Действие романа относится к последним страницам той русской истории, которая известна как Смутное время{1}, -- поры жуткой, тяжелой, полной беспросветного мрака, рассеявшегося только от света взошедшей над многострадальной Русью яркой зари новой жизни. Время это охватывает период от кончины сына Иоанна Васильевича Грозного -- царя Федора Иоанновича, последнего из царственной ветви рода Рюриковичей{2}, до вступления на престол первого царя Дома Романовых{3} -- Михаила Федоровича. Хотя за указанный промежуток и было правление трех царей, но они избирались случайно, а один из них занял престол самозванно. Царствование их ничего не сделало для упорядочения смуты, которая началась после кончины законного русского царя Федора Иоанновича и продолжалась до восшествия на престол основателя новой могучей династии -- Михаила Федоровича. Последние два года перед этим величайшим событием называют междуцарствием{4}. Да, всю смутную пору в Русской земле из-за отсутствия государственного правления царей, избранных волей народа, можно назвать временем междуцарствия.
Оно наполнено было сложными государственными событиями и представляло собой картину бед и горестей, злостных причин и тягостных последствий, какими были враги внутреннего порядка: "воры"-самозванцы и их приспешники, вольные и невольные изменники -- предатели-бояре, и враги внешние -- иноземцы, решившие воспользоваться внутренней междоусобицей и завладеть Русской землей. Из-за сложности событий, которых много в начале романа, посмотрим на события, им предшествовавшие, чтобы восстановить в стройной последовательности картину от начала междуцарствия до последних лет, предшествовавших избранию Михаила Федоровича. Ход исторических событий будет показан через главных героев романа.
Тяжелое наследство оставил своему молодому преемнику царь Иоанн Васильевич Грозный. Русь за время его царствования сильно расширила свои владения: на севере до Белого моря, на юге -- до Каспийского, на юго-востоке придвинулась к горам Кавказа, на востоке приобрела необъятную Сибирь с ее ценнейшими природными богатствами; новые завоевания Казанского и Астраханского царств дали ей Волгу-кормилицу с богатыми землями и торговлей. Став столь обширной во внешних границах, Русь вместе с тем подверглась коренным внутренним преобразованиям: в стране были приняты новые законы; созванный в начале царствования Стоглавый Собор{5} издал знаменитый "Стоглав", постановлениями которого разрешены были вопросы, касавшиеся церковного переустройства и благочиния; получило изменение областное управление; обращено было внимание на народное просвещение. Таковы были положительные стороны царствования Иоанна Васильевича. Но были и отрицательные: господство опричнины с ее многочисленными казнями и преследованиями. Снаружи угрожали давние враги -- поляки и шведы, правда недавно замиренные, но не настолько, чтобы позабыть свои поражения и не мечтать о былых победах. Страна-великан только стала расти, ей нужен был опытный и твердый руководитель, а вместо него оказался болезненный, тяготившийся бременем правления и склонный к созерцательной жизни набожный государь.
Кроткий Федор Иоаннович робко вступил на престол. Он был рожден для тихой жизни, для дум божественных под мечтательный перезвон колоколов. Клобук иноческий и вериги были бы для него милее, чем венец и бармы царские{6}. Вступив на престол, он доверил правление людям, близким покойному отцу, а сам отдался душевному влечению к молитве. Царственный молитвенник за Русь, надев наряд иноческий, смиренно звонил в колокола к обедне и выстаивал долгие часы в церкви. Сильна была молитва юного царя, но корыстны были заботы пестунов, или, вернее, одного, главнейшего, из них, о благе государства. В утешение дарю Бог послал ему тихое царствование и мир стране, которого она сразу лишилась со смертью своего молитвенника.
Пятеро бояр окружали смертное ложе Иоанна Васильевича, когда он готовился предстать перед Вышним Судьей. Сомневаясь в силах своего неопытного наследника, Грозный надеялся, что в опытности и преданности бояр новый царь найдет твердую опору для своего правления. Но многовластие обычно заканчивается единовластием сильнейшего победителя, хотя и не всегда достойнейшего. Так случилось и на этот раз.
Пентархия, образовавшаяся после смерти царя Иоанна Васильевича, состояла в большинстве своем из людей уважаемых и достойных. Таких было трое: боярин Никита Романович Захарьин-Юрьев (Романов), брат Анастасии Романовны, первой супруги Иоанна Васильевича и матери молодого царя Федора Иоанновича, человек недюжинного ума и опыта, заслуживавший всяческого уважения; вторым соправителем был Иван Петрович Шуйский, опытный полководец, недавно прославившийся героической защитой Пскова, осажденного польским королем Баторием. Рюрикович по происхождению, Шуйский был потомком славного князя Александра Невского. Первое место в числе бояр по знатности и старшинству рода принадлежало боярину Ивану Федоровичу Мстиславскому, происходившему из древнего рода князей литовских и раньше породнившемуся с царствовавшим домом. Четвертым был окольничий Богдан Яковлевич Бельский, любимец Иоанна Грозного, герой недавней Ливонской войны{7}, -- человек неискренний, недоброжелательный и смутьян. Пятый, Борис Федорович Годунов, не отличался ни саном, ни родом. При Иоанне Васильевиче Грозном он сумел возвыситься благодаря женитьбе на дочери любимейшего из опричников Грозного -- знаменитого Малюты Скуратова. Теперь, при новом государе, у Годунова было то преимущество, что его родная сестра, Ирина Федоровна, была супругой Федора Иоанновича. Человек огромного властолюбия и силы воли, Годунов воспользовался выгодами этого родства, чтобы занять первое место среди своих товарищей и ближайшее около Федора Иоанновича, сначала в качестве его руководителя, а затем и заместителя в делах правления. Своей цели он достиг без особого труда: по злому року, благоприятные обстоятельства помогали ему Наиболее беспокойный совластитель, Богдан Бельский, после смерти Иоанна Васильевича не замедлил устроить смуту. До вступления на престол Федора Иоанновича он стал ратовать в пользу младшего его брата, малолетнего сына Иоанна Васильевича от седьмого брака с Марией Нагой, царевича Дмитрия. Затея эта была явно несбыточной: не было оснований отдавать предпочтение Дмитрию при жизни первородного сына Грозного -- Федора. Затею Бельского Годунов сразу заметил, и его стараниями тот был сослан в почетную ссылку воеводой в Нижний Новгород, а Дмитрия с матерью, Марией Нагой, и многочисленной родней отправили в небольшой городок Ярославской губернии -- Углич, назначенный Дмитрию в удел{8}. Покончив с Бельским, Годунов принялся за старейшего боярина Грозного -- Мстиславского. Судя по краткому упоминанию одной из летописей, боярин Мстиславский был якобы заподозрен в заговоре на жизнь Годунова, и это явилось предлогом для пострижения его в монашество под именем Иосифа, вскоре после того он скончался. Так расправился Борис с опаснейшим противником -- крупным представителем исконного родовитого боярства.
Никита Романович скончался раньше проявления по отношению к нему коварных происков властолюбивого друга. Оставалось покончить с Шуйским, особенно ненавистным Борису. Раньше он со своими сторонниками пытался было склонить Федора Иоанновича к разводу с царицей Ириной, сестрой Годунова, из-за ее бесплодия. Годунов решил свести счеты со своим недругом: под благовидным предлогом Шуйский был обвинен в измене государственному строю, сослан на Белое озеро и там задушен. Все соперники были удалены, и Борис расправил крылья, готовясь отправиться в безумно смелый полет к вершинам царского трона. К несчастью для России, эта дерзкая попытка вскоре увенчалась успехом.
Шаг за шагом Борте захватывал верховную власть в стране, легко дававшуюся ему в руки благодаря доверчивости кроткого царя. Награждая себя высокими титулами, он за короткое время достиг звания "правителя" страны и был признан иностранными державами, что было важно для него: оно окрылило его надежды на дальнейшее. Новый "правитель", "любезнейший друг" английской королевы, как она уже называла его в письмах, спешил использовать расположение иностранных государей: мирные отношения, установленные с ними, упрочивали безопасность внешних границ, давали Годунову возможность обратить внимание на внутреннее устройство государства. Он достиг в этом успеха: после недавно пережитых невзгод народ успокаивался, жизнь входила в обычную колею, благосостояние умножалось, торговые обороты росли. Богатые купцы Строгановы заселяли недавно завоеванную Сибирь, и эта пустынная страна покрывалась сетью городов, которые вырастали со сказочной быстротой и по берегам Волги, и на северо-востоке, в далеком краю диких черемисов{9}. Избегая военных действий, Борис предпочел политику мирных завоеваний. Русь продолжала расширяться. Внешние враги не беспокоили ее. Даже бесстрашные татары, которые раньше непрестанно изнуряли Русь своими набегами и в царствование Грозного сожгли и опустошили Москву, теперь будто устрашились Годунова. Казалось, что у нового "правителя" легкая рука, но она была слишком тяжелой. Один неосторожный политический шаг, один неумело заложенный кирпич в основание воздвигавшегося им здания государственной жизни -- и оно рухнуло, погубив его самого и засыпав обломками загубленную Россию. Несомненно, что Годунов умелой рукой взялся за кормило правления, но беда заключалась в том, что "правитель" заботился исключительно о своих благах, а не страны: не он был для нее, а она для него.
Достигнув высокого положения, неограниченной власти, приобрев огромные богатства, приносившие ему, по расчету тогдашнего английского посла и писателя Флетчера, около миллиона рублей годового дохода, Годунов задумался о дальнейшем. Властолюбие влекло его уже к ступеням трона. Все условия были в его пользу. Умри Федор, и трон станет его при отсутствии соперников, которые, конечно, были, но избавиться от них Борису показалось легко. Из законных наследников у Федора Иоанновича оставались трое: младший брат Дмитрий да дочь двоюродного брата Иоанна Грозного -- Владимира Андреевича -- с дочерью, вдова ливонского короля Магнуса, Мария Владимировна. Она продолжала носить титул королевы Ливонии, но никакими правами не пользовалась и вместе с дочерью Евдокией влачила довольно жалкое существование в Риге, живя на подачки польского короля. Были еще и племянники покойной царицы Анастасии -- первой супруги Грозного -- Романовы. Народ из благоговейной памяти к Анастасии любил ее племянников. Ходили слухи, что Федор Иоаннович хочет завещать престол Федору Никитичу Романову. Смущал еще Бориса соперник в лице "царя тверского" Симеона, происхождение которого было довольно любопытно. Крещеный сын ногайского царевича, Симеон Бекбулатович сумел снискать расположение Иоанна Васильевича и в минуту благодушия, под влиянием прихоти, Грозный наградил его званием "царя и великого князя всея Руси" и поставил во главе земщины. Позже Симеон, окруженный пышным двором, жил в Твери на правах удельного князя. Мысль избрать его царем России в случае смерти болезненного Федора Иоанновича не была чужда народу, и поэтому Симеон казался Борису также опасным.
Таковы были действительные или кажущиеся соперники Годунова. И Борис приступил к устранению их. В отношении Романовых он до времени воздержался от решительных мер и, чтобы вернее впоследствии погубить, пока угодливой лестью и медовыми речами располагал их в свою пользу. Симеон Бекбулатович был удален в уединенное село Кушалино и там ослеплен по сказанию летописца. Борис в день ангела Симеона послал ему в подарок знаменитое испанское вино в знак своего расположения, смешанное с ядовитым зельем, тот поднял кубок во здравие царя и его "правителя" (любопытно, что к тому времени уже сложился обычай пить здравие обоих правителей одновременно) и вскоре ослеп. С Марией Владимировной Борис поступил не менее решительно: он убедил ее вернуться в Россию, что было равносильно необходимости принять иноческое пострижение -- таков был на Руси обычай в отношении вдовствующих цариц. Мария Владимировна пошла на это: обеспеченная, покойная жизнь в родном краю, хотя бы и в монастыре, все же казалась милее безвольной свободы и зависимости в негостеприимной стране Она вернулась, приняла иноческий чин, и цель Бориса была достигнута. Оставалась, правда, малолетняя дочь Евдокия; для нее постриг был преждевременен, и... она погибла. Молва указывала на виновника ее гибели: то был тот же Годунов. Подозрение осталось явно недоказанным, но оно было тем более вероятно, что затем Борис не напугался предпринять еще более страшный шаг, благодаря которому он устранил наиболее опасного соперника -- царевича Дмитрия.
Сущность этой кровавой угличской драмы общеизвестна, но подробности ее до сего времени остались загадочно-темными... Помимо явного соперничества Дмитрий был во всех отношениях опасен Годунову. С боярами Нагими -- матерью и родственниками Дмитрия -- Борис был с давних пор во враждебных отношениях. Он же стал виновником их ссылки в Углич. И в случае воцарения Дмитрия Годунову могло грозить от темницы до плахи включительно. И властолюбие, и желание обезопасить себя привело к решимости раз и навсегда покончить и с Дмитрием, и с Нагими. Помог в этом Борису усерднейший его приверженец, царский дядька, окольничий Лупп-Клешнин. Он указал на дьяка Битяговского как верного человека для исполнения злодейского поручения. Тот был послан в Углич (с сыном Данилой и племянником Никитой Качаловым) в качестве управителя земскими делами и двором царицы. Злодейское дело вскоре было исполнено. Девятилетний царевич был заколот ножом предателя. Но удивительное совпадение: убийство Дмитрия произошло 15 мая 1591 года, а затем, почти ровно через пятнадцать лет, 17 мая 1606 года пал жертвой мести народной Лжедмитрий, присвоивший себе имя убиенного царевича.
О том, что случилось в Угличе, немедленно была послана в Москву весть с гонцом. Но Борис принял меры предосторожности: вестника перехватили, привезенную им грамоту подменили подложной, о которой и доложили царю. Грамота извещала, что царевич умер от болезни и несчастного случая: в припадке черной немочи он якобы ранил себя ножом. Несмотря на маловероятность сообщения, кроткий царь поверил: он уже не мог не верить Борису. "Да будет воля Господня", -- смиренно сказал он и поручил все дело Борису. Тот не замедлил послать следствие. Результат его заранее был предопределен: следователями были назначены тот же Лупп-Клешнин и князь Василий Иванович Шуйский, недавний явный враг Годунова, а нынче его ярый приверженец. Годунов умел выбирать людей, не ошибся он и на этот раз: Василий Иванович, несмотря на явные улики против Битяговского, блестяще доказал то, что угодно было Борису. Он вообще оказался мастером доказывать: пятнадцать лет спустя, перед воцарением Лжедмитрия, он, распинаясь, доказывал Москве, что Дмитрий 15 мая 1591 года убит не был и чудом спасся. А позже, перед своим воцарением, Василий Иванович заявил обратное...
Что касается угличской драмы, то дальнейшие последствия ее для Нагих -- несчастной царицы-матери убиенного царевича и ее родственников -- не могли не сказаться: их, привезенных в оковах в Москву, пытали; царица, насильно постриженная, была сослана в Никольскую пустынь на Выксе (Новгородской области), а остальных Нагих сослали в различные отдаленные города и заключили в темницы; им всем ставилось в вину умышленное подстрекательство народа к убийству Битяговского с сыном и племянником, которые на самом деле были убиты угличанами, пришедшими в ярость от их злодейства. Затем жители Углича, как соучастники Нагих, были кто казнен, кто заключен в темницу, а остальные сосланы в Пелым. Даже колокол, возвестивший о свершившемся, был отправлен в Сибирь. Что касается самих виновников убийства, то их тела торжественно предали земле, а вдов и сирот хорошо обеспечили.
Так закончилась угличская драма и был совершен Годуновым непоправимый ложный шаг. Борис хотел, достигнув высших благ для себя, став царем, облагодетельствовать Россию, и он же ее погубил. После убийства Дмитрия на Руси возникло явление, получившее название "самозванства". Самозванцы создали Смутное время; благодаря им Россия чуть не попала под власть иноземных царей. Существует даже предание, что Борис после убиения Дмитрия сам воспитал юношу, похожего на него, на случай, если бы его надежда на избрание царем после Федора Иоанновича почему-либо потерпела поражение. В этом случае, чтобы спасти свое положение, он выставил бы воспитанника в качестве истинного царевича, имевшего законные права на престол.
Итак, ближайшие соперники были удалены. Оставалось покончить с Романовыми. Это дело Борис отложил до ближайшего случая и стал ждать смерти царя, чтобы занять его престол.
Седьмого января 1598 года кроткий царь, который последние годы своей жизни всецело посвятил молитве, праведно и мирно почил, оставив престол царице Ирине. Прекратилось тихое царствование последнего отпрыска Мономаховой крови. Народ при жизни Федора отдохнул от гнета тяжелых лет грозного правления Иоанна Васильевича. Но царствование Федора не имело естественного и полного покоя. Страна переживала лишь временное, кажущееся затишье перед новой бурей. Как только злой гений Годунова расправил свои крылья, народный поток грозно забурлил, и в нем слились разные течения: одно составлял преданный родине и престолу народ, который желал себе могучего природного царя из исконно русского царственного рода и который не мог мириться с насильником Годуновым, выходцем из татар, подозреваемым в убийстве царевича, прямого потомка стародавних русских царей. Другое течение составляли отщепенцы, придерживающиеся порядка и разумной жизни. Неизбежным стало то, что случилось. В грядущей смуте люди порядка должны были сильнее закалиться, чтобы, сплетясь, избрать основателя новой могучей династии. Люди смуты должны были в ней погибнуть, чтобы уцелевшие от гибели увидели в порядке единый, верный путь государственной жизни. Благодаря Годунову бурный народный поток прорвал последние сдерживавшие его плотины, возведенные неверной дрожавшей рукой терзаемого муками совести правителя. Нет худа без добра: наступила гроза, которая была очистительной, а жертвы -- искупительные.
Итак, праведно почивший Федор оставил престол бездетной Ирине, женщине разумной, наделенной светлой головой и добрым сердцем. К сожалению, царица устрашилась бремени правления и на девятый день после смерти супруга приняла иночество в Новодевичьем монастыре под именем Александры. Несомненно, решение это исподволь подготовил брат, имевший на сестру огромное влияние. Также были подготовлены бояре к мысли о неизбежности избрания царем Бориса. После пострижения Ирины они направились в Новодевичий монастырь, куда удалился к сестре Борис, и молили его принять венец Мономахов. Но, желая укрепить свое избрание волей, выраженной якобы всем народом, он отклонил их просьбы и настоял, чтобы для решения вопроса о выборе царя был созван Земский собор. Результатом недолгого совещания наспех собравшегося собора стали возгласы: "Да здравствует государь наш, Борис Федорович!" Но он хотел еще сильнее упрочить свое избрание. Оставаясь в монастыре и предаваясь плачу и горести, он продолжал отказываться. Тогда под предшествием патриарха Иова и всех владык, несших иконы, Москва двинулась к монастырю молить несговорчивого правителя. Взяли даже особо чтимую Смоленскую икону Богоматери, хранившуюся в монастырском соборе, которую вынесли навстречу Борису: сама Богоматерь как бы явилась молить Годунова! Дрогнуло сердце, и Борис, обливаясь на этот раз уже искренними слезами, пал ниц перед иконой. Но даже в эти минуты не мог он воздержаться от лицемерного вопроса:
-- О, Матерь Божия, зачем, зачем Ты подвиг сей сотворила воздвижением святого образа Своего!..
И в ответ раздался взволнованный голос патриарха:
-- Подвиг сей из любви к тебе сотворила Богоматерь. Устыдись и покорись!
Но Борис и тут не покорился. Отслужили литургию, молили его, внесли святые иконы в келию инокини Александры, упрашивали, но брат не соглашался. Заставили собранный народ пасть на колени в ограде монастыря, притворно рыдать, ломать руки, молить Бориса... И он наконец устыдился и, как рассказывает историк, "в сокрушении духа" воскликнул: "Буди же святая воля Твоя, Господи!"
Достигнув престола тяжелой ценой, Борис испугался, помня, вероятно, что "поднявший меч от меча и погибнет". Как ни был самоуверен этот властолюбивый правитель, он усомнился в прочности престола и в своей безопасности на нем. Он заставил народ при принесении присяги на верность новому царю целовать крест, давая клятву не посягать на жизнь царя ни убийством, ни ядом, ни заговором, не посягать на царствование его, желая избрать другого царя. Давая такую беспримерную в истории клятву, Борис сам заставлял народ строить догадки, показывая свою нечистую совесть.
Сколько усилий приложил он, чтобы заставить замолкнуть этот назойливый голос своей заговорившей совести! Еще при венчании он давал торжественное обещание, что в царстве его не останется ни одного сирого, убогого и голодного, которого бы он не одел и не накормил, -- и при этом привычным красивым движением картинно рвал на себе драгоценное ожерелье у ворота рубахи и восклицал: "Последнюю рубаху отдам, чтобы накормить голодного!" Увы, его обещания оказались бессильными, когда вспыхнул небывалый в Москве голод! Следует, однако, отдать справедливость Борису, что при всех отрицательных его качествах он оказался действительно щедрым, заботливым и умным царем. Руководили ли им искренние побуждения или корыстные расчеты, но добра им сделано было много. Сам человек безграмотный, Борис понимал важное значение просвещения: он мечтал создать в России целую сеть правильно организованных школ до университетов включительно, приглашал в Москву иностранных учителей, первый из русских царей посылал московскую молодежь учиться за границей. Упрочив мирные отношения с иноземными государствами, Борис занялся внутренним устройством страны. Москву, по свидетельству патриарха Иова, Борис "украшал, словно красивую женщину", заботился о возведении в столице новых построек, окружал ее новой каменной стеной, укреплял и дальние города -- Смоленск, Астрахань, заселял тысячами переселенцев пустынные юго-восточные степи.
Пользуясь каждым случаем, каждым бедствием, чтобы показать обездоленным свое участие, продолжая успешно бороться с нищетой, показывая свою щедрость, Борис своей личной жизнью давал хороший пример подданным: он вел трезвую жизнь, отличался набожностью, был примерным супругом и отцом. Обожая детей -- красавицу Ксению и умницу Федора, -- он заботливо следил за их воспитанием, стараясь дать сыну разностороннее образование. Гордясь своими детьми, он в них видел свое счастье.
И государственная, и личная жизнь Годунова вполне было наладилась. Но ненадолго. Начались стихийные народные бедствия. После затяжных ливней весной, длившихся два с половиной месяца и погубивших урожай, небывалый мороз в августе сгубил и новые посевы. Житницы истощились; поля, засеянные слежавшимся невсхожим зерном, не дали урожая. И начался страшный голод. Борис оказывал помощь, раздавал в день по пятьсот тысяч денег (в то время -- копеек), хлеб десятками тысяч пудов, но был бессилен в борьбе со стихийным бедствием. По рассказам современников, люди питались травой, ели кошек, собак и всякую падаль. В одной Москве умерло за это время до пятисот тысяч человек, а в провинциях дело обстояло еще хуже: голодные крестьяне целыми селами замерзали в лютый зимний холод. Чтобы дать голодающим заработать, Борис стал строить огромную колокольню Ивана Великого и большие каменные палаты в Кремле. Средства государственные истощились, а чернь, развращенная милостыней, отказывалась от работы, требовала новых подачек и бушевала. Вспыхивали мятежи. Недавнее очарование царем сменилось ненавистью. Темное прошлое Бориса, казавшееся ему прочно похороненным и забытым, снова всплывало. Разрасталась и забытая им тревога. Под ее влиянием он стал подозрительным и мстительным. Начались доносы, а с ними и гонения на лиц, казавшихся опасными, и наступило время избавиться от Романовых, продолжавших пока жить в Москве.
Делу взялся помочь угодливый родственник царя -- Семен Годунов. Подкупив слугу Романовых, он подговорил его подбросить в кладовую боярина Александра Никитича мешок с ядовитыми кореньями и донести потом, что боярин замышляет на жизнь царя. Поручение это было выполнено, бояр Романовых схватили, судили, и хотя на суде выяснилась лживость доноса и их невиновность, однако был вынесен в июне 1601 года суровый приговор: старшего брата, Федора Никитича (отца будущего основателя новой великой династии), постриженного под именем Филарета, сослали в Антониев-Сийский монастырь, а жену его, Ксению Иоанновну, урожденную Шестову, постриженную под именем Марфы, -- в один из заонежских; шестилетний сын их, Михаил, был сослан вместе с семьею зятя Романовых, князя Бориса Черкасского, женатого на их сестре, на Белоозеро; Александр Никитич был выслан к Белому морю, Михаил Никитич -- в Ныробскую волость Пермской области, Иван Никитич -- в Пелым, место ссылки опальных угличан, и пятый брат, Василий Никитич, -- в Яренск. Вместе с боярами Романовыми были высланы в разные далекие области их родственники: Шестовы, Карповы, князья Сицкие, Репнины.
Тяжело жилось сосланным боярам. В местах ссылки их разместили под неусыпным наблюдением приставов в уединенных избах и даже в землянках, вдали от сел и городов. Бояре томились, скованные по рукам и ногам, лишенные возможности перемолвиться словом с кем бы то ни было; случайному прохожему люду под страхом смерти запрещалось даже смотреть на место заключения бояр, считавшихся изменниками. Несколько лучше было положение инока Филарета, жившего в монастыре. Впоследствии в виде особой милости ему было разрешено выходить в церковь на клирос, богомольцы стали посещать монастырскую церковь, закрытую для них со времен ссылки Федора Никитича в монастырь. Наконец, чтобы окончательно удалить инока Филарета от мира, он был посвящен в иеромонахи, а затем -- в архимандриты{10}. Дети его, и в том числе сын Михаил вместе с семьею овдовевшей княгини Черкасской, были затем переведены в отчину Романовых, село Клин Юрьевского уезда. Особенно тяжело жилось Михаилу Никитичу в тесной, сырой яме-землянке, в пудовых веригах. Пищей ему служили вода и хлеб, которые хищный пристав скудно отпускал вместо назначенного белого хлеба, рыбы и мяса. Могучий богатырь, одаренный огромной силой и железным здоровьем, Михаил Никитич не выдержал тяжкой доли и вскоре скончался. В народе говорили, что его и брата, Александра Никитича, почти одновременно умершего, убили. Василий Никитич, захворав во время ссылки, прожил в заточении всего восемь месяцев и последовал за братьями. Кроме Филарета выжил только Иван Никитич. Судя по летописи, решено было и его уморить, согласно приказанию Бориса, но за него заступился зять Романовых, Иван Годунов: распоряжение было отменено и Ивана Никитича не только помиловали, но вскоре освободили из заточения; он был переведен на службу в Уфу, затем в Нижний Новгород и в Москву. Однако ссылка Романовых и насильственная смерть троих братьев в тяжкой неволе от руки злодеев-приставов, угодливых приверженцев Бориса Годунова, -- все это волновало народ, продолжавший любить Романовых и сильнее возненавидевший царя. А по мере усиления ропота росла тревога в душе Бориса. Власть его еще была сильна, но он чувствовал, что она может уйти из его рук. Виделось наступление новых бедствий, жестокой всесокрушающей бури. Появились невероятные чудесные знамения, придуманные вымыслом народным, суеверные приметы. Очевидцы рассказывали, как будто в небе всходили одновременно три солнца и три луны; ночью темное небо освещалось кроваво-красным пламенем, в свете которого, проступали столкновения враждующих войск. Женщины и животные рожали чудовищных уродов, появились не виданные раньше странные звери, по людным улицам Москвы бродило множество черных лисиц, а над городом со страшным клекотом парили хищные орлы. Летом 1604 года днем на небе появилась яркая комета с огненным хвостом, и какой-то иноземец-чародей, вызванный когда-то Борисом (большим любителем чародеев и звездочетов) из Германии, объясняя это видение, предвещал Москве неизбежное бедствие. Несомненно, что все эти россказни были вымышлены или преувеличены.
Борис в страшных предчувствиях изнемогал от душившей его мрачной тоски. Сон покинул несчастного царя в его роскошной опочивальне. В довершение всего поползли слухи, с каждым днем все упорнее утверждавшие, что царевич Дмитрий жив и он вскоре придет к Москве занять трон, дерзко отнятый у него властолюбивым временщиком. Борис совсем пал духом.
Кто же был этот призрак, этот выходец из могилы, новый Дмитрий? Темны сказания о нем и бессильны до сих пор старания ученых решить эту загадку, скрытую во тьме далеких времен. Много остроумных предположений было высказано по поводу личности Лжедмитрия{11}, но все эти догадки сплелись в неразрывный узел. Дальнейшие же гипотезы, составившие содержание многих сотен томов научных изысканий, остались пока по-прежнему одними предположениями. Неутомимый исследователь этой большой исторической загадки, граф С. Д. Шереметев, нашел новые нити к решению ее, но плоды его долголетних трудов хранятся в тайне.
Не вдаваясь в исследования существующих предположений, ограничимся беглым перечислением их: галичанин по происхождению, бедный сын боярский, Юрий, впоследствии чернец Григорий Отрепьев; беглый слуга бояр Романовых; незаконный сын князя Мстиславского или польского короля Батория; выходец из Валахии; итальянец родом -- вот те личности, составляющие многоликий образ таинственного Лжедмитрия, каким он предстает в научных исследованиях. Наиболее же вероятная, общепринятая версия, приобретшая, пока не получила точного опровержения, значение правдивого толкования, заключается в том, что Лжедмитрием был Григорий Отрепьев, беглый монах из Чудова монастыря. Остановимся и мы на этом, тем более что для нас важно не само происхождение отважного искателя приключений, а то дальнейшее значение, какое имело его появление для отечественной истории. Лжедмитрий не был Дмитрием -- таков во всяком случае несомненный вывод; останавливаясь на нем, мы возвращаемся к изложению нашей краткой исторической справки.
В 1601 году в Киеве, а затем в Остроге, области князя Константина Острожского, находим первые следы появления самозванца-"вора". Появившись в образе монаха, он делает первые попытки раскрыть свое якобы царское происхождение. В лице князя Острожского, человека в высшей степени влиятельного и богатого (его владения занимали большую часть нынешних Киевской, Волынской и Подольской губерний), "вор" надеялся найти могущественного покровителя. Но в своих расчетах он ошибся: ярый защитник православия, князь решительно отказался покровительствовать ему и приказал изгнать из своих владений. В течение двух лет "вор" странствует, скрывается. В 1603 году он появляется в Брагине, поместье польского князя Адама Вишневецкого, на берегах Днепра. Снова он делает попытку открыть свое знатное происхождение, и это ему удается. Вишневецкий поверил признанию "вора", оказал ему гостеприимство, написал о нем коронному гетману и великому канцлеру Польского государства Яну Замойскому. Тот велел прислать "вора" в столицу Польши -- Краков. Не желая утратить в лице "вора" политическую находку, с которой, быть может, удалось бы сыграть большую игру, Адам Вишневецкий медлил выполнить это требование. Но "вору" уже самому не сиделось в Брагине чувствуя свое признание москвитянами, которые стекались сюда из числа недовольных правлением Бориса, он приходит к мысли, что дерзкая попытка его может удаться и появление в Москве окажется как нельзя более кстати. Он деятельно стал искать пути для ее осуществления. Случай помог ему: через посредство Адама Вишневецкого он познакомился с его двоюродными братьями: Михаилом и Константином Вишневецкими, проживавшими в Лубнах. Константин, ярый католик, понял, что, покровительствуя будущему царю русскому, можно оказать немалую услугу католической церкви, и решил действовать. Он отвез "вора" в замок Самбор на берегу Днестра, где проживал его тесть -- управитель королевской самборской экономии Юрий Мнишек{12}. Этот польский вельможа носил высокий титул коронного кравчего{13}, занимал видное положение при королевском дворе, был близок к королю. Однако это был ничтожный и нравственно нечистоплотный человек. Отец его лет за шестьдесят до описываемого времени переселился в Польшу из Моравии, женился на дочери знатного поляка, кастеляна{14} санокского Каменецкого, получил благодаря женитьбе высокое звание коронного подкормия и пристроил обоих своих сыновей, Юрия и Николая, ко двору короля Сигизмунда II. Здесь в придворной службе Юрий быстро выдвинулся, но при помощи позорных способов. Вскоре умерла супруга Сигизмунда. Оплакав ее, король стал вести развратный образ жизни. Юрий оказался в этом отношении ловким пособником. Узнав, что в одном женском монастыре проживает юная красавица Варвара, дочь бедного мещанина Гижи, похожая по красоте на покойную королеву, Юрий, переодевшись в женское платье, проник туда, выкрал красавицу и представил ее королю. Это была не первая его услуга. Король в знак признательности наградил его прибыльными должностями управляющего королевским дворцом и коронного кравчего, и Юрий стал быстро богатеть. Когда же король, истощенный от излишеств, неожиданно скончался во время путешествия в Литву, Юрий дочиста ограбил покойного благодетеля, отправив домой несколько сундуков, полных награбленного добра. Сейм пытался было привлечь Юрия Мнишека к законной ответственности, но влиятельный коронный кравчий вышел сухим из воды. Сохранив свои богатства, Мнишек при следующем строгом короле, Батории, утратил служебное помещение и жил вдали от двора. С воцарением же короля Сигизмунда III (современника описываемых событий) Мнишек снова быстро вернул себе королевское расположение. Он заслужил его льстивым угодничеством и умением красиво и вкрадчиво говорить. Недалекий и падкий на лесть, король щедро наградил ловкого вельможу, назначив его управителем самборской экономии, воеводой сандомирским и старостой львовским. Эти должности давали Мнишеку огромные доходы -- и законные, и косвенные. Но он вел чрезмерно роскошную жизнь. Накопились долги, дела запутались. Чтобы поправить их, Мнишек выдал замуж старшую дочь Урсулу за богатого князя Константина Вишневецкого. Оставалась пока непристроенной младшая восемнадцатилетняя дочь, красавица Марина{15}, и в это время появился в Самборе самозванец. Расчетливый Мнишек сразу учел все выгоды его появления. Он оказал "вору" радушное гостеприимство, окружил почетом, роскошными условиями жизни, достойными высокого звания русского "царевича". "Вор" без памяти влюбился в красавицу Марину, и Мнишек отдал ее. Ставка была рискованная, но Мнишек решил ее выиграть.
Отпраздновав помолвку, Мнишек поспешил в Краков, чтобы подготовить двор к появлению "русского царевича", чудесно спасенного от злодейской руки Годунова. Но Польша к известию об этом воскресении отнеслась недоверчиво, а сейм -- враждебно: все это приключение, смастеренное к тому же заведомо нечистоплотными руками управителя самборского, казалось людям разумным в высшей степени подозрительным. Ради этого было неосторожно порывать добрые отношения с Московским государством, недавно утвержденные договором о двадцатилетнем перемирии. Но легкомысленный король, глядевший на многое глазами Мнишека, отнесся к делу иначе: он дал сандомирскому воеводе обещание принять самозванца, но прежде чем переступить порог королевского дворца, "вор" должен был купить эту честь обещанием отдать со временем Польше половину Смоленских и Северских земель, помочь королю воцариться в Швеции и дозволить иезуитам и католикам свободно распоряжаться в России. Медведь еще не был убит, а шкуру его уже делили!
Самозванец был принят. Он удостоился видеть короля, но, сказав ему заученную пространную напыщенную речь, не получил в ответ ни слова. Сейм был враждебно настроен к "вору", и королю следовало соблюдать осторожность. "Вор" долго говорил, а король молчал и лукаво улыбался. Ответ короля был передан "вору" после приема одним из царедворцев: тот не хочет признать в самозванце русского царевича и отказывается в чем бы то ни было помочь ему. Однако не успел "вор" опомниться от изумления, как ему был сообщен менее официальный ответ: король во всем полагается на Мнишека и тайно окажет "царевичу" полное содействие... "Царевичу" было назначено богатое содержание, его осыпали подарками, и дело закипело. "Вор" пошел на все. Он отрекся от православной веры и, называя себя в письме к папе Клименту VIII "самой жалкой овечкой", он "целовал ноги" ему как "ноги Самого Христа" и изъявлял полнейшую готовность обратить впоследствии "заблудшие души сынов обширной страны" на лоно "единой непогрешимой церкви" Вслед за этим "вор" принял католичество Задобрив папу, втайне обрадовавшегося, но внешне отнесшегося к "вору" подобно королю, с обидным пренебрежением, "вор" стал задабривать Мнишека и короля. Он надавал им множество щедрых посулов в отношении распределения между ними русских областей, закрепив их записью и торжественной клятвой. Король и верноподданный управитель самборский затеяли было спор по поводу раздела этих щедрых даров, но "вор" поспешил их успокоить новыми посулами. Тем временем Мнишек тайно набирал войско из поляков, жаждавших наживы в дикой и богатой Московии, из буйной вольницы, готовой на всякие воинственные приключения, наконец, из русских изменников, стекавшихся под знамена признанного ими "царевича". На сейме раздалось несколько негодующих речей против затеянного королем и Мнишеком предприятия. И король тоже вознегодовал: он даже отдал приказ Мнишеку немедленно распустить собранные войска под страхом строгих наказаний. Но вовремя подписанный указ "замедлили" вручить "ослушнику" королевской воли: его уход прозевали...
В конце августа 1604 года многолюдное войско выступило по направлению к пределам России под предводительством самборского управителя, впервые ставшего военачальником и ради чести назваться впоследствии тестем русского царя не устрашившегося походных трудностей.
Войска беспрепятственно дошли до берегов Днепра и заняли Киев, оказавший самозванцу благосклонный прием. Дрогнуло сердце Годунова: призрак убиенного царевича облек плоть и, вступив в пределы России, шел к Москве, чтобы отнять у властолюбивого правителя не по праву занятый трон. Кто бы ни был он, Борис видел в нем грозного мстителя. Ужас обуял его, а пойти во главе с войском навстречу этому страшному призраку решимости у Бориса не хватило. Не веря в благополучный исход своего царствования, окружающим боярам он тем более не верил, но послал под их предводительством наскоро собранное войско. Напрасно Василии Иванович Шуйский давал на Лобном месте торжественные клятвы, что истинный Дмитрий умер. Народ колебался верить ему, ратные люди собирались и шли неохотно. В Борисе народ окончательно разочаровался и не мог забыть и простить ему ни стихийных бедствий, посланных, как верилось, за избрание недостойного царя, ни угличской драмы, ни ссылки, пыток и смерти любимых бояр Романовых. Народ жаждал законного царя и, не допуская по простоте своей и отсутствию примеров возможности появления дерзкого самозванца, хотел верить, что в Москву идет освободителем истинный, чудом спасенный Дмитрий, о котором подосланные приверженцы "вора" распространяли самые лестные слухи.
Московскую рать против самозванца повел боярин Федор Иванович Мстиславский, полководец неопытный. Под начальством его шло войско слабое, и духом, и силами Враг короля Сигизмунда, шведский король учел выгоду оказания помощи России в эти тяжкие для нее дни и предложил Борису союз и войско. Но Годунов послал шведам гордый отказ: Москва-де справлялась и не с такими бедами и помощь иноземцев, чтобы разделаться с шайкой презренных мятежников, не нужна. У этого удивительного человека, терявшего уже всякую надежду на спасение себя и государства, хватало, однако, еще силы воли не выдать охватившего его душевного смятения!
По мере того как московское войско подвигалось навстречу "шайке презренных мятежников", "шайка" разрасталась в огромное и сильное войско. Противники встретились. Начались стычки и битвы с переменным для обеих сторон успехом. То самозванец торжествовал, казалось, решительную победу, то одолевали московские войска, и Мстиславский слал Годунову отрадные вести. Были минуты, когда поляки, отчаявшись выиграть затеянную безумную игру, покидали "вора", и даже сам сандомирский управитель постыдно бросил будущего зятя под удобным предлогом своего присутствия на сейме; были даже минуты, когда самозванец готов был признать свое поражение и бежать в Польшу. Но злой рок вел Москву к гибели, и после неудач счастье снова возвращалось к самозванцу.
К весне 1605 года "вор" со своим "двором" засел в Путивле и спокойно выжидал там решения затяжного дела под Кромами, незначительным городком, сильно укрепленным естественными заграждениями -- высоким берегом, болотами и рекой. Благодаря такому удобному расположению город Кромы, скрывавший ничтожный отряд казаков, приверженцев "вора", в течение нескольких месяцев (с конца 1604 г) выдерживал осаду москвитян. А под надежным прикрытием Кром "вор" прекрасно чувствовал себя в Путивле. Он готовился к предстоящей государственной деятельности: достав карту, изучал будущую страну строил планы о ее расширении, намечал даже торговый путь в Индию, рассчитывая достичь ее морем вокруг мыса Доброй Надежды, мечтал о всесторонних преобразованиях Московского государства, о введении нового правительственного строя, о замене боярской думы сенатом и царского для себя титула -- императорским; строил планы о будущем просвещении страны путем учреждения начальных и средних школ и даже высших академий. Сам не подготовленный для такой широкой деятельности и малоначитанный, он жадно хватал знания: нашел себе учителей, стал школьником, учил уроки и -- любопытная подробность -- отвечал их, по свидетельству учителя патера Ловицкого, "очень серьезно, стоя с непокрытой головой" Вышел ли бы толк из этих случайных походных занятий -- вопрос иной. Но уже сами условия спокойной жизни самозванца среди походной обстановки в Путивле, его непоколебимая уверенность в достижении намеченных целей, с одной стороны, и состояние безумной душевной тревоги, в тоске и унынии метавшегося по своим роскошным палатам и нигде не находившего себе места и утешения царя Бориса -- с другой, говорили о том, что уверенный и сильный верой возьмет перевес над слабым и мятущимся духом.
Так и случилось. Вести из-под Кром, где сравнительно сильное московское войско ничего не могло поделать с кучкой мятежников, внушали Борису мысли об измене бояр-полководцев, удручали его и привели при общем нервном напряжении к роковой развязке. И он скоропостижно умер. Случилось это 13 апреля 1605 года. Утром царь по обыкновению занимался делами, принимал иноземных послов, затем, не изменяя привычке к широкому образу жизни, пригласил их к столу, угостил знатным обедом, встав, почувствовал слабость, у него хлынула носом и горлом кровь, и через два часа правителя не стало. Он успел благословить на царство сына Федора и, по тогдашнему обычаю, принял пострижение с именем Боголепа. Какие мучения и ужас должен был переживать царь, отходя в вечность с сознанием о погубленной стране, что злая гибель от занесенной уже руки призрака-жертвы его властолюбия грозит осиротевшей семье среди двоедушных бояр, уже готовых признать самозванца. Страшные минуты!..
И в самом деле, не успел, к великой радости воспрянувшего духом "вора", умереть Борис, не воцарился еще Федор, как начались измены. Правда, и народ в Москве и войска в походном стане дали присягу сыну Бориса, но лишь для того, чтобы через несколько дней ее нарушить. Петр Басманов{16}, посланный Федором, чтобы сменить под Кромами утомленного Мстиславского, который был беспредельно верен Борису и незадолго до этого разбил "вора" под Новгородом-Северским, теперь, приехав 12 апреля к войску, торжественно привел его к присяге новому законному царю, а 7 мая так же торжественно присягнул и "вору"-самозванцу! Не менее вероломно поступил и Василий Иванович Шуйский: недавно при Борисе всенародно клявшийся на Лобном месте в смерти угличского царевича, он теперь там же подтверждал свою "ошибку" и схожесть "вора" с Дмитрием, чудесно спасенным от гибели. Если изменниками оказались бояре -- друзья и верные слуги Бориса, то что же говорить о народе, ненавидевшем его! Да и так красно и искренне говорил Василий Иванович, что ему нельзя было не поверить, тем более что чудесное спасение угличского царевича подтверждал сам главный свидетель угличской драмы. И народ с радостью поверил. Он нуждался в законном царе и хотел верить и, не веря и обманывая себя, думал, что в Москву идет настоящий царевич, чтобы занять трон, отнятый у него Борисом, а затем отпрыском ненавистного годуновского отродья. И, признав самозванца, толпа в порыве безумной слепой ненависти к юному, ни в чем не повинному царю ворвалась в дом, принадлежавший когда-то свирепому палачу Малюте Скуратову, где теперь был поселен низложенный Федор, и, уподобившись бывшему хозяину дома, казнила его. Его мать, вдова-царица, тут же погибла вместе с ним. Красавица Ксения пыталась отравиться, но, на горе себе, выжила. Ее ждала более горькая, чем смерть, участь.
Так завершилась эта мрачная московская драма -- прямое следствие былых угличских событий.
А "вор" среди восторженно настроенной толпы, благоговейно лобзавшей стремена его седла, все ближе подвигался к Первопрестольной. Москва выслала ему навстречу в Серпухов торжественное и почетное посольство. В состав его вошел Василий Иванович с братьями Дмитрием и Иваном, даже почтенный боярин князь Федор Иванович Мстиславский и именитый князь Иван Михайлович Воротынский ехали приветствовать самозванца. Их встретил, однако, суровый прием не им, именитым представителям Москвы, оказал почет самозванец, а разбойникам из донской вольницы. Он раньше бояр допустил их к руке, и потом уже, заставив их выждать, "вор" соизволил и им оказать эту высокую честь А затем отчитал за долгое непослушание. Оторопел Василий Иванович от этой строгой и гневной речи "вора" и затаил в своей мстительной душе против самозванца злобу.
20 июня 1605 года при сиянии яркого солнца на безоблачном небе среди несметной, радостно возбужденной толпы "вор" вступил в Москву Гудел трезвон "сорока сороков" церквей московских, гремели трубы и литавры, и приветственные крики толпы, запрудившей улицы, занявшей крыши домов, оглашали воздух: "Здравствуй, государь, отец наш родимый! Красуйся, о солнце России!" И "вор" под эти безудержно-восторженные вопли горделиво-величаво въезжал в великую русскую столицу, красуясь на белоснежном коне, весь сияя златотканым нарядом и драгоценными камнями, стоимость которых в одном ожерелье составляла полтораста тысяч червонцев. И вдруг произошло непонятное и грозное явление: не успел въехать "вор" в Москворецкие ворота, как, несмотря на погожий тихий день, поднялся сильный вихрь, взвился пыльным столбом, запорошил глаза, остановил на мгновение торжественное шествие и так же неожиданно прекратился. Качали головами опытные старцы и решили, что то не к добру.
Но "вор" въехал в Кремль, с умилением целовал гроб мнимого отца своего, Иоанна Васильевича, молился в соборной церкви, и все обошлось благополучно. Начались пиры Пошло новое царствование. Оно открывалось необычайными милостями все опальные недруги Годунова, и в том числе "родственники" царя Нагие, были восстановлены в прежних чинах и возведены в новые почетные должности; инок Филарет, вызванный из Сийской пустыни, получил высокое звание митрополита Ростовского, несчастный Семен Бекбулатович был вызван ко двору, и ему было возвращено право называться царем; всем ратным и служилым гражданским людям были пожалованы щедрые награды, а боярам и военачальникам -- поместья. Вскоре с помощью почетного посольства из Выксинской обители была вызвана инокиня -- царица Мария. Посольству поручено было намекнуть душевно истерзанной старице, что ей предоставляется двоякий выбор: либо признать "вора" своим сыном и вернуться к удобствам и покою почетной жизни царицы-матери, либо продолжать жить в изгнании и обречь себя на еще более горькую участь -- на пытки и даже, может быть, на смерть. Пережитые невзгоды истерзали душу несчастной женщины, не хватило сил устоять перед новой угрозой, и царица сдалась. 21 июля состоялось пышное торжественное венчание "вора" на царство а тремя днями раньше Москва стала свидетельницей другого ликования. В селе Тайнинском почтительный "сын" встретил едущую в Москву нежно любимую "мать" Свидание состоялось в специально поставленном у дороги шатре. Какими речами обменялись в эти страшные минуты "мать" и "сын", осталось навеки тайной, похороненной под кровом шатра. Но вышли они из него, нежно обнявшись; почтительный "сын" усадил престарелую "мать" в роскошную повозку, а сам всю дорогу шел за ней с непокрытой головой. И народ, глядя на эту трогательную картину, плакал навзрыд, утверждаясь в мысли, что "вор" -- истинный царевич Дмитрий.
Правление нового "царя" началось с преобразований, он задался целью осуществить все планы, о которых мечтал в Путивле. Начал он с того, что древняя боярская дума получила название Сената, а думные бояре стали сенаторами. В число их были включены митрополиты и епископы во главе с новым патриархом, им был назначен грек Игнатий, архиепископ Кипрский, изгнанный из отечества и возведенный Борисом, которому он сумел угодить, в сан епископа рязанского. Теперь в благодарность за то что Игнатий первый из русских духовных властей признал самозванца, встретив его в Туле, тот возвел его в сан патриарха. Преобразовав боярскую думу, самозванец стал усердно посещать заседания нового Сената. От природы он был человеком, не лишенным способностей и дара слова, и выступления его в Сенате вызвали удивление и уважение бояр самозванец излагал свои мысли дельно, толково, красно. Вообще в разумности ему нельзя было отказать. Он издал ряд указов: строго запретил взяточничество чиновников, пытался установить суд правый и жестоко карал мздоимных судей; ввел новые законы о крестьянах и холопах, дал свободу тем слугам, которые были лишены ее незаконно. Но при всей толковости этого правителя его распоряжения не были законченными из-за свойственной ему порывистости, расплывчатости мыслей, отсутствия определенных убеждений, которые еще не сложились Было желание разумно и мудро править, и сказывалась молодость, почти ребячество Не хватало умения должным образом поставить себя, внушить уважение. А отсюда начались вскоре недоразумения. Бояре и народ привыкли видеть в царе пример строгой, чистой и целомудренной жизни, а самозванец предавался увлечениям молодости. Поиздевавшись вдоволь над несчастной Ксенией, "вор" приказал постричь обесчещенную девушку под именем Ольги в одном из белоозерских монастырей. Как ни ненавидел народ Годунова, но такое глумление над беззащитной дочерью показалось бесстыдным и мерзким. Народ жил стародавни ми крепкими обычаями, а "вор" стал их высмеивать, относился пренебрежительно к иконам, гнушался кропления святой водой трапезы, вводил будто бы собак в церковь не ходил в баню, не спал после обеда, употреблял в пищу блюда, казавшиеся русским людям погаными Народ привык видеть в царе олицетворение величия, а самозванец вел себя легкомысленно не прочь был подраться на ку лачках, принимал участие в скачках, бил медведей, играл в снежки, любил шум, движения и свалку.
Вскоре неодобрение его поведением сменилось явным недовольством. "Вор" не мог нахвалиться порядками Польши. Относясь с пренебрежением ко всему русскому он превозносил все польское, ставил в пример поляков, явно презирал православную веру и уважал латинскую, оказывал полякам открытое предпочтение, приближал их к себе, а к русским относился с обидным равнодушием. Один преданный Петр Басманов был близок к самозванцу да и то, как говорили в народе, по причинам позорного свойства. Помимо всего этого новый правитель, ведя неимоверно роскошную жизнь, безумно расточал казну уже первые три месяца правления обошлись стране в семь с лишним миллионов рублей. Почва для недовольства самозванцем была подготовлена, чтобы на ней быстро и прочно пустили корни первые слухи, неблагоприятные для "вора" Василий Иванович Шуйский, затаив еще в Серпухове злобу против "вора", не замедлил воспользоваться долгожданной благоприятной минутой, и с его легкой руки поползли слухи, что "вор" -- не царевич Дмитрий, а расстрига Гришка Отрепьев. И они, подтверждаемые доказательствами, настолько упрочились, что готов был вспыхнуть мятеж. Василий Иванович, вовремя уличенный, был схвачен, судим и приговорен к казни. На Лобном месте, где так недавно он всенародно распинался в пользу самозванца, седовласая голова Василия Ивановича лежала теперь на плахе. Уже палач занес секиру, но гонец успел привезти весть о царской милости: "вор" хотел показать народу новое доказательство, что он не боится врагов, что он -- законный царь, стоящий выше сплетен и пересудов. На слабоверных этот рассчитанный прием произвел впечатление, явные же недруги самозванца, сторонники помилованного, сосланного теперь в Галицкую землю Василия Ивановича, теснее сплотились, ожидая следующей благоприятной минуты. Она не замедлила наступить.
В Москве предстояли новые торжества -- по случаю приезда невесты самозванца, Марины Мнишек. Давно уже "вор" с нетерпением ожидал ее и не жалел народных денег на подарки лично невесте и ненасытному отцу ее для уплаты его бесконечных долгов в Польше, из которой кредиторы не выпускали его. На одни подарки было истрачено "вором" пять миллионов рублей, а еще больше миллионов съела поездка невесты в Москву, в которой ее сопровождал чадолюбивый отец. В Польшу уже дошли вести о брожении среди народа в связи со слухами о самозванстве "вора" которые встревожили Мнишека. Знатный польский вельможа ничего не имел против того, чтобы породниться с бродягой, лишь бы царский венец прочно держался на его голове. Но заваривать кашу, если самозванство становилось известным, -- смысла не было. Поэтому, оставив Марину в Вязьме, самборский воевода самоотверженно пустился в Москву один. Тут сразу страхи его оставили. Очарованный торжественной встречей, он окончательно умилился, увидев бродягу на троне из чистого золота, который поддерживался двумя литыми из серебра львами, а сверху украшался шаром и парившим над ним орлом. До слез растроганный этим великолепным зрелищем, самборский управитель "лобзал с благоговением державную руку" будущего зятя и, заведя речь о добродетелях "вора", запутался от радостного волнения в дебрях красноречия и с трудом выбрался из них. Забыв происхождение "вора", почтенный Мнишек выражал непоколебимую уверенность, что поэты всего мира воспоют впоследствии нравственные качества, украшавшие в избытке его будущего зятя. Увы, этой уверенности не суждено было осуществиться!
Убежденный, что можно довести до благополучного конца затеянное дерзкое приключение, самборский управитель вернулся в Вязьму и 1 мая торжественно ввез в столицу свою дочь и тридцать бочек доброго венгерского вина, которые он припас, думая, что московские дикари не знают вкуса в тонких винах и в запасе их не имеют. Но оказалось, самборский управитель ошибся. Ему жестоко не повезло ни с дочкой, ни с бочками: дочка действительно пришлась не по вкусу московским дикарям, а бочки очень понравились -- их разбили и выпили за помин души казненного зятя Мнишека.
Итак, 1 мая состоялся торжественный въезд невесты. Все прошло честь честью: гудели колокола, гремели барабаны, ревели трубы и литавры, громыхали пушки, но стотысячный народ, встречавший невесту, не умилялся, как раньше, при въезде "царя"; люди, удивляясь пышности въезда, добром "вора" не поминали. Встреченная царицей-инокиней, которую судьба наградила недавно почтительным "сыном", а теперь не менее почтительной дочкой, Марина поселилась до свадьбы в Девичьем монастыре. И для народа, уже восстановленного против "вора", начались новые соблазны и искушения. Тонкие вкусы благородной польки не могли мириться с грубой монастырской пищей, и поэтому в женскую обитель привезли поваров-поляков и дали им волю хозяйничать. Марине стало скучно в монастыре, и женская обитель огласилась неприличными песнями скоморохов, и с каждым днем народ приходил все в большее недоумение. Чтобы расселить приехавших поляков -- свиту Мнишеков и послов Олесницкого и Гонсевского, -- выселили из домов не только простых людей, но бояр и даже высших лиц духовного звания. Поляки становились господами в Москве. Уже один их внешний вид наводил на тревожные размышления: они приехали вооруженными с ног до головы, точно готовились к войне, а не к свадьбе. Начались толки, что самозванец за честь назвать Марину женой отдает полякам чуть ли не половину государства и что если "вор" этого обязательства не выполнит, то поляки возьмут выкуп силой -- для этого они и приехали вооруженными. Внешний вид поляков, их наряды отличались чрезвычайной пышностью, сияли драгоценными камнями, были украшены роскошными мехами. И, глядя на них, думали, что вся эта роскошь куплена на подачки самозванца, на кровные деньги народа. Росло озлобление и против поляков, заполонивших Москву, и главным образом против "вора", пустившего их сюда. Вскоре новое не виданное на Руси зрелище привело москвитян в полное недоумение: самозванец оказал своей невесте-польке небывалую честь, венчав ее на царство до свадебного обряда, что означало, что за царицей в случае смерти царя укреплялось самостоятельное право на царский престол. И при мысли, что Русь отныне окончательно попала под власть поляков, народ глухо, но решительно возроптал.
Этим благоприятным для мятежа настроением поспешил воспользоваться Василий Иванович Шуйский, которого обезумевший от радости самозванец по случаю свадебных торжеств милостиво вернул к этому времени из ссылки. Растроганный вниманием, Василий Иванович прикинулся искренне раскаявшимся и, принимая заметное участие в свадебном торжестве, приветствовал Марину перед ее коронованием прочувствованной верноподданнической речью, в которой "вора" называл "непобедимым самодержцем" и приглашал "наияснейшую великую государыню Марию Юрьевну" властвовать над Москвой вместе с августейшим супругом. В знак доверия к раскаявшемуся боярину, сильному в глазах народа, венчанная царица, как упоминает летописец, вышла из церкви, опираясь на Василия Ивановича. Но лукавый царедворец оказался плохой опорой!
Восьмого мая произошли описанные торжественные события в мире и тишине, при всеобщем, внешнем по крайней мере, ликовании, а девятью днями позже в Москве разразился народный мятеж.
Вопрос о необходимости покончить с "вором" был безоговорочно решен на тайном ночном заседании в палатах Василия Ивановича. Собравшимся представителям боярства, воинства, купечества и народа Шуйский сказал краткую, но убедительную речь и поставил вопрос ребром: кому быть -- "вору" или России? Последовал единогласный, заранее подготовленный ответ: смерть самозванцу! Был выработан план восстания.
В ночь на 17 мая, пока молодые безмятежно спали во дворце, план приводился в исполнение при полной тишине. Восемнадцатитысячный отряд войска, посланный недавно по приказанию самозванца к Ельцу, по тайному распоряжению Василия Ивановича был задержан около Москвы, вступил ночью в город и занял все ворота Кремля. Стража во дворце по приказу того же Шуйского была почти вся распущена. В четыре часа утра грянул набат в церкви Святого Илии, его подхватили соседние, и вслед за ними загудел большой "полошной" колокол тревоги. Народ поднялся, слышались крики "бить", но спросонок люди неподготовленные пока не отдавали себе отчета, кого, собственно, бить. Василий Иванович с крестом в одной руке, с обнаженным мечом -- в другой величаво-торжественно въехал верхом в Кремль через Фроловские ворота{17}, спешился, приложился к иконе Владимирской Божией Матери и объяснил собравшейся толпе, что ей надо делать. Люди, заранее подготовленные, бежали уже ко дворцу; за ними устремились остальные посвященные теперь Василием Ивановичем Шуйским в тайну.
При звуке набата "вор" выскочил из опочивальни и кинулся к окну. Мигом понял он, в чем дело, хватился меча, но мечник Михаил Скопин-Шуйский исчез. Тогда "вор" выхватил бердыш{18} у телохранителя и храбро бросился к нахлынувшей уже толпе.
-- Я вам не Годунов! -- грозно крикнул самозванец. Раздались выстрелы. "Вор" отступил, побежал в опочивальню, чтобы предупредить Марину об опасности, затем бросился искать потайной выход, не нашел его, заметался, как раненый зверь, рвал на себе волосы при виде яростно наступавших изменников, умертвивших уже Басманова, затем ввиду безвыходности положения выскочил в окно, упал и сильно расшибся о каменные плиты двора, где стрельцы было приняли в нем участие, но отступили под угрозами толпы выжечь их слободу, умертвить жен и детей. Затем мушкетный выстрел боярского сына Григория Валуева, несколько сабельных ударов в придачу -- и с "вором" было покончено.
Таким образом, Василий Иванович был спасителем Москвы и народным героем. Он нимало не сомневался в значении своих заслуг перед столицей и тем менее не знал, кого Москва выберет государем. 19 мая он собрал на Красную площадь своих многочисленных приверженцев, руководителей восстания, и обратился к ним с продуманным и по обыкновению лукавым словом. Что царя надо избрать, говорил Василий Иванович, это несомненно. Кого же избрать? Царский род прекратился, достойных людей мало. Но как ни мало, а все же из их числа можно найти достойнейшего. Надо, чтобы это был человек не юный, а зрелый годами, его возраст приближался к пожилому, чтобы человек отличался бережливостью, умением сохранить народное достояние (он был скуп до скаредности) и, наконец, чтобы в вере и обычаях русских он был крепок (уничтожением "вора" Василий Иванович доказал свои качества). Поэтому не было ни малейшего сомнения в том, кого Василий Иванович прочит в цари. "Вы, может быть, скажете, что такого человека нам не найти? -- заключил он свою речь. -- Пустое! Коли поискать, так найти можно". И скромно потупился. А приверженцы его поспешили сознаться, что существовал тогда только один хороший человек на земле Русской -- это Василий Иванович Шуйский{19}.
-- Да здравствует благоверный князь наш Василий Иванович! -- раздались приветственные крики.
Избранник поколебался, его честь честью попросили, и он согласился. Зазвонили колокола, собрали народ, которому Василий Иванович и объявил, что он избран по народному желанию, "наречен от всех царем". Это была первая явная неправда: именно народного-то желания и не было, а лишь его приверженцев. Поэтому-то новый царь сразу оказался непрочным на престоле. Да и особенных данных не было у Василия Ивановича, чтобы так настойчиво проситься в цари. Уже сама наружность его не представляла царственного вида. Низенький, грузный человек лет пятидесяти, но по виду старше, лысый, с редкой бородкой, большим толстогубым ртом и мигающими подслеповатыми красными глазками -- таков был Василий Иванович. Нравственные качества его уже известны. Государственным умом он не отличался, и хотя считался книжником, но та премудрость в те времена была невелика, и строгое соблюдение прописной правды порождало узость и сухость взглядов; этими отрицательными качествами Василий Иванович и отличался. А при таких условиях строгое соблюдение старых обычаев и отрицание всяких новшеств граничило уже с косностью; свойственная же ему бережливость превращалась в чрезмерную скупость. Его наружность говорила об утомлении, и физическом, и душевном. Впору было думать ему о спокойной жизни, а не о мятежном плавании по бурным волнам взбудораженной предшествовавшими событиями народной стихии. К тому же на старости лет Василий Иванович женился на молодой красивой девушке, в которую был влюблен без памяти. Хотелось ему иметь детей, покой и уют домашней жизни. Ему бы и нужно было спокойно дожить свои дни, а не браться за кормило государственного корабля. Для кормчего он был слишком слаб, в чем Василий Иванович вскоре и сам убедился и, вероятно, не раз потом пожалел о своей оплошности.
Недовольство царем началось с первых же дней нового правления. Сановитые бояре, равные Василию Ивановичу по происхождению, из числа тех, которые не были его ставленниками, завидовали счастливому сопернику; народ же считал Василия Ивановича царем "боярским" и роптал на незаконное избрание его одними боярами, без ведома и желания всей земли. Так оказались довольными лишь его приверженцы, поставившие Василия Ивановича, но их было не так много. Подобное положение вещей вскоре повлекло за собой естественные последствия.
Вступив на престол, Василий Иванович разослал по всем областям грамоты, извещавшие о всенародном избрании нового царя. Области отнеслись к этим грамотам недоуменно: ведь они, как и московский народ, участия в избрании Василия Ивановича вовсе не принимали. Далее говорилось о смерти самозванца; к этому сообщению сторонники бывшего "вора" отнеслись с недоверием, зная цену прежним многократным свидетельствам Василия Ивановича. Недоумение и недоверие послужили прекрасной почвой, на которой легко привились слухи о вторичном чудесном спасении законного Иоаннова сына, которые подготовили народ к появлению новых самозванцев. Были и другие благоприятные условия: допуская даже казнь "вора", прежние его сторонники боялись ответственности и мести со стороны нового царя. Украина (местности юго-восточные и юго-западные) с ее благодатным климатом и почвой в течение всего последнего времени привлекала переселенцев из простонародья. Но земли украинские еще раньше постепенно все больше захватывались корыстолюбивыми людьми. Теперь же, с воцарением нового царя, крепла уверенность, что эти люди по милости поставленного ими царя окончательно завладеют Украиной. Заволновалась украинская чернь. Северская земля, вся обширная область так называемого "Дикого поля" от Путивля до Кром пришли в волнение. У народа, живущего здесь, свежи еще были в памяти недавнее появление самозванца, победы его над войсками, победоносное шествие к Москве. Пережитыми ранее событиями народ был теперь подготовлен к новым волнениям и мятежу, тем более что область "Дикого поля" находилась под ненадежным управлением воеводы князя Григория Шаховского, опального боярина, сосланного в эту почетную ссылку из Москвы тотчас по воцарении Василия Ивановича и не имевшего оснований питать дружелюбную привязанность к своему недругу.
Знамя мятежа поднял бывший крепостной черниговского воеводы князя Телятевского (имеются предположения, что и сам воевода не остался по отношению к этому делу равнодушным зрителем) беглый холоп Иван Болотников. Простого происхождения, он имел, как утверждали, бурное прошлое: был в плену у татар, отбывал за какие-то провинности каторжное наказание в Турции, скитался по чужим странам, попал в Италию и на обратном пути жил в Польше в то время, когда там появился самозванец. Вероятно, Болотников решил последовать его примеру. Вернувшись теперь на родину, он воспользовался благоприятным временем, собрал мятежное войско, разгромил под Кромами царское войско и двинулся к Москве. Тем временем пришли в волнение терские и волжские казаки: еще раньше, при жизни "вора", они избрали своим предводителем отважного казака Илейку, назвали его царевичем Петром (сыном Федора Иоанновича) и направились с ним к Москве, опустошая попадающиеся области и наводя ужас на жителей. Желая завлечь Лжепетра, чтобы покончить с ним, "вор" пригласил своего "племянника" в Москву, пообещав ему радушие и гостеприимство соответственно его высокому сану. Но по дороге к Москве Лжепетр узнал о казни Лжедмитрия и остановился в Свияжске. Теперь во главе бунтовской рати Лжепетр направился на соединение с Болотниковым. Они встретились под Тулой. Вскоре им пришлось выдержать под Каширой крупное сражение с московскими войсками, которые привел сам Василий Иванович. Счастье на этот раз благоприятствовало новому царю: он разгромил своих противников, которые отступили и заперлись в Туле. Положение Болотникова стало стесненным. В среде его ратного сброда началось уже брожение; отдельные шайки уходили. Чтобы скрепить мятежников, нужен был "чудесно спасенный царь Дмитрий". Сам Болотников не решался возвести себя в этот высокий сан, "царевич Петр" для этой цели не годился. И Болотников, с трудом выдерживая осаду, стал посылать гонца за гонцом и в московские области, и в Польшу с мольбой:
-- Дайте мне хоть какого-нибудь Дмитрия!
И новый "Дмитрий" скоро появится.{20} Происхождение его темно. Рассказывали, будто его вывез из Польши некий Михаил Молчанов, подосланный в Самбор князем Василием Трубецким (соперником Василия Ивановича, обойденным вопреки мечтаниям при выборе царя после казни первого "вора"), чтобы убедить мать Марины в чудесном спасении зятя. По другим версиям, вторым "вором" оказался попович из Северской области Матюшка Веревкин или из Москвы -- Алешка Рукин. Приписывали ему еще происхождение от знаменитого противника Иоанна Грозного -- князя Курбского, считали его и дьяком, и бродячим учителем, и евреем, и сыном боярским из Стародуба. Кто бы ни был этот новый "вор", он оказался личностью отвратительной, во многом хуже первого самозванца. С отталкивающей наружностью, ограниченным умом, с грубым характером, с площадной бранью на языке, он был похож на разбойника с большой дороги и уж никак не мог быть лицом царского происхождения. Но нужда "в каком-нибудь Дмитрии" была велика, и нового "вора" не замедлили признать. Появился он вскоре после разгрома Болотникова под Каширой, в июне 1607 года. Однако дождаться его прихода с войском Болотникову не удалось: московские войска затопили Тулу, поставив на реке плотины, и "царевич Петр" с Болотниковым оказались вынужденными сдаться с условием, что им даруют жизнь. Но, несмотря на это обещание, с разбойниками тут же покончили: "царевича Петра" повесили, а Болотникова утопили. Обрадованный победой, Василий Иванович непредусмотрительно поспешил вернуться в Москву, куда уже давно тянуло этого невоинственного человека, уставшего воевать и соскучившегося по молодой жене. Пока Василий Иванович предавался тихим радостям супружеской жизни, новый "вор" собрался с силами. К нему не замедлили пристать остатки мятежного сброда Болотникова и польские подкрепления. Во главе этих полчищ стояли такие отважные искатели приключений и опытные в ратном деле "лыцари", как пан Будзило, страшный Александр Лисовский, знатный вельможа князь Роман Рожинский и прославившийся уже к тому времени храбрый атаман запорожских казаков Иван Заруцкий, поляк по происхождению, человек редкой мужественной красоты и удалой отваги, пользовавшийся огромным влиянием среди казаков. Под предводительством этих вожаков армия второго "вора" собиралась между Орлом и Кромами и достигала уже численности сорока -- пятидесяти тысяч человек. Василий Иванович, сидя в Москве, проглядел надвигавшуюся неминуемую беду. Он обращался к народу с малодейственными воззваниями и легковерно считал смуту прекратившейся. Между тем в это время и наступил ее разгар. Не говоря уже о втором "воре", самозванцы вообще появлялись тогда, точно грибы после теплого дождя: донские казаки изобрели нового "племянника" царя Дмитрия -- царевича Федора Федоровича, какой-то Лаврентий считал себя внуком Иоанна Грозного, какой-то Иван в Астрахани -- сыном Грозного, какой-то Август -- сыном разных царствующих особ; подобное же высокое происхождение приписывало себе множество и других степных казаков в лице разных Мартынков и Ерошек. Но второй "вор" разгуляться им не давал: он оказался менее покладистым "дядюшкой", чем первый самозванец, и немилосердно расправлялся со своими новоявленными родственниками, как только они начинали казаться опасными.
Весной 1608 года армия "вора" под главным руководством князя Рожинского, с Лисовским и Заруцким во главе отдельных отрядов двинулась по направлению к Москве. Навстречу им Василий Иванович послал наскоро собранное войско под командой своих братьев -- Дмитрия и Ивана и князя Василия Голицына. При первом крупном столкновении войско было разгромлено со стороны полчищ "вора", которые увеличились теперь, после присоединения около пяти тысяч московских изменников, целовавших крест новому "Дмитрию". В начале июня "вор" занял село Тушино около Москвы, место выгодное -- между реками Москвой и Сходней и при соединении больших дорог на Тверь и Смоленск. Рожинский попытался взять и саму Москву, но кремлевские твердыни отбили все приступы польских воинов, непобедимых в открытом поле и неискусных в осаде больших крепостей. Рожинский вернулся обратно в Тушино, и это небольшое село превратилось в многолюднейший военный табор. Его начали быстро укреплять, застраивать, и за короткое время на глазах столицы выросла еще одна столица -- "тушинского вора". С внешней стороны эта вторая "столица", в которой не замедлили возвести и царские палаты, была на вид весьма внушительной, а мятежные полчища, с каждым днем увеличивавшиеся, представляли войско, во много раз сильнее московского. Вскоре рать "тушинского вора" еще более усилилась, после прихода опытного польского военачальника, старосты усвятского Яна Петра Сапеги, племянника канцлера литовского, знаменитого Льва Сапеги. Этот неожиданный приход в воровское гнездо самозванца знатнейшего из польских вельмож, человека больших дарований и широкого образования, полученного им в одной из лучших современных итальянских школ, вызвал всеобщее удивление и упрочил в глазах мятежников значение самозванца, не говоря уже о том, что Сапега привел с собой многочисленное войско, в состав которого входили и пехота, и артиллерия, и кавалерия. Не веря в мнимое царское происхождение "тушинского вора", Сапега соединялся с ним, с одной стороны, ради страсти к ратным похождениям, а с другой -- в надежде вернуть обширные смоленские земли, бывшие когда-то во владении Сапег, а затем, при короле Сигизмунде, перешедшие к России.
Таким образом, лучшие воинские силы Польши собрались вокруг "тушинского вора" вопреки желанию польского короля, с которым Москва недавно заключила перемирие. Но польские военачальники с мнением своего короля не считались, как московские князья и бояре, недовольные московским царем, перестали учитывать мнение Василия Ивановича. С каждым днем "двор" "тушинского вора" пополнялся перебежчиками из Москвы, "перелетами" в лице именитых русских людей. Тут были представители древнейших русских родов: князья Черкасский, Сицкий, Трубецкой, Засекин, Барятинский, Звенигородский и даже брат недавнего московского правителя, Иван Годунов. Эти бояре-перелеты составили возле "тушинского вора" "царскую" Думу, где наряду с именитейшими русскими людьми восседали новоявленные "бояре", которым боярство щедро жаловалось "вором". Управление внутренними делами тушинской столицы велось двумя проходимцами: кожевником Федькой Андроновым и беглым поповичем Васькой Юрьевым, всемогущими лицами, занявшими прочное положение при "воре".
Окружив себя пышным двором, сам "вор" уважением именитых членов "царского" Совета и Думы не пользовался. Его терпели постольку, поскольку нужен был "какой-нибудь Дмитрий", но "Дмитрием" его отнюдь не считали. И если родовитый и гордый князь Рожинский унижался до лобзания "царской" руки, то он вознаграждал себя нескрываемым презрением по отношению к "вору", с которым вел себя высокомерно и властно. Бывали случаи, что в наказание за грубую брань и буйное поведение тушинскому "царю" приходилось сидеть под арестом в своих палатах, окруженных войсками Рожинского, причем тогда он находил утешение в водке и напивался до потери сознания. Судя по рассказам современников, "тушинский вор" был человек в высшей степени грубый, грязный, нечистоплотный, и тем более странно, что находились толпы приверженцев, готовых встать под знамена этого негодяя. Но Москве суждено было пройти это тяжелое испытание, пережить иго самозванцев и чужеземцев, чтобы, сильнее осознав ужас своего падения, понять необходимость возрождения к новой, чистой и честной жизни.
Итак, новый "царь", поставленный чернью в противовес "боярскому царю", был придуман. У него были столица, двор и правительство. Не хватало только "царицы" -- не хватало Марины, которая своим явно несообразным признанием нежной супруги подтвердила бы тождество обоих "воров". И гордой польке пришлось проделать эту унизительную комедию.
Согласно упомянутому выше договору о перемирии с Польшей, король Сигизмунд обещал отозвать из московских владений всех поляков, примкнувших к "тушинскому вору"; Москва со своей стороны дала обязательство отослать в Польшу отца и дочь Мнишеков, бывших послов Гонсевского и Олесницкого и других польских пленников, сосланных после майских событий 1606 года в Ярославль. В августе 1608 года польские пленники под надзором князя Долгорукова выехали на Углич и Тверь, направляясь к Смоленской границе. По дороге, в Бельском уезде, двоюродный брат Марины, Старицкий, с товарищем Зборовским, посланные "тушинским вором" с двухтысячным отрядом, окружили пленников, заставили князя Долгорукова бежать, а Мнишеков повезли в Тушино.
Между тем тучи над Москвой сгущались. Полководцы тушинской рати начали долговременную осаду Троице-Сергиевской лавры. Иногда отвлекаясь от осады, они совершали опустошительные набеги на ближайшие и отдаленные местности. Жители ряда городов, устрашенные этими вражескими нашествиями, покорно открывали городские ворота и целовали крест самозванцу. Сдались Суздаль, Переяславль, Ростов. Митрополит ростовский Филарет (отец будущего царя) был взят в плен и с нахлобученной на голову татарской шапкой, обутый в простые казацкие сапоги доставлен был в таком позорном виде на простых дровнях в Тушино. Вслед за этими городами сдались Ярославль, Вологда, Тотьма. Всюду, куда проникали свирепые тушинцы, царили ужас, голод, отчаяние. Особенно неистовствовали отряды атамана Лисовского и во Владимирской области -- простого казака Наливайки. Они совершали невероятные жестокости: сажали на кол, вешали, четвертовали мужчин, убивали детей, зверски издевались над женщинами. Царил полный развал: государство разрушалось, семья, церковь подвергались поруганию. Люди забывали все святое и, униженные, оскорбленные, развращенные врагами, сами становились ими для ближних и домашних своих. Опустошенные города, села и деревни пылали. Жители их разбегались в леса, где, подобно зверям, питались травой и корнями диких растений. Наступали голод, болезни, мор. Смута разгоралась.
А Московскому государству грозили уже новые беды. Время для завоевания его наступало благоприятное. Исконный враг Москвы Сигизмунд не мог не учесть все выгоды похода на Москву. В известной мере сами бояре ускорили этот поход: те из них, которые были недовольны Василием Ивановичем и завидовали возвеличению этого равного им по происхождению, но не отличавшегося действительными достоинствами сановника, давно уже с помощью московского посла при краковском дворе намекали Сигизмунду, что они долго не потерпят Шуйского, что Москве нужен царь хотя бы иноземного, но царского происхождения. Смысл этих намеков был ясен: приходи и властвуй! Следовательно, при общих благоприятных условиях Смутного времени у Сигизмунда была еще твердая уверенность в поддержке бояр. При таком стечении обстоятельств поход на Москву не казался риском. И хотя после долгой внутренней междоусобицы Польша не была подготовлена для завоевательной войны, Сигизмунд тем не менее решился на поход. У него было мало денег и недостаточно войска. Сейм был настроен враждебно к завоевательным планам своего короля, поэтому обращаться к нему за согласием на отпуск денежных средств и на повсеместный сбор в королевстве ратных людей было бесполезно. И Сигизмунд решил обойтись без согласия сейма. С просьбой о денежной помощи он обратился к папе Павлу V Тот ограничился только присылкой шпаги, правда торжественно освященной в праздник Рождества Христова. Тем не менее, собрав незначительное войско, в составе которого было мало и пехоты, и артиллерии, Сигизмунд пошел на Московскую землю. Он решил осадить и взять Смоленск, чтобы путем этой первой победы, с одной стороны, узнать настроение москвитян, а с другой -- задобрить Польшу и расположить сейм к щедрости. Великий канцлер и коронный гетман польский Жолкевский, человек выдающегося ума и неподкупной честности, рыцарь и в словах, и в поступках, единственная действительно благородная личность и то печальное для Польши время, неохотно последовал за своим королем: он не разделял планов Сигизмунда и был против похода на Смоленск, сознавая его бесцельность. Жолкевский оказался прав. Изнурительная для поляков осада Смоленска, начатая с сентября 1609 года, грозила затянуться надолго.
Итак, в двенадцати верстах от Москвы находилась столица "тушинского вора". Троице-Сергиевская лавра осаждалась воровской ратью во главе с Сапегой и Лисовским, Сигизмунд окружил Смоленск, а с севера вступали новые лихие гости -- шведы, оказавшиеся впоследствии волками, одетыми в овечьи шкуры.
Король шведский Карл IX давно уже приглядывался к постепенному разрушению Московского царства. Он тоже, подобно Сигизмунду, находил, что наступило время поживиться при разделе этого лакомого пирога. И чтобы примазаться под видом званого гостя, Карл еще раньше предлагал свои союзнические услуги Годунову, затем первому "вору", которого величал царем, и, наконец, Василию Ивановичу. Убеждал и новгородцев добровольно признать его королем, суля богатые милости. Но шведские услуги отклонялись, и проникнуть в Россию честью не удавалось. Тогда Карл, которому надоело упорство Москвы, собрал войско и повел его в пределы Московского государства. Делать было нечего, и Василий Иванович послал племянника Михаила Васильевича Скопина-Шуйского в Новгород, чтобы договориться с незваными гостями. Было заключено выгодное для шведов соглашение: за пятитысячное войско, поступавшее на службу Москве, Василий Иванович отдавал Карлу город Кексгольм, и не только отказывался в пользу Швеции от всяких прав на Ливонию, а, напротив, обещал союзному королю помочь в ее завоевании. Немало бед принесли потом шведы Московскому государству, и было бы их еще больше, если бы во главе наемного войска не стоял благородный полководец, юный двадцатисемилетний генерал Яков Понтус Делагарди, который честно отнесся к принятой на себя шведами обязанности помогать России вопреки тайным замыслам короля, смотревшего на миролюбивую сделку как на способ дальнейших корыстных захватов. Делагарди быстро договорился и подружился со своим сверстником московским славным витязем Скопиным-Шуйским. Этот доблестный юный вождь недаром носил данное предками прозвище Скопа, что обозначало птицу из породы орлов, и Михаил казался могучим орлом, символом грядущего возрождения России. Оба полководца выработали план действий и дружно приступили к его выполнению.
Осада Троице-Сергиевской лавры все еще продолжалась. Мужественная братия среди тяжких лишений нравственно изнывала и уже численно уменьшалась от вражеских ядер, цинги и других болезней -- следствия голода, и тщетно молила Василия Ивановича прислать подкрепление. Вняв мольбам осажденных, царь московский ограничился присылкой... шестидесяти человек. Но приближались Скопин и Делагарди. Уже в июле 1609 года они при Калягине разбили пришедшего сюда Яна Сапегу, послали монастырской братии сильную подмогу в количестве тысячи ратников, а в январе следующего года заставили Сапегу снять осаду и освободили лавру С каждым днем рать доблестного князя Скопина-Шуйского усиливалась; народ, изнуренный насилием и грабежами тушинских воровских шаек и поляков, готовился уже воспрянуть духом и дать врагам отпор. Со всех сторон под стяг молодого вождя собирались толпы вооруженных людей.
Это начавшееся среди простонародья и крестьян брожение передалось московскому простому люду в Тушине, и возникло недовольство против "вора". Народ, присягнувший ему, приходил в смущение, то же испытывали и тушинские поляки. Осада Смоленска польским королем привела их в величайшее недоумение. Выходило, что вся их упорная работа должна пойти насмарку: не они, а король воспользуется плодами их стараний. И, негодуя на Сигизмунда, тушинские поляки во главе с Рожинским составили, следуя обычаю, господствовавшему в древней Польше, союз-конфедерацию против короля. Конфедерация предъявила ему требование, чтобы он отправился обратно и предоставил тушинцам самим воспользоваться плодами своих подвигов. Король предлагал конфедератам свое войско и помощь. Вместе с тем он забрасывал удочку всюду, где могло клюнуть: писал Василию Ивановичу, уверяя его в своей дружбе, патриарху Гермогену и московским боярам, убеждая признать его царем, поручил своим сенаторам написать и "тушинскому вору". Получалась полная неразбериха. Хитрый и ловкий Ян Сапега, не желая явно ссориться с королем, первый вошел с ним в переговоры. Другие польские вожди из тушинского лагеря последовали его примеру. Положение "вора" стало незавидным: поляки тайно от него сговаривались с королем, московские "перелеты" выражали ему уже явное неуважение. И "вор", рассчитав, что в тушинской столице оставаться больше небезопасно, решил бежать в Калугу, которая была хорошо укреплена. За ним следом вскоре туда прибыла и Марина.
Оставшись без "царя" и "царицы", тушинские "бояре" не нашли ничего лучшего, как искать спасения личного и отечества в признании царем московским сына Сигизмунда, Владислава. Для этого представители "тушинского вора" -- князь Рубец-Масальский и Федька Андронов отправились во главе посольства под Смоленск. Они подали Сигизмунду грамоту, которая исходила якобы от имени патриарха и духовенства, Думы и всех русских людей, призывавших Владислава царствовать. Насколько это соответствовало истинному положению вещей, об этом Сигизмунд мало заботился. Он милостиво принял посольство, поколебался для приличия и дал согласие. "Выборные всея земли", так как не было королевича, принесли присягу его отцу, что вполне входило в расчеты Сигизмунда, совершенно и не думающего уступать сыну новый, так легко доставшийся ему трон. Впрочем, во избежание недоразумений на ближайшее время король сказал, что сын малолетен и поэтому отцу необходимо править расстроенной смутой страной совместно с ним. Оговорка была понятной, и против нее не возражали. Таким образом. Московское государство при деятельном участии сапожника Федьки Андронова оказалось переданным во власть польского короля.
А что же в это время делал царь московский Василий Иванович? Ему в сущности было не до Сигизмунда, так как его личные дела были плохи. Еще в 1609 году недовольство Шуйским, продолжавшим считать, несмотря на государственные бедствия, что все у него обстоит благополучно, завершилось попыткой свергнуть его, которая повторилась дважды. Ко времени признания тушинцами Сигизмунда стало несомненно, что на Василия Ивановича, как на спасителя Москвы от поляков и от все разгоравшейся смуты, надежда плохая. Все взоры обратились тогда на молодого отважного витязя Михаила Скопина-Шуйского, освободителя Троице-Сергиевской лавры, который вступил победителем в Москву, освобожденную, правда временно, от близости врагов. Казалось, судьба готовит несчастной Москве в лице одаренного племянника талантливого заместителя неудачнику-дяде: Так вполне определенно думал рязанский воевода Прокопий Ляпунов: ожесточенный против Василия Ивановича и в силу давних личных счетов, и в силу соображений о вреде, причиняемом государству его неумелым правлением, Ляпунов еще перед вступлением Скопина в Москву прислал к нему гонцов с предложением содействия в занятии престола. Тот с негодованием отверг это предложение. Но было немало и других людей, которые видели спасение Москвы в Скопине. По-другому думал брат царя, Дмитрий Иванович, человек злой и честолюбивый, которому казалось, что, не будь Скопина, ничто не помешает ему в случае свержения или смерти Василия Ивановича занять престол. Поэтому именно ему народ приписал внезапную смерть своего доблестного любимца: 2 мая 1610 года, во время пира на крестинах в доме князя Ивана Воротынского, свояка Василия Ивановича, у Скопина открылось кровотечение, и через два дня его не стало. На Дмитрия Шуйского пало обвинение в отравлении счастливого своего соперника. Насколько это было справедливо, осталось невыясненным. Но если Дмитрий Шуйский действительно был причастен к смерти Скопина, то он оказал плохую услугу и себе, и Василию Ивановичу: слабый царь после смерти племянника, выдающегося полководца, лишился последней поддержки, а Дмитрия Шуйского, и раньше не пользовавшегося народной любовью, еще сильнее возненавидели, видя в нем виновника смерти. А между тем наступали минуты, когда жизнь Скопина-Шуйского была более чем когда-либо нужна Москве: Василий Иванович хоть и поздно, но взялся за ум, решив приложить последние усилия, чтобы победить Сигизмунда, и через месяц после кончины Скопина почти пятидесятитысячное войско в составе московской и шведской ратей выступило в поход к Смоленску. Его вели доблестный соратник и друг Скопина -- Делагарди и тот же бесталанный брат царя -- Дмитрий Иванович. Поход не обещал удачи: войско опытного Делагарди, состоявшее из непослушных и алчных иноземцев-наемников (в состав его входили шведы, французы, англичане, шотландцы, брабандцы, голландцы), было ненадежно без Скопина, умевшего влиять на эту армию "бесчестных плутов" (по выражению самого шведского короля), а московское войско, представлявшее значительную силу при любимом вожде, было ненадежно при слабом заместителе. Последствия подобного положения сразу сказались при первом крупном столкновении с войсками гетмана Жолкевского под Клушином: французы и шотландцы Делагарди, не получив вовремя жалованья, в решительную минуту отступили и подали другим пример к измене, а Дмитрий Иванович показал своим ратникам пример к бегству -- в опасную минуту он малодушно вскочил на лошадь и первым ускакал. Поляки торжествовали. Города один за другим открывали ворота и сдавались клушинскому победителю, гетману Жолкевскому, с каждым днем все ближе продвигавшемуся к Москве. С противоположной стороны к ней приближалась из-под Калуги мятежная рать "тушинского вора", решившего, что для него среди общего смятения наступило самое удачное время сесть на московский престол. Раскинув лагерь в пятнадцати верстах от Москвы, возле Николо-Угрешского монастыря, куда его провожала и Марина, "вор" вошел в переговоры с некоторыми московскими боярами. Завел сношения и гетман Жолкевский. Решил половить рыбку в мутной воде и староста усвятский Ян Сапега, который тоже не прочь был занять московский трон. Наконец, и Василий Голицын, давний соперник Василия Ивановича, подумывал, не воспользоваться ли и ему удачной минутой. Словом, от посягателей на московский престол отбоя не было. Наиболее же сильным из них казался королевич польский, уже приглашенный царствовать. Отец его не скупился на щедрые и заманчивые обещания. Но прежде чем выбрать нового царя, необходимо было свергнуть Василия Ивановича, ибо никто уже не сомневался, что дни его сочтены. И свержение Шуйского произошло 17 июля. Захар Ляпунов, брат рязанского воеводы, вместе с единомышленниками проник в Кремль и предложил Василию Ивановичу отречься от престола. Тот воспротивился этому и даже пытался выхватить кинжал.
-- Не тронь, не то на куски разорву! -- грозно прикрикнул Ляпунов. Однако Василий Иванович не уступал. Тогда его с молодой женой увезли из Кремля домой, где он жил до воцарения. Тем временем, узнав о мятеже, на Красную площадь сбежался народ. В числе немногих приверженцев царя пришел патриарх Гермоген, который хотел успокоить народ, но ему не дали говорить. Собравшиеся двинулись за Серпуховские ворота, и там, по словам летописца, князь Ф. И. Мстиславский и все бояре, высшие чиновные люди, боярская Дума и окольничьи, всякого чина люди, дворяне и гости приговорили вопреки возражениям патриарха и нескольких бояр низложить Василия Ивановича, а верховное правление впредь до избрания нового государя передать князю Ф. И. Мстиславскому с боярами. На следующий день Захар Ляпунов с несколькими боярами и чудовскими иноками привез эту печальную весть Василию Ивановичу, который трепетно ждал решения своей участи в том доме, где четыре года назад он на ночном совете решил низвергнуть самозванца и занять престол. Затем ему объявили еще более печальную новость, лишавшую его уже всякой надежды на возможность когда бы то ни было занять царский престол и разлучавшую с молодой женой: его решили постричь в монахи. Василий Иванович всячески упирался, и его постригли насильно: князь Туренин, а по иному сказанию, князь Тюфякин или Иван Салтыков произносили за безмолвно стоявшего старика обеты иночества. Постригли насильно и несчастную молодую жену его царицу Марию. Затем Василия Ивановича отвезли в Чудов монастырь, а царицу -- в Ивановский. Впереди сверженного царя ждали еще более горькие испытания.
С устранением Василия Ивановича власть перешла к собранию бояр, называвшемуся по количеству членов, туда входивших, "семибоярщиной". В ее состав входили следующие представители старейших княжеских родов: Федор Иванович Мстиславский, И. М. Воротынский, А. В. Трубецкой, А. В. Голицын, Иван Никитич Романов и два его родственника -- Ф. И. Шереметев и Б. М. Лыков. Первой заботой нового правительства было решить вопрос об избрании царя. Гетман Жолкевский хотел, чтобы им был Владислав. Это предложение отклонялось боярами. Но когда Жолкевский подошел почти вплотную к Москве, став от нее (под Хорошевом) на расстоянии семи верст, и когда с другой стороны стал угрожать с немалыми мятежными силами "вор", боярам скрепя сердце пришлось войти с Жолкевским в переговоры, которые закончились 17 августа призванием на царство Владислава. Решение этого вопроса взяли на себя от лица "всея земли" старейшие бояре -- князья Ф. И. Мстиславский, В. В. Голицын и Д. И. Мезецкий. В основу соглашения с Сигизмундом был положен тушинский договор. Наиболее острые споры вызвал вопрос о присоединении Владислава к православию. Жолкевский сумел хитро обойти этот опасный подводный камень, сославшись на отсутствие у него законного полномочия со стороны Сигизмунда для решения. Закончили на том, что позже состоится дополнительное соглашение с самим королем, причем бояре утешали себя мыслью, что им удастся склонить королевича к принятию православия. Жолкевский же, не разочаровывая бояр, думал иначе.
На следующий день состоялось торжество принесения Москвой присяги новому царю. Затем начались пиры: Жолкевский чествовал бояр, затем князь Мстиславский приветствовал гетмана ответным роскошным пиршеством. Попировали, обменялись подарками и принялись сообща решать неотложные государственные вопросы. Прежде всего необходимо было покончить с "вором", продолжавшим угрожать Москве. Против него двинулась соединенная польская и московская рать. "Вор" и Марина бежали из Николо-Угрешского монастыря и снова укрепились в Калуге, куда за ними последовал с сильным казацким отрядом Иван Заруцкий: отказ Жолкевского передать ему начальствование над московской ратью обидел самолюбивого атамана, недавнего участника победы под Клушином, и он в отместку перешел на сторону "вора".
Поляки между тем прибрали Москву к рукам. Жолкевский прежде всего решил удалить опасных новому правительственному строю людей, таких, как В. В. Голицын, все еще не терявший надежды на царский престол, и митрополит Филарет, старший представитель рода Романовых, имя которых не раз упоминалось при решении вопроса об избрании царя. (Филарет раньше вернулся в Москву, освободившись от польского плена во время стычки шведско-русского войска с отрядом поляков, которые повезли Филарета из Тушина в Смоленск.) Для удаления этих и других опасных лиц Жолкевский нашел удобный предлог на них возложена была почетная обязанность отправиться под Смоленск во главе многочисленного посольства (в состав его входило около тысячи двухсот пятидесяти лиц и до четырех тысяч писарей и слуг) для завершения переговоров с Сигизмундом. Вместе с тем покончен был раз и навсегда вопрос о Василии Ивановиче. Желая доказать искреннюю приверженность Москвы Сигизмунду, бояре решили отправить его заложником в Польшу.
Избавившись, таким образом, от лиц, представлявших какую бы то ни было опасность новому строю, поляки начали хозяйничать в Москве. До половины сентября они продолжали стоять в нескольких верстах от города. У Жолкевского войско было хотя и немалочисленно, но и недостаточно сильно, чтобы, заняв Москву, удержать ее в случае нового народного восстания. Поэтому он ждал прихода Сигизмунда. Но король польский не хотел двигаться из-под Смоленска, не завоевав его, и, ведя льстивые переговоры с прибывшим посольством, продолжал засыпать ядрами город, входивший в состав той страны, царем которой был избран его сын. Сигизмунд был человек расчетливый: он боялся предпочесть журавля в небе и выпустить синицу из рук. Смоленск был необходим ему на тот случай, если бы все дело с русским престолом рухнуло и ему пришлось вернуться в Польшу. Показаться сейму с пустыми руками честолюбивый Сигизмунд считал неудобным.
Между тем в Москве уже ходили слухи, что бояре обманули народ, что престол московский займет вовсе не Владислав, а сам король польский. Опасаясь мятежа, Федор Иванович Мстиславский убедил Жолкевского занять Москву. Он, покинутый королем, согласился на это неохотно. Но лишь поляки заняли пригороды и не только мужские, но и женские монастыри, как Москва пришла в неописуемое волнение. Забурлили недовольные такой стоянкой и поляки, которым давно уже не выплачивалось жалованье: они нетерпеливо дожидались того блаженного времени, когда им удастся завладеть Кремлем с его сокровищами. Таким образом, предпринятая полумера со стоянкой польской рати под Москвой оказалась негодной. Приходилось решить вопрос окончательно, и Федор Иванович Мстиславский с боярами пошел на это. Как ни возражал патриарх Гермоген против ввода поляков в саму Москву, Федор Иванович, оборвав патриарха грубым замечанием, что "не попам-де управлять государством", остался непреклонен, и в ночь на 24 сентября поляки тайком от спавших жителей были введены в Кремль. Утром москвичи ахнули, но делать было нечего: приходилось временно предпочесть худой мир доброй ссоре. Жолкевский, видя, что при дальнейшем промедлении Сигизмунда такой ссоры не миновать, засиживаться в Москве не стал и, сдав команду над польским войском Гонсевскому, благоразумно удалился к Смоленску.
И началась для Москвы мрачная пора. Правительство "семибоярщины" хотя и существовало еще по названию, но на самом деле его не было. Новый "боярин московский" Гонсевский, пожалованный в это звание Сигизмундом, был начальником гарнизона. Ему была поручена команда над стрельцами, и в его руках оказалась вся внутренняя городская полиция. К концу октября он ввел в городе осадное положение, и Москва стала в полновластном его распоряжении. Бывший кожевник Федька Андронов, пожалованный еще "тушинским вором" должностью думного дьяка, верховодил теперь в московской Думе и даже позволял себе возвышать голос на старейшего московского боярина князя Федора Ивановича Мстиславского. Он получил высокое назначение помощника московского казначея Василия Головина, вскоре разделался со своим начальником и стал полным хозяином московской казны. И пошло ее расхищение. Поляки были жадны, но и московские люди, развращенные смутой, не уступали им в грабежах. Когда не стало денег, обратились к хищению кремлевских сокровищ. Не пощадили даже священных сосудов, покровов с царских гробниц в Архангельском соборе. Церкви осквернялись, стреляли в иконы, срывали с них священные ризы. В церкви Святого Иоанна существует до сих пор "отвращенная" икона Святителя Николая: предание гласит, что лик Святителя в ужасе отвернулся при виде тех кощунственных поруганий, которые делали поляки. Гонсевский, пытавшийся на первых порах поддерживать порядок и безжалостно наказывавший ослушников, сам вскоре начал обращаться с Москвой своевольнее, чем его подчиненные с жителями. Разнузданные поляки стали безнаказанно чинить москвичам уже явные насилия. Женщины не могли выйти на улицу, боясь быть обесчещенными. Злоба на поляков росла, вызывала месть и кровопролитные столкновения. Мрак зловещих и грозных предчувствий опускался над Москвой. Настоящее было страшно, будущее казалось еще ужаснее. Тревога волновала умы и сердца москвичей.
Такова была в общих чертах картина состояния Московского государства ко времени начала нашего романа. Судьба главных героев романа познакомит читателя с дальнейшими событиями нашей истории до вступления на престол основателя новой могучей династии Михаила Федоровича Романова.
Глава I "Не было закорючки, ан целый знатный крюк"
Было начало декабря 1610 года. Два дня бушевала в Москве беспросветная метель, занося улицы снежными сугробами, завывал и стонал в трубах ветер, с бешеной силой срывая кровли теремов и железные ставни у немногочисленных в то время каменных домов. Закрыв изнутри окна втулками, москвичи, встревоженные грозными событиями последнего времени, заперлись в домах, прислушиваясь к завыванию бешеных порывов ветра и суеверно думая, что давно не бушевавшая с такой силой и продолжительностью метель -- опять не к добру. На третьи сутки прояснело, и наступил свирепый мороз, заставлявший непривычных к нему злых московских гостей -- поляков растирать уши и носы, украшенные грушеобразной припухлостью, которая покраснела как от мороза, так и от усердных возлияний, в которых незваные на Москве гости отнюдь себе не отказывали, добывая питье насилием и грабежом.
Для этого времени был ранний час дня, и Москва недавно проснулась. На безлюдных пока улицах появлялись время от времени одинокие прохожие, проезжали разъезды польских рейтеров, проходили караульные отряды стрельцов. На Красной площади было заметно некоторое оживление. Там, на Лобном месте, возвышался тесовый помост, поставленный накануне, и народ с любопытством ожидал казни, которая была назначена на утро. Впрочем, достоверных сведений о времени еще не было, и толпа праздных зевак, падких до подобных зрелищ, была пока немногочисленна.
По мере того как поднималось яркое декабрьское солнце, на Красной площади стал собираться народ. Заблаговестили в Покровской церкви, и по направлению к ней потянулись духовные люди и богомольцы. Дьяки, подьячие и мелкая служилая сошка, позевывая со сна и крестя рты, отвешивали перед церковью поясные поклоны и спешили к занятиям, в Земский приказ{21}. На большом Красном рынке продавцы выставляли товары, и появлялись первые покупатели. Купцы открывали свои лавки в торговых рядах и гостиных дворах, расположенных к востоку от Красной площади. По овощной улице, упиравшейся в рыбный рынок, сновали продавцы со своими овощными и рыбными припасами. Китай-город оживал.
Был пятый час дня, когда в конце улицы со стороны бывшего английского двора, где теперь стояла тюрьма, показалось многолюдное шествие. И при виде его все, кто были на улицах: прохожие, проезжие, покупатели с рынков, мелкий торговый люд, который мог побросать свою торговлю или поручить ее присмотру менее любопытных товарищей, -- все устремились по направлению к Красной площади, и за короткое время народ заполнил и саму площадь, и близлежащие к ней улицы. Шествие открывал отряд пеших стрельцов в красных суконных кафтанах, вооруженных длинными ружьями с красными ложами. За Ним медленно двигались простые дровни, на которых сидел палач в алом кожухе, с меховым колпаком на крупной рыжеволосой голове. Возле него стоял на коленях со связанными за спиной руками тощий и длинный, как жердь, священник. Его истощенное, изжелта-бледное лицо с редкой сбившейся бородой неопределенного цвета подергивалось частой судорогой, и весь он дрожал -- и от лютого мороза, пробиравшего его под жалкой ветхой ряской, и от ужаса, который отражался в его глазах, устремленных в толпу. Дровни сопровождал отряд нарядных и грозных на вид польских конных гусар с длинными копьями-влочнами, концы которых волочились по снегу, оставляя борозды; кроме них, они были вооружены короткими самострелами и палашами-концерами; их медные шишаки и панцири из блях ярко сверкали на солнце. Гордо сидели длинноусые поляки на нетерпеливо гарцевавших конях, покрытых под седлами волчьими шкурами. Начальник отряда, могучий в плечах ротмистр, с наглым, красивым, пунцовым лицом, красовался, увешанный драгоценным оружием, на горячем коне с леопардовой шкурой. За гусарами следовал в алых кожухах-кафтанах конный отряд детей боярских, вооруженных луками и стрелами, который окружал богатые сани боярина Равула Спиридоновича Цыплятева -- начальника шествия. На нем была богатая санная шуба на хребтах сиводушчатой лисицы, покрытая лазоревой камкой, с серебряными пуговицами и таким же кружевом по разрезу. Голову украшала высокая горлатная шапка, из-под которой выглядывали узкий лоб, щелки заплывших глаз и мясистое лицо с выдававшейся вперед нижней челюстью, заросшей круглой бородой. Одиночные лодкообразные сани, обитые внутри вишневой адамашкой, были покрыты медведем из пышной шкуры матерого зверя, а поверху -- суконной вишневой полостью. Спинку саней закрывал персидский ковер, концы которого свешивались сзади.
У ног боярина стояли в санях два холопа, третий сидел верхом на лошади, голова которой была хитро убрана цепочками и звериными хвостами, а четвертый холоп шел за санями. Уже по внешности можно было судить, что Цыплятев -- боярин богатый и любящий покичиться. Он являлся начальником отряда, который сопровождал на казнь стоявшего на коленях в дровнях священника.
Священник Харитон приехал посланцем в Москву из Калуги, где жил теперь "вор" Узнав, что поляки разозлили грабежами и дерзким озорством москвичей, "вор" решил снова попытать счастья и послал Харитона к боярину Воротынскому, заседавшему в Думе, с поручением подговорить народ московский в пользу "вора". Цель приезда Харитона была раскрыта. Всесильный думный дьяк Андронов, сын лапотника-кожевника и сам при Годунове торговый мужик на Москве, а теперь первый воротила среди родовитых бояр, проведав о новых кознях "вора", недавнего своего повелителя и приятеля, приказал схватить Харитона. На пытке тот со страху наговорил на князей Воротынского и Андрея Голицына. Обоих бояр по распоряжению градоправителя Гонсевского заточили, а самого Харитона везли теперь на казнь.
Толпа, запрудившая улицы, кто с жалостливым любопытством, а кто с ненавистью, разглядывала Харитона, который предал полякам двух важнейших бояр, один из них был братом любимого многими Василия Васильевича Голицына, уехавшего с митрополитом Филаретом послом к Сигизмунду под Смоленск. Заточение бояр вызвало новое раздражение к притеснителям-полякам. Поэтому при виде отряда нарядных польских гусар, следовавших впереди саней боярина Цыплятева, народ глядел на них с явной злобой и с не большей приязнью провожал глазами самого боярина. На Москве хорошо знали его. Он был человек дрянной, хитрый, корыстный, сторонник и первого Лжедмитрия, и "тушинского вора", неоднократно побывавший в "перелетах", а ныне в числе других изменников-бояр предавший Гонсевскому Москву и готовый уступить столицу не только королевичу Владиславу, но и самому польскому королю Сигизмунду.
Как ни был Цыплятев привычен к презрению народному, но явно враждебные взгляды толпы, провожавшие теперь его сани, заставляли его поеживаться и сильнее прикрывать лицо пышным воротником шубы. Время было опасное, ненависть к полякам разрослась и могла разразиться народным мятежом, во время которого досталось бы и московским изменникам, слишком рьяным приверженцам поляков.
Испытывая некоторую тревогу и желая поскорее исполнить возложенное на него неприятное поручение -- присутствие при казни Харитона, боярин Цыплятев уже несколько раз отдавал приказ стражникам, вооруженным секирами, освободить проезд и разогнать все нараставшую толпу, затруднявшую движение. Но шествие двигалось медленно, и вдруг у перекрестка двух улиц оно совсем остановилось. Передние ряды стали напирать на задние; произошла давка.
-- Эй, что там? -- пытаясь придать внушительность своему неприятно-пронзительному голосу, визгливо и беспокойно крикнул боярин.
Один из близстоявших детей боярских, малый саженного роста, приподнялся на стременах.
-- Похороны, боярин, -- сказал он, разглядев, из-за чего произошла остановка. -- Похороны улицу пересекли. Передние стрельцы осадили.
-- Экие блажные! -- заволновался Цыплятев. -- Неужели порядок похорон нам ждать! Эй, паны-гусары, вперед!
-- Грех, боярин, -- смущенно заметил было боярский сын, крестясь при виде похорон и снимая колпак с меховым ожерельем и серебряной запоной впереди.
-- Я те покажу -- грех! -- рассердился боярин. -- Эка что выдумал: нашему да делу похорон ждать!
-- Сами, кровопивцы, похороны справляете, -- раздалось рядом в толпе замечание.
-- Без попа -- попа на смерть ведете, -- подхватил другой насмешливый голос.
-- Панские угодники, диаволы-изменники!..
-- Молчать! -- визгливо зыкнул боярин. -- Кто смел? Всех на плаху к заплечным мастерам сгоню. Ну-ка, сунься, -- кто сказал?
Цыплятев свирепо окинул толпу. Но народ, потупив злобные взгляды, угрюмо молчал. Боярин приподнялся в санях.
-- Эй, пан, -- махнул он рукой в меховой рукавице обернувшемуся в его сторону польскому ротмистру. -- Вперед, пан! Дорогу!
Ротмистр охотно поспешил исполнить приказ. Врезавшись в толпу, давя и калеча лошадьми шарахнувшихся в сторону уличных зевак, взвод польских гусар выехал вперед и врезался в многолюдную похоронную процессию, пересекавшую улицу Испуганные монахини, несшие гроб, родственники покойника и плакальщицы, оборвав свои вопли и причитания, испуганно остановились с одной стороны улицы, в то время как духовенство, остальные плакальщицы и домашняя челядь перешли перекресток и стали с другой стороны. Через этот промежуток двинулись вперед гусары, вслед за ними стрельцы и дровни, сидя на которых палач спокойно снял колпак и с чувством перекрестился в сторону покойника, а злосчастный Харитон в смертельном ужасе остановил на гробе свои воспаленные, безумно остекленевшие глаза и судорожно завопил, думая о собственной участи.
Проезжая мимо, Цыплятев хотел уже снять роскошную меховую шапку и перекреститься, как вдруг он заметил своего дальнего родственника и во внешних отношениях приятеля, боярина Матвея Парменовича Роща-Сабурова. И, торопливо опустив руку, взялся за воротник шубы и плотнее прикрыл им часть лица, обращенную в сторону Роща-Сабурова. "Ахти, и в самом деле -- грех! -- подумал Цыплятев, боясь, как бы Роща-Сабуров не разглядел его. -- Эк меня, право, угораздило покойницу потревожить!" И, мысленно пожелав покоя душе "новопреставленной болярине Феодосии", он решил поторопиться с казнью, чтобы поспеть в церковь хотя бы к концу отпевания. Избегая встретиться со взглядом Роща-Сабурова, он торопливо шмыгнул глазами на другую сторону улицы и... чуть не ахнул: в толпе домашних боярина, успевших уже перейти дорогу, он заметил злобно направленный на него острый взгляд молодого сына боярского, часть лица которого была скрыта повязкой из-за полученной раны. "Аленин? Быть не может! -- удивился Цыплятев. -- У того бороды не было, а под тряпицей лица не разглядеть. Да нет, нет -- он. Глаза его. Неужели хватило смелости на Москву сунуться? Ну, ну, коли так, постой же, Матвей Парменыч! Не было против тебя закорючки, ан вон и целый знатный крюк. Стало быть, теперь поговорим иначе..."
И, мысленно проверив пришедшие в голову догадки по поводу неожиданного приезда в Москву Аленина и сопоставив их с последствиями этого появления, Цыплятев самодовольно улыбнулся и решил, что дело выйдет чисто. Были данные к тому, чтобы отдать стрельцам приказ тотчас схватить молодца. Но этим опрометчивым поступком можно было испортить дело. Дружеских отношений с Роща-Сабуровым пока не следовало портить. Надо было не спеша опутать молодца паутиной да не дать из нее выскочить. А для этой цели прежде всего нужно было раздобыть верного приспешника, мастера этих дел -- Кифу Паука.
-- Слышь-ка, Пармен, -- обратился боярин к холопу стоявшему у его ног справа в санях. -- Ропату, что за Вшивым рынком, небось знаешь?
-- Слышать -- слышал, боярин, -- нерешительно ответил Пармен, предполагая неожиданную уловку со стороны хитрого и строгого хозяина. -- Бывать же самому не довелось.
-- Известно, не знаешь ты, где раки зимуют, -- насмешливо улыбнулся Цыплятев. -- На сей раз пусть будет по-твоему. Узнаю -- шкуру спущу. А покуда сбегай-ка в ропату ту да сыщи мне Кифу Паука. Коли там он да не пьян, накажи, добежал бы немедля на двор ко мне. Скоро домой буду. Скажи -- дело есть. Да смотри, другим зря не болтай. Не то...
-- Слушаю, боярин.
И, зная по давнему порядку, что всякое распоряжение боярина, чреватое иной раз самыми неожиданными последствиями, должно соблюдаться в строгой тайне, холоп, недослушав угрозы, соскочил с саней, протолкался сквозь густую толпу и бегом направился в сторону ропаты.
Процессия вскоре вышла на площадь. Когда дровни поравнялись с Лобным местом, гусары развернулись цепью и кольцом окружили его. Стрельцы в два ряда стали между дровнями и местом казни. Тысячная толпа замерла. Сквозь немую тишину заунывно-гудливо доносился похоронный благовест в церкви Меркурия Смоленского, звонивший по боярыне Роща-Сабуровой. Казалось, что этот благовест провожает в могилу и несчастного Харитона, которому суждено было сложить голову на плахе даже без последнего напутствия: об этом второпях забыли.
Палач молодецки спрыгнул на землю, подтянул туже красный кушак, которым был опоясан, и между двух алых лент стрельцов по приступке взошел на помост. Поп Харитон по-прежнему продолжал непрерывно трястись мелкой дрожью. Он хотел встать, но ноги не слушались. Тогда двое стрельцов подхватили его под руки, подняли, но тут он сорвался с места и побежал на помост, согнувшись в три погибели и махая перед собой руками, будто ловя ими воздух.
Палач одной рукой схватил его за рукав, а другой резким движением обнажил шею, сорвав ворот ветхой рясы. Возле березовой плахи Харитон упал на колени.
В это время на помост входил дородный дьяк с выпячивавшимся под шубой толстым брюхом и с бельмом на глазу Он откашлялся, сплюнул и, сняв четырехугольную шапку с лисьим околышем, внушительно обвел единственным глазом толпу и стал читать приговор о казни "попа Харитона" Тот сначала замер, прислонившись к березовому чурбану, а затем, по мере перечисления приписываемых ему преступлений, зарыдал, содрогаясь всем телом, и к концу чтения неудержимыми воплями огласил площадь.
Когда чтение было закончено, Харитон вскочил, упал и, упираясь руками о помост, поклонился земно толпе.
-- Православные!. Народ честной!. -- судорожным вскриком вырвалось у него: -- Видит Бог, не беды -- правды хотел я земле Московской... Зло нечестивое обуяло Москву-матушку За царя Дмитрия стоял... За него голову кладу... Тот ли, нет ли -- не ведаю... Темный я человек... Правды я хотел Царя православного... Казни изменников, еретиков поганых, супостата-королевича... Православные!.. Во тьме ходите, гибели своей не видите...
Забыв страх перед смертью, не обращая внимания на то, что палач резко схватил его за плечо, Харитон выпрямился и звучным голосом, боясь, что ему не дадут договорить, весь преображенный в порыве предсмертной отваги, торопливо кричал свои признания и обличения.
Боярин Цыплятев нетерпеливо махнул рукой. Палач сбил несчастного Харитона с ног, голова его упала на плаху, сверкнул высоко в воздухе топор, палач с озверелым лицом закусил губу, выдохнул густым звуком воздух, как дровосек при взмахе топором о полено... Толпа ахнула. Послышались истерические женские вопли... Миг, и все было кончено...
-- Так бы и изменников! -- раздался из толпы тот же отчетливый голос, что раньше слышался возле саней боярина Цыплятева.
-- Казнь изменникам! -- глухо подхватил другой.
Но теперь Цыплятев на звук этих голосов не посмел обернуться: слишком явно ощущалась народная ненависть. Он поспешил сесть в свои роскошные сани и приказал погонять лошадь. Дома ему надо было переодеться в смирное платье ради похорон и поговорить со своим приспешником.
Паук уже дожидался боярина в ограде его богатых хором.
Глава II Семья боярина Матвея Парменыча
Боярыня Феодосия Панкратьевна Роща-Сабурова хворала с осени. Ее, тихую, богомольную и впечатлительную от природы, растревожили наступившие в Москве грозные события последнего времени. Первый резкий припадок той лихой болезни, которую приглашенная баба ведунья-зелейщица Наська Черниговка назвала "френьчуг", случилась с ней в ночь на 19 августа, когда Матвея Парменыча, в котором она души не чаяла, постигла большая беда, хотя Феодосия Панкратьевна давно ее ожидала. Были тому недобрые приметы: все ей по ночам куроклик слышался и виделись тяжелые сны. Особенно преследовал сон о том, как будто гроб убиенного царевича Дмитрия по улицам Москвы по воздуху шествует, стучится сторожким жутким стуком в окна хором боярских, которые его не пускают, а Матвей Парменыч и рад бы окно открыть, да руки у него связаны. Справлялась Феодосия Панкратьевна об этих снах потихоньку от мужа в гадальных тетрадях -- Рафлях в книгах "Аристотелевы врага" и "Шестокрыле" и все плохие предзнаменования вычитывала.
А с Матвеем Парменычем случилась вот какая беда.
Восемнадцатого августа бояре присягали в Успенском соборе новому "государю", королевичу польскому Владиславу Матвей Парменыч туда не пошел. Он стоял на том, что надобно всей землей выбрать русского царя, склонялся в сторону избрания одного из Романовых, особенно укрепился в этой мысли после явно принудительной высылки митрополита Филарета под Смоленск в посольство; еретика же королевича Владислава, а тем более отца его Сигизмунда знать не хотел. Однако из собора за ним послали -- пришел боярин Цыплятев. Матвей Парменыч и тут не пошел, плюнул и велел свой ответ передать Федьке Андронову Цыплятеву, как-никак был он родственник, хотя и десятая вода на киселе, следовало бы смолчать. Но не тут-то было Матвей Парменыч сыграл ему на руку Дело в том, что Цыплятеву, хотя он был и стар, и страшен, как семь смертных грехов, полюбилась единственная дочка боярина красавица Наташа. Сколько раз хотел Цыплятев засылать сватов, сколько раз сам заговаривал, но все получал поворот от ворот За два дня до случая с Матвеем Парменычем, в праздник Успения Богородицы, пришел Цыплятев хмельной (а зашибить он любил) и пристал: отдай да отдай за него Наталью Осерчал Матвей Парменыч.
-- Гультяй ты бесстыжий, -- говорит -- Какой день нынче, а ты с утра винища налакался! Седых бы волос своих постыдился! Не отдам дочь за старого пьяницу и на богатство твое не польщусь. Так и заруби на носу.
Затаил злобу Цыплятев и обрадовался подвернувшемуся случаю выместить зло. Вечером 18 августа, когда уже все спали, пришел он с дьяком и стрельцами к Матвею Парменычу, но тот не велел их пускать. Те чуть двери не выломали. Делать было нечего, пустили. И показал Цыплятев приказ князя Федора Ивановича Мстиславского и верховодчика Федьки Андронова, которые велели схватить Матвея Парменыча и отдать за приставы. Увели старика, не глядя на ночь, а с Феодосией Панкратьевной от страха случился припадок. Еле водой ее отлили. На другой день, правда, Матвея Парменыча освободили (Цыплятев овечкой прикинулся, хвалился, будто его стараниями дело к благополучию повернулось), да здоровье уже не вернулось к старой боярыне. Пристал "френьчуг" после тряща-огневица И молебны каждый день служили у мощей чудотворцев -- святых Ионы, Петра и Филиппа, и, грешным делом, без ведома Матвея Парменыча к помощи баб ведуний-зелейщиц прибегали (сам благочестивый боярин их гнушался). Всякие средства испытали знахарки: писали на яблоке эллинские имена семи простоволосых девиц-трясовиц, выходящих из огненного столба, -- Лилии, Хортории, Зыгреи, Невеи, Тухии, Нешии, Жыднеи, клали его в церкви, а после давали есть больной; совали они под подушки Феодосии Панкратьевны наговоренные наюзы-узлы; бросали в ковш с водой три угля и внушали воде обмыть с болящей хитки-притки, уроки-призоры, скорби-болезни, щикоты, ломоты, злу-худобу и понести их за сосновый лес, за осиновый тын; давали в пище траву-излюдин, что растет по старым росчистям ростом в пядь, собой мохната и листочки мохнаты; окуривали и терли по лицу травой ероей -- ничто не помогало, больной становилось все хуже. Наконец, старый слуга Матвея Парменыча Мойсей, по прозвищу Кудекуша, нашел какого-то иноземного лекаря, приехавшего в Москву из Польши с самозванкой Мариной. Лекарь тот был не то латинской, но то лютеранской веры Поэтому Матвей Парменыч, считая грехом звать в дом иноверца, долго не решался послушать совета Мойсея, хотя про то лечение рассказывали чудеса. Как человек строго благочестивый, Матвей Парменыч вообще-то считал грехом прибегать в болезни к чьей бы то ни было целительной помощи, кроме помощи Всевышнего, обретаемой в молитве, и в виде исключения допускал еще обращение к травникам -- православным самоучкам-лекарям. Однако, когда все испытанные средства оказались тщетными, Матвей Парменыч на этот раз решил принять грех на душу, сломил упорство и разрешил Мойсею привести лекаря-иноземца. Но с запущенной болезнью нельзя было уже справиться -- лекарь только развел руками и лечить больную наотрез отказался.
Феодосия Панкратьевна, предчувствуя смерть, не боялась ее, но страдала душой за Матвея Парменыча и за детей -- восемнадцатилетнюю Наташу и сына Петра, отражавшего в числе защитников далекого Смоленска осаду короля Сигизмунда. Страшно было Феодосии Панкратьевне за участь близких сердцу ее людей в эти тревожные, смутные для государства дни. Если бы естественная смерть их ждала -- что ж, все люди смертные, помереть рано ли, поздно ли придется!.. Но она боялась для них горшей участи: преследований злых людей и в особенности мстительного боярина Цыплятева, пыток, казней. Поэтому, сама глубоко благочестивая, она тем не менее позволяла испытывать над собой всевозможные способы грешного знахарского лечения. Когда же все оказалось бессильным, старая боярыня положилась на волю Божью, исповедалась, причастилась, благословила по очереди всех домашних, и в том числе любимицу Наташу, помутившуюся от горя рассудком, облеклась, по тогдашнему обычаю, за день до смерти в иноческую одежду, приняла святую схиму и праведно скончалась, нареченная во схиме инокиней Феофанией.
Вот почему гроб ее, согласно обычаю, несли теперь шесть монахинь. Новопреставленную инокиню Феофанию следовало бы и похоронить в женском монастыре; Матвей Парменыч и хотел предать прах ее земле в одной из женских иногородних обителей, да раздумал: ввиду неспокойного времени страшно было идти за черту города. Врагов и опасностей Матвей Парменыч вообще не боялся. Но он знал, что поляки его ненавидят и могут воспользоваться случаем, чтобы учинить какую-нибудь пакость, наглумиться над похоронной процессией, оскорбить непристойной выходкой память покойной боярыни. Поэтому он решил похоронить Феодосию Панкратьевну в ограде чтимой им церкви Меркурия Смоленского, настоятель которой, отец Александр, был духовником, советником и давним другом его семьи. Здесь же он еще раньше распорядился похоронить и себя, выразив свою волю в духовном завещании.
До церкви Меркурия Смоленского путь от дома боярина был недалекий; церковь находилась в людном месте Китай-города, и потому похоронной процессии насилия поляков не могли угрожать: несмотря на присущую им дерзость, они вряд ли решились бы проявить ее всенародно Тем не менее дрогнуло сердце Матвея Парменыча, когда взвод польских гусар прорвался по распоряжению боярина Цыплятева сквозь процессию и заставил их ожидать проезда осужденного на казнь Харитона. Как ни отворачивался боярин Цыплятев, Матвей Парменыч успел его разглядеть и подумал, что это кощунственное невнимание было сделано по злому умыслу. Но мысль эта промелькнула и исчезла: к его злобе Матвей Парменыч давно привык, и, как ни был ненавистен недруг, в скорбной душе боярина не оставалось теперь места иным думам, кроме как думам об умершей.
Опустив повязанную платком красивую, породистую седобородую голову с отрощенными за последнее время, в знак печали, клочковатыми седыми волосами, Матвей Парменыч в глубоком раздумье шагал за гробом, обитым вишневым бархатом и накрытым вместо покрова дорогой шубой.
В морозном воздухе стояла тишина; восковые свечи в руках боярина и сопровождавших, потрескивая, печально мерцали ровными огоньками. Тихо и скорбно было на душе у него. Бурные беспокойные мысли о мрачных событиях в Москве, все последнее время волновавшие Матвея Парменыча, уступали теперь место унылой печали. Под однообразно-заунывные плачевные причитания плакальщиц тоскливо вспоминалась вся долгая жизнь. Сколько стараний было положено с верным другом-женой, чтобы свить счастливое семейное гнездо, в котором в награду за долгую, честную государственную службу, думалось, мирно протечет покойная старость. Много было поработало, много вместе пережито и выстрадано.
Собственно, ровная и тихая жизнь Матвея Парменыча кончилась со смертью царя Иоанна Грозного. Как ни было бурно его царствование, ему жилось в те времена отрадно: он был человеком глубоко и честно преданным престолу, и даже минуты болезненных порывов гнева и подозрительности, опалы и немилости грозного царя счастливо миновали любимого боярина. Кругом летели с плеч боярские головы, служилые люди быстро возносились к вершинам славы и благополучия и столь же быстро свергались, отправлялись в ссылки, лишались достатка, а Матвей Парменыч, в числе немногих счастливцев, спокойно, уравновешенно-хладнокровно служил и медленно, но прочно продвигался по ступеням служебных должностей и придворных званий. Он слыл безукоризненно честным и правдивым человеком; на милость не напрашивался, но и гнева царского не страшился. А бывали страшные минуты, когда в наступившей немой тишине окружавшие царя, затаив дыхание, ждали ответа на заданный царем тот или иной вопрос. И боярин Роща-Сабуров держал ответ бесстрашно. Засверкают, бывало, огненные, проницательные глаза царя, зловещим движением поднимется рука с копьеконечным жезлом, но честные глаза боярина правдивым открытым взглядом ответят на гневный взгляд государя, как бы внушая ему уверенность в искренности ответчика; угаснет разгневанный царский взор, опустится жезл, и рука безмолвно, тихо махнет: "Ступай!"
Свою службу при Иоанне Васильевиче боярин Роща-Сабуров начал в чине стряпчего со скромной должности воеводы одной из дальних невидных областей. Слава о его умелой распорядительности скоро достигла Москвы; он был переведен в столицу, удостоен чина-должности постельничего, ведал одно время "мастерской палатой" и, в бытность в этой придворной должности, был осчастливлен царской близости -- спал, случалось, в одном покое с государем. Вскоре Матвей Парменыч заслужил и расположение и милость царя: был награжден придворным чином-званием стольника и в этом звании ездил товарищем посла в Англию, повидал свет, вернувшись, был вскоре пожалован должностью окольничего, управлял сразу тремя приказами. Перед самой смертью Иоанна Грозного Матвей Парменыч был удостоен высшей почести: ему было сказано боярство, и при венчании Федора Иоанновича он уже в золотном платье стоял в Успенском соборе на чертежном месте. Затем пошли неудачи, и сам Матвей Парменыч удалился от двора: ни с двоедушным Борисом, ни с хитрым Василием Ивановичем Шуйским прямодушный боярин ладить не мог, но чувствовал расположение к искателю приключений, к первому самозванцу Лжедмитрию. Боярин удалился на покой, всецело посвятив себя семейной жизни, воспитанию детей -- сына Петра и дочери Натальи и стал с нетерпением ждать лучшего времени для Московского государства, когда бы он снова мог оказаться полезным престолу и законно избранному русскому царю. Благодаря умелому воспитанию дети выросли на славу: из Петра вышел дельный служака-воин, разделявший убеждения отца; еще молодой человек (ему не было и двадцати трех лет), он нес ратную службу в должности стрелецкого начальника -- пятидесятника. Незадолго до осады Смоленска Сигизмундом он был послан из московского Стрелецкого приказа с ответственным поручением к смоленскому воеводе, боярину Михаилу Борисовичу Шеину. Осада города задержала его в Смоленске, и Петр остался нести там ратную службу, ибо именно здесь он мог послужить русскому делу. Приятно было служить под начальством такого опытного и преданного тем же убеждениям воеводы, как Шеин. Вскоре молодой пятидесятник сумел показать свою ратную доблесть и был назначен "головой" над отрядом в пятьсот воинов. Петр стоял на верном пути, и отец за него радовался и был спокоен. Конечно, осадная служба была опасна, но кто во время всеобщей разрухи мог вообще поручиться за свою безопасность! Достойная смерть за честные убеждения была счастливейшим уделом, о котором только и могли мечтать искренние приверженцы правды, попранной врагами внешнего и внутреннего порядка. Но вот за любимицу покойной Феодосии Панкратьевны, красавицу Наташу, отец сильно беспокоился. Его дни почти сочтены. Что его может ждать, если Смутное время продлится? Топор и плаха или тюрьма и ссылка. В этом он ни на мгновенье не сомневался. Он слишком ярый приверженец законности государственности и, следовательно, слишком опасный противник врагов законного государственного порядка. Воцарись Владислав, которому он отказался присягнуть, -- враги заклюют его. Он -- не пешка, а носитель старого боярского имени; он осколок той могучей скалы, на которой воздвигалось грозное царствование Иоанна Грозного, беспощадного и могучего насадителя порядка и законности на Москве. На нем -- след обаяния того железного правителя. Имя его всегда может привлечь сторонников, опасных для врагов. Рассчитаться с ним без стеснения пока еще боятся. Однако попытка уже была: Цыплятев занес на него руку, схватил в кулак, но раздумал и разжал его. Матвей Парменыч пока еще нужен ему, который не теряет надежды на возможность измены со стороны твердого в убеждениях боярина: ведь с каждым днем изменников из числа сторонников пословицы "против рожна не попрешь" становилось больше. Цыплятев и злоумышляет против него, и играет по-прежнему в дружбу. У Цыплятева помимо служебных соображений о тех выгодах, которые он может извлечь из Матвея Парменыча, расчет простой: лестнее стать законным зятем сильного и богатого боярина, чем взять силой дочь ссыльного или казненного отца. На худой конец он и от этого не откажется. По-видимому, решение добыть тем или иным способом Наташу твердо засело в его плешивой голове. И к тому же ясно, что из заботливо воспитанной девушки выйдет образцовая и домовитая хозяйка. Страшно Матвею Парменычу за Наташу. Не дай Бог, если она при таких условиях осиротеет. Необычайная красота сослужит ей плохую службу. Правда, она не из трусливого десятка, а, подобно отцу и брату, полна решимости, отваги и силы воли. Но на что пригодится ей в злую минуту отвага? На то разве, чтобы покончить с собой. Заступников, кроме отца, у нее нет. Брат Петр в далеком Смоленске, да и, Бог весть, вернется ли он оттуда живым. Родственников, на которых можно было бы положиться, в живых не осталось: Матвей Парменыч -- единственный представитель рода Роща-Сабуровых. Имеются родственники по боковой линии, да все это люди мелкие, и в случае беды надежда на них плохая. Верный слуга Мойсей Кудекуша постоит, разумеется, за свою боярышню и жизнь за нее отдаст, но старику шестой десяток заканчивается. Бог весть, долго ли проживет. Лучший бы выход -- выдать дочь замуж и в лице достойного мужа найти для нее защитника. Об этом отец давно подумывал. Были на примете и хорошие женихи, которые за счастье сочли бы породниться с боярином Роща-Сабуровым. Но сердце Наташи к ним не лежало, а против желания дочери Матвей Парменыч идти не хотел. Хотя он был человеком старого закала, но детей воспитывал разумно, считался с их желаниями вопреки современным ему понятиям о том, что основу воспитания составляет прежде всего строгость наказания, которых по мере надобности Матвей Парменыч не избегал, но не хотел видеть в детях безвольных рабов и следовать грубому правилу: "казни сына своего от юности и не ослабляй, бия младенца: аще бо жезлом биеши не умрет, но здоровее будет. Дщерь же имаши: положи на них грозу свою, да в послушании ходит, да не свою волю приемши". Воспитал он детей вопреки покачиваниям головой и оговорам кумушек без "жезла" и без "грозы", и дети выросли у него молодцами, беспрекословно послушными воле родителей и безгранично их любящими. Бывали единичные случаи, когда отец пытался вопреки убеждениям круто повернуть по-своему, но добра из этого не выходило. Поэтому и в сердечных вопросах Матвей Парменыч считался с желанием детей, хотя, пожалуй, в отношении Наташи он в глубине души и раскаивался в своей слабости. Наташа отвергла любой выбор жениха потому, что у нее давно уже появилась любовь, которая доставляла ей много тревог и, по мнению Матвея Парменыча, добром кончиться не могла. Ее избранником был тот самый боярский сын Дмитрий Аленин, присутствие которого на похоронах привлекло жадное внимание боярина Цыплятева, породило в его злобной душе ряд каверзных мыслей и заставило кликнуть из ропаты завсегдатая ее Кифу Паука...
Глава III Студент Сорбонны
Дмитрия Аленина Матвей Парменыч любил как родного сына и с радостью отдал бы за него Наталью, если бы жизнь Аленина не была осложнена сильно запутанными событиями. Дмитрий был сыном покойного друга Матвея Парменыча -- Ипата Карповича Аленина, человека хотя и старинного, но захудалого рода. Дружбу с ним Матвей Парменыч водил чуть ли не с детства и, выйдя в люди, оказывал ему покровительство. Когда при Иване Грозном Матвей Парменыч в должности постельничего ведал "мастерской палатой", он добился назначения приятеля своим помощником по заведованию палатой, то есть выхлопотал для него довольно почетный чин "стряпчего с ключом". Эта придворная должность требовала высокой честности, так как он хранил ключ от государевой постельной казны. Аленин вполне оправдал доверие и, несомненно, высоко выдвинулся бы при дворе, но захворал тяжелой болезнью, дожил свой век в бедности и оставил перед смертью единственного сына на попечение другу и богатому, знатному покровителю Матвею Парменычу (вдова Аленина постриглась в монастырь). Матвей Парменыч воспитывал Дмитрия наравне с сыном. Когда Борис Годунов, ставший правителем, захотел найти сыну своему Федору сверстников для забавы и учения, Матвей Парменыч, пользуясь своими связями, пристроил Дмитрия ко двору Бориса Матвей Парменыч не любил, но к царевичу Федору относился тепло. Он был доброй души, способный мальчик, который впоследствии, наследовав отцу, мог бы стать умным, честным правителем. Надо отдать справедливость безграмотному Борису, что он принимал все меры, чтобы дать сыну совершеннейшее по тем временам образование, и выписывал для этого сведущих иноземных учителей. Следовательно, Аленину, пристроенному в товарищи к Федору, предстояла хорошая дорога. Сына своего Матвей Парменыч из неприязни к Борису не послал бы во дворец. Да в этом и не было надобности: Петр и дома мог получить нужное образование, да и будущность его была обеспечена благодаря солидным достаткам отца. А Аленину близость к царевичу сулила широкую дорогу. Словом, стоило рискнуть.
Дело пошло на лад. Дмитрий проявлял большие способности и жадно поглощал неведомую в Москве ученую иноземную премудрость. В успехах он не отставал от царственного своего товарища и даже раньше его научился не только разбираться в карте Московского государства, но даже вычерчивать ее -- знание по тем временам никому не доступное. За год до смерти Бориса Федору Борисовичу было пятнадцать лет, Дмитрию -- семнадцать. Борис уже хворал и не рассчитывал долго прожить. Чтобы дать государству хорошо образованных служилых людей, а сыну своему -- будущему правителю -- умных помощников, Борис принял чрезвычайную меру: он решил послать нескольких молодых способных московских людей учиться за границу -- во Францию, в Любек, в Англию. В числе намеченных избранников оказался и Аленин. Дмитрий спросил совета у Матвея Парменыча. Страшно было отпускать сироту, друга сына в далекую неведомую Францию, куда Аленину предстояло ехать, но, желая ему добра, Матвей Парменыч пошел на этот риск и дал свое благословение: его утешала мысль, что если поездка пойдет впрок, а учение в западной школе принесет ту пользу, которую ждал Годунов, то, вернувшись, Дмитрий займет, как один из немногих действительно образованных людей в Москве, видное общественное и служебное положение. Руководил Матвеем Парменычем и другой расчет он догадался о начавшейся между Наташей и Дмитрием юношеской любви и решил, что долгое отсутствие либо укрепит это первое робкое чувство и Дмитрий, получив образование, станет впоследствии достойным мужем Наташи, либо под влиянием разлуки первое детское увлечение забудется и Наташа найдет свое счастье с другим избранником. Расчеты Матвея Парменыча, однако, не оправдались, и он сильно раскаялся впоследствии, что отпустил Дмитрия.
Аленин в числе шести молодых людей, посланных во Францию, после медленного двухмесячного пути попал в Париж. Там он поступил в Сорбонну. Учебные занятия, новые смелые знания, волновавшие молодой ум и открывавшие совсем другие взгляды на жизнь, увлекли его. А также увлекла новая заманчивая жизнь величайшего в мире европейского города, с ее нарядной роскошью, шумной суетой и соблазнами. Вихрь жизни закружил молодого неопытного москвича-дикаря, воспитанного на родине в тиши боярского терема строгого и благочестивого Матвея Парменыча. Предоставленный теперь самому себе, он не мог устоять против соблазнов и, не подготовленный с детства к такой жизни и к разумному усвоению ошеломившего его богатства знаний, набравшись одних верхов, счел себя, однако, подготовленным и решил вернуться на родину, чтобы применить сумбурные знания на деле. Из Москвы до него доходили тревожные вести о народном недовольстве Борисом, о вине Бориса в убиении царевича Дмитрия и его чудесном спасении и, наконец, о решимости его занять по праву принадлежащий престол, отнятый убийцей. Слухи эти окончательно сбили с толку Аленина, и он, разгоряченный множеством впечатлений и новизной их, устремился домой, чтобы постоять в случае необходимости за правое дело. Прежняя спокойная жизнь была уже не для него: хотелось подвигов и кипучей деятельности. По дороге в Москву он свернул из Германии в Польшу, где, по слухам, жил московский царевич, собиравший там ратные силы, чтобы идти воевать свое царство. Прибыв в Краков, Аленин поспешил к недавно приехавшему из Москвы послу Бориса Постнику-Огареву, посланному к Сигизмунду для приведения к благополучному концу заварившейся истории с самозванцем. Постник-Огарев сам уже был сбит с толку осложнившимися в Кракове событиями и перекрестными допросами его в Сенате. Он дал Аленину, приставшему к нему с расспросами, уклончивый ответ, смысл которого сводился к тому, что если бы самозванец и был действительно сыном Иоанна Грозного, то все равно он права на престол не имел, потому что рожден от седьмого брака царя. Этот уклончивый ответ совсем не устроил взволнованного Дмитрия. Он обратился к другим родовитым и сановитым московским людям, самовольно приехавшим в Краков. Те были явно на стороне самозванца. Убедить горячего юношу им не представляло труда.
Между тем слухи о появлении Аленина, о его судьбе и настроении дошли до сандомирского управителя Юрия Мнишека. Такие люди, как Аленин, были нужны и ему, и самозванцу. Мнишек оказал юноше гостеприимство, самозванец отнесся к нему милостиво, а его невеста, красавица Марина, Аленина очаровала. И судьба попавшего сгоряча впросак московского скитальца была решена: поступая убежденно и, как казалось, искренне и честно, он всецело отдался злосчастному "царевичу" и... Марине. Самозванец пошел на Москву. Аленин к тому времени простудился и заболел. Из-за переживаний последнего времени простуда перешла у впечатлительного юноши в горячку, и последовать за самозванцем он не мог. По мере выздоровления досада, вызванная временным бездействием, увеличилась под влиянием слухов о победоносном шествии самозванца. Но он нашел утешение в заботливом внимании, которое оказывала больному и красивому юноше его будущая повелительница. Чары "польской нимфы", как звали тогда Марину, были слишком сильны, чтобы против них мог устоять неопытный мальчик, сбитый с толку событиями последних лет. Далекий образ Наташи потускнел -- Аленин был во власти прекрасной "польской нимфы". Она уже возвела его в звание пажа-телохранителя, и он сопровождал ее в Москву. Торжественный въезд и еще более торжественное венчание Марины московской царицей сильно вскружили ему голову. Он завертелся в вихре придворной жизни. Страстная, кипучая деятельность самозванца, новшества, которые он вводил, его смелые мечтания о преобразованиях, об облагодетельствовании государства -- все это нашло живой отклик в пылком уме Аленина, разгоряченном обуявшими его еще в Париже мечтами о необходимости для Москвы нового строя жизни. Отношения с Матвеем Парменычем охладились: боярин оказался бессильным, чтобы переубедить искренне уверовавшего в самозванца и увлеченного им юношу. А Наташа... Мысль о ней живым упреком возникала в душе Аленина. Милая девушка за время разлуки еще сильнее полюбила его. Он это понимал, но, редко и коротко видясь, старался говорить по-прежнему -- холодно и равнодушно. Его влекли другие чары. Сознание это терзало его, он думал о Наташе и давал себе слово договориться с нею, как только первые события улягутся и взбаламученная жизнь мирно войдет в колею.
Но этому не суждено было осуществиться, с ужасающей быстротой разгорались новые события. Казнь самозванца, сознание ошибки безумного увлечения мишурным кумиром, вина перед родиной, Наташей, Матвеем Парменычем вызвали в душе Аленина отчаяние. Но корабли были сожжены, отступления, спасения не было. Его ярое увлечение самозванцем, несомненно, сгубило его будущность. Он мог бы искупить вину чистосердечным раскаянием, но каяться перед Шуйским, вся двуличная деятельность которого была перед его глазами, он был не в силах. Оставалось идти по тому же ложному пути. Но жить без веры, без надежды, без определенной цели он, не по времени развитой и честный, был не способен. Нужно было иметь цель, оправдание, и он его выдумал. Пришла на выручку обманчивая спасительная мысль: Марина, кто бы она ни была, чьей бы ни была женой, -- всенародно венчанная московская царица, венчанная на царство до супружества с самозванцем и поэтому независимо ни от чего оставшаяся законной государыней. От ошибочного основного суждения, но опять же искренне ошибочного, мысль вела к дальнейшим заблуждениям: если Марина -- законная московская государыня и Аленин присягал и был верен ей в счастливую пору жизни, то, значит, он обязан быть верным ей и в несчастье. И он последовал за ней в Ярославль, разделил с ней двухлетнюю ссылку и затем попал вместе с ее приверженцами в лагерь "тушинского вора". Кому, как не ему, следовало догадаться, что новый "вор" не был царевичем и мужем Марины! Но он отбросил все лишние рассуждения, преследуя одну цель и теша себя все тем же оправданием: Марина -- венчанная московская царица, она должна занять престол, и он ей в этом поможет. Тушинский же "вор" в расчет не брался. Он был нужен для достижения цели. Аленин и не верил себе, и проклинал себя, и хотел верить. Душевное состояние его было отчаянное. Однако появление в таборе "вора" "перелетов" из числа знатных, сановитейших и родовитых московских людей внушило ему уверенность, подняло настроение. Он даже решился после долгого отсутствия показаться в Москве. Его приезд от "вора" в столицу Шуйского в то время не мог вызвать осложнений, так как перебежчики путешествовали от двора Шуйского ко двору "вора". Стало обыденным явлением, что отцы, сыновья или друзья, отобедав вместе, расходились в разные стороны -- одни во дворец Шуйского, другие в Тушино, а вечером снова были вместе к общему ужину. Матвей Парменыч принял "блудного сына" холодно. Впрочем, он сам был сильно сбит с толку последними событиями, чтобы на искреннюю и горячую исповедь заблудшего молодого человека ответить определенно и доказательно: что это не так, а надо поступать так-то. Что от Шуйского Москве не ждать добра, Матвей Парменыч прекрасно понимал. Дни Шуйского были сочтены. За кого же стоять? Польского королевича он ненавидел всеми силами души. Несомненно, надо было "всей землей" избрать русского царя, но не было еще такого человека, имя которого единодушно произносилось бы многими. Приходилось выжидать события, и пока они наступят, мириться -- по пословице "из двух зол надо выбирать меньшее" -- с заблуждением молодого горячего юноши, у которого было по крайней мере то оправдание, что он искренне и страстно желал счастья своей родине. Старик понял Аленина, понял, что Тушино для него -- временное и преходящее увлечение, мишурная цель, созданная из потребности к самооправданию, понял, что от своего заблуждения он откажется, как только появится иная, настоящая, могущественная цель. Старик понял также, что оттолкнуть Аленина в эти страшные для него минуты душевного смятения -- значит его погубить. Поэтому Матвей Парменыч не отказал ему от дома, и Дмитрий время от времени продолжал урывками навещать семью боярина.
С Наташей Аленин так и не успел договориться. Он -- все еще не мог разобраться в своей душе, не знал, что сказать, да и не такое было время, чтобы думать о личном счастье. А из-за недоговоренности отношения между молодыми людьми продолжали казаться прежними, несколько холодными, но не порванными. Затем после бегства "вора" и Марины в Калугу наезды Дмитрия стали происходить значительно реже: весной и летом ему удалось всего два раза проникнуть в Москву, да и то сильно рискуя. После избрания Владислава, с августа по декабрь 1610 года, стало невозможно человеку из калужского лагеря попасть в занятую поляками столицу. Но, получив в начале декабря весть о безнадежной болезни боярыни Феодосии Панкратьевны, заменившей с детства ему мать, которую он глубоко почитал, Дмитрий решил пробраться в Москву, чтобы проститься с ней и принять благословение. Он успел вовремя -- накануне ее смерти. Поездка эта едва не стоила ему жизни: перед самым въездом в столицу ему пришлось отбиваться от трех польских жолнеров. Дмитрий показался им подозрительным, и они пристали к нему с расспросами. Затеялась драка. К счастью Дмитрия, подоспел разъезд конных стрельцов, которым он объяснил, что едет как будто из Смоленска. Стрельцы его выручили; один жолнер был убит, двое других остались раненными на месте стычки. Сам Дмитрий отделался не опасной для жизни раной в голову. Он добрался до дома Матвея Парменыча поздно ночью, весь в крови. Боярыня умирала. Наскоро перевязав рану, он успел проститься с Феодосией Панкратьевной, а потом сам свалился и пролежал в бреду и жару три дня. К выносу, однако, он смог подняться. Как ни убеждал его Матвей Парменыч, тронутый благородным порывом его души, не показываться пока на улице и не подвергать себя новому риску, Аленин решил отдать последний долг боярыне, проводив ее до могилы. Рана не успела еще зажить, и он поэтому шел с повязкой и платком на голове. Так требовал обычай того времени. И тем не менее, как ни было скрыто его лицо, боярин Цыплятев успел его разглядеть и узнать...
Такова была полная превратностей судьба Дмитрия Аленина, считавшегося, хотя и не явно, женихом Наташи. В том, что она без ума любит Дмитрия и ни при каких обстоятельствах не сможет от него отказаться, Матвей Парменыч нисколько не сомневался. И тем тяжелее становилось у него на душе при мысли об ожидавшей ее участи, если его не станет. Он был уверен, что рано или поздно Дмитрий выйдет на верный путь. Но когда это время настанет и доживет ли до него старик! А не будь этого проклятого Смутного времени, как славно наладилась бы жизнь молодых людей! Прожила бы подольше и Феодосия Панкратьевна, и в теплом, так старательно свитом гнезде протекла бы счастливая старость.
Проносились в голове старого боярина воспоминания о минувшей жизни, согласно прожитой с женой. Навертывались слезы на глазах старика и скатывались на седую бороду. Ныло сердце в тоске за Наташу, которая шагала рядом с ним за гробом. В день смерти матери она рыдала как безумная и не помнила себя от отчаяния. Но, обладая сильной волей и жалея отца, она заставила себя внешне успокоиться. Сегодня для нее была приготовлена крытая каптана. Она отказалась сесть в нее, предпочла идти рядом с отцом, чтоб ободрять его своей близостью. Ее осунувшееся прекрасное личико с черными полукружиями густых бровей над глубокими карими глазами было бескровно-бледно. Бедная, так много передумавшая в последние дни голова жалко выглядывала из-под шапки-столбунца, и не спускались из-под него длинные черные косы по пояс с вплетенными в них алыми лентами, теперь остриженные в знак печали. Окаменело ее сердце, и не было слез в тоскливо-скорбных глазах, устремленных на гроб.
Стоны-причитания плакальщиц, окружавших гроб, заунывные, как стон ветра в вершинах безлистых осенних деревьев, потом сдержанные рыдания близких под мрачными сводами церкви Меркурия Смоленского в облаках ладана; за душу хватающее пение; жалобный, с надрывами перезвон колоколов -- вся эта щемящая сердце обстановка последнего церковного прощания не тронула окаменевшего в печали сердечка Наташи. Но когда перед опусканием в могилу гроба подняли его крышку, когда отец, вглядевшись в покойницу последним пристальным мучительно-скорбным взглядом, коснулся губами ее лба и убито-жалко отошел в сторону и тихо, безмолвно заплакал, судорожно поводя плечами под шубой и утирая рукавом глаза, Наташа вдруг вскрикнула протяжным, прерывающимся, душу леденящим воплем, запрокинула голову и стала падать навзничь. Но... ее вовремя подхватил боярин Цыплятев, приехавший с казни к похоронам.
-- Боярышня, полно, опамятуйся, -- неискренне-сочувственно заговорил он своим скрипучим голосом. -- Полно надрываться, родная. Буде... О себе подумай...
И вдруг, услышав этот ненавистный голос, Наташа на мгновение опомнилась, рванулась, боярин снова протянул к ней руки, но две других сильных резко отстранили его и подхватили потерявшую сознание девушку. Цыплятев оглянулся: возле Наташи стоял и приводил ее в сознание Дмитрий Аленин.
Цыплятев раздраженно крякнул, повел плечом, потоптался на месте, потом подошел к гробу, смиренно вздохнул, поклонился до земли, сокрушенно-сочувственно покачал головой над покойницей и с чувством приложился к краю гроба.
Наташа продолжала вскрикивать. Домашние по очереди подходили прощаться с покойницей. Плакальщицы хором вопили и причитали. Отец Александр вложил в руки умершей отпустительную грамоту. Стали поднимать крышку гроба. Наташа рванулась и судорожно вцепилась в него руками. Аленин и Матвей Парменыч насилу оторвали ее и понесли к подъехавшей каптане. К ним на помощь поспешил старый слуга Мойсей Кудекуша.
Боярин Цыплятев придержал его за рукав.
-- А кто же молодчик тот? -- кивнул он головой в сторону Дмитрия, и сдержанное злорадство послышалось в его скрипучем голосе.
-- Не знаю, боярин. Прохожий, верно, -- холодно ответил Мойсей и торопливо ушел по направлению к каптане.
"Не знаешь? -- самодовольно ухмыльнулся боярин и плотнее запахнулся в новую, в первый раз надетую по случаю похорон "смирную" шубу, крытую синим сукном. -- Ладно! Коли ты, раб, не знаешь, так, стало быть, боярин твой знает. Его уж и поспрошаем!"
И, погасив заблиставшую в щелках оплывших глаз мстительную радость, Цыплятев смиренно отошел в сторонку.
-- Беда, боярин! -- тревожно сказал Мойсей, когда каптана с посаженными в нее Наташей и старухой мамушкой тронулась к воротам церкви.
-- Ну? -- коротко спросил Матвей Парменыч.
-- Боярин Цыплятев Дмитрия Ипатыча опознал.
Как ни был поглощен своим горем Матвей Парменыч, он встревожился.
-- Говорил, не место тебе здесь, -- строго сказал он Аленину. -- Ступай домой. Простился, и будет. Да до ночи не показывайся. Позову.
-- В путь мне время, -- возразил было Дмитрий. -- Дозволь уж, Матвей Парменыч, и с тобой проститься.
-- Не дело, -- так же строго и коротко сказал боярин. -- До ночи, говорю, обожди. Перемолвиться есть о чем.
И он направился к могиле. Ее скоро засыпали землей. Присутствующие стали подходить к стоявшей кутье и трижды ее брать.
Печальная церемония была закончена.
Глава IV "Отцы-молодцы"
Тем временем во дворе хором Матвея Парменыча шли деятельные приготовления по устройству "столов" -- поминальных обедов. Одни столы готовились для почетных гостей, родственников и близких семье боярина, другие -- для прислуги, челяди и посторонних лиц, которые хотели бы прийти помянуть. В сущности не время было думать о многочисленных гостях, но обычай пышного поминовения был крепок, и это считалось делом благочестивым.
Дом Матвея Парменыча вообще славился гостеприимством, и теперь в память хлебосольной при жизни хозяйки боярин распорядился не считать издержек и припасов по приготовлению столов; гостьба, таким образом, хоть и по печальному поводу, предстояла для участников ее "толстотрапезная".
За суетливыми хлопотами на поварне наблюдал ключник Маркел Маркыч, а за приведением в надлежащий порядок столовой палаты присматривал дворецкий Ларивон, которая, предназначенная для большого количества гостей, помещалась в отдельном строении, соединенном с сенями главного дома крытым переходом. Хотя Матвей Парменыч был человек скромный и трезвый, но знатно угостить гостей в былую пору, в дни домашних торжеств, он любил. Поэтому парадная столовая была построена и прибрана по тем временам нарядно и даже роскошно. В больших косящатых репьястых окнах слюда была вставлена прихотливыми репейками, составлявшими различные замысловатые фигуры птиц и зверей и раскрашенные яркими красками. В других, образчатых, слюда, вставленная квадратиками, была расписана огромными узорами из листьев папоротника и цветов. А в среднем двойном красном окне было даже вставлено заграничное цветное стекло -- украшение, весьма редкое в те времена. Потолки-подволоки были подбиты крашеным малинового цвета тесом и такого же цвета кожей были обиты стены. Столовая во всех мельчайших подробностях, вплоть до дверных медных жиковин-петель с подложенным под петлями красным сукном, была построена под любовным наблюдением опытного хозяина артелью лучших московских и иноземных мастеров. Над рукодельными украшениями поработала искусная мастерица, покойница Феодосия Панкратьевна с Наташей и сенными девушками. Пол устилал огромный ковер из суконных квадратов ярко-красного и темно-гранатового цвета вперемежку с суконными лапчатыми узорами, нашитыми на нем золотистыми нитками. Угол комнаты с драгоценным оплечным образом Христа Спасителя, резанным на белой кости, в серебряном окладе чеканной работы, задергивался занавеской-застенком голубого цвета с золотой бахромой, а самый образ -- убрусцем со спущенной вниз пеленой, унизанными драгоценными камнями и расшитыми дробницами-блестками. Полавочники на лавках, коврики-наоконники были по шелку расшиты золотом. Бархатные и алтабасовые скатерти, покрывала поверх камковых с золотошвейными каймами подскатертников, длинные узкие дубовые столы. Словом, весь этот богатый "хоромный наряд" свидетельствовал об искусстве, трудолюбии и домовитости покойной боярыни, известной на Москве рукодельницы.
Но так выглядела столовая в праздничное время. Теперь же, под наблюдением дворецкого Ларивона, стены поверх красной кожи были затянуты черным сукном и такого же или синего цвета покрышки сменили ковер, полавочники, наоконники и скатерти. Даже огромное серебряное узорное паникадило было затянуто синей кисеей, из-под которой выглядывали желтые восковые свечи. Черные покрышки были накинуты и на поставцы-угольники, хранившие предметы столовой роскоши: драгоценные сосуды, серебряные или позолоченные, в виде всевозможных животных, лошадей, волов, петухов, лебедей, орехов, рогов.
В ожидании скорого прихода поминальщиков-гостей Ларивон уже распорядился зажечь свечи паникадила и велел приносить из поварни блюда и рассольники с холодными кушаньями, а из погреба -- ендовы, кувшины и мушормы с напитками. Все это спешно расставлялось на столе, где уже стояли серебряные тарелки, солоницы на зверках, уксусницы и перечницы на ножках, замысловатые горчичницы, лежали фигурные ложки, двузубые вилки и грудились разновидные -- с пузами, ложками и пупышами, украшенные видами птиц, рыб и зверей, всевозможные кубки, чаши, стопы, стаканы, ковши и чарки.
На людскую половину и на двор, где на открытом воздухе тоже были расставлены столы, из поварни носили огромные "естовные" железные котлы, вкусно дымившие из-под крышек запахом постной пищи, и ведра, и кувшины с брагой и пивом.
Возле этих столов толпились и сидели на скамьях люди разного звания из простолюдинов, падкие на дармовщинку-угощение, принюхивались к соблазнительному запаху, несшемуся сквозь открываемые время от времени двери поварни, и нетерпеливо дожидались угощения.
Возле края одного стола расположились трое не то странников, не то монахов, судя по одежде. Они топтались от разбиравшего их на тощий желудок мороза и усердно растирали носы и уши. Один из них, рыжий, косоглазый, дородный и жизнерадостный, -- отец Мефодий, как его звали, -- гнусавым певучим голосом нараспев наставительно толковал что-то глухому и старому, с выцветшими слезившимися глазами мужику в рваном овчинном тулупе и пленицах на ногах, который, опершись о костыль, внимательно его слушал. Другой странник, здоровый детина со смуглым лицом, черными бровями, густо нависшими над мрачными глазами, с недобрым тяжелым взглядом, угрюмо присел на скамье и бросал исподлобья короткие обшаривавшие взгляды по сторонам. Звали его отцом Антипой. Третий, отец Савватий, жилистый, худенький, юркий, с быстро бегающими мышиными пронырливыми Глазками, с тощей бороденкой клинышком, изредка смеялся неприятным пронзительным хихикающим смехом и нетерпеливо посматривал в сторону ворот.
-- Стало быть, говоришь ты, на каждый корм причина своя от Бога положена? -- шамкая, спрашивал мужик и, готовясь получить ответ, пригибал вперед рукой ухо.
-- На каждый, миляга, на каждый, -- гнусаво тянул отец Мефодий. -- Первым делом -- третий день. В этот день образ естества мертвого во гробе изменение имеет, а душа, ведомая ангелом, перед Господом возносится. Добре держит Святая Церковь -- в третий день память сотворяя о мертвом. Ибо в сей день душа его утешение от скорби, прежде бывшей от разлучения телесного, получает, и разумеет от водящего ее ангела, как память и молитва ее ради в церкви Божией принесена. И так радостна бывает. И та молитва положена по ней и яства добрая поминовенная на потребу живым, да радуются за мертвых.
-- Господи, помилуй! -- прочувствованно шамкал старик. -- А в девятый день?
-- А в девятый, миляга, день естество человека во гробе в прах распадается, -- гнусавил отец Мефодий, -- а душа... душа, как птица небесная, к дому земному на крыльях слетает, где имеет обычай делать вправду. А ангел Господен указывает душе места, где имеет обычай делать не вправду, и скорбит душа, и добре держит Святая Церковь, и в сей день память сотворяя о мертвом, во ободрение ему и утешение.
-- Премудрости Господни! Помрешь и не знаешь, -- благоговейно вздохнул старик.
-- А в четыредесятый день, миляга, -- продолжал гнусаво распевать отец Мефодий, -- в четыредесятый день конец плоти естества человеческого напоследок приходит, ибо в сей день сердце мертвого в прах и тлен, истлевая, обращается...
-- А душа? -- даже испуганно вырвалось у старика.
-- А душу, миляга, ангел к Господу приводит, да предстанет перед Судией праведным и да дастся ей место по заслугам.
-- А еда-то, еда да кутья в сей день почто положены? -- забеспокоился старик, желая получить последние точные сведения.
-- Еда? -- затруднился отец Мефодий. -- Еда, миляга, вообще живым на потребность, мертвым в утешение и святым для услады. Ибо кутья благоверная, как сказано, святым воня: святии бо не едят, не пьют, но вонею и благоуханием тем сыти будут.
-- Хи-и-и! -- залился пронзительным, мерзеньким, дребезжащим смехом отец Савватий. -- Ловко ты, отец Мефодий! Одначе не святии мы, и сколь ты не воняешь словами, а сыти мы тем твоим благоуханием не будем. Ну-ка, Господи, благослови.
И по примеру окружавших, приглашенных уже к столу дворецким Ларивоном по приказу вернувшегося из церкви боярина Матвея Парменыча, отец Савватий взял краюху хлеба, присел вслед за другими к столу, повел носом и потянулся за ложкой.
Толпа прибывала. Почетные гости наполняли столовую. Простолюдины торопливо и густо размещались по скамьям во дворе. Стряпчие принесли горячо дымившиеся постные пироги и стали раздавать их голодным поминальщикам.
В это время, пробираясь между скамейками и зорко разглядывая толпу, подошел к краю стола, где сидели наши знакомцы, человек странной, отталкивающей наружности. Его какое-то четырехугольное, жирное, одутловатое лицо с двумя расходящимися глубокими морщинами над чувственными губами плотоядного рта было почти лишено растительности, что служило признаком недобрых душевных качеств. Покрытая меховым колпаком голова его из-за горба на спине низко ушла в сутулые плечи. Сам по себе плотный и высокий, он выглядел уродом очень небольшого роста, и руки казались несоответственно длинными. Глаза глядели хищным пронзительным взглядом, на лице как бы застыла наглая усмешка, приоткрывая нижний ряд гнилых зубов.
-- Честной братии! -- насмешливо прохрипел густым сиплым запойным голосом подошедший горбун, останавливаясь взглядом на странниках. -- Молодцы-отцы! Уж где-где, а сыщешь вас на даровой кутье. Эх вы, кутейники!
-- Пришел Паук -- берись за карман да за сук! -- шутливой прибауткой отозвался отец Мефодий, прожорливо хлебавший из котла горячие "шти". -- Что, или разбойным делом близко запахло? Чур, место наше свято!
-- Садись, что ли, -- подвинулся черный мрачный Антипа, угрюмо уплетавший пирог и до сего времени не проронивший ни слова.
-- Велика мне с вами честь -- щи ваши постные есть! -- нагло осклабился подошедший.
-- Известное дело: Пауку палаты -- Балчуг да ропаты, -- не унимался отец Мефодий.
-- Кажется мне, будто намедни, да и не раз, довелось и с твоим преподобием в тех палатах повстречаться, -- заметил Паук.
-- Наше дело странное, убогое, -- степенно возразил Мефодий. -- Где подадут, там и возьмем.
-- А не иначе ли, отец: где не дадут, там сами мы возьмем? -- просипел Паук. -- Ну-ка, подвинься. Эк, право, святым духом от тебя прет! Словно из кадильницы.
-- То-то и видно -- бес тебе сродни, что ладана чураешься, -- подвинулся Мефодий, освобождая возле себя место Пауку. -- Сам небось весь дымным табачным зельем провонял.
-- Табак не ладану чета. Табак зелье чудесное, -- убежденно ответил Паук. -- Нет ничего лучше на свете. Он мозг прочищает. Куда ни шло, отец, так и быть, свожу я тебя в ропату попить заповедного того зелья-табачку. Авось умнее станешь!
-- Станешь! -- возразил Мефодий. -- Как бы не так! Который человек начнет дерзати бесовскую святыми отреченными табаку, говорят праведные умники, в том человеке мозг скрутит. Во всех костях его смердящая та воня вселится вместо мозгов.
-- Запел! -- пренебрежительно махнул Паук рукой.
-- А что про ту табаку святые люди говорят? -- входя во вкус своего красноречия, действительно будто запел Мефодий, гнусавя в нос: -- "Аще ли кий человек начнет творити таковое дело бесовское, таковому бо человеку не подобает в церковь Божию входити и креста и евангелья целовати..."
-- Во! По тому самому я в церковь и не хожу, -- нагло ухмыльнулся Паук. -- Не достоин!
-- "А причастия, -- продолжал тянуть Мефодий, -- свещи или ефиману и всякого приношения таковому человеку отнюдь не давати и с людьми ему не мытися и не ясти, дондеже престанет от таковые дерзости".
-- А мне от праведных людей слышать довелось, -- быстро заговорил Савватий, -- семена табака того бес достал из глубины адовой. Пошел он с теми семенами в убогий дом и посеял их на могиле блудницевой. И выросла трава, табаком именуемая, и научил бес людей так табак курить на погибель себе и во славу державы дьявольской.
-- Ну, будет! -- стукнул Паук по столу костяшками пальцев, согнутых в кулак. -- Тоже, подумаешь, праведники! Дался вам табак! Дело поважнее есть.
-- Ну? -- сразу осветилось любопытством мрачное лицо все время скучно молчавшего Антипы.
Паук вместо ответа подмигнул левым глазом и наклонился к столу. И тотчас собеседники ближе придвинули головы и с жадностью стали ловить его хриплый шепот, не достигавший слуха глухого старика.
В несколько минут вопрос, живо, по-видимому, завладевший вниманием компании, был исчерпан.
-- Поняли? -- прохрипел Паук.
-- Чего не понять! -- удовлетворенно ответил мрачный Антипа и встал.
За ним встали Мефодий и Савватий.
-- Чур, отцы, охулки на руку не положить!{22} -- строго предостерег Паук.
-- Не впервой! На то мы и "отцы", чтобы шерсть гладенько стричь с глупой овцы! -- прогнусавил Мефодий.
Савватий по обыкновению хихикнул. И все трое, по обличью странники, а по ремеслу разбойники, забыв о еде, неторопливо, словно гуляя, разошлись по двору. Савватий двинулся по направлению к терему боярышни Натальи Матвеевны, мрачный Антипа направился в сторону конюшен, возле которых конюхи кончали распряжку лошадей, привезших боярышню с похорон, толстый же Мефодий вперевалку, как утка, зашагал к столу, за которым угощались дворовые слуги, поминая покойную боярыню. А Паук, глубже опустив голову в сутулые плечи, притаился у стола, словно настоящий паук, выжидающий свою жертву...
Глава V Лихой гость
Поминальный стол почетных гостей в столовой палате затянулся до вечера. Там обед создавал впечатление духовного торжества. Перед началом многочисленное духовенство, принесшее с собой из церкви Меркурия Смоленского крест и иконы, сначала освятило воду, окропило ею столовую и окурило ладаном. По окончании молитвословия поставили на возвышении посреди стола просфору Пресвятые Богородицы, после чего трапеза началась с пения молитвы "Достойно есть". Затем, во время обеда, дьячки пели духовные поминальные песни. По окончании стола возносили чашу Пресвятые Богородицы, пили во славу Божией Матери, а в заключение -- за упокой усопшей инокини Феофании. Матвей Парменыч несколько раз выходил на двор раздавать милостыню собравшимся нищим, обходил столы простолюдинов и снова возвращался к многочисленным гостям, сытно поевшим и не торопившимся расходиться.
Обед, искусно приготовленный, состоял из множества блюд, счет которым гости потеряли. Пили вначале по малости водку: кто потрезвее -- менее крепкое "вино боярское", кто попривычнее -- крепкое "вино двойное"; отдали должную дань разным настойкам: на горчице, бодяге, селитре, с амброй, лимонную, можжевеловую. Закусывали всевозможными холодными постными яствами: привозной из Корелы копченой лососиной, соленой осетриной с крепкой вонью (вонь эта по тем временам приходилась по вкусу!), сухой сыртью ладожской, икряными блинами, свежей икрой и мешечной армянской, капустой ставленной, груздями и сморчками мочеными, сыром гороховым, редькой с хреном. Подавали после щи кислые со снетками белозерскими, рассольное из белужины, уху черную с рыбными толчениками и гвоздикой, белую с перцем, а для духовенства, придерживавшегося строгого поста, -- щи безрыбные и гороховое варево. Между ухой и горячими стряпчие приносили несколько перемен длинных пирогов и пирожков пряженных и подовых на масле ореховом с сигами, лодогой, налимьими молоками, вязигой, с кашей и сарацинским пшеном, с капустой и горохом. Затем подавали всевозможные рыбные блюда под взварами луковыми, чесночными, шафранными, рыбу жареную, вареную, паровую, тельное из щуки, лещей с кашей и чесноком, каши рыбные, овсяные и гречневые. За ними следовали сладкие печенья, оладьи и котлама с патокой, тестяные перепичи, орешки и шишки в маковом масле с медом и, наконец, сладости -- коврижки и пряники, груши и яблоки в патоке и квасу, леваши малиновые, пастила калинная и яблочная, мазюня из редьки и вишен с перцем, мускатом и гвоздикой, арбузы и дыни, варенные в патоке с перцем, и разные плодовые и ягодные медвяные взвары с шафраном, имбирем и корицей. Все это запивалось квасом медвяным и ягодным, пивом простым и "поддельным" с ягодами, брагой и в особенности разного рода медами -- оборным, боярским и ставленным. Любители заморского вина угощались французским, белым и красным, рейнским, романеей, греческим, мальвазией, бастром, алконом{23}. Богатые погреба Матвея Парменыча, человека самого по себе воздержанного, но любившего хорошо попотчевать гостей, хранили немало сортов заморских вин, редких по тогдашним временам.
Поздно разошлись гости, помянув не раз добром покойную хозяйку и пожелав самому благополучия, здоровья и утешения в дочери-красавице и сыне-молодце, который из осажденного Смоленска приехать на похороны, разумеется, не мог. Пытались гости, и в особенности Цыплятев, упросить хозяина вызвать Наташу, чтобы в лице ее почтить покойную хозяйку дома, но Матвей Парменыч решительно отклонил эти просьбы, сославшись на усталость и недомогание дочери.
Когда все разошлись, в столовой остался наедине с Матвеем Парменычем наименее желанный для него последний гость, боярин Равула Спиридонович Цыплятев. Время было позднее, хозяин устал, тем не менее Цыплятев пересидел всех сотрапезников и не торопился уходить. Наконец дворецкий Ларивон в сопровождении нескольких слуг заглянул было в столовую с немым вопросом -- не прикажет ли хозяин прибирать столы.
-- Не посетуй, Матвей Парменыч, коли засижусь я у тебя еще на короткое время, -- сказал Цыплятев. -- Отпусти слуг. Имею необходимость перемолвиться с тобой потаенными словами.
Матвей Парменыч движением руки отпустил Ларивона.
-- Что скажешь, Равула Спиридоныч? -- вздохнув, спросил он, опуская на облокоченные о стол руки утомленную голову.
-- Знаешь ты, Матвей Парменыч, -- тяжело ворочая языком от большого количества выпитых мальвазии и меда, вкрадчиво начал Цыплятев, -- знаешь ты, сколь я почитаю тебя, сколь почитаю память усопшей супруги твоей Феодосии Панкратьевны. Царство небесное ей и вечный покой в селениях праведных!
Он с трудом поднял ввысь осоловелые красные глаза, которые отнюдь не выражали молитвенного настроения, сощурил их и с чувством прижал правую руку к груди.
Матвей Парменыч нетерпеливо вздохнул и подумал, к чему постылый гость тянет ненужную канитель.
-- Знаешь ты это, -- повторил Цыплятев, -- а потому не увидишь злого умысла, поношения и оскорбления памяти покойной боярыни в словах моих в сей священный час. Матвей Парменыч! У гроба супруги и матери дочери твоей молю тебя: отдай за меня Наталью Матвеевну!
-- Опять ты за старое, Равула Спиридоныч! -- досадливо, с мукой в голосе молвил Матвей Парменыч. -- Хоть бы в сей именно священный час оставил ты меня в покое. Грех тебе тревожить душу умершей.
-- Нет, не тревожить душу светлые памяти Феодосии Панкратьевны, а утешить покой ее хочу я, Матвей Парменыч, -- неискренне-восторженно ответил Цыплятев. -- Посему у гроба боярыни молю и ее, да услышит она эти последние земные слова и мольбу мою и да благословит меня на брак с Натальей Матвеевной. Ты стар, Матвей Парменыч. Время ныне смутное. Заступников, кроме тебя, Наталья Матвеевна не имеет. Подумай, что станет с нею, если суждено тебе вскорости преставиться. На кого покинешь ее, беззащитную!
-- Сам ты немолод, боярин, -- угрюмо возразил Матвей Парменыч.
-- Что таить: немолод я годами, да крепок телом и душой, -- в свою очередь досадливо возразил Цыплятев. -- А крепость моя -- во власти да в милостях ко мне нового, Богом данного нам государя-короля и сына его, государя-королевича. Ты же...
-- Молчи! -- гневно-коротко оборвал его Матвей Парменыч. -- Не смей в честном доме моем имени этих нечестивых поганцев упоминать!
Цыплятев криво ухмыльнулся.
-- Изволь, пожалуй, подожду поминать. А все же, боярин, след бы тебе с опаской... Не плюй, говорится, в колодец...
-- Кончим беседу, Равула Спиридоныч, -- твердо сказал Матвей Парменыч. -- Говорим мы попусту: Наталья за тебя сама не пойдет.
-- Воли своей дочь иметь не может, -- не сдался Цыплятев. -- Дочь, не послушная отцу, согрешает к Богу. Честь же творить отцу -- волю Божию творить...
-- Не поминай ты всуе имени Бога, боярин; не греши! -- вновь досадливо прервал Цыплятева Матвей Парменыч. -- Бог от тебя давно отвернулся. Подумай по совести, если она у тебя осталась, какая твоя жизнь! Живешь ты неправдой, насилием, обидой; дела и вся жизнь твоя злая. Покойницу жену в гроб вогнал непотребной жизнью. И хочешь чистую мою голубицу в жены себе просить! Нет, Равула Спиридоныч, сказал я тебе и сегодня то же повторю: не бывать тебе мужем Натальи. Честью тебя прошу: уйди, забудь дорогу к дому...
Матвей Парменыч взволнованно встал и зашагал по горнице.
-- Не гони, боярин, сам уйду. Прежде посчитаюсь с тобой, -- нагло сказал Цыплятев.
В голову ему кинулись и хмель, и злоба. Лицо побагровело.
-- Знаешь ты, думаю, боярин, -- зло и ехидно-вкрадчиво заговорил он, -- сегодня утром казнь состоялась над попом Харитоном. Злодей этот прибежал от калужского "вора", намыслив гиль на Москве учинить. Обзывал "вора" государем законным, а короля с королевичем поносил бранными, предерзкими словами. Бояре Воротынский да Голицын Андрюшка за приставы сидят. Того и гляди, и боярам тем смертная казнь будет. Они ж поважнее тебя. Так хочу я по дружбе тебя спросить, Матвей Парменыч: уцелеет ли твоя голова на плечах, если узнают, что в доме твоем такой же, как поп Харитон, злодей укрывается? Что этот молодец троих жолнеров короля польского и государя нашего под стенами московскими сразил? Ась, боярин?
Матвей Парменыч, на мгновение смутившийся, тотчас овладел собой и вместо ответа окинул Цыплятева презрительным взглядом.
-- Молчишь, боярин?.. Пожалуй, молчи да слушай, говорить нам с тобой в другой раз не доведется. За хлеб за соль твою спасибо. Не думал я, что гостьба в твоем доме нынче так окончится. Спасибо и за то, что гостя из дома выгнать посулил. Что греха таить: злопамятлив я, Матвей Парменыч, и силен. В руках ты у меня. Захочу -- запытаю, в клоповнике сгною, по капле кровь из тебя выпущу и на глазах у тебя над девичьей красой голубицы надругаюсь. На что мне женка, коли в полюбовницы, не спросясь тебя, взять ее могу! Так вот, боярин, подумай и дай ответ: отдашь ли за меня добром Наталью Матвеевну?
Матвей Парменыч стоял, прислонившись к угловому поставцу. От чрезвычайного волнения он задыхался, голова кружилась.
-- Уйди!.. -- сказал Матвей Парменыч, хватаясь одной рукой за грудь, а другой указывая Цыплятеву на дверь. -- Уйди, пока цел. Не то... холопов кликну...
-- Не трудись, боярин, -- смотря на старика с наглой усмешкой, сказал, медленно поднимаясь с лавки, Цыплятев. -- Дорогу я и сам найду. Прощаться с тобой не стану: авось даст Бог скоро свидеться...
Он неторопливо направился к двери, открыл ее, но у порога остановился.
-- Боярышне своей скажи: в гости жду. Да привередлив я: в мыльню бы наперед сходила -- красу девичью попарить. Авось по вкусу тогда придется...