И радостное предчувствие подкосило ноги Анны Мироновны.
-- Да... да... Это его почерк!..
И она покрыла конверт поцелуями. И не выдержала. Прослезилась.
-- Знаешь ли от кого, Домаша?.. От Николашеньки...
И опять поцелуи, и опять слезы.
-- Домаша, беги к Вере Николаевне... Скажи, чтобы она шла ко мне немедленно с мужем... и с детьми... скажи, что я на них больше не гневаюсь... Что я их простила и хочу встретить праздник по-семейному... Пусть не тратятся на разговенье... Вместе к заутрени сходим, вместе и разговеемся...
Почтальон, получив гривенник, и Домаша, получив на извозчика, исчезли.
Анна Мироновна как была в кухне, так и осталась. Беспомощно опустилась она на стул и нервной, дрожащей рукой вскрыла конверт...
Боже, какая радость!.. Три листа почтовой бумаги исписаны со всех сторон!..
"Милая мама!.." -- угадала она сердцем первые слова...
Именно угадала, потому что прочесть их не было возможности: М... и каракули, М... и еще каракули...
Глаза бы ничего не разобрали... А сердце разобрало и заиграло, затрепетало...
-- Валерьянки бы!.. Домаша!.. Воды...
Но Домаши нет. И сжимая письмо в руках, пошла Анна Мироновна в спальную. Села на кровать и закашлялась.
И ей казалось, что все письмо сына она поймет и прочитает так же, как и первые два слова.
Сердцем и глазами.
И ей казалось, что она уже читает. Читает, не глядя... Что от письма через руку по всему ее телу проникает какой-то теплый аромат и наполняет сердце, душу... И застилает глаза...
Детская... колыбель... ванночка... пеленки... бархатная матросочка... ленточка оторвалась... Мячик по полу катится, а за ним бутуз... "Мама! Мама!.. Вера меня ущипнула"... -- "Вера, как ты смеешь!.. иди в угол..."
Слово Вера заставило вздрогнуть Анну Мироновну и очнуться.
-- Боже мой! Это было тридцать лет тому назад... тридцать три даже...
Опомнившись от прибоя воспоминаний, она подошла ближе к окну с намерением прочесть письмо:
И опять от первых слов на нее пахнуло теплом:
"Милая мама!.."
А дальше -- запнулась:
-- За три года разлуки у него почерк еще хуже стал... Гео... Геа... Ген... Геп...
Тщетно боролась она с первым словом второй строки.
Оно оставалось холодным, бесстрастным. Она пропустила его. Но и второе, и третье, и десятое слова были такими же угрюмыми незнакомцами...
И еще строки и еще строки, и все каракули, каракули крикливые, вызывающие, дразнящие... Ни одного слова понятного...
Ни одного слова...
Ах, кто поможет ей разобраться в лесу этих крючков, палочек и точечек...
-- Ах, Николушка, Николушка... Сколько тебе отец говаривал, чтобы ты крупнее писал... Сколько я тебе просила... Упрям ты был... А может, упрямство это самое и вывело тебя в люди... А может, не вывело... Может, это письмо полно упреков, жалоб, слез... Милый, милый, бедный Николушка... Отбился ты от семьи, отошел от меня...
И глаза пытливо вглядывались в тонкие волосатые строчки... С тоской, с безотчетной грустью бессилия разобрать...
Как вдруг знакомое сочетание завитков внизу страницы опять пахнуло на нее теплом.
"Милая мама"...
... Дача... Сад... Терраса... Все нарядные жмурятся от солнца... Всем весело... Николаша карапуз тоже в новенькой парочке... И тянет слегка в нос:
Сипатичная мамася, Карапузик Николася, Ваш любимый очень сын Поздравляет в день имянин...
Это он сам сочинил... Боже, как она носилась с этими стишками... И как Марфа Платоновна ни за что не хотела поверить, что это он сам сочинял и что...
2.
Стук в кухне прервал ее воспоминания...
Вбежала Домаша, красная, взволнованная. Торопясь и спотыкаясь, рассказывала она, как Вера Николаевна ее спахнула, и как Семен Семеныч даже не вышел, и как Петенька ей показал нос, а Жоржинька кукиш...
-- Так и сказала: твоя барыня нас выгнала из дому, как чужих... И мы ей чужие... И ничего не хотим и ничего не желаем... И чтобы не рассчитывала... А ежели твоей барыне скучно одной встречать Пасху, так чтобы она в другой раз помнила, что я ей дочь, а не халда, и чтобы у Семена Семеныча попросила прощенья... Знаю я, для чего мы ей понадобились... Сама, небось, письмо своего Николашеньки прочесть не могла, так мы ей понадобились...
Анна Мироновна вспыхнула (правда уколола ее), вскочила, хотела упасть в обморок, но ограничилась тем что вскрикнула:
-- И это дочь! Дочь! Дочь!
И опять упала на стул:
-- Домаша! Бери кулич... Бери бабу... Бери пасху... Набери яиц... вези Вере... скажи... что я дарю, что я прошу... что я молю ее приехать... Скажи, что я... что я погорячилась... что я прошу у Семена Семеныча... прощенья... Скажи, что... что я не перенесу, если они не пойдут со мной к заутрене... Бери извозчика... скорее...
Анна Мироновна снова одна.
Придут или нет... Ведь, они упрямы оба, -- и Вера и Семен... Из упрямства, а не из самолюбия могут не прийти...
-- Что тогда?..
Как она будет молиться?..
Как она встретит Пасху?..
Одна, одна... с немым письмом в руках.
Что в этой бездонной немоте? Быть может, -- радость, быть может, -- горе Николая... горя у него было много, горя... И сколько горя причинила ему она, любящая безумно его мать... Как она выгнала на мороз Галю, когда узнала, что сын не просто живет с ней, а хочет жениться... на горничной... на дочери няньки...
Анна Мироновна роется взором в частой сетке строк письма, и ей показалось, что она нашла в них слово "Галя"...
Да... да... это несомненно: "Милая Галя", а вон ниже еще "Милая Галя"... А ниже опять "Милая мама"...
И изо всего письма... Из тысячи слов только эти понятны...
... Коричневое платьице, совсем как у гимназистки...
Упрямый завиток волос... Слегка стыдливый, независимый взгляд...
-- Я ближе к Николаю, чем вы, хотя вы и мать ему... И он ко мне ближе... Вы меня гоните?.. Я ухожу... Николай, одевайся...
И ушли... И она... и он... Этого мать никогда не простит... Никогда... Никогда...
А из письма назойливо выглядывали: "Милая Галя", "Милая мама", "Милая Галя", "Милая мама"...
Словно обнимаясь... Словно целуясь...
Словно христосуясь...
Домаша ворвалась еще более раскрасневшейся, еще более возбужденной.
-- Не придут!.. Семен Семеныч сказал... Вера Николаевна сказала... Пасху приняли, кулич приняли, яйца тоже... А прийти не можем... Передай барыне, что мы ее прощаем... А коли ей одной скучно, пусть к нам придет разговляться...
Анна Мироновна всхлипнула:
-- Я к ним!..
И истерически заклокотала.
Когда положенное количество валерьяновых капель и воды привело ее в чувство, она, беспомощно озираясь, встала и чужим, расстроенным голосом сказала:
-- Домаша... Дай мне одеться... Да найми извозчика к Вере Николаевне... Я... поеду... к ней...
3.
Семен Семеныч встретил тещу, как будто между ними никакой размолвки и не происходило:
-- У вас, говорят, весточка от блудного сына... Давайте, давайте сюда... Всем лестно прочитать, каким ученым он сделался в Питере... Поди, его теперь голой рукой не схватишь... Перчаточку надо надеть, перчаточку... Вера, иди слушать письмо брата... Петька, Егорка... Тсс... Молчание... "Милая мама! Гео... Гео..." Вера, зажгла бы лампу, темновато стало... Да не сюда... вот сюда... убери книги, а ее ко мне поближе... "Милая мама! Ген... Ген... Гей..." Ну, и почерк же у вашего профессора... Сколько раз я тебе говорил, что это не лампа, а коптилка!.. Ты хочешь, чтобы ради праздника у нас все покрылось черным налетом... Принеси лампу из столовой... "Геони... Гаоки... Генн..." Тьфу! Петька, принеси у меня со стола увеличительное стекло... Несомненно это Ге... А, может быть, Га... Гал... Может быть, это он про Галину Антиповну вспомнил... Нет, на Галину, к счастью, не похоже... Ну, допустим, Галина... Идем дальше... Прр... Увы... Опять загвоздка, тсс... пла... тпруа... ни черта не выходит... И дальше ничего, и еще дальше ничего... А из ничего не выйдет ничего, -- как сказал Толстой. За три года почерк у профессора так развихлялся, что его под стекло... Это, это по-японски, по-американски, по-людоедски, только не по-русски... Я в гимназиях не был, но для того, чтобы читать письма, хотя бы и великих людей, достаточно получить свидетельство за шесть классов реального училища... Свидетельство у меня есть, а прочесть я не могу... Следовательно... следовательно, ваш сын издевается над вами...
-- ?!.
-- Хотя Пасха приходится на 17 апреля, но он сыграл над вами первоапрельскую шутку, -- настрочил ничего не значащих каракуль и преподнес сей ребус, -- кушайте на здоровье, маменька, в награду за вашу ласку и доброту... и за ваш характерец...
-- Этого не могло быть...
-- И очень даже может быть... Вы не знаете своего Николашеньку... А мы его знаем...
-- В особенности я! -- отозвалась с нескрываемой злобой Вера, -- характерец вроде вашего...
И пошла, и пошла...
Колокола заутрени звонили, призывая к всепрощению. А в квартире Семена Семеновича стоял ад.
Вспомнилось все, все прошлое Николашеньки, со всеми подробностями, со всем грязным бельем, и все это бросалось в глаза матери...
А она защищала его, как умеет защищать только мать.
Защищала его и ее... и Галю, которую так проклинала всегда.
-- Вы покровительствуете разврату! И теперь готовы говорить не знаю что...
-- Разврат!.. Тут не было разврата, раз он ее любил!.. В вашей жизни было больше разврата...
-- Кто вам дал право. Из-за потаскушки чернить меня... Я не потерплю... Вон!.. вон!.. вон!..
4.
Разбитая, убитая вернулась Анна Мироновна домой и грохнулась на постель.
Колокола звонили, но она не слыхала их благовеста. В ее ушах звонило как колокол.
-- Вон!.. Вон!.. Вон!..
5.
Утром проснулась поздно.
-- Барыня, еще письмо из Питера!.. Почтальон принес...
Письмо напечатано на машинке:
"Милая мамочка! Со мной случился курьез. Вчера я послал тебе нечаянно вместо поздравительного письма черновик деловой корреспонденции на английском языке. Ты не знаешь, что у меня дела идут отлично. Завел торговый сношения с Лондоном, и теперь вожусь с мистером Мапи и мистером Гатт, и еще с разными мистерами. Перевожу тебе по почте сто рублей на дорогу. Немедленно приезжай к нам в Питер. Крестить внука. Галя просит тебя забыть все старое и не огорчать ее отказом, так как после родов она еще не совсем оправилась, и волнения ей вредны. Целую, твой любящий сын..."
Слезы радости хлынули из глаз Анны Мироновны неудержимым потоком.