Победы и поражения (Жизнь и творчество Генриха Ибсена)
I
Дарование Ибсена зрело очень медленно. Он дебютировал в 1849 году драмою "Катилина", которую впоследствии в дополненном и исправленном виде включил в полное собрание своих сочинений, затем написал еще целых четыре пьесы ("Богатырский курган", "Фру Ингер из Эстрота", "Пир в Сольгаузе" и "Олаф Лилиенкранц"), которые тоже отчасти потребовали для нового издания переработки, но даже и в переработанном виде не представляют ничего выдающегося, и только в 1857 г., когда ему уже было около тридцати лет, Ибсену удалось написать первое великое произведение -- "Воители в Гельголанде" или, как прежде переводили, "Северные богатыри". Судьба, однако, мало благоприятствовала Ибсену. Ни критика, ни публика не оценила по достоинству "Северных богатырей" и не поддержала молодого писателя; Ибсену суждено было еще долго не находить извне опоры, и это кладет особый отпечаток на его жизнь и творчество. Писатель должен учить, поучать -- для того же, чтоб учить, нужно самому знать, -- больше того: нужно верить, что твое знание есть единственно истинное знание, которое ты вправе противопоставить всяким другим знаниям. Где взять эту веру в себя? Как победить сомнения, которые живут в душе каждого? Сомнения ведь питаются неудачами -- внешними и внутренними. Автору его произведения кажутся так мало соответствующими его собственным эстетическим и литературным идеалам, публика их бранит, критика разносит, а нужно проповедовать, т. е. говорить твердым, уверенным голосом. И начинается тяжелая борьба и с самим собой, и с внешними препятствиями. Публике и критике не только уступить, но и виду показать нельзя, что хоть отчасти признаешь справедливость взводимых на тебя обвинений: это значило бы напрашиваться на снисхождение. В результате -- внешняя твердость наряду с вечными, грызущими, никому не видимыми сомнениями.
Мы увидим впоследствии, как мало верил Ибсен в свое призвание. Едва ли есть еще один писатель, который бы так долго и упорно останавливал бы свою мысль на вопросе, вправе ли он возвышать свой голос и говорить с трибуны пред людьми. В 1863 г. вышла пьеса Ибсена "Претенденты на престол" -- в подлиннике она называется "Дерево, из которого вырезываются короли". В ней Ибсен делится с читателем своими размышлениями о том, кто может считаться с королем, т. е. истинным избранником во всех областях человеческого творчества. И как мы увидим, ему казалось тогда, что первый признак, по которому можно отличить избранника от самозванца, пророка от лжепророка -- это вера в свое призвание. Пророк верит в себя и потому просто, легко и свободно, без внутренних колебаний идет своей дорогой, -- дорогой славы и победы. Лжепророк, как бы во всех прочих отношениях он ни был похож на пророка, не доверяет самому себе, и потому не знает, куда идти. Он вечно колеблется, меняет решения: все душевные его силы уходят на борьбу с самим собой и для дела ничего не остается. В последнем счете, поэтому, пророк всегда побеждает, самозванец же терпит постыдное поражение и жалкой смертью искупает свое дерзновение. "Претенденты на престол" вышли, как я сказал, в 1863 году. Но сомнения Ибсена в своем призвании гораздо старше возрастом. Он давно чувствовал, что все, что он пишет -- не то, не настоящее. Верное авторское чутье говорило ему, что не так нужно передавать повествования древних северных саг, как это делал он в "Олафе Лилиенкранце" или "Фру Ингер". Не тем голосом нужно воспевать жизнь и подвиги легендарных богатырей. А что за скальд, у которого нет голоса? И может ли безголосый человек вдруг запеть? Оказалось, что может. Как это случилось, отчего это, после 8 лет более или менее неудачных попыток, Ибсену вдруг удалось запеть, -- пока мы этого здесь касаться не станем. Мы можем только засвидетельствовать факт: в Ибсене родился настоящий, великий скальд.
Он стал петь о богатырских подвигах, о тайнах, о жизни и смерти, о радости и печали, о красоте Севера и северных женщин. Древние викинги словно оживают пред нами и преображают нашу бедную, серую жизнь. Нам начинает казаться, что наши маленькие повседневные тревоги и огорчения, наши забавы и радости -- еще не вся жизнь, и даже не начало жизни. Что главное, самое важное и значительное еще впереди, еще не испытано и не изведано нами. Ведь Ибсен вышел из нашей среды, он жил нашей современной жизнью. Он был аптекарским помощником, бился за свое существование, как все мы бьемся, путался в той же паутине повседневности и, вероятно, часто думал и чувствовал, что эта жизнь и есть вся возможная человеческая жизнь. И тем не менее, викинги и валькирии вдруг посетили его и нарушили мирный сон обывателя маленького норвежского городка. Давно он уже мечтал о них и звал их к себе. Но не находил настоящего слова, тех заклинаний, которые вызывают из прошлого тени ушедших из жизни и никогда не живших. Но вот слово найдено, вожделенная минута наступила.
Критики по поводу "Северных богатырей", равно как по поводу более ранних и более поздних произведений Ибсена, нередко упрекают его в заимствованиях. В 1883 году он в предисловии ко второму изданию "Пира в Сольгаузе" ответил им: "Я хотел только установить, что предлагаемая драма, как и все мои драматические произведения, является естественным продуктом моей личной душевной жизни и в данный момент вытекла из глубины моего творческого "я", а не обусловлена каким-нибудь внешним толчком или чужим влиянием". Большая и важная правда в этих словах Ибсена. Может быть, знаток скандинавской литературы и отыщет как в "Пире", так даже и в "Северных богатырях" какие-нибудь более или менее значительные позаимствования у других северных писателей. Но если он заметит только это и не услышит живого, мощного голоса молодого поэта, значит, он напрасно подходит к Ибсену. "Северные богатыри" -- великая, вдохновенная песня впервые почувствовавшего свои силы скальда.
Эрнульф, потерявший всех своих сыновей -- всех до последнего, младшего и любимейшего, Торольфа, -- сидит на берегу моря с обнаженной головой, не ест, не пьет. Страшное горе подорвало великие силы седого богатыря. Жизнь его кажется оконченной -- что делать на земле старику, у которого в один день погибли все сыновья? На просьбы и мольбы единственной оставшейся в живых дочери его, жены могучего Сигурда, у него один ответ: "Мой трудовой день окончен -- я схоронил своих сыновей. Подите от меня, уйдите". Ничего не действует на обезумевшего от горя старика -- ни убеждения, ни просьбы. Он сидит под снежной бурей с обнаженной головой, забыв и о себе, и обо всех на свете. Но вот дочь напоминает ему, что осталась у него в жизни еще одна великая задача: "Трудовой день твой кончен, говоришь ты, но это -- не так. Ты схоронил своих сыновей... но ведь ты скальд, и надо почтить их память посмертной песнью". Эти слова пробуждают его из оцепенения. Старик начинает петь сначала тихо, сидя, затем постепенно воодушевляется, встает, песнь становится звучней и точно рассеивает мрак сгустившейся над его бедной головой ночи:
Но лишила норна
Эрнульфа всего ли?
Я родился скальдом --
Нет завидней доли!
Пусть сынов сразила
Всех одним ударом;
Норне я обязан
Песен дивных даром.
Жало скорби жгучей
С корнем вырывает,
В сердце боль утраты
Песня утоляет,
Раны все врачует
Песнь волшебной силой;
Раздавайся ж громче
Над сынов могилой!
Честь сынам героям!
Слава вам вовеки!
Ведь на поле брани
Вы смежили веки!
Ждут героев павших
Одина палаты;
Скорби все смягчает
Дар богов богатый.
Вы видите, Ибсен выпрямился во весь свой богатырский рост. "Я родился скальдом, нет завидней доли". И какая волшебная сила дана песне: там, где все умолкает -- над могилами безвременно погибших юношей, один лишь скальд смеет возвысить свой голос. Песня, точно талисман, извлекает из сердца жало самой тяжкой скорби. Ясно, что человек, дерзающий произносить такие слова, вырезан из настоящего дерева, из которого вырезываются избранники -- короли и пророки. Он вправе идти к людям, он вправе звать их за собою. У него есть что сказать. Он умеет и сделать кой-что. Такого услышат, за таким пойдут -- не сейчас, так после.
Пришло настоящее слово, открылась великая тайна -- с тем вместе пришла и вера в себя. Ибсен ставит и разрешает самые трудные, самые страшные вопросы. Кажется, нет ни на земле, ни на небе такой тайны, такой задачи, такой опасности, пред которыми отступил бы молодой поэт. Наоборот, страшное его радует, опасности манят, загадочное становится его родной стихией. Все переживания, самые тяжелые и мучительные, претворяются в широкую и могучую песню -- словно оправдываются загадочные слова слепого старца: затем посылают боги людям горе и скорбь, чтоб было о чем поведать певцам.
Муза Ибсена в этот период -- гордая и смелая северная красавица, валькирия -- Йордис. Грозная, прекрасная и печальная, великая в любви и ненависти, она кажется случайно занесенной в нашу бедную жизнь их иного мира. Да ведь иначе и быть не может. Все истинно прекрасное и истинно великое принадлежит не земле, а иному миру. И если попадает на землю, то обречено на вечную скорбь. Может, иначе и не должно быть. Недаром же с древних времен поэты и мудрецы находили истинную красоту только в страданиях, недаром же последнюю истину всегда открывала людям трагедия. Йордис, когда еще была молодой девушкой, привязала у своей светлицы свирепого белого медведя и дала торжественную клятву принадлежать лишь тому, кто, справившись с чудовищем, похитит ее. Для нее, воплотившейся в женщину Валькирии, обыкновенные человеческие дела -- лишь пустая забава. Мелкие горести, мелкие радости раздражают и мучают ее, точно постоянные уколы булавок. Она хочет изменить основные законы нашей жизни, она хочет жить вне наших законов. Даже жизнь легендарных викингов ей кажется медленной, сонной, бледной. К нормальным опасностям, которых полна жизнь северных богатырей, она присмотрелась, они примелькались ей. Она создает новые, ненужные, ибо ценит лишь такую жизнь, рядом с которой всегда смерть. Полюбит она лишь того, кто примет ее жизнь, кто, идя за любовью, не побоится взглянуть в лицо смерти. И такой герой нашелся. Его не пугает требование Йордис, он понимает, чего она добивается. Бесстрашный, идет он ночью в светлицу, убивает свирепого медведя, уносит прекрасную Валькирию и отдает ее своему другу, Гуннару, побоявшемуся идти на медведя, чтобы вместе с жизнью не потерять и возлюбленную. Йордис становится женой Гуннара, доброго, твердого и честного человека, -- но только человека. Может Валькирия жить с простым смертным? Йордис верит, что медведя убил Гуннар, днем и ночью напоминает она себе и другим, что величайший и бесполезнейший подвиг совершил ее муж. Но воспоминание о подвиге не утешает ее. Не зная обмана, она его чувствует. Она задыхается в душной атмосфере родового поместья своего мужа, покой ее мучит, и она ищет случая разнообразить свое серое существование. К окружающим людям она равнодушна, и потому безжалостна: разве может высшее существо считаться с мелкими нуждами жителей земли? Не только посторонние, но даже совершивший величайший подвиг Гуннар и ее единственный сын Эгиль для нее не существуют. Она беспокойно мечется во все стороны, внушая страх и ненависть всем, кто сталкивается с ней на пути.
Таков закон судьбы: встреча с богами и даже полубогами сулит людям несчастье. Но уклониться от такой встречи еще, быть может, страшней. Сигурд Могучий, совершивший величайший подвиг, принес в жертву земному, понятному чувству -- дружбе, неземное чувство любви. Он уступил Гуннару Йордис и взял себе в жены кроткую, любящую Дагни. Проходят пять лет. Все должно было бы забыться. Человеческие законы должны бы были справиться и с Йордис, и с Дагни, каждая из них должна бы была покориться своей участи и на всю жизнь остаться верной тому, кому она была отдана. Но Ибсен искал не человеческих законов, и потому избрал в свои героини и вместе с тем в музы Валькирию. Кому бы она ни была отдана, она остается верной лишь себе самой. Это ее единственный и высший закон. И когда обман Сигурда раскрывается, когда для Йордис выясняется, что не Гуннар, а Сигурд совершил величайший и бесполезнейший подвиг, убил медведя, с которым не могли бы справиться и двадцать человек, -- все прошлое вновь оживает в ней. Сигурд, любивший ее, отдал ее своему другу, Гуннару, земной дружбе отдано предпочтение пред любовью...
На пиру, где открывается обман, происходят страшнейшие вещи. Юный Торольф возвещает Гуннару и Йордис, что их сын, Эгиль, убит стариком Эрнульфом, Гуннар убивает Торольфа, приходит Эрнульф и выясняется, что он отлучался не затем, чтобы убить, а затем, чтобы спасти Эгиля, и что за спасение их сына он заплатил страшной ценой -- жизнью всех своих сыновей. До всего этого царственной мстительнице нет дела. Ее любовь поругана -- разве может быть на свете еще что-нибудь важное и значительное? Разве можно огорчаться смертью сыновей Эрнульфа, разве можно дивиться смелому великодушию убитого горем старика, разве можно радоваться спасению собственного сына? Любовь Валькирии ценней всего на свете. Ее и только ее нужно спасать. Человеческие законы падают, человеческие заботы, радости и надежды -- что это все! Вот как об этом говорит Йордис:
Йордис. ... Я люблю тебя, я смею это сказать теперь, не стыдясь; моя любовь не забава, как у слабосильных женщин! Будь даже я мужем, клянусь всеми мощными силами, я и тогда любила бы тебя так же, как теперь! Воспрянь же, Сигурд! Счастье стоит подвига; мы оба станем свободны, если захотим, и игра выиграна.
Сигурд. Свободны? Что ты хочешь сказать?
Йордис. Что тебе Дагни? Чем она может быть для тебя? Она для тебя не больше, чем Гуннар для меня, -- для моей души. Надо ли жалеть об этих двух никому не нужных жизнях?
Сигурд. Йордис, Йордис!
Йордис. Ну, пусть Гуннар остается здесь, а Дагни едет в Исландию с отцом; я же последую за тобой повсюду, закованная в доспехи (Сигурд обнаруживает волнение ). Я последую за тобою не как жена твоя -- я принадлежала Гуннару и жива та женщина, которая была близка тебе. Нет, Сигурд, не как жена твоя, но как те отважные девы, как сестры Гильды, буду я следовать за тобой, воодушевлять тебя к борьбе и мужественным подвигам, чтоб имя твое прогремело далеко по свету! В горячей схватке я буду к тебе всех ближе, разделю с твоей дружиной бури и подвиги, а когда запоют драпу тебе, -- споют ее о Сигурде и Йордис вместе!
Сигурд. Это было когда-то моей заветной мечтой; теперь уже поздно. Между нами стоят Гуннар и Дагни и имеют на то право. Я загубил свою юную любовь ради счастья Гуннара и, если уже взял на себя такую муку, так не напрасно. И Дагни... без боязни, полная веры в меня, покинула она родной дом... Никогда не должна она узнать, что в ее объятиях я тосковал по Йордис!
Йордис. И ради этого ты готов наложить на себя такое тяжелое бремя? Для чего же тогда были тебе даны сила и мужество и все лучшие душевные дары? И разве достойная меня доля -- оставаться тут, в доме Гуннара? Нет, Сигурд, поверь мне, здесь найдется много дела для такого мужа, как ты... Норвегией правит Эрик, восстань против него; с непреодолимой силой двинемся мы вперед, будем биться и бороться упорно; не остановимся, пока ты не воссядешь на престоле Гаральда Прекрасноволосого.
Сигурд. Йордис, Йордис! Я мечтал об этом в дни бурной юности; пора забыть это... Не смущай меня.
Йордис(величаво). Веление норн -- нам с тобой идти рука об руку; изменить этого нельзя; ясно вижу я теперь свое дело в жизни: прославить тебя на весь мир!..
Йордис не знает забав и развлечений: эти человеческие слова чужды ей. Оттого она не знает и сострадания. Она ничего не боится, ей ничего не жаль. То, что все оберегают, она безжалостно разрушает. И не как ночной разбойник, робко озирающийся на закон, который грозит ему возмездием и казнью. И возмездие, и казнь, и закон -- в ее руках. Сигурд Могучий, прославившийся своими делами и подвигами на всю Норвегию, кажется слабым и неопытным ребенком пред нею. Он -- бесстрашный -- многого еще боится. Ему жаль своего честного друга Гуннара, он щадит свою любящую жену Дагни, да иначе и быть не может. Он богатырь, но он человек, и он чувствует над собой власть человеческих законов. Он не смеет брать в свои руки вершение судеб ближних: он справедливо боится возможных ошибок и предпочитает идти по предуказанному древними властителями человеческих дум пути. Как страстно ни любит он Йордис, он сторонится ее. И таинственные норны передают последние решения в руки Йордис. Она знает великое слово, -- она и произнесет его, и это слово пошлет в иной мир одних и даст на земле жизнь другим. "Всем может поступиться человек ради друга -- только не любимой женщиной, -- говорит она Сигурду Могучему. -- И если он делает это, он разрывает таинственную ткань норн и губит две жизни". Этим своим словом женщина Валькирия сразу точно мечом разрубает спутавшийся клубок человеческих жизней. Кто дал право ей вещать эту никому неизвестную истину? Почему можно поступаться всем -- только не любимой женщиной? И кто такая Йордис, кто такой Ибсен, что берут они на себя право возвещать и диктовать людям новые законы? Едва ли бы Йордис или Ибсен умели ответить на эти вопросы. Но так же несомненно, что едва ли бы они услышали их, как бы ни напрягали свои голоса вопрошающие. Йордис знает свое: всем может поступиться человек, только не любимой женщиной.
И Ибсен знает это, как знает, что лучший подвиг -- это бесполезнейший, что лучшая, завиднейшая доля -- родиться скальдом. И оттого, что он знал эти три великие истины, и оттого, что эти три истины побороли в его душе сомнения и все другие истины, оттого его голос, звучавший до сих пор так слабо, тускло и неуверенно, внезапно приобрел нечеловеческую мощь и красоту. Он нашел свои заклинания, и долго не приходившая на его зов Муза-Валькирия вышла к нему из глубины минувших столетий. Ожили мертвецы, прошлое стало настоящим. Все сыновья убиты, все надежды погибли, нет ничего в настоящем, но есть песня, и Ибсен торжествует:
Раны все врачует
Песнь волшебной силой,
Раздавайся ж громче
Над сынов могилой.
II
После "Северных богатырей" Ибсен замолчал на целых пять лет. Муза его покинула, голос пропал. Вскоре по выходе "Северных богатырей" Ибсен женился: заботы и дела, по-видимому, отвлекли его от фантастического мира, в котором он жил прежде. С этим снова начинает у Ибсена падать вера в себя и в свое предназначение. Ибо верить в свое предназначение может только тот, кто живет вне осязаемого, реального мира, для кого дерзость -- сомневаться в том, что недоказуемо, а не в преимуществах доказанного перед недоказанным. Кто, более того, считает все доказанное, доказуемое уже потому менее ценным, что оно ждет себе защиты и покровительства извне, от принятых обычаем норм. Йордис не доказывала, что покинуть любимую женщину есть величайшее из преступлений. Эрнульф не доказывал, что удел скальда есть лучший удел на земле. И Сигурд Могучий не спрашивал, не безумно ли привязывать к двери светлицы свирепого белого медведя, когда ждешь к себе возлюбленного. А ведь и слова Йордис, и вера Эрнульфа, и медведь у светлицы -- все это так непонятно, так проблематично. На тысячи живущих людей едва ли один отнесется к этому серьезно: всем покажется это бессмысленным, фантастическим, диким. И ведь, несомненно, вера Йордис сродни безумию. "Всем можно пожертвовать -- только не любимой женщиной". А даром норн -- даром песни? А царской короной? Что, если придется человеку выбирать между любимой женщиной и музой, между любимой женщиной и престолом -- от чего тогда отказаться? Что будет большим преступлением -- покинуть любимую женщину или отвернуться от Музы?
Ибсену вскоре после женитьбы жизнь предложила этот вопрос: ему пришлось выбирать между любовью и творчеством. Биографические данные об Ибсене слишком скудны, как, впрочем, скудны почти все биографические данные, и конкретных подробностей о борьбе, происходившей в нем в этот период времени, у нас нет. Зато есть написанная им тогда пьеса: "Комедия любви". Пьеса эта почти ничем не напоминает предшествовавшую. Нет викингов и валькирий, не сверкают латы и шлемы, не бряцают мечи. Хотя действие и происходит в Норвегии -- но в современной, цивилизованной Норвегии. Действующие лица -- студенты-богословы, чиновники, купцы, пасторы, барышни-невесты и не невесты, дамы и только один поэт да одна девушка Свангильд, имя которой напоминает древнюю сагу. Действующие лица, стиль и колорит пьесы -- совсем иные, чем в "Северных богатырях". "Комедия любви" написана стихами, в ней есть и блеск, и остроумие, порой даже лирический подъем. Но пафоса, которым проникнуто каждое слово "Северных богатырей", нет. Не то, чтобы за истекшие пять лет Ибсен вполне сдружился со здравым смыслом, -- этого, пожалуй, нельзя сказать. Герой пьесы, поэт Фальк, даже высмеивает здравый смысл и ровную, размеренную, рассчитанную жизнь мирных обывателей мирного городка. Он чувствует себя выше окружающих, он даже притязает на призвание! Но захватывающих слов Йордис и Эрнульфа мы не слышим. Сам поэт объясняет, доказывает и даже сходится во мнениях с умным и честным купцом, нарочитым представителем здравого смысла. Главное содержание пьесы -- суд над прежней Музой Ибсена -- валькирией Йордис. Она, мы помним, вдохновенно вещала, что всем можно поступиться -- только не любимой женщиной. Ибсен теперь сомневается и в словах Йордис, и в ее праве вещать. Точно ли нельзя поступиться любимой женщиной? И точно ли вдохновение может быть источником права? Это ведь еще доказать нужно! И -- поразительная вещь: тот, кто апеллирует к доказательствам, этим самым попадает во власть доказательств.
Сразу выясняется, что Йордис не богиня и не может быть источником законов, и что вдохновение -- призрак, существующий лишь для тех, кому служить рассудок. Можно отказаться от любимой женщины и даже не ради того, чтоб стать скальдом, а чтоб стать современным поэтом. Этой мудрости научил в пьесе Фалька богатый купец. Этой мудрости обучил в действительности молодого Ибсена четырехлетний опыт супружеской жизни. Кто был прав: прекрасная, грозная, но фантастическая Йордис или спокойный, добрый, но живой купец? Кто обманул -- фантазия или опыт? Либо обманули оба? Либо оба были правы?
Эти мысли занимали Ибсена еще до появления "Комедии любви", но с особенной силой и полнотой выразились они в следующей его драме "Претенденты на престол". Как мы уже знаем, в подлиннике эта пьеса называется "Дерево, из которого вырываются короли". Главные действующие лица: настоящий король Гокон и самозванец, незаконный претендент на престол -- ярл Скуле. Кроме них в драме имеют большое значение еще два лица, которым Ибсен доверяет сокровеннейшие свои мысли: епископ Николай и скальд Ягтейр. Биографы Ибсена почти единогласно утверждают, что в лице Гокона Ибсен нарисовал своего младшего товарища -- знаменитого норвежского писателя Бьернсона, в лице ярла Скуле -- самого себя. Это предположение очень похоже на правду. Во всяком случае несомненно, что жизнь и судьба Бьернсона во многом напоминает жизнь и судьбу Гокона, и что такое же сходство можно найти между Ибсеном и Скуле. С первых же шагов счастье улыбнулось Бьернсону: он никогда не сомневался в себе и всегда побеждал. Ибсену же пришлось вынести жесточайшую внутреннюю и внешнюю борьбу. Он сомневался в себе, все сомневались в нем. Когда вышли "Претенденты на престол", Ибсена, который был на пять лет старше Бьернсона, почти совсем еще не знали. Ему было 37 лет, и ничего еще не было сделано: ни для истории, ни для себя. Даже Муза, которая однажды было явилась и вдохновила его песней, надолго покинула его. Неудивительно, что его преследовала постоянная мысль, точно ли он настоящий избранник, а вместе с тем мучил и другой, более общий, как принято говорить, вопрос: по какому признаку можно отличить помазанника от самозванца? Но этот более общий вопрос, как мы сейчас увидим из разговора епископа Николая с ярлом Скуле, был обращен ярлом Скуле в еще более личный.
Нужно заметить, что в драме Ибсена епископ Николай является неудачником par excellence. Он больше всего в мире жаждал славы полководца и в первом же сражении убедился, что он жалкий трус; он больше всего в мире любил женщин, но судьба сделала его кастратом от рождения. Иначе говоря, жизнь закрылась для него; ему оставалось только одно: размышлять. И мстить людям, прибавляет Ибсен. В драме епископ Николай действительно все время только и делает, что ссорит и сталкивает между собой людей, и по его милости кровь льется рекой. Но его злодеяния мало занимательны; от них даже отдает мелодрамой. Тем сильнее поражают нас его размышления: так глубоко и беспощадно думать, как думает епископ Николай, станет только человек, которого никакие соблазны "дел" подкупить не могут. По-моему, драма выиграла бы даже, если бы Ибсен не уступил традиционному представлению об неудачнике и не наделил бы епископа Николая страстью вечно мстить за себя людям. На самом деле, личная неудача далеко не всегда ожесточает человека против удачников. Чем умнее, чем глубже человек, тем вероятнее, что его ожесточение, его жестокость получит совсем иное направление. Он, как смертельно раненое животное, бросит всех и убежит в свою берлогу доживать в одиночестве оставшиеся ему дни. Он будет мстить, он будет бороться, но не с людьми, а с судьбой, с богами. Может, случайно, по пути жертвой его падут и ближние, но не потому, что они возбуждают в нем зависть, а скорей потому, что он не видит, не замечает их. Иначе ведь и быть не может: когда борешься с богами, о людях не думаешь. Епископу Николаю должна была казаться скромной даже такая огромная задача: "воздвигать королевские престолы". Ведь королевские престолы -- только человеческие престолы. Его же мысль вращается совсем в иных сферах. Приведу отрывок из его разговора с ярлом Скуле:
Ярл Скуле. Ответьте мне на один вопрос, высокочтимый владыка епископ, но ответьте по всей правде. Почему Гокон идет так, не сбиваясь, не спотыкаясь, прямо вперед? Он не умней вас, не храбрее меня.
Епископ Николай. Кто совершает величайшие дела в мире?
Ярл Скуле. Величайший из мужей.
Епископ Николай. А кто величайший?
Ярл Скуле. Самый отважный.
Епископ Николай. Так говорит вождь. Священник сказал бы -- самый благочестивый; ученый сказал бы -- самый мудрый. Но это ни тот, ни другой, ни третий, ярл. Счастливейший -- вот величайший. Величайшие дела совершает счастливейший, тот, на кого требования времени нисходят сами собой, словно в порыве похоти родят в нем мысли, которых он сам не понимает, но которые указывают ему пути; куда они ведут -- он сам не знает, и все-таки идет, должен идти ими и идет, идет, идет, пока не услышит радостных кликов народа, -- остановится, оглядится с изумлением и поймет, что совершил великое дело.
Так разговаривает епископ Николай. Мало того: когда ярл Скуле, не сразу понявший смысл речей своего лукавого, а может быть и мудрого -- пока мы еще не решаем этого вопроса -- собеседника, замечает ему, что ведь право все-таки на стороне Гокона, старик говорит: "Право на его стороне, потому что он счастливец. Величайшее счастье иметь на своей стороне право. Но по какому праву -- право на стороне Гокона, а не на вашей?" Этого вопроса ярл Скуле уже не выносит, хотя он всецело отдался одному желанию: расшатать трон под Гоконом. Но в эти тайны он не смеет заглядывать, так бороться он не умеет. "Буду молить Бога, чтоб он избавил меня от искушения задаваться такими думами", -- говорит он епископу.
Драма "Претенденты на престол" -- одно из замечательнейших произведений Ибсена, но мне кажется, что не только ярл Скуле, -- сам автор испугался пришедшей епископу в голову мысли. И есть чего испугаться: в истории человеческой мысли разве только учение Кальвина о предопределении может сравниться с идеями старого священника по подавляющему впечатлению бессмысленной несправедливости. Бог еще до рождения человека решает, спасется ли он, или погибнет. Наши дела, наши заслуги, как бы велики они ни были, не могут изменить Божеского решения. Суд над нами производится без нас, наша воля заранее связана, нас делают праведниками, нас делают злодеями. Праведник у Кальвина, как великий человек у епископа Николая или Ибсена -- есть счастливейший, только счастливейший. И это -- Божеская справедливость! Как жить в этом мире, где деятельность лучших бесплодна, где история воздвигает памятник не человеку, а случаю, выдвинувшему человека?! Ведь если прав в этом Николай, то нужно идти за ним до конца, нужно признать вместе с ним, что нет ни добра, ни зла, ни верха, ни низа, ни высокого, ни низменного. "Все такие слова вам необходимо забыть, иначе никогда вам не сделать последнего шага, не перепрыгнуть через расселину. Не надо ненавидеть кучку людей или дело за то, что цель этой кучки или дела -- то, а не другое; надо ненавидеть каждого человека из этой кучки за то, что он против вас, и ненавидеть каждого, кто стоит за дело, которое не споспешествует вашей воле. Все, что вам полезно -- добро; все, что вам помеха -- зло". Нужно сказать себе, что не только человек сам выдумывает себе цели, но что он сам и оправдывать их должен, что не на кого ему сослаться, не на кого опереться, не от кого ждать защиты и помощи. Маленькое, слабое создание, человек, брошен в бесконечно огромный мир и всецело предоставлен самому себе и своему жалкому разуму. Прав был ярл в своем ответе епископу: нужно вечно молить Бога, чтоб он избавил от искушения задаваться такими мыслями. И ничем, кроме молитвы, от такого дьявольского наваждения не избавишься...
Но ведь не всем дано молиться -- как быть тому, кто не может молиться, кто чувствует себя вне покровительства земных и небесных законов, кому открылась страшная тайна, что покровительство и защиту можно найти только на земле, что на небе нет и не может, почти не должно быть ни силы, ни законов, ни справедливости?
Люди убежденно говорят, что тому, кто не может избавиться от такого знания, лучше совсем и не родиться на свет Божий. Они еще говорят, что лучше назвать скромную и бедную земную справедливость небесной, чем признать, что на небесах нет высшего, единого и всегда правого суда. Так сделал и Ибсен в "Претендентах на престол". Мысли епископа Николая остались только мыслями, грозными и зловещими, но бессильными над человеческой душой. Настоящим героем пьесы является не мрачный гений Николая, а светлый дар короля Гокона. Все интриги и ковы старого священника ни к чему не приводят: ясный Гокон, его святое право и чистая правда -- побеждают. За него все силы -- и земные, и небесные. И вообще, небесные силы не враждуют с земными, а действуют с ними заодно, небесная справедливость не становится поперек пути земной правде, а поддерживает ее. Человек может доверчиво обращаться к Богу с молитвой о своем земном устроении, ибо Бог, господин над вселенной, имеет и время, и охоту думать о каждом отдельном человеке: без высшей воли ни один волос не упадет с головы самого жалкого мытаря, -- тем более с головы праведного короля. Вся пьеса "Претенденты на престол" проникнута этой философией человечески понятной надежды. Темные, неправедные силы, воплощением которых является старый и злой священник-урод, борются со светлыми и, в конце концов, принуждены уступить. Это обнаруживается уже с первого действия. Мать Гокона, в доказательство законности прав своего сына на престол, проносит в руках раскаленное железо. И руки ее остаются белыми и нежными по-прежнему. Суд Божий совершается перед глазами у всех и суд Божий -- есть суд праведный. Он берет сторону правого и невинного. И уже до конца пьесы небесные силы поддерживают праведника. Гокону приходится преодолевать труднейшие препятствия. Против него восстает могущественнейший ярл Скуле, сумевший собрать вокруг себя многочисленных приверженцев. Ярлу даже удалось одержать победу над молодым королем, и победа не идет впрок незаконному претенденту. Побежденный Гокон остается королем, победитель Скуле продолжает быть самозванцем. Случайная победа не дает силы: сила дается только помазанием, избранием. Посмотрите на Гокона и Скуле. Гокон всегда верит в себя, никогда не колеблется и потому всегда знает, что делает. Ему приходится приносить тягчайшие жертвы -- он это делает с глубоким внутренним спокойствием, с совершенно ясным духом. Он любит мать свою, но по высшим государственным соображениям ему нужно отослать ее далеко от себя -- и он твердой рукой подписывает грамоту: присутствующим кажется даже, что он это делает с легким сердцем. Он порывает с Кангой, которая была ему дороже всего на свете, и берет в жены Маргариту, дочь ярла Скуле. "Прочь всех, кто слишком дорог королю", -- заявляет он громогласно. Сам Скуле говорит, что это -- великий подвиг. Но Гокону дано совершать подвиги. Если он заносит меч над тем, что ему всего дороже, он делает это во имя своего избрания, помазания. Пусть попробует Йордис напомнить ему, что от всего можно отказаться, только не от любимой женщины! Сильна духом Валькирия, непобедима ее вера, но ведь и Гокон высечен из паросского мрамора. Чего бы это ему ни стоило, он с ясным и спокойным видом скажет -- даже не прямо ей, а своим придворным, которые передадут ответ по назначению: "Отныне она будет устранена с пути короля навсегда". Вы видите уже по этим делам Гокона, каким, в представлении Ибсена, должен быть настоящий избранник. Первый признак, по которому можно отличить пророка от лжепророка -- это ясность и спокойствие духа, твердая вера в свое предназначение. Искуситель даже не смеет приближаться к пророку. Он пытает и смущает только незаконных претендентов: епископ Николай проповедует свою мрачную философию ярлу Скуле. С ним, а не с Гоконом он делится своими ночными, тяжелыми и страшными думами. Его ложная мудрость мерцает и тлеет перед великим умом праведника, как лампада перед ясным восходом зари.
Все силы -- земные и небесные -- за избранника. У Гокона есть миссия, великое дело, возложенное на него Богом. Он это знает и это дает ему силы и ясность духа.
Гокон. Норвегия была государством -- станет народом... Отныне все (враждующие партии) должны объединиться и знать и сознавать, что все они составляют одно целое, один народ! Вот дело, возложенное на меня Господом, вот дело, предстоящее ныне королю Норвегии. Вы, герцог, пренебрегли бы этим делом, поистине -- оно вам не по плечу.
Герцог Скуле(пораженный). Собрать?.. Объединить трондеров и виквэрингов, всю Норвегию? (Недоверчиво.) Это несбыточное дело! Ни о чем таком не вещает сага Норвегии до сегодняшнего дня.
Гокон. Для вас несбыточное, -- вам только повторять старую сагу; а для меня это легко, как легко соколу прорезать облака.
Герцог Скуле(взволнованно). Объединить... создать единый народ... пробудить в нем сознание, что он -- одно целое! Откуда у вас такая диковинная мысль? Меня бросает от нее в жар и холод (Порывисто). Дьявол внушил ее вам, Гокон; никогда ей не стать делом, пока я в силах носить на голове стальной шлем!
Гокон. Мысль эта от Бога, и я не откажусь от нее, пока ношу на челе обруч святого короля Олифа!
Скуле не понимает Гокона, не знает даже, как могла прийти в голову короля такая диковинная мысль. Ведь никогда ни о чем таком не вещала сага Норвегии: ясно, что эта мысль либо от Бога, либо от дьявола. Скуле говорит в лицо королю, что он дьявол. Он может так сказать -- но так думать он не в силах. Великая королевская мысль покоряет строптивого герцога. Hoc signo vinces[23] -- он чувствует это и решается на отчаянный шаг: похитить и присвоить себе королевскую мысль. Он надеется таким образом попасть в избранники и победить ненавистного соперника. Но это ни к чему не ведет. Воспоминание постоянно грызет ослабевшую душу вырезанного из плохого дерева претендента. Раз он принужден был обокрасть Гокона -- значит, богатство не у него. "С той поры, -- говорит он, -- как Гокон вымолвил эти безумные слова, он точно стоит передо мною истинным, законным королем. Что, если в этих диковинных словах сверкнул луч божественного призвания? Что, если Господь хранил эту мысль до поры до времени и восхотел ныне посеять ее... и избрал в сеятели Гокона?" И еще раз: "С той поры, как Гокон высказал свою великую королевскую мысль, -- я не знаю иной мысли на свете". Как видите, на высшем совете природы не дано претенденту использовать украденное. Все против него. При его дворе живет вещий скальд, хранитель и певец древней мудрости. Скальд всей душой предан королю на час. Но когда истомленный бессонницей и тревожными думами Скуле призывает его к себе, надеясь в дружеской беседе найти поддержку и утешение, скальд, сам того не подозревая, оказывается беспощадным судьей, даже палачом своего повелителя, хотя пришел в его стан затем, чтобы воспевать его подвиги.
Король Скуле. Скажи мне сперва -- ты много странствовал по чужим краям -- случалось ли тебе видеть, чтобы женщина любила чужое дитя? Не только привязалась к нему, а любила, любила со всем пылом горячей материнской любви?
Ятгейр. На это способны лишь бездетные женщины.
Король Скуле. Только такие женщины?
Ятгейр. И прежде всего бесплодные...
Король Скуле. Прежде всего бесплодные?.. Они любят чужих детей со всем пылом материнской любви?
Ятгейр. Бывает часто.
Король Скуле. А не бывает ли иногда, что такая бесплодная женщина убьет чужое дитя по той причине, что у нее самой нет детей?
Ятгейр. О, да; но это неразумно.
Король Скуле. Неразумно?
Ятгейр. Да; убивая чужое дитя, она дарит его мать даром скорби.
Король Скуле. По-твоему, дар скорби так завиден?
Ятгейр. Да, государь.
Каждое слово скальда приговор потерявшемуся королю. Скуле чувствует, что Ятгейр, как и Гокон, высечен из настоящего мрамора, и все расспрашивает его в надежде выпытать у него великую тайну избрания.
Король Скуле. Скажи мне, Ятгейр, как ты стал скальдом? Кто научил тебя искусству слагать песни?
Ятгейр. Этому искусству не учатся, государь.
У скальда нет средств дать королю Скуле веру в себя. Ее дают только небеса. Он готов сложить голову за своего короля -- но этого мало. Того божественного мира, которое ищет Скуле, у людей добыть нельзя. Оно от богов -- и для избранников богов. Для постороннего глаза помазанник -- король, пророк, скальд -- на вид мало чем отличается от других людей. Внешних признаков для отличия избранников от самозванцев указать нельзя. Но внутренний вещий голос непрестанно твердит избраннику: ты создан для великого дела. И это дает ему веру в себя и глубокий душевный покой. Он смело идет навстречу опасностям, он не боится трудов и жертв и за ним всегда обеспечено последнее торжество и последняя победа.
III
"Борьба за престол" обезоружила даже пастора Шака, одного из самых непримиримых литературных врагов Ибсена. "Это единственное произведение Ибсена, -- говорит он, -- где основная идея выдержанна, ясна и прозрачна, и где автор сам, видимо, знал, чего хотел, и достиг, чего хотел". Если в словах пастора и можно усмотреть некоторое преувеличение, то, во всяком случае, незначительное. Шак, пожалуй, слишком легко отнесся к размышлениям епископа Николая. Ему кажется, что светлое торжество Гокона служит достаточным ручательством за то, что сомнения епископа погребены навсегда и не воскреснут даже после страшного суда. Отчасти, конечно, почтенный пастор прав. Люди до сих пор не нашли еще иного средства для борьбы с мраком и тьмой, кроме псалмов в честь света, и Ибсен в свое пьесе сделал все, что можно требовать от человека. Отогнав от себя старого священника, он вновь обрел столь необходимую скальду веру в свое божественное предназначение. Когда в 1866 году Ибсену нужно было исхлопотать себе писательское жалованье, он обратился к королю Карлу со следующими словами: "Я не борюсь за беззаботное существование, я борюсь за свою жизненную задачу, в которую непоколебимо верю и которую, знаю, Бог возложил на меня".
Пришла, наконец, вера -- Ибсен представляется самому себе таким же избранником, как и Бьернсон-Гокон. Он уже получил награду свою -- великое помазание: наступило время писать пророческую поэму-драму -- "Бранда".
"Бранд" при своем появлении произвел на читающую публику потрясающее впечатление. Говорили, что Ибсен берет приступом самое небо. И было чему удивляться! Трудно во всемирной даже литературе найти много произведений, которые можно было бы по смелости, силе и глубине поставить наряду с "Брандом". Казалось, Творец воскресил одного из древних пророков и послал его на землю с повелением жечь глаголом сердца людей. Как истинный посол Божий -- Бранд бесстрашен. Он несет слово Божие: все должны пред ним преклониться. И точно: не только люди, -- стихии ему повинуются. Его голос подобен небесному грому -- кто осмелится спорить с ним в силе? Ни в одном из произведений Ибсена пафос его не достигал такого подъема. Ни разу не подходил он к труднейшим человеческим вопросам так просто, легко и уверенно. Никогда сомнения не были от него так далеки, как в ту пору, когда он писал "Бранда".
Биографы Ибсена указывают на то обстоятельство, что Бранд есть порождение великого гнева. Родина Ибсена, Норвегия, присутствовала равнодушной зрительницей при разгроме слабой Дании могущественной Пруссией. Лучшие люди на всем Скандинавском полуострове требовали от своих правительств активного вмешательства. Но на лучших людей не обратили внимания. Осторожные правительства не решались ради сомнительного успеха рисковать благосостоянием и жизнью тысяч людей и предоставили Дании собственными силами выпутываться из опасного положения.
Пред Ибсеном возник трудный и страшный вопрос: чему должен служить человек -- идее или личным интересам. И он без колебания ответил: наша жизнь только тогда может иметь смысл, если мы готовы жертвовать ею ради высших идеалов. Нет ничего страшного на свете, раз человек служит не себе, а Богу, пославшему его в этот мир. Проникнетесь этой мыслью -- и вы титан, нет у вас этой веры -- вам только остается обратиться в прах, из которого вы созданы.
Вся огромная поэма "Бранд" есть только бесконечное развитие и иллюстрация этой одной идеи. Первая величайшая заповедь: возлюби своего Господа Бога.
Было бы, однако, ошибкой думать, что Ибсен в эту пору своей жизни, как и впоследствии, был религиозным человеком в обычном смысле этого слова. Скорей, наоборот: он далеко не мог считаться верным сыном церкви. Но, как он не раз признавался в том, Библия казалась ему величайшей книгой. Причем, сердце его, как и многих северян, лежало больше к Ветхому Завету, чем к Новому. Грозный Бог Саваоф, требовательный и неумолимый, поражающий и уничтожающий непокорных, справедливый и в гневе и в милосердии, был понятней и ближе поэту. Разгневанная и негодующая душа найдет себе больше пищи в проповедях и обличениях пророков, чем в повествованиях евангелистов. Ибсен искал не мира, а меча. Ему нужно было претворить накипевшее негодование -- проклинать, бичевать, самому уподобиться карающему Богу. В эту пору Ибсен мог либо греметь, либо молчать. Может быть, не отдавая себе отчета, он и рад был тому, что так много накипело в нем. Иначе разве голос его возвысился бы до такой пророческой силы и мощи. Ему ниспослан был дар скорби, дабы родился в нем дар уже не скальда, а пророка.
Ведь если дар скальда от Бога, то во сколько раз более от Бога дар пророка? Неисповедимы пути Творца: быть может, Пруссия затем набросилась на Данию, быть может, Швеция и Норвегия затем предоставили Данию собственной участи, чтобы Ибсен испытал великое горе, и чтоб в его душе загорелось великое пламя? Разве для того, чтобы явился пророк на землю, жаль отдать несколько тысяч или десятков тысяч человеческих жизней? Люди все равно умирают миллионами -- пророк же рождается раз в тысячелетие и начинает собой эру!
Я знаю, что мое предположение в высшей степени фантастично и неправдоподобно, но мы подходим к "Бранду", в котором все от первой до последней строки не менее фантастично и неправдоподобно. Мое допущение -- только удар по ибсеновскому камертону; читатель по одному этому звуку должен почувствовать, в каких тонах написана пьеса. Да и то сказать, разве когда-нибудь пророки говорили правдоподобно и понятно? Раскройте Библию, вдохновившую Ибсена: сколько там истин столь же парадоксальных и для нас неприемлемых. И все же, Библия убеждала и покоряла людей. Пророков никогда не понимали, но всегда слушали и продолжают слушать. И Бранда едва ли кто-нибудь понял: но услыхать -- все услышали. Громовой голос, сила и мощь фантастической мысли покорили самых строптивых. Служители церкви всей Европы, чуть ли не всего христианского мира, пошли за Ибсеном. По воскресным дням в церквах священники повторяли слова Бранда. Ибсен победил, стал настоящим королем: ему повинуются народы.
С самого же начала пьесы Бранду приходится вступить в борьбу: с людьми и стихиями. Горы. Густой туман. Покрытая снегом местность. Повсюду подмерзшие озера и ледники с глубокими трещинами, грозящими поглотить смелого путника. Бранд твердым шагом подвигается вперед: опасности опасны для других, а не для него. Вслед за ним, на некотором расстоянии, робко и неуверенно плетутся еще два человека: крестьянин с сыном. Они не избранники и не пророки -- мысль об опасностях пути не покидает их ни на минуту. Они дрожат от страха, что пошли по ложной дороге. Ведь в горах, во время тумана, так легко заблудиться и погибнуть. Ледниковые трещины скрыты под снегом, озера подернуты тонким, надламливающимся от человеческой ноги льдом. Наконец, крестьянам становится невмоготу. Они чувствуют, что идут на верную смерть и начинают звать Бранда назад. Сын со слезами умоляет отца не рисковать жизнью. Благоразумный крестьянин понимает и сам, какой опасности они подвергаются. Но Бранд непоколебим. Он не только сам продолжает идти вперед, он требует, чтоб и спутники шли с ним. Крестьянин спешит к умирающей дочери. Если он вернется домой, дочь умрет, не повидавшись с отцом. Значит, нужно идти, не считаясь ни с чем. Нужно и безбоязненно отдать и свою жизнь, если того требует долг. Так говорит Бранд крестьянину. Но обыватель не понимает этих слов:
Ox, Господи Иисусе,
Всему, я чаю, мера есть на свете.
Ты не забудь: жену, детей имею.
Для Бранда это, конечно, не возражение. Не задумываясь, он отвечает, как отвечает на то, что уже давно известно и что давно потеряло всякий смысл и значение в глазах человека:
И Тот, Кого ты назвал, мать имел...
Вернись!
Ты мертв, хотя и жив. Не знаешь Бога,
И он тебя не знает.
Инстинкт жизни все же берет верх в душе крестьянина. Он не идет за Брандом, а возвращается домой. Он даже пытается силой потащить за собой строгого проповедника. Но Бранд силен не только духом, но и телом. Он легко отшвыривает от себя здоровенного крестьянина и идет вперед -- к великим делам, к великим победам. -- Дела не заставляют себя долго ждать. Бранд благополучно преодолевает все опасности и уже у самого перевала встречает молодую парочку: своего старого товарища Эйнара с невестой. Молодые люди весело рассказывают Бранду о своем счастье, о радостях жизни, о надеждах на будущее. Он не мешает им говорить. Пусть щебечут и радуются. Он знает, что, когда понадобится -- он сразит их одним словом. Ведь они люди, он -- пророк. И вот, когда молодые люди, вдосталь наговорившись о своих радостях, выражают свое удовольствие по поводу того, что им предстоит продолжить свое путешествие вместе с Брандом -- им ведь, при их неопытности и наивности, и в голову не могло прийти, что кто-нибудь во всем мире, будь то простой смертный или избранник Божий, захочет спугнуть их невинную радость, -- Бранд сразу вбивает в их веселье осиновый кол.
Бранд. Но я-то ведь на похороны еду.
Агнес. На похороны -- вы?
Эйнар. А кто же умер?
Кого ты едешь хоронить?
Бранд. Да Бога,
Которого своим ты называл.
Чуткая душа Агнес сразу почувствовала, что пришел конец их счастью. Она хочет бежать, но Эйнар мужчина. Он надеется на свои силы. Ему кажется, что он встретился со своим старым школьным товарищем, которого можно переубедить обыкновенными доводами здравого смысла. Он не знает, что за время разлуки с Брандом произошло чудесное превращение. Что из человека он, приняв дар скорби, превратился сперва в скальда, а потом в пророка. И, что, почуяв в себе великую силу и громовой голос, Бранд вышел теперь из своего одиночества к людям, чтоб не раздавался его могучий призыв лишь среди лесов и скал. Бранд начинает пророчествовать. В дикой пустыне, где до сих пор слышался лишь гром обвалов рев водопадов, раздается вдохновенный человеческий голос. И какими слабыми, сравнительно с голосом пророка, кажутся все великие шумы пустыни:
Бранд. Давно закутан в саван,
И схоронить пора открыто Бога
Рабов земли и будничного дела!
Давно пора понять вам, что успел
Он одряхлеть за сотню сотен лет.
Эйнар. Ты болен, Бранд.
Бранд. О, нет, здоров и свеж я,
Как сосны гор, как можжевельник дикий;
Но род людской -- он в наше время болен,
Нуждается в лечении. Вы все
Хотите лишь играть, шутить, смеяться,
И верить, уповать, не рассуждая,
Хотите бремя все грехов и горя
Взвалить Тому на плечи, Кто явился,
Как слышали вы, пострадать за вас.
Венец терновый Он, многострадальный,
Надел, и -- можно вам пуститься в пляс!
Пляшите, -- но куда -- вопрос печальный -
Вас пляска разведет в последний час?
Я не буду приводить всей проповеди Бранда -- тем более, что ведь это только начало. Ему еще не раз придется выступать пред людьми, не раз придется звать за собой, грозить и проклинать. Не раз люди после беседы с Брандом будут повторять слова Агнес, что кажется, будто солнце зашло, будто пахнуло холодом, будто вдруг откуда-то выдвинулась угрюмая и грозная стена. Не раз спугнет он поющую и пляшущую юность. Пророки всегда пугают. Но все же за ними идут, ради них бросают отца, мать, сестер и братьев. Трепетная Агнес уже перестала замечать своего возлюбленного. Ее сердце принадлежит Бранду. Он уже скрылся из виду, а она, глядя ему вослед, благоговейно восклицает:
Когда он говорил, то... словно вырос.
Бранд победил первую человеческую душу, но это лишь начало его пророческого поприща. Дальше мы будем свидетелями подвигов, гораздо более смелых и трудных.
Бранд спускается с гор к фиорду, в свою родную деревню. На берегу он видит необычное зрелище. Фогт раздает съестные припасы толпе людей -- мужчин, женщин, детей. Бранд видит пред собой голод. Эйнар и Агнес, пришедшие сюда раньше Бранда, как и полагается людям, отдали все, что у них было, голодающим. Фогт обращается к Бранду, полагая, что и он отзовется на призыв нужды -- но Бранда так же мало трогают человеческие страданья, как и человеческое счастье. Эйнар пытается вразумить Бранда: тут голод, объясняет он ему. Но Бранд и сам это знает:
Достаточно взглянуть
На эти впалые глаза с каймами
Свинцовыми вокруг, чтоб догадаться,
Какая гостья здесь царит.
И что же? Пред лицом голода, от которого умирают люди -- найдет ли Бранд в себе силы проповедовать, греметь? Тут можно и отличить пророка -- он носитель великой тайны, и то, что кажется страшным обыкновенным людям, его не пугает. Ибсен-Бранд не торопится, подобно Эйнару, опорожнить свой кошелек, чтоб откупиться добрым делом от потрясающего зрелища. Он идет в толпу и смело, твердым голосом начинает свою проповедь. Прежде истина -- потом хлеб. Стократ блажен нуждающийся в хлебе. Спасать нужно не тело, а душу:
О, если б кровь моя могла омыть
Струёй целебной души ваши -- пусть бы
Лилась, пока вся не иссякла б. Вас же
Стараться от нужды избавить -- грех,
Господь желает вас поднять духовно.
Народ живой, -- как ни был бы разрознен,
И мал, растет и крепнет от невзгод.
И взгляд его тупой приобретает
Орлиный кругозор, и слабость силой
Становится, уверенной в победе!
А если час невзгод не возбуждает
Народ к борьбе, к деяньям благородным -
И не заслуживает он спасенья!
Толпа приходит в бешенство от слов Бранда: уже грозит ему общая участь всех пророков и не избегнуть бы ему народной мести, если бы не случай. С холма сбегает женщина и с рыданиями сообщает, что ее муж убил собственного ребенка, ибо нечем было накормить его. Убил ребенка и потом покушался убить себя. Теперь он умирает в отчаянии и зовет священника, но священника нет. Бранд слышит рассказ женщины и тихо говорит:
Так правда -- тут нужда.
Бранд садится в лодку, чтоб ехать к умирающему. Но одному ему не справиться, нужен второй -- кто из стоящих на берегу последует за ним? Все отказываются -- на море разыгралась буря: безумие пускаться в море в такую погоду. Даже жена умирающего отказывается сопровождать Бранда. Все дорожат жизнью: у всех дети, жены, возлюбленные. Только одна Агнес разрешает своему жениху сесть в лодку к Бранду. Но и Эйнар боится. Тогда сама Агнес бросается в лодку к бесстрашному проповеднику -- и к ужасу толпы они отчаливают от берега. Все убеждены, что лодка пойдет ко дну. Но лодка не тонет, и Бранд с Агнес благополучно доезжают до места. Люди поражены. Кто он такой, благоговейно шепчут они, что и ветры, и море покорствуют ему? Бранд побеждает стихии -- значит, за ним стоит некто более могущественный, чем самый сильный человек. А если так, то Бранд был вправе презрительно глядеть и на робкого крестьянина, и на Эйнара с его счастьем, и на умирающего с голода. Вправе был он греметь и проклинать. Голос его -- дар Бога, голосом своим он привлечет и победит людей.
Вся жизнь Бранда, как передает Ибсен, -- один непрерывный подвиг. Он, собиравшийся покорить человечество, остается жить, по просьбе прихожан, в бедной, заброшенной, родной деревушке. Но он находит там свое дело. Разве в глуши нет людей? разве голос пророка менее слышен в маленькой деревне, чем в большом городе? Разве для борьбы со старухой матерью нужно меньше сил, чем для борьбы с сильными мира сего? Мать Бранда проявляет не меньше упорства, чем сын. Уже смерть пред ней -- священник сын отказывает ей в пастырском напутствии. Сколько ужаса в этом для верующей или суеверной женщины. Бранд требует от матери, чтоб она отказалась от всех своих богатств: на этом, только на этом условии он соглашается прийти к ней в смертный час с дарами. Мать упорствует, торгуется, предлагает треть, половину, наконец, девять десятых своего состояния. Бранд настаивает на всем. Пред лицом смерти -- не забудьте -- происходит эта неслыханная борьба между сыном священником и матерью-крестьянкой. Старуха умирает без причастия -- и сын не раскаивается. Даже на минуту не закрадывается в его душу сомнение в своей правоте. Доктор пытается смягчить сурового пастора, но встречает решительный отпор. Снова, подобно небесному грому, раздается уверенная проповедь Бранда.
Я не могу подробно следить за дальнейшими перипетиями драмы. Скажу лишь вкратце: Провидение посылает испытание за испытанием Бранду. Принеси на алтарь своего Бога единственного своего сына, требует Оно. Впервые дрогнула на наших глазах закаленная душа молодого священника. Единственного сына! Принести в жертву! Даже для пророка слишком много, даже для пророка слишком страшно! Но ослушаться Бога -- не значит ли отречься от него? Ибсен заставляет Бранда, как праотца Авраама, занести нож над своим первенцем, над единственным детищем. И ангел не слетает с Неба -- сын погибает от руки отца. За сыном следует жена -- Агнес гибнет и тоже от руки Бранда, который принуждает ее взглянуть в грозное лицо Иеговы. В пятом действии Бранд убеждается, что отстроенная им на оставшиеся после матери деньги Церковь -- не настоящая. Он бросает ключи от Церкви в море и зовет за собой людей в иную Церковь -- высоко в горы, -- прочь от лживых условностей обыденной жизни. И там, в горах, ждет его последний час. Люди снова подчинились вещему голосу пророка, пошли за ним, в чаянии, что он приведет их к новой, лучшей, -- человечески, понятно, лучшей -- жизни. Но пророк привел их в пустыню, где камни и лед, туман и холод, где смерть живому существу. И люди отвернулись от него: пророк гибнет под обвалом.
Такова драматическая поэма "Бранд". Ясно, что весь смысл ее не в жизни и не в делах Бранда, а в речах его. Священник Бранд жил в деревушке и обращался к горсти людей, Ибсен писал для всего мира, и речи деревенского пастора обошли весь мир. Давно уже не слышали люди такого мощного призыва. Давно уже никто не смел ставить смелого требования: все или ничего. Кто бы из наших современников решился холодным дыханием строгого слова губить молодое счастье, кто осмелится голодающим предложить вместо хлеба поучение, кто отказал бы родной умирающей матери в последнем утешении, кто не пожалел бы отдать Богу жену и ребенка, кто ушел бы от славы и почестей в горы к смерти? И кто смеет в наше время воспевать такие дела? Поверят ли ему, если и посмеет?
Ибсен посмел это сделать. И сделал так, что ему поверили. Может ли быть еще сомнение? Он истинный пророк. И, если то, что он знал и возвестил миру -- правда, -- давно всеми забытая и почти невероятная, -- то правда, что Бог отдал Данию на разграбление немцам лишь для того, чтоб Ибсен узнал и поведал людям новую истину старого, вечного откровения.
IV
Еще раз повторяю: Бранд произвел на читателей потрясающее впечатление. Ибсен, как и его Гокон, после долгой и трудной борьбы добился, наконец, престола. Значит, был он вырезан из настоящего дерева. Во всем "Бранде" почти не слышно сомнений. Правда, под конец изредка доносятся до нас странные, неуверенные, я готов сказать, фальшивые звуки, но они тонут в море торжественных аккордов великолепной симфонии. Если я не ошибаюсь, они не обратили на себя внимания, равно как никого не смутило и то обстоятельство, что драматическая поэма оказалась слишком длинной и растянутой. Ибсен все продолжает говорить и убеждать -- даже после того, как читатель давно уже убедился в его правоте и покорился ему. Слишком долго гремел голос пророка и не избег человеческой участи: стал ослабевать. Под конец пьесы Ибсен заставляет Бранда произнести такие слова:
Нет, я не Вислах заставить звучать
Мощно орган мой и полно!
Криком становится гимн...
И еще:
Нет, я не в силах заставить звучать
Мощно орган мой и полно!
Криком становится гимн...
Вещий порыв мой, что создал
Храм этот, ныне вполне утолен?
Разве храм этот -- тот самый
Смутно встававший в мечтах предо мной,
Высясь над морем печали?
Странной, говорю, дисгармонией врываются эти звуки в торжественную симфонию праведной жизни. Ведь в самом деле песнь Бранда порой переходит в крик! И храм как будто бы не так величествен, как можно было надеяться вначале, когда ветры и море покорствовали воле загадочного путника... Но читатели прошли мимо всех этих странностей. На "Бранда" они ответили взрывом восторга и удивления, единодушной Осанной: благословен грядый во имя Господне...
Поверил ли тогда Ибсен, что он призван спасти страждущее человечество? Не будем торопиться с ответом на этот вопрос. Мы можем только напомнить, что вслед за "Брандом" появился "Пер Гюнт". Может быть, следует обратить внимание и еще на одно обстоятельство: мы до сих пор интересовались в "Бранде" только проповедью пророка. Но уже и в этой драме есть элементы общественной сатиры. Высмеиваются пробст, фогт, кистер, школьный учитель. И высмеиваются пространно, добросовестно. Это тоже вносит некоторую дисгармонию в пьесу.
Пророков, обыкновенно, злободневность не занимает. Они спокойно отдают кесарю кесарево и свой пафос берегут для того случая, когда придется стать на защиту дела Бога. Нам важно отметить этот новый элемент в творчестве Ибсена, главным образом ввиду того, что в последующих пьесах он начинает приобретать все большее и большее значение. "Гюнт" -- уже наполовину, если не на три четверти, сатира. Слишком длинная, но остроумная, блестящая, даже глубокая порой. Ибсен тонко подметил многие недостатки своих соотечественников и высмеивает их. Писательский талант его в полном расцвете: так много накопилось материала, что кажется, -- сколько ни говори, всего не расскажешь. По объему своему "Пер Гюнт" -- еще больше "Бранда". А написан скоро, меньше чем за год -- и стихами. Я не буду долго останавливаться на этой пьесе: как известно, сатирик почти всегда прав. Люди очень грешные существа, и обличитель всегда приходит вовремя, почему обыкновенно встречает хороший прием у публики. Одни негодуют и сердятся, другие превозносят, но все интересуются: а это ведь все, что нужно для успеха литературного произведения. Но впечатление от "Пера Гюнта" таково, будто пьеса прошла мимо автора и, не коснувшись его, сразу упала в сокровищницу истории, где хранится все, что полезно и нужно людям. Ибсена в этом произведении почти нет, если не считать нескольких случайных мыслей, которые резко выдаются, точно черные островки среди широкого потока блестящей водяной глади. И они кажутся ненужными, мешающими общему впечатлению и, в этом смысле, непонятными намеками. Так, например, то место, где рассказывается, как Пер Гюнт попал в пророки. Сам герой рассуждает:
Пророк -- вот эта роль ясней и чище.
Тут знаешь, на какой ноге стоишь.
Успех имеешь ты, -- так им обязан
Себе, а не карману своему.
Пророк! да это вот как раз по мне.
И стал я им негаданно, нежданно,
Верхом лишь по пустыне прокатился
Да встретил этих вот детей природы,
Они ж решили, что пророк явился.
Обманывать я не хотел их, право;
Ведь не одно и то же -- прямо лгать
И за пророка выдавать себя
Иль отвечать à lа пророк.
Как понять смысл этих слов? Конечно, если угодно, можно прочно держаться раз принятой точки зрения и все валить на норвежцев, среди которых обличитель Ибсен находил людей, требовавших себе почета за то, что они прокатились верхом по пустыне. Так, кажется, большинство критиков и судило. Да иначе и не может судить тот, кто приставлен оберегать сокровищницу человеческой истории. Ведь туда только что, при восторженных криках народа, был снесен "Бранд", как драгоценнейшая жемчужина, какая только доставалась в удел смертным. И вдруг эти странные слова Гюнта! Они, пожалуй, не менее соблазнительны, чем нашептывания злого епископа Николая! Что, если они относятся к Бранду, к самому Ибсену, которого только вчера в собственном отечестве провозгласили пророком? Неужели от пророка до шута горохового, как от великого до смешного, всего только один шаг? Стоит только поставить себе этот вопрос, чтобы понять смысл "Пера Гюнта", смысл похода против "среднего норвежца", как выражались критики. "Поэтический талант" Ибсена заработал вовсю -- поэзия спасает от ненужных видений и размышлений. Повторяю, я здесь не буду останавливаться на "Пере Гюнте" -- о достоинствах и качествах этой пьесы уже достаточно говорили. Мне важно было только установить, что после "Бранда" Ибсен не мог долго молчать. Ему нужно было говорить, говорить и говорить. И он говорил, насколько хватало дарования -- написал поэтического "Пера Гюнта", потом столь же поэтическую и обличительную пьесу "Союз молодежи" -- словом, нашел себе дело понятное и нужное в глазах всех, -- если угодно, даже в собственных глазах.
Посреди плодотворной творческой работы старые мысли не покидали Ибсена. Однажды посетивший его епископ все возвращался со своими соблазнительными загадками. Кто величайший, за кого Бог, как, наконец, отличить истинного пророка от лжепророка?
После "Союза молодежи" Ибсен снова замолчал на целых четыре года. Он отвел глаза от настоящего и обратился за поучением к прошлому, к истории. История, по крайней мере, наша европейская история, передает, что XIX веков тому назад явился на землю величайший из когда-либо существовавших пророков. Он вышел и среды бедных галилейских рыбаков, но его рождение цивилизованное человечество считает началом новой эры. О его жизни мы знаем мало -- но его дело и те немногие слова Его, которые удалось сохранить для потомства, есть самое великое, самое ценное из того, чем мы владеем. И еще был момент через несколько десятков лет после того, как земная победа великого дела пророка была обеспечена так прочно, как только может быть обеспечена земная победа -- сама история, в лице своего официального представителя, римского кесаря, приняла его под свою защиту -- явился юноша, дерзнувший оспорить признанную историей победу галилеянина. Он мечтал уничтожить дело галилеянина, он сам хотел выступить пророком нового, вернее, обновленного древнего слова. Этот юноша был Кесарем, держал в своих руках величайшую историческую силу того времени -- Imperium Romanum. И он пал, поверженный в прах -- жертвой своей безумной затеи. Потомство заклеймило его именем отступника. И вот история борьбы живого Кесаря со словом давно ушедшего из мира галилейского рыбака должна осветить Ибсену давно тревожащие и мучающие его вопросы. Почему восторжествовал галилеянин и погиб Кесарь? Каким образом история отличила пророка от лжепророка? Ведь история не ошибается. Ее суд -- быть может, строгий и беспощадный, но самый нелицеприятный и справедливый. История дает силы слабому рыбаку и повергает в прах могущественного Кесаря. В чем тайна исторической победы? Куда ведет нас таинственный рок? Как осуществляется победа высшей правды здесь, на земле, где все события кажутся результатом случайного сплетения безжизненных, равнодушных сил?
Для оценки и понимания всего последующего столь загадочного творчества Ибсена необходимо подчеркнуть здесь одно обстоятельство. Как ни глубок и самостоятелен Ибсен в своих пытливых исканиях, он все же некоторые предпосылки человеческой мысли принимает на веру без пересмотра. Из самой постановки вопроса о роли и значении пророка, о том, как отличить избранника от претендента, явствует, что Ибсен не пытался даже усомниться в том, имеет ли смысл этот вопрос. Люди всегда его предлагали -- стало быть, его предлагать вправе и Ибсен. Но ведь, может быть, люди ошибаются? И еще -- нужна ли в самом деле правде историческая победа? Может быть, наоборот, правда, по самому существу своему, не может, не хочет даже побеждать. И потому историческая сила должна быть именно за лжепророков, за претендентов?! Мы так мало посвящены в тайны мироздания, мы так жаждем проникнуть в эти тайны -- для чего же вперед принимать решения, зачем заимствовать у традиции готовые суждения? Борьба христианства с язычеством -- одна из замечательнейших страниц европейской истории. Сколько человеческих жизней было сложено на алтарь нового учения! Сколько величайших умов отдали все свои силы на борьбу за или против пришедшего из дальних стран Слова! Тут есть к чему присмотреться, тут есть чему поучиться -- но ведь учиться могут только те, которые знают, что они не знают. Только отрекшиеся от готовых истин могут увидеть новое. Но в "Кесаре и галилеянине" Ибсен еще не смеет признаться себе, что он не знает -- и не знает самого великого, самого главного. Он уже слышал вопрос епископа Николая, мгновениями он смеялся над всеми признанным Брандом -- казалось бы, нужно идти вперед и продолжать расшатывать подгнившие устои. Казалось бы, что так должно быть, но на самом деле бывает иначе. Обыкновенно человек, подметивши, что устои не обладают желанною прочностью, стремится прежде всего подпереть их. В "Кесаре и галилеянине" этим делом занимается Ибсен. На одном из моментов борьбы окрепшего христианства с разлагающимся язычеством Ибсен хочет показать, что правому делу всегда обеспечено историческое торжество. Все мертвые и живые силы грозно встают на его защиту. Огромная мировая драма "Кесарь и галилеянин" -- непрерывная, широкая, звучная песнь торжествующей истины.
Юлиан Отступник был первым, вернее, единственным римским императором, начавшим гонение против христиан не ради защиты принципов римской государственности. Со времени Константина Великого всем стало ясно, что христианство, в том виде, в каком оно существовало в IV веке нашей эры, не только не грозило принципам государственности, но поддерживало их. Hoc signo vinces -- вот как восприняли властители того времени так долго гонимое учение. И ведь действительно, под знаком креста римские легионы совершали блестящие походы: христиане оказывались лучшими воинами, чем язычники. Константин Великий, умный и расчетливый властелин, понял своевременно, что христианство может быть могучей силой и потому всю свою политику он направил к тому, чтоб использовать для своих целей силу, победить которую он уже не мог. Преемнику его, Констанцию, и в голову не приходило проверять идейную правоту христианства. Жизнь его, как известно, очень мало согласовалась с учением, которое он, на словах, признавал божественным -- но так много от него никто и не требовал. Он не трогал христиан, он щедро награждал представителей церкви: этого было достаточно. Церковь, еще недавно гонимая и преследуемая, сама стала гонительницей. И как все сильное и торжествующее на земле, окружила себя роскошью и блеском. Принадлежать к господствующей Церкви было выгодно, и христианами стали не только те, кто чуял в новом Слове притягательность откровения, но и те, кто в нем видел путь к богатству, почестям и славе. У Ибсена мы застаем юного Юлиана при дворе Констанция среди лицемерных, лживых и алчных людей, прикрывавших свои дела и дела своего господина святыми словами святых книг. Как прежде гнали и преследовали христиан, так теперь преследуют язычников. Торжествующее христианство -- не есть ли contradictio in adjecto? Впоследствии, как известно, земная победа христианства стала излюбленнейшим аргументом религиозной апологетики. Суровый Савонарола написал il trionfo del croce. Да и вообще, как мы видели, все -- даже святые -- привыкли думать, что торжество есть вернейший признак правоты. Молодой Юлиан тоже так думал. И когда ему показалось, что христианство есть учение ложное, первой его мыслью было вырвать победу из рук христиан. Раз истина в язычестве, нужно, чтоб и сила была на стороне язычников. И вот началась странная борьба: столкнулись два мировоззрения, но спор решила физическая сила. Ибсен видит это, и это ему кажется в порядке вещей. Более того, он весь свой колоссальный художественный талант направляет к тому, чтоб с возможной отчетливостью и выпуклостью показать, как все наличные мировые силы наперерыв предлагают свои услуги исторически (исторически, заметьте, по мнению самого Ибсена) правому галилеянину против исторически неправого Юлиана. Опять, как в "Бранде", не только люди, но и стихии становятся на сторону новой, народившейся правды.
Землетрясение разрушает языческий храм, который хотел восстановить Юлиан. В тот момент, когда Отступник хочет поразить в споре своих противников наиболее страшным для них аргументом -- ссылкой на несбывшееся пророчество об Иерусалимском храме -- является вестник и сообщает, что все приготовления к восстановлению храма уничтожены внезапным ураганом. Война с персидским царем могла бы восстановить престиж Юлиана, но она идет неудачно. Проницательный полководец, одерживавший столько раз победы в Галлии, глупейшим образом попадается в ловушку хитрого перса. Он наивно верит словам перебежчика, сжигает флот и обрекает на гибель армию. Кого Бог хочет погубить, у того отнимает разум, против того направляет людей, стихии -- все силы земные и небесные. И точно, Юлиан, задумавший повернуть колесо истории, не безумец ли, не маньяк? Он осужден на гибель, а осужденный на гибель разве может оказаться правым? Нет, нет и нет -- прав победитель, прав торжествующий. Победа христианства -- лучшее тому доказательство. Ибсен, не колеблясь, вкладывает в уста пораженного стрелой Юлиана знаменитые слова: "Ты победил, галилеянин!" Остальное само собой понятно: победитель есть не только победитель, но и праведник. Девять лет изучал Ибсен для своей пьесы материалы по истории христианства. Девять лет упорно глядел он в одну точку, обдумывал одну мысль, пришедшую ему в голову в ту пору жизни, когда ему то казалось, что он не может свершить ничего великого, ибо он не вырезан, как Гокон, из настоящего дерева, то, что величайший есть только счастливейший. После "Бранда" стало очевидно, что и сам Ибсен -- величайший. Нужно было во что бы то ни стало отделаться от искушения, забыть епископа Николая. Нужно было признать, что величайший есть достойнейший. И трагедия Юлиана Отступника, глубочайшая историческая, мировая трагедия, дала средства Ибсену вытравить из души последние сомнения. Победил галилеянин -- достойнейший. Побеждают, -- не в идее, не в фантазии, а в истории, в действительности, -- только достойнейшие. Победе можно верить: она, одна она никогда не обманывает. Человеческая история имеет вечный, глубочайший смысл.
V
Следующая пьеса Ибсена "Столпы общества" появилась только через четыре года после "Кесаря и галилеянина". Почему Ибсен так долго молчал, конечно, не выяснено, как вообще не выяснено многое из того, что нам важно было бы знать об Ибсене. Ибсен был чрезвычайно осторожным и скрытным человеком. Что можно было и, по его мнению, нужно было рассказывать о себе, он рассказывал в драмах, остальное упорно замалчивал. Внешняя жизнь его не представляла решительно ничего интересного для постороннего взгляда. Он рано вставал, рано ложился, работал в определенные часы, всегда был прилично одет, устраивался скромно, по средствам, был бережлив и все в таком роде. Если бы Ибсен был купцом или чиновником, ему бы едва понадобилось менять свой образ жизни: разве пришлось бы сидеть дома, в Норвегии, а не скитаться по Европе. В общем его внешнее устроение преследовало, по-видимому, главным образом, одну единственную цель: так наладить свою жизнь, чтоб случайные дела по возможности меньше мешали ему выполнять то великое дело, ради которого Бог, как он полагал, призвал его в наш мир. В молодости этого было трудно, очень трудно добиться: нужда вечно стучалась в его двери, заботы о насущном хлебе отнимали много времени и энергии. Но постепенно материальные дела Ибсена устраивались, и в ту эпоху, к которой мы теперь подошли, Ибсен был уже более или менее обеспеченным человеком и мог спокойно предаваться своей работе.
Но, очевидно, большие темы после "Кесаря и галилеянина" не приходили. Голос ли стал падать, -- Ибсену было уже 50 лет, когда вышли "Столпы общества", -- не было ли подходящего внутреннего опыта, либо по обеим причинам, только старые вопросы отходят на второй план. О пророках и избранниках, о смысле истории Ибсен не думает. Девиз Бранда "все или ничего" забывается. В "Столпах общества", как и в "Кукольном доме", написанном непосредственно вслед за "Столпами", Ибсен касается обыкновенных житейских проблем. Он бичует дельцов, вроде консула Берлинка, он интересуется женским вопросом. Коротко говоря, он покидает дело пророка и становится сатириком-обличителем. Проповедует деловую честность, возмущается ложью и лицемерием, господствующими в современной семье и т. д. Делает это очень умело и хорошо: попадает, что называется, не в бровь, а прямо в глаз. Каждая его пьеса становится общественным событием. О ней повсюду говорят, ее хвалят, порицают, порой даже проклинают. Казалось бы, драма -- самая неподходящая форма для публицистики. Разве печальная развязка "Кукольного дома" есть возражение против современного брака? Сколько тысяч современных браков, основанных на том же, на чем основан брак Норы, кончались благополучно! Нора волнуется больше всего по поводу того, что Гельмер видел в ней только женщину и не видел человека. Все это так, но несомненно, что Нора не меньше, а то, пожалуй, еще больше волновалась, если бы ей пришлось убедиться, что муж видел в ней только человека и просмотрел женщину. Ибсен в молодости уже спел на эту тему вдохновенную песню. Помните вещие слова Йордис? Но сейчас Ибсену не поется. Голоса настоящего нет, чтоб воспевать северных богатырей, Гокона короля, пророчествовать о третьем царстве, беседовать с галилеянином. По Сеньке и шапка, по таланту и тема. Для женского вопроса и обличения Берника голоса хватит, -- а как быть с вечными, великими истинами? Можно и забыть о них, тем более, что люди -- очень благодарные и суетные существа и по поводу "Столпов общества" или "Норы" устраивают такие же бури и поднимают столько же шума, как и по поводу "Бранда". Ибсен открыто не признался, что голос стал изменять ему, -- никто и не заметил, вернее, никто и не подумал о том, отчего измельчали темы...
Но вот в 1881 году Ибсен выступил со своими "Привидениями". Трудно даже вообразить себе ту бурю негодования, которую вызвала эта пьеса. Ибсена буквально забросали грязью. Его стали называть -- как, впрочем, называют большей частью всех писателей, осмеливающихся рассказать хоть немного правды о себе и жизни -- отравителем колодцев. В Германии пьеса даже была запрещена к представлению.
Что же такого сказал Ибсен в "Привидениях", что привело читателей в ярость и негодование? Может, я ошибаюсь, но мне кажется, что как "Привидения", так и все последующие произведения Ибсена были неверно поняты как публикой, так и критикой. Центр тяжести ибсеновского творчества видели не там, где он был на самом деле. После "Столпов общества" и "Норы", отчасти, как мы видели, после всего, написанного Ибсеном раньше, его читатели привыкли искать и находить в его драмах прежде всего поучение. Не раз сам Ибсен протестовал против такого отношения к его произведениям: но с этим никто не считался. Он утверждал, что рисует жизнь -- в его драмах искали морали. Он заявлял: мое призвание не отвечать, а задавать вопросы, ему не верили и добивались от него во что бы то ни стало не вопросов, а ответов. В известном четырехстишии он так определенно выразил свое художественное credo: творить -- значит творить над собой беспощадный суд; но на это не обращали внимания. Причины понятны: вопросы, так принято думать, ни на что не нужны, если при них нет ответов, не нужны не только читателю, но и самому писателю. Раз спрашивают, значит, хотят удовлетворить любознательность. Тонкие психологи полагают, что только тот задает вопросы, у кого есть заранее приготовленный ответ. Кто поверит, что Ибсен убивал свое время на бесплодную пытливость? И дальше: творить -- значит беспощадно судить самого себя. Опять невероятный парадокс. В суд идут не за обвинительным, а за оправдательным приговором. Заявления Ибсена приняли как простую риторику. Их часто повторяли, но никто не хотел вдумываться в их смысл и значение.
А меж тем, вся вторая половина творчества Ибсена -- начиная с "Привидений" и кончая эпилогом "Когда мы мертвые просыпаемся" -- оказывается за семью печатями для того, кто не захочет или побоится следовать данным самим Ибсеном указаниям. Ибсен судит -- и судит самого себя, Ибсен, когда-то смело возвещавший людям величайшие истины, теперь спрашивает и только спрашивает, учитель становится робким учеником, пророк -- слабым и растерянным человеком. Для нас факт такого загадочного превращения должен казаться особенно притягательным. Ведь обыкновенный порядок человеческого развития совсем не таков. Обыкновенно люди идут от сомнений к уверенности, от незнания к знанию, они начинают с вопросов, а кончают ответами. Правда, в истории человеческих исканий мы можем найти случаи, не укладывающиеся в обычные схемы. Но мы здесь о них говорить не будем. Напомню только один, наиболее поразительный. Царь Соломон, автор бессмертных притч, этой песни песен мудрости, и он же Экклезиаст, провозвестник суетности всего земного. Послушайте, в каких великолепных словах прославляет молодой царь мудрость: "Мудрость лучше жемчуга и ничто из желаемого не сравнится с нею. Я, премудрость, обитаю с разумом и ищу рассудительного знания. У меня совет и правда; я разум, у меня -- сила. Мною цари царствуют и повелители узаконят правду... Богатство и слава у меня, сокровище непогибающее и правда. Плоды мои лучше золота и золота самого чистого, и пользы от меня больше, нежели от отборного серебра. Господь имел меня началом пути Своего, прежде созданий Своих, искони. От века я помазана, от начала, прежде бытия земли. Я родилась, когда еще не существовало бездны, когда еще не было источников, обильных водою. Когда Он уготовлял Небеса, я была там. Когда он проводил круговую черту по лицу бездны, когда утверждал вверху облака, когда укреплял источники бездны, когда давал морю устав, чтобы воды не переступали пределов его, когда полагал основание земли, тогда я была при нем художницей и была радостью всякий день, веселясь пред лицом Его все время, веселясь на земном кругу Его, и радость моя была с сынами человеческими... Блажен человек, который слушает меня, бодрствуя каждый день у ворот моих и стоя на страже у дверей моих! Потому что кто нашел меня, тот нашел жизнь и получит благодать от Господа, а согрешающие предо мной наносят вред душе своей: все ненавидящие меня любят смерть".
Я выбрал почти наудачу одну из глав "Притчей Соломоновых" -- другие не уступают ей ни по силе, ни по глубине. Царственный певец слагает гимны мудрости с той же страстью и вдохновением, с каким он слагал свой единственный в мире гимн любви. Голос его под конец не слабеет, как у Ибсена, песнь не становится криком. Воздвигнутый им храм -- самый величественный, о каком только могла мечтать Мудрость. Мудрость, им прославляемая, есть сама жизнь. Ненавидящие ее -- любят смерть: он сам нам сказал это.
Проходят годы. Снова пред нами книга -- и того же царственного мудреца. Существует, правда, предположение, что "Притчи Соломоновы" и "Экклезиаст" написаны не одним лицом. Но, во-первых, это только предположение. Во-вторых, достаточно уже того, что и "Притчи", и "Экклезиаст" вошли в состав Книги Книг. Если бы даже не царь Соломон был автором "Экклезиаста", мы все равно вправе думать, что говорит он. Мы слушали уже однажды сына Давидова, послушаем его во второй раз: "Я, Экклезиаст, был царем над Израилем в Иерусалиме. И предал я сердце мое тому, чтоб исследовать и испытать мудростью все, что делается под небом: это тяжелое занятие дал Бог сынам человеческим, чтоб они упражнялись в нем. Видел я все дела, которые делаются под солнцем, и вот все суета и томление духа... И оглянулся я на все дела мои, которые делали руки мои, и на труд, которым трудился я, делая их: и вот все суета и томление духа и нет от них пользы под солнцем! И обратился я, чтобы взглянуть на мудрость, и безумие, и глупость... И увидел я, что преимущество мудрости пред глупостью такое же, как преимущество света пред тьмою: у мудрого глаза его в голове, а глупый ходит во тьме; но узнал я, что одна участь постигает их всех. И сказал я в сердце моем: и меня постигнет та же участь, что и глупого, к чему же я сделался очень мудрым? И сказал я в сердце моем, что и это суета, потому что мудрого не будут помнить вечно, как и глупого; в грядущие дни все будет забыто и -- увы! -- мудрый умирает наравне с глупым. И возненавидел я жизнь, потому что противны стали мне дела, которые делаются под солнцем; ибо все суета и томление духа!" И из "Экклезиаста" я мог, конечно, привести лишь небольшой отрывок. Но, как и в "Притчах Соломона", подъем духа и глубокая сосредоточенность мысли несоизмерима ни с чем, что исходило из человеческих уст. Как же могла прежняя вера сына Давидова, сына великого псалмопевца, уступить место неверию? Как мог тот, кто сам когда-то возвестил, что ненавидящие мудрость любят смерть, отречься от мудрости? Или пришла для него пора возлюбить смерть? "И меня, -- говорит он, -- постигнет та же участь, что и глупого, зачем же я стал мудрым?" Теперь многие, читая Библию, повторяют эти слова. Но едва ли в наше время нашелся бы такой отважный человек, который бы за свой страх высказал такую вызывающую мысль. Если мудрость не спасает от смерти, то для чего прославлять ее? Если у Мудрости нет средств, чтоб награждать своих скальдов, то зачем служить столь слабому Господину? Отчего бы не перейти на службу к Безумию и Глупости?! Вспомните еще раз притчи: какие надежды возлагал великий царь на Мудрость. У нее силы, богатство, непогибающие сокровища. Ее плоды лучше золота, пользы от нее больше, чем от отборного серебра. Она была с Творцом при начале пути Его и Господь веселился ею и т. д. И вдруг Божественная Премудрость оказывается такой же бессильной и слабой, как и человеческое безумие. Может быть, безумие, которого всегда боялись, от которого бежали и которого потому совсем не знают, может быть, оно таит в себе неведомую силу, предполагавшуюся на службе у Мудрости? Может быть, у него искать спасения, может быть, оно победит там, где беспомощна Мудрость?
Вернемся к Ибсену и его "Привидениям".
Ибсен, оглядываясь на свое прошлое, мог с некоторым основанием сравнивать себя с Соломоном. Он не был царем над Израилем в Иерусалиме, ему отказано было в том даре, который унаследовал Соломон от отца своего, великого псалмопевца. Но Ибсен тоже был избранником, он, мы помним, говорил, что самая завидная доля -- доля скальда, выпала ему в удел. Позже он не побоялся писать королю Карлу, что его жизненное дело возложено на него Богом. И мы помним, что был Ибсен настоящим, вдохновенным скальдом, когда воспевал любовь и подвиги своих предков, помним, что звучал его голос пророческим пафосом, когда он бросал людям в "Бранде" свой завет "все или ничего", помним, что подходил он к величайшей мировой тайне, когда рассказывал нам о победе галилеянина над кесарем. И вдруг бледные, страшные, непонятные "Привидения"! Кому они нужны? Зачем вызвал их Ибсен из подземного царства, где привидениям полагается скрываться? Бог есть Бог живых, а не мертвых -- неужели Ибсен дерзнет оспаривать у Мудрости эту истину?
По поводу "Привидений" ни критика, ни читающая публика не захотели поднимать этого вопроса. В полном собрании сочинений Ибсена рядом помещены и "Бранд", и "Привидения", как в Библии -- притчи Соломона и размышления Экклезиаста.
Герой "Привидений" -- художник Освальд. Во всех своих последних произведениях Ибсен выбирает в герои художника: даже Йун Габриэль Боркман -- только по паспорту банкир, на самом же деле он художник, ибо всегда ставил себе фантастические задачи, уходил далеко от интересов так называемой реальной жизни. И еще одна особенность последних пьес Ибсена, давно уже привлекшая к себе внимание критики. Все они не являются драмами в собственном смысле этого слова. Они рисуют только финалы, развязки, концы давно уже начатых жизней. Ибсен словно итоги подводит. Когда-то, что-то сделал человек, хорошее или дурное, но то было давно, очень дано. Теперь уже прошлое вернуть невозможно, все поглощено временем, есть только определенное настоящее, которое тоже изменить нельзя и которое можно только принять, как приговор страшного суда. Все последние пьесы Ибсена являются как бы непрерывным страшным судом. Отец маленького Эйольфа начал писать книгу об "ответственности человека", но в один прекрасный день бросил работу и семью и надолго ушел в горы. Оттуда он вернулся с новой мыслью: ему нельзя продолжать книгу об ответственности человека. Ему предстоит более серьезное и трудное дело: принять на себя ответственность за свою прошлую жизнь. Не вызвать людей на последний суд, а самому подставить под меч повинную голову, хотя вперед известно, что меч не разбирает: сечет все подставленные головы. И странное, возмущающее человеческую справедливость зрелище! Ибсен постоянно повторяет, как турецкие люди, по рассказам странницы Островского: суди меня, судья неправедный. Этот дикий, бессмысленный припев впервые раздается в "Привидениях". Освальд, молодой, чистый и даровитый художник, после долгого отсутствия возвращается к матери. "Прошлого" у него лично нет никакого. Он жил много времени за границей, работал, учился и стал уже, как художник, обращать на себя внимание. О нем заговорили, с ним стали считаться. Мать думает, что сын вернулся к ней по доброй воле разделить с ней ее одиночество и принять участие в семейном торжестве по поводу открываемого ею в память покойного мужа, отца Освальда, приюта. У матери есть прошлое -- мучительное, тяжелое. Но она думает, что то, что было с ней, только ее одной и касается. Она вышла замуж за легкомысленного кутилу, поддавшись советам родных, которые ее настойчиво толкали на брак по расчету. Разве сын отвечает за грехи родителей? Бедная женщина даже и не подозревает, что может существовать такой неправедный судья, который пожелает выместить ее ошибки на ее бедном, славном, ни в чем неповинном мальчике. Пусть с нее взыскивают, пусть ее привлекают к ответственности в ином мире ее покойного, виноватого мужа. Но мальчик, мальчик -- за что его казнить? Он ведь не виноват! Или Бог и теперь, как и в седую старину, продолжает требовать, чтоб люди отдавали на заклание детей своих, и, если они добровольно не исполняют его требований, он посылает на землю ангела смерти, чтоб силой получить свое? Много мучилась в своей жизни бедная женщина, много думала, много читала. Но о такой справедливости она никогда не слышала или, вернее, совсем забыла. Даже ее старый друг, пастор Мандерс, ревниво оберегающий заветы и традиции, всегда готовый вступать в общение с высшей силой и безропотно во всем покоряющийся Богу, -- пастор, не расстающийся со Священным писанием, где столько рассказывается о человечески загадочном Боге, даже и он не подозревает, с какой стороны ждет близкую ему семью удар. Он увидел на столе фру Альвинг какие-то книги и предостерегает ее от опасного чтения. Он услышал, что Освальд встречается со свободомыслящими товарищами и боится, как бы они не погубили его. Он думает, что это страшно! Там же, откуда грозит настоящая опасность, ни пастор, ни фру Альвинг, никто на свете ничего не различают. Судья неправедный начнет свое дело -- это почище книг и товарищей.
Дадим слово Ибсену.
Освальд(останавливаясь перед матерью). Мама, можно мне присесть к тебе на диванчик?
Фру Альвинг(давая ему место возле себя). Присаживайся, присаживайся, мой милый.
Освальд(садясь). Мне надо сказать тебе кое-что, мама.
Фру Альвинг(напряженно). Ну?
Освальд(вперив взор в пространство). Не под силу мне больше нести эту тяжесть.
Фру Альвинг. Да что же? Что с тобой?
Освальд(по-прежнему). Я никак не мог решиться написать тебе об этом, а когда я вернулся...
Фру Альвинг(хватая его за руку). Освальд, в чем дело?
Освальд. И вчера, и сегодня я всячески старался отогнать от себя эти мысли, махнуть на все рукой. Нет, не тут-то было.
Фру Альвинг(вставая). Теперь ты должен высказаться, Освальд.
Освальд(снова привлекает ее к себе на диван). Нет, сиди, сиди, и я попытаюсь сказать тебе. Я все жаловался на усталость с дороги...
Фру Альвинг. Ну, да. Так что же?
Освальд. Но это не то. Не простая усталость.
Фру Альвинг(готова вскочить). Не болен ли ты, Освальд?
Освальд(опять привлекая ее к себе). Сиди, мама... и отнесись к этому спокойно. Я не болен... по-настоящему. Не в том смысле, как это вообще понимают. (Заламывая руки над головой.) Мама, я надломлен... разбит духовно... Мне больше не работать, мама, никогда! (Закрывает лицо руками, бросается на грудь матери и рыдает.)
Фру Альвинг(бледная, дрожащая). Освальд, взгляни на меня. Нет, нет, это неправда!
Освальд(глядит на нее в полном отчаянии). Никогда не быть в состоянии работать. Никогда... никогда. Быть живым мертвецом. Мама, можешь ты себе представить такой ужас?
Фру Альвинг. Несчастный мой мальчик! Откуда же этот ужас?
Освальд(снова садится, выпрямляясь). Вот это-то и непостижимо. Я никогда не предавался никаким излишествам. Ни в каком смысле. Ты не думай, мама. Никогда этого не делал.
Фру Альвинг. Я и не думаю, Освальд.
Освальд. И все-таки надо мной разразилось такое ужасное несчастье.