Шевченко Тарас Григорьевич
Музыкант
Lib.ru/Классика:
[
Регистрация
] [
Найти
] [
Рейтинги
] [
Обсуждения
] [
Новинки
] [
Обзоры
] [
Помощь
]
Оставить комментарий
Шевченко Тарас Григорьевич
(
bmn@lib.ru
)
Год: 1855
Обновлено: 29/09/2021. 145k.
Статистика.
Повесть
:
Проза
Русская проза
Скачать
FB2
Ваша оценка:
шедевр
замечательно
очень хорошо
хорошо
нормально
Не читал
терпимо
посредственно
плохо
очень плохо
не читать
Тарас Григорович Шевченко
Музыкант
Если вы, благосклонный читатель, любитель отечественной старины, то, проезжая город Прилуки Полтавской губернии, советую вам остановиться на сутки в этом городе, а если это случится не осенью и не зимою, то можно остаться и на двое суток, и, во-первых, познакомьтеся с отцом протоиереем Илиею Бодянским, а во-вторых, посетите с ним же, отцом Илиею, полуразрушенный монастырь Густыню, по ту сторону реки Удая, верстах в трех от города Прилук. Могу вас уверить, что раскаиваться не будете. Это настоящее Сенклерское аббатство. Тут всё есть: и канал глубокий и широкий, когда-то наполнявшийся водою из тихого Удая, и вал, и на валу высокая каменная зубчатая стена со внутренними ходами и бойницами, и бесконечные склепы, или подземелья, и надгробные плиты, вросшие в землю, между огромными суховерхими дубами, быть может, самим ктитором насажденными. Словом, все есть, что нужно для самой полной романической картины, разумеется под пером какого-нибудь Скотта Вольтера или ему подобного списателя природы. А я... по причине нищеты моего воображения (откровенно говоря) не беруся за такое дело, да у меня, признаться, и речь не к тому идет. А то я только так, для полноты рассказа, заговорил о развалинах Самойловичева памятника.
Я, изволите видеть, по поручению Киевской археографической комиссии, посетил эти полуразвалины и, разумеется, с помощью почтеннейшего отца Илии, узнал, что монастырь воздвигнут
коштом
и
працею
несчастного гетмана Самойловича в 1664 году, о чем свидетельствует портрет его, яко ктитора, написанный на стене внутри главной церкви.
Узнавши все это и нарисовавши, как умел, главные, или святые, ворота, да церковь о пяти главах, Петра и Павла, да еще трапезу и церковь, где погребен вечные памяти достойный князь Николай Григорьевич Репнин, да еще уцелевший циклопический братский очаг, -- сделавши, говорю, все это, как умел, я на другой день хотел было оставить Прилуки и отправиться в Лубны осмотреть и посмотреть на монастырь, воздвигнутый набожною матерью Иеремии Вишневецкого Корибута. Сложил было уже всю свою мизерию в чемодан и хотел фактора Лейбу послать за лошадьми на почтовую станцию, только входит мой хозяин в комнату и говорит:
-- И не думайте и не гадайте, вы только посмотрите, что на улице творится.
Я посмотрел в окно, -- и действительно, вдоль грязной улицы тянулося две четырехместные кареты, несколько колясок, бричек,
вагонов
, разной величины и, наконец, простые телеги.
-- Что все это значит? -- спросил я своего хозяина.
-- А это значит то, что один из потомков славного прилуцкого полковника, современника Мазепы, завтра именинник.
Хозяин мой, нужно заметить, был уездный преподаватель русской истории и любил щегольнуть своими познаниями, особенно перед нашим братом ученым.
-- Так неужели весь этот транспорт тянется к имениннику?
-- Э! Это только начало, а посмотрите, что будет к вечеру: в городе тесно будет.
-- Прекрасно. Да какое же мне дело до вашего именинника?
-- А такое дело, что мы с вами возьмем добрых тройку коней, да и покатим чуть свет в Дигтяри.
-- В какие Дигтяри?
-- Да просто к имениннику. -- Я ведь с ним не знаком!
-- Так познакомитесь.
Я призадумался. А что, в самом деле, не махнуть ли по праву разыскателя древностей полюбоваться на сельские импровизированные забавы? Это будет что-то новое. Решено! И мы на другой день поехали в гости.
Начать с того, что мы сбились с дороги, не потому что было еще темно, когда мы выехали из города, а потому что возница (настоящий мой земляк!), переехавши через удайскую греблю, опустил вожжи, а сам призадумался о чем-то, а кони, не будучи глупы, и пошли роменскою транспортной дорогой, разумеется, по привычке. Вот мы и приехали в село Иваницу; спрашиваем у первого встретившегося мужика, как нам проехать в Дигтяри?
-- В Дигтяри? -- говорит мужик. -- А просто берйть на Прилуку.
-- Как на Прилуки? Ведь мы едем из Прилук.
-- Так не треба було вам и издыть с Прилуки, -- отвечал мужик совершенно равнодушно.
-- Ну как же нам теперь проехать в Дигтяри, чтобы не возвращаться в Прилуки? а? -- спросил я.
-- Позвольте, тут где-то недалеко есть село Сокирынцы, тоже потомка славного полковника. Не знает ли он этого села?
-- А Сокирынци, земляче, знаешь? -- спросил я у мужика.
-- Знаю! -- отвечал он.
-- А Дигтяри от Сокирынец далеко?
-- Ба ни.
-- Так ты покажи нам дорогу на Сокирынци, а там уж мы найдем как-нибудь Дигтяри.
-- Ходим за мною, -- проговорил мужик и пошел по улице впереди нашей удалой тройки.
Он повел нас мимо старой деревянной одноглавой церкви и четырехугольной бревенчатой колокольни, глядя на которую, я вспомнил картину незабвенного моего Штернберга "Освящение пасок", и мне грустно стало. При имени Штернберга я многое и многое вспоминаю.
-- Оце вам буде шлях просто на Сокирынци! -- го ворил мужик, показывая рукою на едва заметную дорожку, блестевшую между густой зеленой пшеницей.
Замечательно, что возница наш в продолжение всей дороги от Прилук и до Иваницы и во время разговора моего с мужиком все молчал и проговорил, только когда увидел из-за темной полосы леса крытый белым железом купол:
-- Вот вам и Сокирынци! -- и опять онемел. Это общая черта характера моих земляков. Земляк мой, если что и впопад сделает, так не разговорится о своей удали, а если, боже сохрани, опростофилится, тогда он делается совершенно рыбой.
В Сокирынцах мы узнали дорогу в Дигтяри и поехали себе с богом между зеленою пшеницею и житом.
Товарищу моему, кажется, не совсем нравилось такое путешествие, тем более что он имел претензию на щеголя (а надо вам заметить, мы были одеты совершенно по-бальному). Он, как и возница наш, тоже молчал и не проговорил даже -- "а вот и Сокирынцы!" -- так был озлоблен пылью и прочими дорожными неудачами. Я же, несмотря на фрак и прочие принадлежности, был совершенно спокоен и даже счастлив, глядя на необозримые пространства, засеянные житом и пшеницею. Правда, и в мое сердце прокрадывалась грусть, но грусть иного рода. Я думал и у бога спрашивал: "Господи, для кого это поле засеяно и зеленеет?" Хотел было сообщить мой грустный вопрос товарищу, но, подумавши, не сообщил. Когда бы не этот проклятый вопрос, так некстати родившийся в моей душе, я был бы совершенно счастлив, купаясь, так сказать, в тихо зыблемом море свежей зелени. Чем ближе подвигались мы к балу, тем грустнее и грустнее мне делалось, так что я готов был поворотить, как говорится, оглобли назад. Глядя на оборванных крестьян, попадавшихся нам навстречу, мне представлялся этот бал каким-то нечеловеческим весельем.
Так ли, сяк ли, мы, наконец, добралися до нашей цели уже перед закатом солнца. Не описываю вам ни великолепных дубов, насаженных прадедами, составляющих лес, освещенный заходящим солнцем, среди которого высится бельведер с куполом огромного барского дома, ни той широкой и величественной просеки, или аллеи, ведущей к дому, ни огромного села, загроможденного экипажами, лошадьми, лакеями и кучерами. Не описываю потому, что нас встретила, перед самым въездом в аллею, бесконечная кавалькада амазонок и амазонов и совершенно сбила меня с толку. Но товарищ мой не оробел. Он ловко выскочил из телеги и хватски раскланивался со всею кавалькадою, из чего я заключил, что он порядочный шутник. По миновании амазонок, амазонов и, наконец, грумов или жокеев я тоже вылез из телеги, расплатился с нашим возницею, сказавши ему на вопрос: "Де ж я буду ночувать?" -- "В зелений диброви, земляче!", после чего он посвистел и поехал в село, а мы скромно пошли вдоль великолепной аллеи к барскому дому. Но чтоб придать себе физиономию, хоть сколько-нибудь похожую на джентльменов, зашли мы в так называемый
холостой
флигель
, отстоящий недалеко от главного здания, где встретили нас джентльмены самого неблагопристойного содержания. Обыкновенно бывает, что люди после немалосложного обеда и нешуточной выпивки предаются сновидениям, а у них как-то вышло это напротив. Они скакали, кричали и черт знает что выделывали, и все, разумеется, в шотландских костюмах. Цинизм, чтобы не сказать мерзость, и больше ничего! Виргилий мой добился кое-как умывальника с водой и лоханки, и мы, в коридоре умывши свои лики и согнавши пыль с фраков посредством вытряхивания, отправились в сад, в надежде встретиться с хозяевами.
Надежда нас не обманула. Мы вошли сначала в дом и, пройдя две залы, очутились на террасе, уставленной роскошнейшими цветами; спустившися с террасы и пройдя дорожкой, тщательно песком усыпанной, через зеленую площадь (из патриотизма называемую
левадою
), вошли мы в сад, к немалому моему удивлелению, не в английский и не в французский сад, а в простой, естественный дубовый лес, или в дуброву. И если б не желтые дорожки блестели между старыми, темными дубами, то я совершенно забыл бы, что нахожусь в барском саду, а не в какой-нибудь заповедной дуброве. Виргилий мой подвел меня к высокому раскидистому огромному дубу и показал мне на стволе его небольшое отверстие вроде маленького окошечка, сказавши: "Посмотрите-ка в это оконце!" Я посмотрел и, разумеется, ничего не увидел. "Посмотрите пристальнее!" Я посмотрел пристальнее и увидел что-то вроде иконы божьей матери. И действительно, это была икона иржавецкой божьей матери (как мне пояснил мой Виргилий), врезанная в этот дуб знаменитым прилуцким полковником год спустя после Полтавской битвы.
Слушая пояснения сего исторического факта, я и не заметил, как мы вышли опять на леваду, где и встретили хозяина и хозяйку, окруженных толпою улыбающихся гостей своих.
Виргилий мой, довольно ловко для уездного преподавателя, расшаркнулся перед хозяином и хозяйкой, причем хозяин протянул ему покровительственно указательный палец левой руки, украшенный дорогим перстнем. Виргилий мой с подобострастием схватил его палец обеими руками и рекомендовал меня как своего друга и ученого собрата. Я в свою очередь тоже расшаркнулся, надо сказать правду, довольно по-ученому, то есть по-медвежьи, после чего толпа гостей увеличилась двумя членами.
Не описываю вам ни хозяйки, ни хозяина, потому что во время нашей аудиенции на дворе было почти темно, следовательно, подробностей рассмотреть было невозможно. А как ни будь хороша картина в целом, но если художник пренебрег подробностями, то картина его останется только эскизом, на который истинный знаток и любитель посмотрит и только головой покачает и отойдет со вздохом к портретам Зарянки восхищаться гербами, с убийственною подробностью изображенными на пуговицах какого-нибудь вицмундира.
Во избежание помавания главы знатока и любителя оконченных картин, я ограничусь только первым впечатлением, что, по мнению психологов, самая важная черта при изображении характеров.
Первое впечатление, произведенное на меня хозяйкою, было самое приятное впечатление, а хозяином -- напротив. Но это, быть может, указательный палец левой руки, так благосклонно протянутый моему приятелю, был причиною такого неприятного впечатления. Веселая толпа гостей тихонько двигалася к дому, уже освещенному ярко внутри, а на террасе между роскошными цветами и лимонными деревьями только еще разноцветные фонари развешивали.
Лишь только хозяин с хозяйкой вступили на террасу, как крепостной оркестр грянул знаменитый марш из "Вильгельма Телля". После марша сейчас же, не переводя духу, полонез, и бал начался во всем своем величии.
Некий ученый муж, кажется барон Боде, поехал из Тегерана к развалинам Персеполиса и описал довольно тщательно свое путешествие до самой долины Мардашт; увидевши же величественные руины Персеполиса, сказал: "Так как многие путешественники описывали сии знаменитые развалины, то мне здесь совершенно нечего делать". Я то же могу сказать, глядя на провинциальный бал, хотя мое путешествие не имело цели описания провинциального бала и не было сопряжено с такими трудностями, как путешествие из Тегерана к развалинам Персеполиса, да и сравнение, надо правду сказать, я делаю самое неестественное. Да что делать, -- что под руку попало, то и валяй.
Любую повесть прочитайте современной нашей изящной словесности, везде вы встретите описание если не столичного, то уж непременно провинциального бала, и, разумеется, с разными прибавлениями насчет нарядов, ухваток или манер и даже самых физиономий, как будто природа для провинциальных львиц и львов особенные формы делала. Вздор! Формы одни и те же, и львицы и львы одни и те же, и ежели есть между ними разница, так это только та, что провинциальные львы и львицы немножко ручнее столичных, чего (сколько мне известно) списатели провинциальных балов не заметили.
Следовательно, все балы описаны, начиная от бала на "Фрегате Надежда" до русской пирушки на немецкий лад, где усть-сысольские ребята немножко пошалили.
И в отношении провинциального бала я могу сказать смело, что мне совершенно нечего делать, как только любоваться свежими, здоровыми лицами провинциальных красавиц,
Одно меня немного озадачило на этом бале, именно то, что не видно было ни одного мундира, несмотря на то, что в Прилуцком уезде квартировал стрелковый батальон. Не постигая сей причины, я обратился к моему Виргилию.
А Виргилий мой в эту самую секунду выделывал в кадрили па самым классическим образом. Я терпеливо ожидал конца последней фигуры кадрили, а между тем разгадывал вопрос предположениями. "Может быть, -- думал я, -- они того? Но нет, эта профессия принадлежит более гусарам и вообще кавалерии, а ведь они пехотинцы, да еще с ученым кантом. Нет, тут что-нибудь да не так!"
В эту минуту кадриль кончилась и вспотевший мой Виргилий подошел ко мне.
-- А! каково пляшем! -- проговорил он утираясь.
-- Ничего, изрядно, -- отвечал я рассеянно. -- А вот что, -- сказал я ему почти шепотом, -- отчего это военных нет на бале?
-- Их почти нигде не принимают, тем более в таком доме, как дом нашего амфитриона.
"Странно!" -- подумал я и, подумавши, спросил: -- А барышни ничего?
-- Ничего.
-- Таки совершенно ничего?
-- Совершенно ничего.
В это время заиграл вальс, и ментор мой завертелся с какой-то аппетитною брюнеткой. А я, протолкавшися кое-как между зрителей и зрительниц, то есть между горничных и лакеев, столпившихся у растворенных дверей, вышел на террасу и думал о том, [что]
Мы подвигаемся заметно.
Бал был увенчан самым роскошным ужином и не спрыснут, не запит, а буквально был залит шампанским всех наименований. Меня просто ужаснула такая роскошь.
После ужина амфитрион предложил гросс-фатер [
старинный немецкий танец
], что и было принято с восторгом счастливыми гостями.
Гросс-фатер начался и продолжался со всей деревенской простотой до самого восхода солнца.
"Красавицы, особенно красавицы вроде героинь покойного Бальзака, то есть красавицы не первой свежести, не советую вам танцевать до восхода солнечного! Власть, утвержденная при свете свечей над нашим бедным сердцем, распадается при свете солнца, и обаяние, навеянное вами в продолжение ночи, сменяется каким-то горько-неприятным чувством, похожим на пресыщение. Но вы, алчные пожирательницы бедных сердец наших, в торжестве своем и не замечаете, как близится день, и могущество ваше исчезает, как тот прозрачный туман, разостлавшийся над болотом".
Так думал я, оставляя веселый, непринужденный гросс-фатер и пробираясь между дубами к нашему лагерю (гости не помещались в зданиях: разбивалося несколько палаток в конце сада, что и означало лагерь, или, ближе, цыганский табор). Приближаясь к палаткам, блестевшим на темной зелени, я, к немалому моему удивлению, услышал песни и хохот в одной палатке. То были друзья-собутыльники, предпочитавшие мирскую суету уединению, нельзя сказать совершенному. Я кое-как прокрался в свою палатку, наскоро переменил фрак на блузу и скрылся в кустах орешника.
Я не знал, что к саду примыкает пруд, и мне показалося странным, когда густые, темные ветви орешника стали рисоваться на белом фоне. Я вышел на полянку, и мне во всей красе своей представилося озеро, осененное старыми берестами, или вязами, и живописнейшими вербами. Чудная картина! Вода не шелохнется, -- совершенное зеркало, и вербы-красавицы как бы подошли к нему группами полюбоваться своими роскошными широкими ветвями. Долго я стоял на одном месте, очарованный этой дивною картиной. Мне казалося святотатством нарушить малейшим движением эту торжественную тишину святой красавицы природы.
Подумавши, я решился, однакож, на такое святотатство. Мне пришло в голову, что недурно было бы окунуться раза два-три в этом волшебном озере, что я тотчас же и исполнил.
После купанья мне стало так легко и отрадно, что я вдвойне почувствовал прелесть пейзажа и решился им вполне насладиться. Для этого я уселся под развесистым вязом и предался сладкому созерцанию очаровательной природы.
Созерцание, однакож, не долго длилося. Я прислонился к бересту и безмятежно уснул. Во сне повторилася та же самая отрадная картина, с прибавлением бала, и только странно -- вместо обыкновенного вальса я видел во сне известную картину Гольбеина "Танец смерти".
Видения мои были прерваны пронзительным женским хохотом. Раскрывши глаза, я увидел резвую стаю нимф, плескавшихся и визжавших в воде, и мне волею-неволею пришлося разыграть роль нескромного Актеона-пастуха. Я, однакоже, вскоре овладел собою и ползком скрылся в кустарниках орешника.
В одиннадцать часов утра посредством колокола сказано было холостым гостям, что чай готов (женатые гости наслаждалися им в своих номерах). На сей отрадный благовест гости потянулися из своих уединенных приютов к великолепной террасе, украшенной столами с чайными приборами и несколькими пузатыми самоварами и кофейниками. Не успел я кончить вторую чашку светло-коричневого сиропа со сливками, как грянул вальс, и в открытые двери в зале я увидел вертящихся несколько пар. "Когда же они навертятся!" -- подумал я и, сходя с террасы, встретил своего Просперо [
волшебник из драмы Шекспира "Буря"
], который сообщил мне по секрету, что сегодняшний вечер начнется концертом, чему я немало обрадовался, хоть, правду сказать, многого и не ожидал. Я, однакоже, ошибся.
Вскоре после вечерней прогулки гости собралися кто в чем попало, то есть кто в сюртуке, кто в пальто, а кто держался хорошего тона или корчил из себя англомана, -- такие пришли во фраках. А о костюмах нежного пола и говорить нечего. Это уже всему миру известно, что ни одна, в какой бы степени ни была она красавица, не задумается раз двадцать в сутки переменить свой костюм, если имеет в виду встретить толпу хотя бы даже уродов, только не своей породы. Прошу не прогневаться, мои милые читательницы, -- это не сочинение, а неопровержимый факт.
Гости собрались и заняли свои места, разумеется, с некоторою сортировкой: что покрупнее, выдвинулося вперед, а мелочь (в том числе и нас, господи, устрой) поместилася кое-как впотьмах, между колоннами. Когда все пришло в порядок, явился на подмостках, вроде сцены, вольноотпущенный капельмейстер, довольно объемистой стати и самой лакейской физиономии.
-- Ученик знаменитого Шпора! [
Людвиг Шпор (1784-1859), немецкий скрипач и композитор
] -- кто-то шепнул возле меня.
Еще миг, и грянула "Буря" Мендельсона, и, правду сказать, грянула и продолжала греметь удачно. Меня задела не на шутку виолончель. Виолончелист сидел ближе других музыкантов к авансцене, как бы напоказ (что действительно и было так). Это был молодой человек, бледный и худощавый, -- все, что я мог заметить из-за виолончели. Соло свои он исполнял с таким чувством и мастерством, что хоть бы самому Серве так впору. Меня удивляло одно, -- отчего ему не аплодируют. Самому же мне начинать было неприлично. Что я за судья, да и что я за гость такой? Бог знает что и бог знает откуда! Что скажут гости первого разбора!
Между тем "Буря" кончилась, и я услышал произносимые вполголоса похвалы артисту такого рода: "Ай да Тарас! Ай да молодец! Недаром побывал в Италии!"
Пока оркестр строился, я успел узнать от соседа кое-что о заинтересовавшем меня артисте. Началась увертюра из "Прециозы" Вебера, и я, к удивлению моему, увидел виолончелиста со скрипкою в руках почти рядом с капельмейстером, и теперь я его мог лучше рассмотреть.
Это был молодой человек лет двадцати с небольшим, стройный и грациозный, с черными оживленными глазами, с тонкими, едва улыбающимися губами, высоким бледным лбом. Словом, это был джентльмен первой породы и, вдобавок, самой симпатической породы.
Когда он исполнил арию Прециозы, я не утерпел, закричал
браво!
и изо всей мочи стал аплодировать. Все посмотрели на меня, разумеется, как на сумасшедшего. Я, однакож, не струсил и продолжал хлопать и кричать
браво!
пока, наконец, воловьи глаза самого хозяина не заставили меня опомниться.
Оркестр снова строился, но я, не ожидая услышать что-нибудь лучшее, вышел из залы в сад. Ночь была лунная, теплая и спокойная. Я бродил около дому недалеко, и до меня долетали из хаоса звуков чудные звуки виолончели или скрипки, и образ грустного артиста со своею меланхолическою улыбкою носился как бы живой передо мною. "Где я его видел? Где я с ним встречался?" -- спрашивал я сам себя, и, после долгого напряжения памяти, я вспомнил, что я видел его во время обеда, с рукой, обернутой салфеткой, за стулом самого хозяина.
Мне сделалося почти дурно после такого открытия.
Музыка затихла, и я пошел через леваду по дорожке, к старосветским таинственным дубам. Пройдя немного, я услышал тихий шорох шагов за собою, оглянулся и узнал преследующего меня виолончелиста. Я обратился было к нему с вопросом, но он предупредил меня, схватил мои руки и со слезами прижал их к губам своим.
-- Что вы, что вы? Что с вами сделалось? -- спрашивал я его, стараясь освободить руки.
-- Благодарю вас! благодарю! -- говорил он шепотом. -- Вы! вы один-единственный человек, который слушал меня и понял меня!
Он не мог продолжать за слезами. Я молча взял его под руку и привел к дерновой скамейке, устроенной вокруг столетнего развесистого дуба.
Долго мы сидели молча, наконец он заговорил:
-- Вы со мной очень милостивы.
В это время раздался голос, называвший его по имени.
-- Идите в виноградную беседку, -- сказал он, вставая, -- я сию минуту приду к вам.
И он поспешно удалился.
Глядя вслед ему, я думал: "Вот вдохновенный миннезингер XII века. Как мы недалеко, однакож, ушли от благородных рыцарей, разбойников того плачевного века! А просвещение идет себе вперед крупными шагами".
Я встал со скамьи и пошел по дорожке, ведущей к виноградной беседке. Не знаю почему, а я не надеялся услышать от него его безотрадную повесть, как это обыкновенно бывает, и я, слава богу, не совсем ошибся. Правда, он предо мной высказался даже, может быть, больше, нежели сам хотел, но то не простой наш бедный язык, которым он заговорил со мною, то были чудные, божественные звуки, в которых отразились стоны рыдающего непорочного сердца.
Пришел он ко мне в беседку с виолончелью и, не сказав ни слова, начал настраивать инструмент и вроде пробы, как бы шутя, проиграл знаменитую каватину из "Нормы". У меня дух захватило при этих звуках.
Не отнимая смычка от струн, он заиграл одну из задушевных мазурок вдохновенного Шопена. Кончивши мазурку, он едва внятно проговорил: "Вот у нас свой бал". Проиграл он еще несколько мазурок Шопена, одну другой лучше, одну другой задушевнее.
К концу последней мазурки я заметил сквозь виноградные листья безмолвные лица многочисленных слушателей, -- то были горничные, лакеи и форейторы приезжих господ. Они оставили окна, в которые глазели на немецкие танцы вымуштрованных господ и госпож своих, и пришли послушать, как Тарас играет.
Орфей мой, отдохнув немного и настроив свою лиру, повел медленно смычком по струнам, и полилася полная сердечной, сладкой грусти моя родная мелодия (на слова):
Котилися вози з гори,
А в долинi стали.
Проигравши тему, он варьировал ее на тысячу ладов, и так варьировал, что я ничего подобного в жизнь мою не слыхал, да, кажется, и не услышу никогда. Слушатели вокруг беседки в продолжение игры не пошевелились и, когда он кончил свои чудные вариации, слушатели долго еще слушали, не переводя духа, разразились, наконец, общим вздохом и снова замолчали.
Я молча взял его за руки и знаком просил его выйти из беседки. Мы вышли и долго молча ходили по дорожке, как, бы боясь заговорить. Наконец, я, овладевши собой, спросил его:
-- Где вы учились?
-- Сначала дома.
-- А потом?
-- А потом барин с барыней ездили за границу и меня с собою брали, и, пока они жили в Берлине, я ходил несколько раз к Шпору и больше нигде не учился.
-- Да ведь Шпор играл на скрипке.
-- Я на скрипке у него и учился, скрипка и есть мой настоящий инструмент, а виолончель -- это уже так.
-- Что же вы намерены теперь с собою делать? Ведь вы настоящий великий артист!
-- А что с собою делать? Повеситься, ничего больше. -- Правду сказать, я и сам не мог ему ничего лучшего предсказать.
-- Прошедшего лета, -- заговорил он, -- приезжал к нам из Кочановки Глинка, слушал мою игру на скрипке и на виолончели, хвалил меня и просил барина, чтобы отпустил меня на волю. Они обещали ему, но тем, кажется, и кончилось.
-- Не унывайте, молитесь богу. Даст бог, все устроится.
-- Я не отчаиваюсь. Михайло Иванович, кажется, добрый такой, -- на него можно надеяться.
-- Совершенно можно, если только он про вас не забыл. Напишите вы ему письмо.
-- Написать-то я напишу, да как же я перешлю его? Ведь я адреса не знаю.
-- Я знаю, и вы передайте письмо мне. Напишите письмо сегодня, а я завтра буду в городе и подам его на почту.
В это время мы подошли к беседке, и он спросил меня, наклонясь к виолончели:
-- Не сыграть ли вам еще что-нибудь?
-- Весьма вам благодарен. Вы устали, отдохните немного и приготовьте к завтрему письмо.
И мы расстались.
После ужина (перед восходом солнца), раскланявшись с хозяином и хозяйкой, я, не заходя в табор, пошел в село нанять лошадь с телегою для совершения обратного путешествия до города или хоть до почтовой станции. Но увы! во всем огромном селе ни лошади, ни телеги не оказалось. "Нечего сказать, мужики зажиточные! Пьяницы, я думаю, да лентяи по большей части, а то как бы не найтись во всем селе одной лошади с телегою! Удивительный народ наши мужики! Не припугни его, так ничего и не будет. А вас, однакож, как видно, чересчур припугнули", -- подумал я, глядя на обнаженное село.
Делать нечего, отправился я к еврею в корчму и нанял у него (разумеется, за еврейскую цену) клячу на пять верст до какой-то фермы. "А там, -- уверял меня еврей, -- хоть четверку можно нанять до самой Прилуки".
С помощью услужливого Тараса Федоровича (виолончелиста) мы уложили кое-как свою мизерию и выехали из села по дороге в Прилуки.
-- Скажите мне, что это такое за ферма, на которую он нас теперь везет? -- спросил я у своего полусонного ментора.
-- Ферма? Это хутор Антона Адамовича. Прекраснейшие люди, то есть он и Марьяна Акимовна! Прекраснейшие люди! Заедем, непременно заедем! Я уже их давно не видал.
-- Пожалуй, заедем. Мне теперь заодно уж шляться, пока не выберусь на почтовую дорогу.
-- Не будете жалеть. Антон Адамович презамечательный человек. Он, изволите видеть, начал и кончил свою службу во флоте лекарем, путешествовал раза два вокруг света, оставил службу, получает себе полный пенсион да теперь приватно занимает место домашнего лекаря у нашего амфитриона, а он ему, вдобавок, еще и хутор подарил со всеми угодьями. Чего ж еще? Живи да бога хвали!
-- И давно он уже живет здесь?
-- Да будет лет около десяти с небольшим.
-- Что они, семейные люди?
-- Нет, только вдвоем. Правда, под их непосредственным надзором воспитываются две дочери помещика -- премиленькие дети, и они-то, можно сказать, и заменяют им настоящих детей. Одной, я думаю, будет уже лет около шести, а другая годом меньше.
-- Что же их не видно было на бале? Ведь они, я думаю, уже качучу танцуют. А это, вы знаете, такое украшение бала!
-- Нет, я думаю, что они еще качучи не танцуют. И, знаете, мать хочет их воспитать в совершенном уединении и после выпустить их на свет совершенно невинных, как двух птенцов из-под крылышка. Знаете, мне эта идея чрезвычайно нравится, -- нравственно-философская и, можно сказать, поэтическая идея, -- как вы думаете?
-- Действительно, поэтическая идея, но никак не больше. Я не подозревал, однакож, чтобы у Софии Самойловны были дети. Она еще так свежа.
-- И прекрасна, прибавьте!
-- Действительно, прекрасна.
В это время повстречался нам мужик и, снявши свой соломенный бриль, поклонился. И когда мы проехали мимо него, то он все еще стоял с открытой головой и смотрел на наш экипаж и, вероятно