человек, или кто люди могли совершить сие высшее сил человеческих дело? Не явен ли здесь Промысл Божий? Ему, Ему единому слава. Забвение Бога, отпадение от веры воскормило сию войну, сие лютое чудовище, утучневшее кровососанием жертв, отрастившее черные крылья свои, дабы летая по свету, стрясать с них дождь бедствий и зол на землю. Вечная правда Божия допустила возрасти оному, да накажется род человеческий за преступление свое, да постраждет и научится из сего ужасного примера, что в едином страхе Господнем состоит благоденствие и безопасность людей. Но положивый тако в праведном гневе своем, не до конца гневающийся Господь, видя чудовище сие готовым превзойти меру дерзновения своего, обращает на него взор прощения; тогда власть его мгновенно преходит, сила разрушается, очарование исчезает, и оно повсюду гонимое, растерзанное, притекает погибнуть с шумом на том самом месте, где возникло, и отколе столь высоко вознесло ядовитую свою главу.
   Таков был конец лютой, долговременной брани народов. Умолк гром оружия; престала литься кровь; потухли пожары градов и Царств. Солнце мира и тишины взошло и благотворными лучами освятило вселенную. Глава и предводитель сей ужасной воины, Наполеон Бонапарте, отрекшись от похищенного им престола, предается в руки своих противоборников. Суд человеческий не мог такому преступнику наречь достойное осуждение: не наказанный рукою смертного, да предстанет он на страшном Суде, всемирною кровию облиянный, пред лице бессмертного Бога, где каждый по делам своим получит воздаяние! По таковому мнению союзных Держав предложили они без всякой мести дружелюбную руку французскому народу, дали в удел Наполеону Бонапарте, для всегдашнего пребывания его, остров Эльбу и приступили к утверждению на прочном основании мира и приведению в порядок расстроенных столькими войнами и насильствами европейских дел и обстоятельств. Но между тем, как с одной стороны благонамерение пеклось о восстановлении всеобщего покоя и тишины, с другой -- злонамерение не преставало помышлять о разрушении оных. Дух злочестия и гордости не знает раскаяния, не покидает злых своих умыслов: лишенный власти, он таится в сердцах развратных людей; обезоруженный вооружается ухищрениями; низверженный силится восстать; пощада рождает в нем адовую злобу и месть. Бонапарте, по тайным крамолам и сношениям со своими единомышленниками, уходит с острова Эльбы, приплывает с немногими своими приверженцами к Французским берегам. При каждом шаге находит он новых себе сообщников. Посланные против него, приученные им к войнам и грабительствам Королевские войска, поощряемые столь же развращенными предводителями к измене законному Королю своему, предаются снова беззаконному хищнику. Народ отчасти буйственный и мятежный, отчасти устрашенный и приневоленный, приемлет и снова провозглашает Императором своим низверженного и отрекшегося навсегда от обладания Франциею чужеземца. Король удаляется, и столица Франции отворяет врата свои беглецу с Эльбы. Сим образом вновь возникает злочестие, вновь возносится черная злодышащая туча, вновь возгорается сколькой кровью и бедствиями потушенная война. Но Бог и здесь являет чудотворную благость свою: зломыслие, мнившее восстановить прежнюю власть и величие свое на разногласии Союзных Держав, находит их против чаяния своего единодушными. Все силы их неукоснительно обращаются на потушение сего внезапно вспыхнувшего из пепла пламени. Новособранные силы беглеца под собственным его предводительством поражаются кровопролитным, но последним ударом. Тако дух брани и гордости вторично низлагается и умолкает, последние искры его погасают, народное волнение утихает, Король Людовик XVIII возвращается в Париж, Наполеон Бонапарте отвозится в заточение на окруженный пространством Океана остров Святой Елены, и мир, всеобщий мир, к радости и благоденствию всех народов процветает на морях и на земле.
   Что изречем, Россияне, любезные Наши верноподданные? Какими преисполнимся чувствованиями после стольких чудесных событий? Падем пред Всевышним; повергнем пред Ним сердца свои, дела и мысли. Мы претерпели болезненные раны; грады и села наши, подобно другим странам, пострадали; но Бог избрал нас совершить великое дело. Он праведный гнев свой на нас превратил в неизреченную милость. Мы спасли Отечество, освободили Европу, низвергли чудовище, истребили яд его, водворили на земле мир и тишину, отдали законному Королю отнятый у него престол, возвратили нравственному естественному свету прежнее его блаженство и бытие; но самая великость дел сих показывает, что не мы то сделали. Бог для совершения сего нашими руками дал слабости нашей свою силу, простоте нашей -- свою мудрость, слепоте нашей -- свое всевидящее око. Что изберем: гордость или смирение? Гордость наша будет несправедлива, неблагодарна, преступна пред Тем, Кто излиял на нас столькие щедроты; она сравнит нас с теми, которых мы низложили. Смирение наше исправит наши нравы, загладит вину нашу пред Богом, принесет нам честь, славу и покажет свету, что мы никому не страшны, но и никого не страшимся.
   Благочестие и верность твоя, Российское Христолюбивое воинство и народ, ознаменовались милостью к Тебе Божескою. По кратком наказании за прегрешения наши, Он, как праведный Судия сердец, обращается к нам милосердием и покрывает нас невечерним светом славы. В щедроте Его является купно и спасительное для нас поучение. Да пребывает всегда в памяти и пред очами нашими претерпенное нами наказание и приводящая природу в содрогание ужасная казнь, постигшая врагов наших. Она громче небесной трубы вопиет нам: се плоды безбожия и безверия! Сия страшная мысль, проницая во глубину душ наших, да преходит потом в утешительное и радостное воспоминание о неизреченном к нам милосердии Божьем, и слава, которой Он увенчал главы наши, да проливает светлейший солнца свет свой в чистые сердца наши, воспаляя в них благодарность к Богу и любовь к добродетели
   Мы, после стольких происшествий и подвигов, обращая взор свой на все состояния верноподданного Нам народа, недоумеваем в изъявлении ему Нашей благодарности. Мы видели твердость его в вере, видели верность престолу, усердие к Отечеству, неутомимость в трудах, терпение в бедах, мужество в бранях. Наконец, видим совершившуюся на нем Божескую благодать; видим, и с Нами видит вся вселенная. Кто кроме Бога, кто из владык земных и что может Ему воздать? Награда ему дела его, которым свидетели небо и земля. Нам же, преисполненным любовью и радостью о толиком народе, остается только во всегдашних к Богу молениях Наших призывать на него вся благая: да славится, да процветает, да благоденствует он под всесильным Его покровом в роды родов!"
   На подлинном подписано АЛЕКСАНДР.
   Дан в С.-Петербурге Января 1-го в лето от Рождества Христова 1816, Царствования же Нашего в пятнадцатое.
   
   Между тем из Петербурга от лица Святейшего Синода, Государственного Совета, и Правительствующего Сената прислано было к Государю Императору с тремя знаменитыми особами прошение о принятии на себя подносимого Ему от всех Сословий наименования Благословенный и позволения воздвигнуть Ему памятник. Государь, получив сие, призвал меня к Себе и приказал мне в ответ на поднесенное Ему прошение написать к вышеупомянутым Сословиям указ, в котором бы изъявлено было, что Его Величество, благодаря за их к Нему любовь и усердие, от воздвигнутия Ему памятника и принятия наименования Благословенным отрицается и не соизволяет. Выслушав приказание Его, я несколько позадумался, и когда Он спросил меня о причине моего сомнения, то сказал Ему: "Государь, мне кажется, Вы, по скромности мыслей Ваших и чувств, можете отречься от воздвигнутия Вам памятника, но отказаться от наименования Благословенным требует некоторого особливого размышления, потому что словом сим не иное что испрашивается, как называть Вас благим, добрым Государем. Как же можно не желать сего и еще воспрещать, чтобы народ Ваш не называл Вас сим именем? Поистине я в недоумении, каким образом объяснить это. Позвольте мне хорошенько об этом подумать и написать так, чтобы не видно было ни явного в том утверждения, ни совершенного отрицания Вашего". "Хорошо, -- сказал Государь, -- напиши, как лучше придумаешь, это не требует поспешности".
   На другой день принес я к Нему бумагу следующего содержания:
   "Указ, и проч. Внимая посланному ко Мне от Святейшего Синода, Государственного Совета и Правительствующего Сената прошению о воздвигнутии Мне в Престольном Граде памятника и принятии проименования Благословенный, не мог Я во глубине души Моей не почувствовать величайшего удовольствия, видя, с одной стороны, действительно совершившееся над нами благословение Божеское, а с другой -- чувствования Российских Государственных Сословий, приносящих Мне имя самое для Меня лестнейшее; ибо все старания и помышления души Моей стремятся к тому, чтобы теплыми молитвами призывать на Себя и на вверенный Мне народ Божеское благословение, и чтобы быть благословляему от любезных Мне верноподданных Моих и вообще от всего рода человеческого. Сие самое есть верх Моих желаний и Моего благополучия! Но при всем тщании Моем достигнуть до сего, не позволяю Себе, яко человек, дерзновения мыслить, что я у же достиг до того и могу смело звание сие принять и носить. Тем паче почитаю Я оное с правилами и образом мыслей Моих несогласным, что всегда и везде преклоняя верноподданных Моих к чувствам скромности и смирения духа, Сам первый покажу не соответствующий тому пример. Сего ради, изъявляя совершенную Мою признательность, убеждаю Государственные Сословия оставить оное без всякого исполнения. Да соорудите Мне памятник в чувствах ваших, как оный сооружен в чувствах Моих к вам! Да благословляет Меня в сердцах своих народ Мой, как Я в сердце Моем благословляю оный! Да благоденствует Россия, и да будет надо Мною и над нею благословение Божие".
   Бруксаль, Июня 30 дня 1814 года.
   
   Государь без всякой перемены утвердил бумагу сию своим подписанием.
   Наконец, настало давно ожиданное мною время возвратиться в Россию. Я просил Государя отпустить меня наперед для того, что по слабости здоровья моего не мог с такою же, как Он, скоростью за Ним ехать. Он позволил, и я, собравшись в дорогу, пошел откланяться Императрице. Она была одна в своем кабинете и показалась мне очень скучною. Когда я уведомил Ее о причине моего к Ней прихода, то Она сказала мне со слезами: "Я завидую вашей участи: вы едете в Россию, и Я желала бы того же, но Государь хочет, чтобы Я оставалась еще здесь". Слова ее удивили меня и растрогали: я также не мог удержаться от слез и сказал Ей с чувством усердия и сострадания: "Государыня! Какой россиянин, слыша о сей вашей привязанности к России, не почувствует во глубине сердца своего живейшей к вам благодарности?" Она пожаловала мне поцеловать руку Свою и отпустила меня, пожелав счастливого пути. После сего пошел я к Марк-Графине, поблагодарить ее за все оказанные мне милости и ласки, простился со всеми здешними и отправился с путь. Возвратное путешествие мое в Россию было без всяких особенных приключений. В Веймаре, где ожидали скорого прибытия Государя, зашел я на короткое время к Великой княгине Марии Павловне и видел тут между прочими знаменитого немецкого писателя Гете. Через несколько дней Государь Император на дороге обогнал меня, остановился и отдал мне для хранения некоторые бумаги. Потом и я приехал за Ним благополучно в Петербург, где по довольно долговременном отсутствии насладился радостью свидания с моими ближними и приятелями. Я не продолжаю описывать здесь дальнейших со мною происшествий, предоставляя то другому случаю и времени, если оно до того меня допустит.
   

КОММЕНТАРИИ

   Начало Записок указывает на главную причину, по которой консерватор А. С. Шишков накануне начала Отечественной войны 1812 года был назначен Государственным секретарем вместо реформатора M. M. Сперанского: "Весною в 1812 году Государь призывает меня к себе и говорит: "Я читал рассуждение твое о любви к Отечеству. Имея таковые чувства, ты можешь ему быть полезен. Кажется, у нас не обойдется без войны с французами. Нужно сделать рекрутский набор. Я бы желал, чтобы ты написал о том Манифест"".
   Слово манифест восходит к двум латинским корням: мани -- "руки", и фестус -- "захват, взятие". Таким образом, оно буквально переводится с латинского как взятие в свои руки, руководство. Очевидно, что Государь, видя искренность патриотических чувств автора "Рассуждения о любви к Отечеству", был готов доверить А. С. Шишкову руководство чувствами, настроениями и умами своих подданных в самый трудный и опасный для России период своего правления. Сила слова Манифеста, берущая за душу и руководствующая чувствами и волей народа, заключается в его живой и конкретной образности.
   "Ныне настоит необходимая надобность увеличить число войск наших". Слово ныне означает настоящее время, то, что настоит сейчас. Образ ныне настоящей необходимости усилен корнесловным повтором образа "здесь и сейчас" и очевидным изображением предстоящей в ближайшее время надобности для будущих добровольцев вступить на своем жизненном пути в ополчение, в котором они будут твердо стоять перед врагом во главе со своим отцом-императором. Этот шаг для них представляется необходимой надобностью, т. е. невозможностью обходить свое участие в ополчении -- это все равно, что предать своего Государя-отца и Родину-мать. Венчает образную манифестацию (руководство чувствами и волей народа) слово надобность. В 1812 году внутренний этимон (образец истинного смысла) этого слова был, вероятно, еще жив в представлениях простых русских людей. На-доб-но восходит к словосочетанию на добу, в котором доба -- это своевременная и уместная пора. Пора -- значит, нельзя откладывать на потом, следует совершать свой поступок здесь и сейчас, на своем месте и в настоящее время. В сознании наших предков была прочнейшая, до сих пор сохранившаяся в генетической памяти народа связь между словесными образами добы -- поры (удобная обувь, сдобный, вовремя поспевший хлеб) и доброты -- качества (добрый поступок, добротная обувь, добрый человек). Но есть ли в государстве сила, способная противостоять наполеоновскому нашествию двунадеся-ти языков? Есть ли смысл вступать в ополчение, если войска мало, и оно слабо? Ведь к 1812 году наполеоновская пропаганда провела блестящую кампанию, направленную на убеждение народов Европы и России в непобедимости Наполеона и в бесполезности сопротивления его воле. Манифест разрешает (т. е. освобождает) читателей от их сомнений, отбрасывая их в самом зародыше: "Крепкие о Господе воинские силы Наши уже ополчены и устроены к обороне Царства. Мужество и храбрость их всему свету известны. Надежда престола и державы твердо на них лежит. Но жаркий дух их и любовь к Нам и к Отечеству да не встретят превосходного против себя числа сил неприятельских". Будущему добровольцу остается только, руководствуясь словом манифеста, укрепиться о Господе, вступить в уже ополченные и устроенные к обороне Царства воинские силы. Если же он не сделает этого, то жаркий дух и любовь к Отечеству множества его собратьев натолкнется на превосходное против себя число сил неприятельских -- этого нельзя допустить, надобно вступать в ополчение и умножать собой Государевы воинские силы по Божьей и собственной воле! Сила образного корнесловного воздействия манифеста на сердца и умы народа проявляется даже в порядке слов в предложениях: речь идет не о всех и каждом, а о каждом и всех. Вместо всеобщности и уравнивания происходит межличностное единение и сплочение добровольцев, жертвующих собой не как все, так и я, а каждый по-своему, лично и осознанно. Приведенные в Записках многочисленные тексты манифестов, приказов и воззваний, составленных А. С. Шишковым по приказам и от имени императора Александра I, являются примерами необычайной силы слова, коренящегося в крови русского народа и несущего в себе живые образцы благородства, смирения, кротости, веры, Боголюбия и готовности к самопожертвованию за Царя и за Отечество.
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru