Это о годе двадцать восьмом: случайно застряло в старой моей записной тетради.
Да, приходится оговаривать это, -- слишком стремительна стала жизнь, и сегодняшний день уже очень мало похож на день вчерашний.
Когда над морем, очень цепко присосавшись к воде, залегает плотный, волнистый, голубоватый, издали нехолодный даже, похожий на сбитое стадо белых овец туман, тогда отсюда, с горы, виден -- и до чего же отчетливо! -- весь изрезанный изгиб берега, и даже тот, самый дальний, похожий на голову нильского крокодила мыс, на котором по ночам сверкает маяк: три часа езды пароходом отсюда до этого маяка.
Мыс с маяком -- он существует всегда, он каменный, вечный, и по ночам он подмигивает таинственно, но даже его съедает испарина моря, он расплывается в ней, зыблется, растворяется, перестает быть. И только туман над самой водою очерчивает вдруг его так ярко, только благодаря туману вдруг начинает он и днем глядеть в глаза всеми изломами своих базальтовых скал, откуда-то озаренных желтым, розовым, ультрамариновым.
Отхлынет от берега туман, унеся с собой очарование, и Пантелеймон Дрок, -- весь голый, только ниже живота черный с красным горошком платок в обвязку, -- весь медно-красный, весь состоящий из мускулов, пота и мозолей, перебивающий цапкой землю между своими кустами помидоров, баклажан, зеленого перца, посмотрит, бывало, на море и облегченно скажет:
-- Ну, слава богу, черти его унесли!
На далекий, таинственный мыс он не посмотрит даже: ему не нужны ни мыс, ни маяк на нем. Он очень упористо стоит на своем куске земли босыми ногами, на которых большие пальцы величины чрезвычайной и даже отставлены от других пальцев на целый палец.
Земля его в уютной котловине и глядит на юг. Где она выше -- там чистая рыжая глина, где ниже -- там наносный черный шифер, и Дрок заставляет ее на рыжем выгонять лопушистый табак, на черном -- пшеницу и кукурузу, а где шифер лежит глубоко, на целую лопату, -- там у него огород. Для поливки в разных местах у него копанки с желтой дождевой водой, и в одной, самой большой, купаются его ребятишки, когда пасут корову.
Направо, внизу -- город, налево, вверху -- несколько домишек. В одном, ближнем, живет слабоумный, разбитый параличом старик, сорок лет прослуживший здесь в таможне. Теперь он получает пенсию. Когда уходит в город его жена, тоже старуха, Настасья Трофимовна, -- ему уже через полчаса становится страшно одному сидеть в комнате; ступая правой ногой и подтягивая левую, опираясь на палку и держась за косяки дверей и выступы стен, он выволакивает себя наружу и, помещаясь между кустов так, чтобы виден был город, начинает кричать:
-- На-а-стя!.. На-стя-а!..
Потом чаще, чаще, и совсем непрерывно, и очень долго:
-- На-асть, насть-насть-насть... На-а-астя!..
Волосы у него длинные, белые, тонкие, как у детей, белая длинная борода, белое незагорающее лицо, и неизменная на нем черная тужурка, вся закапанная спереди. Голос у него был еще очень громкий. Фамилия его была Недопёкин.
Когда он видел Дрока, то кричал ему, но Дрок уже привык к этому и не отзывался. Жалости к старику у него не было, презрения тоже, -- просто он был ему не нужен. Но рядом с Недопёкиным жил человек, которого он не любил: это был учитель пения -- Венедикт Митрофаныч, человек уже пожилой тоже, но ученики звали его Веней. Дрок знал, что в школе он получал всего только сорок рублей, но проводил там не только целые дни, иногда и ночи, -- это когда надо было готовиться к школьному спектаклю, шить и замазывать декорации: "Днем когда же?.. Ребята -- разве они дадут?.." Или: "Ребята -- они на тебе повиснут, разве от них уйдешь?"
Роста он был небольшого, с виду щуплый и хрупкий, но даже и ребята, которые целыми днями на нем висли, не могли его утомить.
Была одна ночь в марте, когда Веня подымался к себе из школы часа в два, но светила ущербная луна, роились звезды, кричали дикие гуси, пролетая на север, и тянуло тихим теплом с юга, а Дрок на своей земле равномерно звякал железом лопаты о камень, спеша закончить перекопку. Он копал недалеко от дороги, и Веня разглядел, что он до пояса гол, как и летом.
-- Что это вы, Дрок, себя надрываете так? -- остановился Веня.
-- Никакого надрывания тут нет, -- отвечал Дрок недовольно. -- А если я должен всю эту землю перевернуть, то... как по-вашему?
-- По-моему?.. Большой у вас кусок земли, Дрок!
-- Ага!.. Большой, находите?.. Так что вас завидки берут?.. А я же по копейке с метра в горхоз плачу!.. Ну, бегите теперь вы, давайте им по две або полторы, -- вот и ваша будет!
-- Мне не надо, на что она мне?
-- Вам не надо, а сами говорите: большой кусок!.. Кому не надо, тот безо внимания, и даже он слова не знает, большой или маленький... Я с воза наземь дванадцать пудов сымаю, а недавно, года три назад, -- я с земи на воз дванадцать ложил... Ну, мне уж сорок второй, я уж не молодых годов считаюсь... И должон бы я силу больше иметь, кабы руку себе не сломал...
-- Что вы?.. Давно это? Не слыхал я что-то...
-- Где же вам и слыхать, когда это ж в селе я тогда жил, -- ну, одним словом, дома, в отца з матерью... Семнадцать годов мне тогда было, -- на лошади я верхом, -- и на всем скаку -- туда к черту!.. Называется наше село Звенячка... Это... может, когда слыхали, -- Ново-Ушицкий был уезд Подольской губернии. У меня же там брат живет, -- как же!.. Как землетрясенье было в прошлом годе, говорили тогда все: "Вот Крым провалится!.. Вот провалится!.." И как все отсюдова тикали, то была и у меня думка домой отсюда ехать... Я брату пишу: чи ты примешь, чи ты не примешь, бо я вже сам-сем: такой урожай от меня... Он пишет мне по-своему, по-украинскому, -- давал людям читать, как я уж того языка не понимаю: приезжай, пише, кусок хлеба знайдем... Ну, а тут успокоилось, я и раздумал тикать... А не так давно он уж мне пише: "Разоренный я совсем: хочу к тебе ехать... Може, где себе место знайду..." Я ему, конечно, ответ: "Раз ты теперь стал разоренный, то это ж нема чего лучше, -- как ты теперь, стало быть, бедняцкого элементу..." Не знаю уж, как он теперь... Руку же я себе сломал правую... Ну, спасибо, у нас в селе костоправ был, Гордей его звали, старик хотя, ну, такой вредный, что как ему горилки пивкварты не поставлят, то он и лечить не буде... Выпил он, обрызгал меня из последнего, что в рюмке осталось. "Держите его, говорит, дужче, хай не копошится!" Пощупал он. "На четыре части, говорит, и то хорошо, что поперек, а не вдоль..." В полотно такое домашнее -- непокупное -- забинтовал, потом в лубок всю руку. "Так, говорит, и держи ее палкой и спать не спи..." Пришел на другой день к вечеру, пощупал: "Ну, кажи: боже, поможи". Я кажу: "Боже, поможи!.." А он мне как надавит вот это место пальцем, так я и зашелся весь... Это он мне еще одну косточку вправил... Потом даже три дня не являлся, а как явился, прощупал: "Ну, кажи, хлопче: "Славу богу!"" -- "Славу богу!" -- "Ну вот за то же я тебе руку до шеи привьяжу!" А уж так недели через три: "А ну, хлопче, крестись", -- говорит. Стал я руку подымать и, значит, на лоб не могу и на правое плечо не могу, только на левое. "Ну, ничего, кажет, и сам бог с тебя кращего креста спросить не может, как он же тебе сам руку зломав..." Видали теперь, через что я силы настоящей не имею?
-- Да уж больше, чем у вас, Дрок, сила, -- куда же она еще?.. В цирке себя показывать? Вы как будто на меня серчаете, -- смущенно говорил Веня, но Дрок кричал еще азартней:
-- А кто теперь друг на дружку не серчает?.. Все не только даже серчают, а с лица земли готовы стереть!.. А мне то на вас досадно, что пению вы, извиняйте, учите, а ребята мои вот христославить не умеют... Также и на Пасху... Могли бы они заробить какую-нибудь копейку, а то они воют, как те коты, какие на крышах, а что они воют такое, этого у них даже в понятии нет...
-- Христославить!.. Этого от нас не дождетесь, -- улыбался Веня, -- этому учить мы, конечно, не будем...
-- А не будете, то зачем вы и учите?.. Ну, с тем до свидания, когда такое дело, -- мне копать надо, а вам итить спать... И холодно начинает, как я раздевши...
Веня отошел, но, вспомнив, крикнул назад:
-- Вы бы их в кино когда-нибудь повели, ребят ваших!..
-- В ки-но-о?.. Это для пристрастия?.. -- на всю тихую весеннюю ночь кричал Дрок. -- Да я в газете читал, как один мальчишка завел другого в сарай дровяной, там его удушил, пальтишко снял с него, за трешницу продал да в ки-но-о!.. И почему же это он осмелился так?.. А это он до кина пристрастия имел, а денег не было!.. Ки-но-о!.. Это же для ребят все равно как для нас водка!.. Вон вы советы какие даете, а еще у-чи-тель!..
Веня отходил от Дрока поспешно и, отходя, долго еще слышал яростный звяк его лопаты о камешки и какое-то бормотанье, так как остановиться сразу и замолчать, как отрезать, Дрок не мог: он очень разжигался, говоря что бы ни было, в нем очень много подымалось, и, зная это, Веня боялся, не сломает ли он держак лопаты, слишком глубоко засаживая ее в тяжелую глину, и не будет ли потом ругательски ругать его во весь голос, свирепо доламывая буковый держак ногами.
И только добравшись до своего склона горы, откуда Дрока уже не могло быть слышно, Веня с радостью различал громкие крики весенних диких гусей в небе, посвистывание куличков над морским берегом и брачное хрюканье дельфинов, которые оглашенно ныряли и подскакивали теперь в лунном столбе, поднявшемся черт знает как высоко: если бы не лунная дорога в море, никак нельзя было бы поверить, что в такую дальнюю даль ушла линия горизонта.
II
Очень трудно было, особенно при плохом зрении, определить точно: что же это такое двигалось в гору медленно и цепко, похожее на огромную черепаху с четырехугольным черным блестящим панцирем, на вид очень тяжелым и прочным. И только когда черепаха эта проползала вблизи, совсем близко, в двух-трех шагах, можно было разглядеть, что это Пантелеймон Дрок тащил связанные проволокой листы старого кровельного железа -- тыльной, промасленной, стороной кверху, покрашенной -- вниз. Железо было десятифунтовое, и тащил он кипу в двадцать листов, и щедро капал пот с его весьма неправильной формы носа и широкого бритого подбородка.
Так, разобравши, наконец, что это за черепаха, Настасья Трофимовна, крупная старуха с высосанным мучнистым лицом, всплеснула руками и сказала испуганно:
-- Разве можно так, Пантелей Прокофьич?! Ведь у вас сердце этак лопнет!
И выпуклые, зелено-мутные глаза ее мигали часто.
Но, грохочуще проползая мимо нее, Дрок ожег ее выпадом злых багровых маленьких глазок и прохрипел:
-- Покупайте мне лошадь, от тогда на лошади буду возить!
И только к вечеру этого дня, когда еще таким же образом два раза проволок он свои панцири из листового железа по пяти пудов каждый, узнала Настасья Трофимовна, что внизу, у моря, в доме отдыха металлистов, где был ремонт осенью, продают старое железо с крыши, и Дрок закупил его тридцать пудов, имея в виду скорую постройку своего дома.
Еще раз всплеснула руками Настасья Трофимовна и сказала шепотом:
-- Кто же теперь строится? Какой кобель?
-- Ну, значит, я и есть этот самый кобель, когда такое дело! -- осерчал Дрок и добавил уже наставительно: -- Мне з моим семейством жить негде, если вы хочете знать!.. У меня пьятеро, да шестое, извиняйте, в утробе матери!
-- А разве ж вас с квартиры гонят?
-- А какая у меня квартира? -- кричал Дрок, потный, красный, размахивая проволокой, скрученной в тугой бунт. -- Моя квартира -- одна комната, и она холодная, что касаемо зимнего времени!.. А мне не меньше две комнаты надо, вот!.. И корове сарай, поняли?.. И курям опять же абы что... И табак на суруках было чтобы где сушить!.. И хлеб чтобы куда ссыпать!.. А также картошку, капусту складать... кабачки, кукурузу... Вот!.. Мне для всего помещение надобно, а не одна комната!.. Я пенсии не получаю, как старик ваш живущий!..
Дрок упорно таскал к месту, облюбованному им для своей постройки, то старые балки, то стропила, то доски... Наконец, завел тачку и начал издалека привозить дикий камень для стен и старый кирпич для печки.
С огромной яростью орудуя киркой, принялся он рыть канавы для фундамента и потом закладывать их бутом... Это было осенью, когда с поля и огорода все уже было снято, а если табак еще зеленел густо, то листья его шли уже от боковых побегов: такие листья не собираются, они красуются только до первого мороза, который одним ударом превращает их в бессильные кофейно-рыжие тряпки.
Дрок клал фундамент на извести, как заправский каменщик, сделавши себе из дырявой ряднины фартук, но все не хватало у него песку, и он говорил удивленно: "На ж тебе, как эта звестка песок жрет!.. Все одно, как свинья полову!.."
И шел с мешком на пляж, а когда тащил оттуда полный мешок мокрого песку, то шея его багровела, вздувалась и пульсировала звучно, а в голову снизу било жаркими железными обручами и бухало там, как в пустой бочке.
Должно быть, здешние горы строили свои крутобокие массивы с таким же напряжением, с таким же остервенением, с такою же злостью силы... И только время пригладило их, взъерошенных, только воды и ветры обрушили вниз все их колючее, острое, непримиримое и укрыло их дикие известняки и граниты однообразно-ласковым буковым лесом.
Класть прогоны на фундамент и устанавливать на них балки в отвес помогала Дроку жена Фрося.
Она не хотела, она ворчала, она говорила:
-- Нанял бы ты лучше плотников на день!
Но кричал, свирепея, Дрок:
-- Ка-ак это "нанял бы"?!. Это чтобы они с меня по пьятерке содрали?.. И чтобы всеми считалось это наемный труд?.. Нехай они з меня заработают, как я подохну!.. А как я себе зараньше, перед смертью, гроб сделаю, то вот они с меня что заработают!
И перед самыми глазами Фроси (зеленоватыми, с золотыми блестками) тряс очень жестким кулаком, заляпанным сосновой смолой.
Смолоду Фрося, должно быть, была и весела, и беззаботна, и миловидна, потому что и теперь еще осталась, хоть и слабая, игривость в глазах и розовели иногда тонкокожие щеки. Но подобрались уже щеки, втянулись, губы подсохли, шея пошла складками, светлые волосы потемнели, поредели.
-- Держи стояк, иди! -- командовал Дрок. -- Потрафляй, абы шпенек в гнездо вошел!
И Фрося, взглянув на него исподлобья, обхватывала столб огрубелыми, хотя и тонкими в запястьях, шелушащимися руками.
Дом себе ставил Дрок не в котловине на горе, где было его поле, а гораздо ниже, в балке, где прежний владелец этого участка выкопал колодец. О бывшем владельце здесь не осталось памяти, даже и смутной, а колодец Дрок сам вычистил и огородил. И теперь, когда, отдыхая, пил взятую оттуда воду, он говорил вполголоса, оглядываясь кругом, Фросе:
-- Ну, ты где еще такую воду пила, а?.. Я все здесь колодцы и фонтаны перепробовал, также и казенный водопровод, -- не-ет, брат!.. Ты только языком своим бабским дзвону об этом не давай!.. После такой воды и зельтерской пить не захочешь...
Все было податливо и укладисто: земля, камень и дерево, но оказался очень коварен один продольный верхний прогон. Гнезда в нем выдолбил Дрок по нижним концам столбов, но разошлись немного верхние, и когда Фрося, стоя на лестнице, помогала его укладывать и приподняла его над собою, он вырвался у нее из рук. Он оцарапал ей плечо, чуть не выбив глаз другим концом стоявшему на другой лесенке Дроку и, описав мгновенную прихотливую дугу, звонко брякнулся о другие прогоны и кроквы.
Фрося зажала плечо рукой и спустилась молча, только поглядев в желтые глаза мужа своими зелеными, с искрой, и, усевшись поодаль от бревен на сухую щепу, спустив синий платок до переносья, плакала, всхлипывая, больше от испуга, чем от боли, а Дрок сел с нею рядом, чувствуя тоже какую-то оторопь и бормоча вполголоса:
-- Могло бы и в голову вдарить -- тогда крышка!.. Однако горобец и тот гнездо себе вьет... ворона даже -- и она прутья до горы на деревья таскает... Обязан и человек хату себе сам своими руками делать.
И когда отплакалась Фрося, он сказал ей, поплевав на руки:
-- Ну-ка, фатайся за тот теперь конец, а я уж за этот...
Тяжелый прогон снова пополз кверху, и на этот раз шипы столбов покорно вошли в гнездовья.
Однажды, лузгая семечки, подошли к Дроку два плотника, братья Подскрёбовы, Никита и Денис, молодые еще, но хлипкие, оба рыжие, с землистыми лицами, и Никита, старший, сказал, расставив ноги:
-- Вот так столбы поставил!.. Да как же ты, дупло, без ватерпаса столбы поставил!.. Ведь они у тебя завалятся к черту при первой возможности!..
А Денис добавил:
-- И план ты должен был представить на утверждение, то есть план своего дома. А то вполне мы можем эту твою халупу обраковать к чертям и совсем воспретить...
Но Дрок, медно-красный, вдруг поднял над головой топор, как томагаук, и двинулся на них, ворочая медвежьими глазками и рыча, так что Никита отошел поспешно и, отзывая Дениса, говорил:
-- Ведь он шутоломный, черт!.. От него можешь трудоспособности лишиться на все сто процентов!..
А Дрок кричал им вдогонку:
-- Учить меня явились!.. А того и не знают, что я смальства по бондарной части работал... Также и по колесной тоже... Ва-тер-па-сы!..
Когда же и стропила он утвердил на два ската и запалубил под железо, откуда-то взялся печник Заворотько, семидесятилетний, полуслепой уже, но старавшийся держать серую кудрявую голову как можно прямее и делать вид, что он только что хорошо выпил, очень потому весел и весь свет ему любезен и мил.
Высокий, длинноногий, он подошел медленно, но уверенно, кашлянул браво и сказал вкрадчиво:
-- Боже, поможи!.. А я смотрю иду, что ж воно такое?.. Чи воно завод, чи воно хвабрика... Аж воно ни завод, ни хвабрика, а то самое, до чего плиту треба... Та-ак!.. Ну, это тебе Заворотько, -- печник есть такой, -- сделает в лучшем виде... А уж гроши з тебе сдерет, как все равно святой с бабы!
-- Про-валивай, куда шел! -- отвернулся Дрок.
-- Как это "проваливай"?.. А кто ж тебе делать будет? -- спустился с веселого тона Заворотько.
-- А сам я на что?.. Сам я делать буду, -- вот он кто!.. Видал такого? -- выставил перед ним кулак Дрок.
-- Таких я, друг, видал многих, -- только глину они зря портили да кирпич губили... И меня же сами звали они поправлять, -- это чтобы бабы на ихних головах горшков дуже много не били, как и горшки тоже грошей стоют!..
-- Да понимаешь ты, -- кричал ему прямо в уши, подскакивая вплотную, Дрок, -- что тут все должна быть моя собственная работа, чтобы никто отнять моей хаты не мог?
-- А на черта кому твоя хата, чтоб ее отнимать?
-- Все встать могут в свидетели, как оно не купленное, а сделанное моим чисто трудом!.. Вот!.. Все видали кругом и сейчас видят! -- кричал Дрок.
-- Ну, погоди, -- останавливал его рукою Заворотько. -- На стены ты камень припас, значит, видать, фафарку хочешь делать?
-- А, разумеется, фафарку!.. Что, мы вместе с бабой фафарки не слепим?
-- Хитрости никакой нет!.. Только крестовины вставить...
-- И вставлю!.. И окна-двери навешу!.. И железом накрою!.. Все сам!
-- Ну, то уж дело твое... Хочешь, чтоб на голову тебе капало, тоди крой сам... А плиту тебе Заворотько-печник зложит... Думаешь, много он возьмет?.. Не-ет, он теперь много не берет, как он уж не союзный... И даже так я тебе скажу (тут Заворотько понизил голос до шепота), что даже он никому и ни-ни об этом! Придет он к тебе до сход солнца, а уйдет, как фонари зажгут... Так, чтоб его никто и не бачив!
К новому году Дрок перешел в свой новый дом, в котором было только две комнаты, и, хотя железо на крыше на виду у всех укладывал сам Дрок и сам его красил, крыша все-таки не текла, а заворотькиной плитой Фрося осталась довольна.
По стенам снаружи дома развесила она под самой полкой крыши пучки золотистых кукурузных початков, на крыше разложила оранжевые пузатые бородавчатые тыквы, -- это было в теплый солнечный день, -- и то и дело выбегала любоваться этим украшением и только вечером, когда натянуло с моря дождевые тучи, сняла.
А Дрок, водворивший уже в новом сарае корову, спешно сооружал другой сарай для сена. Он стучал бы и по ночам, если бы ночи не настали темные, хоть глаз коли.
В той же комнате, которую занимал он раньше, поселился какой-то приезжий по фамилии Дудич.
III
Упал в колодец средний сынишка Дрока -- Егорка, лет восьми. Как он очутился там, на той самой, дубовой почерневшей и скользкой балке, которую Дрок все собирался вырубить, этого Егорка не мог объяснить отцу потом, когда его вытащили.
Он стоял перед отцом круглоголовый, плотный, очень спокойный, даже пожимающий плечами, всем своим видом дававший понять, что иначе и быть не могло, что вообще всякий, кому случится упасть в колодец, должен стать там на поперечную дубовую балку и время от времени не спеша кричать, чтобы его вытащили, -- не спеша потому, что попадать в колодец не всякий день удается, а любопытного там очень много, и когда от стенки колодца там отрываешь маленькие камешки и бросаешь в воду, то они булькают совсем иначе, чем ежели бросаешь их сверху.
Побледневший, оторопевший, спрашивал сына Дрок:
-- Стервец ты этакий, как же ты туда упал, скажи?
А Егорка, сморщив безволосые брови и глядя в землю, отвечал густо, однако немногословно:
-- Упал, и все.
-- А на перекладину же ногами ты как попал? -- хотел допытаться Дрок, но Егорка отвечал так же густо:
-- Попал, и все.
-- Ну, мерзавец же ты этакий, как же ты летел туда, скажи: чи ты вниз головою, чи ты ногами вперед? -- допытывался отец.
-- А я же почем знаю? -- светло глядел на него Егорка и пожимал не узкими для восьмилетнего плечами.
Лицо у него было щедро усеяно конопушками, левый глаз с маленькой косиной, заметной только тогда, когда он поворачивал голову направо.
Он непритворно был удивлен, почему это так в голос заплакала мать, когда его вытащили, а отец, заделывая брусьями устье колодца, кричал ей:
-- Ты зря не реви, а кругом его щупай: чи не оборваны ль у него все печенки, или его в больницу сейчас вести надо!
Все у Егорки оказалось в целости, и вечером в этот день Дрок жестоко отхлестал его ремнем, больше имея в виду полную для себя непостижимость этого случая, чем со злости.
Зато вскоре после того сломал себе руку семилетний Митька. Он подставил с земли на крышу дома тонкую легкую доску и подпрыгивал на середине ее, пока она не переломилась пополам. Упасть ему пришлось о камень рукою, и то, что этот сынишка его так же, как и он когда-то, сломал не левую, а именно правую руку, и не в локте, а около плеча, очень поразило Дрока, так что пальцы его, привычно потянувшиеся было к уху Митьки, сами остановились на полдороге.
В больнице с Митькой проделали почти то же, что когда-то старый костоправ Гордей из села Звенячки проделал с самим Дроком, и руку подвязали ему марлевой повязкой к шее, но ровно через четыре дня он, цепляясь за сучья одной левой рукой, полез на грушу следом за Егоркой, и вот тут-то уж жесткие пальцы Дрока дотянулись до маленького, прижатого Митькина уха.
-- Соба-чонок скверный! -- кричал Дрок. -- Я тебе доску простил, поганец, а вона ж вещь хозяйственна, а ты, калечь убогая, еще и грушу зломить хочешь?.. По-до-жди!.. -- и тащил его к дому.
Митька был очень вертлявый и визгливый, и, вертясь и визжа, он всячески старался вырваться, даже пробовал кусаться, а когда оставил его отец, пообещал, хныча:
-- Хорошо-хорошо... Вот я... еще одну руку сломаю!..
Но Дрок знал, что он, хотя и сердит, отходчив, однако говорил о нем Фросе:
-- Убери от него все доски в сарай, абы на дворе не валялись!
На старшего, Ванятку, лет уже десяти, пожаловались Дроку, что он, такой же спокойный по натуре, как и Егорка, и такой же круглоголовый и плотный, когда пас корову около одного временно оставленного под присмотр Настасьи Трофимовны дома, обдуманно и метко швыряя с разных расстояний камнями, выбил все до единого стекла в окнах.
Настасья Трофимовна обычно несколько побаивалась крикливого Дрока, но теперь она кричала сама, часто нагибаясь в поясе:
-- Что я теперь скажу хозяину?.. У-сте-рег-ла!.. И от кого же вред такой страшный? От мальчишки! От мальчишки! От хулигана! За которым отец-мать не смотрят!..
Все, что у нее накопилось против Дрока за несколько лет, выложила крикливо и сбивчиво эта старуха с мучнисто-белым иссосанным лицом, на котором и нос, и губы, и выпуклые глаза -- все было громоздко; но чаще всего и язвительней всего повторялось ею:
-- Извольте сейчас же вставить, гражданин Дрок!
И это больше, чем все другие ее слова, раскаляло Дрока.
Он начинал чаще и слышнее дышать, багроветь от шеи к вискам, и, может быть, он изувечил бы старуху, если бы Фрося не поспешила увести ее, как будто затем, чтобы посмотреть на битые стекла, но больше затем, чтобы спрятать от мужа своего старшего.
Прятать его пришлось ей дня три, пока не отошел Дрок. Он мерил стекла старым аршином, рассчитывал, насчитал на двадцать с лишком рублей, думал мучительно и успокоился только тогда, когда пришел к твердому решению ни одного стекла не вставлять.
Тогда появился Ванятка, и между отошедшим отцом и провинившимся сыном произошел такой разговор:
-- Теперь ты растолкуй мне, бо я не тямлю, зачем ты з этими чертовыми стеклами связался и что у тебя в башке было? -- сдержанно, и нарочно сидя при этом и положив нога на ногу, начал Дрок.
-- Ничего, -- ответил на последнее Ванятка, упорно глядя на необычайно большие пальцы босых отцовских ног.
-- Но ты же, олух, ты знаешь, что за те стекла два червонца я отдать должен? -- повысил голос Дрок.
-- Зачем? -- как Егорка, пожал плечами Ванятка, несколько удивившись, и посмотрел отцу прямо в глаза.
Глаза Ванятки были, как у матери, зеленоватые, с золотыми жилками, и Дрок, подняв шершавые брови до середины лба, закричал, размахивая руками:
-- Как же я матери твоей повсегда говорю, чтобы меньше как восемнадцать человек ребят у меня и не было, это знай!.. Потому, я говорю, хо-зяйст-во -- оно требует!.. Одно чтоб курей пасло, друге чтоб гусенят пасло, третье чтоб телят пасло, а то чтоб отцу помогало, а та чтоб матери, -- от когда хозяйство может итить!.. Ну, когда же вас у меня до осемнадцати ще богацко работы, ще только пьятеро, и то я з вами, з шибаями, не знаю, что делать, а когда вас осемнадцать будет?
-- Тю-ю! -- спокойно отозвался Ванятка.
-- А что же ты тюкаешь на свово батьку? -- снял ногу с ноги опешивший Дрок.
-- Во-сем-на-дцать! -- протянул явно презрительно Ванятка, но, увидя, что отец уже разгибает спину, вот-вот подымется, он опрометью кинулся между кустов к морю, и, наблюдая этот неистовый бег, сказал Дрок жене:
-- Шо я тебе часто говорил: смотри, абы восемнадцать, как у моей матери было, то я уж теперь раздумал...
Сарай для табаку приделал Дрок из фанеры непосредственно к одной из стен своего нового дома, и густо один к другому висели там суруки с сухими листьями бродящего и удушливо пахнущего табаку. Зимою при небольшой лампочке каждый вечер допоздна делали папуши, и трое ребят Дрока, как бы они ни набегались за день, должны были папушевать табак, пока не засыпали сидя.
Дрок никогда не курил сам и не понимал, зачем курят, но из всего, что он сеял и сажал на своем поле, только табак давал ему возможность существовать. Он заготовлял его плохо, понаслышке. Здесь много осело мелитопольских баб-табачниц, когда-то работавших на больших плантациях у татар и греков, но Дрок упорно никого не брал себе в помощь.
Спокойные Ванятка и Егорка были именно настолько медлительны, как того требовала кропотливая работа над папушами, и Дрок видел, что года через два, через три они уж научатся делать это не хуже матери. Сам же он был слишком нетерпелив, и грубые пальцы его иногда не могли разобраться как следует в нежных овальных листах и рвали их. Плохим помощником был и Митька, но уже совершенно мешали работе младшие.
Дрок немало гордился тем, что пока ни одной девочки не было у него в семье. Та жизнь, которую он вел теперь и которая рисовалась ему далеко впереди, требовала силы прежде всего. Даже и ум этой жизни был только сила. Земля здесь была, как дикий конь, а объезжать, обуздывать диких коней -- не женское дело. Загадочная плодовитость земли, на которой прочно стоял Дрок узловатыми ногами, требовала ответной плодовитости Фроси, но из тех восемнадцати детей, которые представлялись его воображению, по крайней мере вся первая дюжина должна была бы быть мужскою, и пока Фрося не обманула его надежд и ожиданий в первом пятке.
Двое младших ребят Дрока (Колька, лет четырех, и Алешка, еще ползунок) характеры имели разные. Колька все плакал. Просил ли о чем, выходил ли из дому на двор, шел ли со двора в комнату, даже копался ли один в песочке около дома, этот приземистый большеголовый крепыш всегда сипло хныкал, точно хотел отхныкаться сразу за короткое время на всю остальную жизнь. Алешке же, наоборот, очень большого труда стоило заставить себя плакать.
Когда его оставляли дома одного, а он хотел ползать по двору, он подползал к двери и стукался в нее несильно лбом; так же несильно, исподволь, для начала заводил он рев:
-- Хы... хы... хы-хы-ы...
Если никто не отзывался на это и не отворял двери, он стукался с большим размахом и от боли начинал реветь сильнее:
-- Э-а-э... Э-э-э... Э-э-э!..
Когда же и это не помогало и никто не приходил к нему, он стучал лбом без останову и от все растущей боли ревел все громче, все неистовей:
-- А-а-а!.. А-а-а!.. А-а-а-а-а!..
Пока не прибегала, запыхавшись, мать, тоже с криком:
-- Алеша! Алешечка!.. Что ты, Алешечка?
Но Алешечка с красной шишкой на лбу, задрав ноги, закатывался неуемно, время от времени пробуя крепость пола затылком.
О нем говорил вдумчиво Дрок:
-- Кто же это растет, такой упорный?.. Сказать бы, что на меня он схожий, -- волос у него показался темный, -- так я же разве головою об дверя бил?.. Никогда я этим не занимался!
-- А ты разве помнишь, бил или нет? -- спрашивала Фрося, усмехаясь, но Дрок кричал, блестя белками, зубами и каплями пота на носу:
-- Все об себе человек должен помнить от самой даже утробы матери!
Фрося была в это время уже на сносях и вскоре родила девочку.
IV
Был июнь в начале.
Белобородый Недопёкин выволок свое очужелое тело в дубовые кусты, откуда был виден город, и кричал:
-- Отра-ви-те меня!.. Яду мне дайте!.. Розалия Марковна!.. Отравите меня!.. Ведь вы меня слышите!.. Розалия Марков-на!..
Розалия Марковна была когда-то здесь зубным врачом, но уехала отсюда уже лет восемь назад. Старик забыл об этом. Он помнил только, что ушла, как всегда, на базар в город его жена, оставила его одного. Ужас его перед одиночеством был безмерен.
Небольшая собачонка Сильва, которую взяла щеночком и вырастила Настасья Трофимовна, тоже заболела уже в этом домике скулящей терпкой тоской. Как только показывался около кто-нибудь чужой, она -- черненькая, лохматенькая, с белым воротничком -- подбегала к нему со всех ног, ложилась на его дороге, изгибалась заискивающе, спрашивала тоскливыми глазами: "Может быть, ты меня возьмешь к себе? Может быть, тебе нужна такая маленькая собачка?.." А когда равнодушные ноги переступали через нее и шагали дальше, она забегала снова вперед, ложилась и умоляла тоскливыми глазами.
Сильва тоже, хотя и в стороне, смотрела на пестрый город внизу, и, заметив ее, старик подзывал собачку, подсвистывая:
-- Сильва-сильва-сильва-силь-ва-а!
Сильва виляла хвостиком, но не шла, и, подымая в ее сторону палку с половинками, с остатками многочисленных монограмм, старик жаловался ей плаксиво:
-- Вот... с этой палочкой... я гулял там... там!..
Указывал набалдашником на город и плакал.
Когда он увидел Дрока в праздничной белой рубахе, подпоясанной ремешком, как он пробирался в кустах ниже и левее его, он закричал было ему радостно:
-- А-а!.. Гражда-нину Дроку!.. -- и даже сделал в его сторону два-три ковыляющих шага.
Но Дрок согнулся, чтобы не так заметно было его в кустах, и ярко замелькал своей праздничной рубахой по направлению к домику, где жил и -- он знал -- теперь был дома Веня.
Дроку также хотелось теперь кому-то рассказать о своем новом, и некому было здесь, кроме Вени. Он рассказал бы и старику, если бы тот способен был что-нибудь понимать.
Веня занят был тем, что, усевшись на табурете посреди двора, ставил аккуратные заплаты на свои летние брюки.
-- Ага!.. Здравствуйте вам!.. С праздником! -- протянул ему желтую, как репа, ладонь Дрок. -- Или у вас нет праздника, тогда извиняйте... А у меня же прямо в кругу!.. Такой я сейчас довольный, во! (Чиркнул себя по литой медной шее пальцем.)
Посмотрел на него Веня удивленно: лучился Дрок. Он даже как будто моложе стал; он был без фуражки -- волосы низко острижены, густые, черные, только на висках проседь; четырехугольный лоб без морщин; нижняя челюсть мощная; зубы все на месте и белые и завидно сверкают сплошь, когда кричит он:
-- Такой я довольный, как все одно дождь на мою пшеничку линул, а на соседову -- нехай когда-сь после!.. Я же работаю, как скаженный, -- вам известно!.. И так что бывает, встану ночью, сижу на кровати, а сам себя ругаю: и ноги у меня больные, и руки болят, и спину мою ломит, и цапать идти надо, и до того даже, что я уже с вечера ищу-хожу, как бы мне с женой поругаться!.. Она же, баба, вы знаете, работница, она же называется друг мой!.. Я же с ней должен, как другие, в обнимку! (Тут Дрок обхватил тонкую шею Вени и губами -- широкими, влажными -- потянулся к его губам, чтобы показать, как именно должен бы он был обнимать ночью свою жену.) А я ей с вечера что?.. "Хворобы на тебя, на суку, нету!.." И дальше подобное... Это чтобы она заплакала, а я чтобы ведро с водой шваркнул или что еще и вещь эту изуродовал всю... Ну, вот... В три часа ночи я встал сегодня цапать и уж детей не будил, как жена говорит, что я их работой замучил, -- может, и вправду замучил, -- а день сегодня воскресный... Им же нужно корову пасти, -- ну, а я: "Ничего, говорю, нехай уж я сам попасу и корову ту и телку... Я себе поцапаю, а они там в низочку хай походят, попасутся, ничего..." И вот я их выгнал, и черна моя корова, -- ей абы б возле нее шо-сь краснело, а то скучать будет... Была ж у меня и красна корова, -- ну, ту я продал... В резню продал и дешево продал, -- ну, так я ж никого не обманувал, не сказал, шо така корова, така корова, -- три ведра надоишь!.. И она, как погода плохая, так она валяется и не встает... Ревматизмы или что у ней, быть может, что она и день валяется, и два, и даже три, бывало... И жрать не жрет... Какое от нее молоко?.. И мяса того ежели мясник наскребет с нее десять пудов, -- его счастье!.. Ну, привязал я туго телку за веревку до кустика, -- а там трава такая, что вырывал я ее, вырывал и никак вырвать не мог. Ну, пусть же, думаю, скотиной своей попасу... Корова, та умная, та понимает, что на табак ей идти нельзя, та пасется, а эта, стерва, маленькая, а хи-итрость в ней: оглянется на меня, видит -- цапаю, а сама надуется загривком, веревку чтоб от кустика оторвать... Я вижу это, а сам думаю: "Куда уж тебе! Ты же паршивая!.." И что же она все-таки? Оторвала ветку и так это швидко-швидко, как у нас говорится, идет-идет, и куда же? Прямо в табак!.. Я ей кричу: "Ты-ы!.. Куда?" А она оглянется, видит, что я далеко, думает: "Ни-че-го! Ты меня не догонишь!.." А сама дальше!.. А там же шпорыш промежду табаку, а он же сладкий!.. Ну, ты же, стерва, табак мой топчешь ногами, хоть ты его и не ешь, а это же чистый вред называется!.. Я грудку взял, в нее бросаю: "Куда, стерва?" А она себе дальше... Я цапкой в нее кидаю, ну, конечно, далеко, не докинул, а ей вроде бы игра: посмотрит, а сама дальше! И веревка та, ведь она за нею же волочится, а табак еще маленький, она же его, веревка та, душит... Не иначе -- бежать мне туда к ней... Бегу, а она еще дальше... И хвост задрала, бегает по табаку... Игра тебе, стерва? Тебе игра?.. Вот же я распалился!.. До того я распалился, думаю: "Ну, догоню, убью!.." Я ведь ночей не спал, руки-ноги мне ломят, и пальцы все у меня потрескавши, болят... Из-за чего же все это? Из-за табаку. А она, стерва, по этому табаку, хвост задравши!.. Бегу я к ней, а сердце у меня: бух! бух!.. Как все равно кузня там... и в глазах у меня пот красный... И уж даже телку ту насилу разобрать могу от того поту... Бегу, -- конец ей; убью!.. А она (хи-итрость в ней!) крик мой поняла и домой норовит через овраг... А веревка, конечно, за ней... А тут куст один колючий, -- боярышник у нас зовут, не знаю, как по-вашему... Она мимо того куста, а веревка же само собой узел на конце имеет, и в том кусту застряла... Телка моя с размаху, как бежала, хлоп!.. (Тут Дрок проворно присел на землю показать, как именно хлопнулась телка.) Так что передние ноги под нее, а задние в обе стороны (это он тоже показал). Называется по-нашему "расшагнулась"... Если б старая корова так, ту бы означало резать, та бы уж встать не должна... Ну, а у телки кости еще мягкие, хрящик... Лежит она, бедная, а я к ней добегаю: "Ага, сволочь!.. Ты от меня бегать?!" Да грудкой ее в спину!.. Да еще грудкой!.. А веревка же ей глотку затянула, язык она вывалила, и глаза у нее даже закоченели. Я же внимания на то не обращаю, я знай ее колочу. "Ну, думаю, сейчас ей живой уж не быть!" А сам думаю: "Вот так и людей убивают..." И жалости у меня к ней ни вот такой капли (Дрок показал кулак)... Не жалость, а стремление одно, как ее половчей ударить... Ногой я ее поддел, она кувырк с бугорка... Ну, думаю, подыхает... И откровенно сознаюсь вам, ничуть мне мою телку не жалко, а только у меня одна радость: "Не ушла же ты от меня, стерва!" А она, вижу, дернулась и стала, под бугор она уж упор своим коленям имела, веревка ей отпустила... Стала и на меня глядит и дышит... А я... тут колючий куст такой, будяк по-нашему, -- он цветами красными цветет и много от себя веток пускает... Сорвал я его, бью ее будяком по морде: "Ты будешь? Ты будешь? Будешь по табаку скакать?" И такая у меня радость, поверите, что не по ее вышло, а я ее настигнул... А корова моя, как я думал, она умная, посмотрела -- меня близко нет, -- дай, думает, и я пшенички попробую... Залезла так, где погуще (Дрок чиркнул себя по животу), тут спешит, рвет... Я ей: "Манька! Манька, черт!" Безо внимания!.. Я телку бросил, как она уж все равно уйти не могла, бежу к ней... А та, все же она умнее телки, повернула на прежнее, щипет, а сама на меня смотрит... Добежал я до ней, как хватил вот так, извиняюсь, за роги (тут Дрок очень крепко схватил Веню за обе руки и выкатил страшно глаза): "Ты-ы что это, а?.." Ведь это уж целая животная, а не то что телка... Роги у ней вострые, а я к ним животом пришелся, к рогам... Держу ее, а у самого думка: "Двинет меня сейчас, ведь это животная, я и полечу!.." Думка есть, а руки знять я уж не могу, а только давлю крепче... (Тут Дрок сдавил руки Вени, как клешнями, и нижняя челюсть у него задрожала.) И так я минуты три стоял, и корова стояла... "Почему же она стоит? -- так я себе думаю. -- Потому не иначе, что вошла она в понятие, и мне она стала покорная... Ведь я же работаю, разве она не видит? Ведь я же всю эту землю расковырял на ее почти глазах, а она корова уж немолодая..." -- "Ты ж понимаешь, тварь ты?!." Вот так ее за роги трясу (он показал и это на руках Вени). Она стоит вкопанно... И до того мне была тогда радость... Вот, думаю, стою, и Петр Великий также... сына родного убил!.. За что же он его убил? "Я город на болотной местности строю, а ты моей смерти только ждешь, чтобы всю мою работу к свиньям!.." Я извиняюсь. "Так я ж тебя уддушу, сволочь ты этакая!.. Потому что ты мой кровный сын, и должен ты меня пуще всех чужих слушать: я тебе отец, а не что!.. А ты против свово отца идешь, ты его смерти ждешь, так вот же тебе смерть за это!.." Правильно!.. И я бы так само сделал... И вот тут думка моя на вас... (Он отпустил, наконец, руки Вени.) Говорил же, думаю, мне человек этот как-то: "Подчиняться надо, а что из того выйдет, потом уж смотреть!.." А я осерчал тогда на вас, извиняйте... Вот корова моя мне подчинилась, и большой шкоды она мне не сделала, и она послушная в моих руках... Може, думаю, она поняла своего хозяина, что нельзя ему вред приносить... "Тебе сейчас есть что кушать, а зимой из этой пшеницы отруби тебе будут, а год плохой будет, и солому пожрешь, все ж таки ты жива будешь, а вот пущу я тебя зимой на снег, ты и сдохнешь..." И так я, за роги взявши, минут, должно, не три, а десять стоял... Я об своем думаю, она, животная, об своем, и только ноздрями дышит... А только вижу я так, стали мы оба с нею согласные... "Ну, говорю, теперь иди, и бить тебя не стану..." Она два шага прошла, головой поболтала и опять себе траву щипать, а я за цапку... А довольный я от этого утра вот до чего! (Он опять чиркнул по шее.) Ну, с тем до свиданья!..
И Дрок снова протянул Вене желтую ладонь.
V
Ванька пас корову и насмотрел в канаве среди давнего мусора что-то позеленевшее, медное.
Ковырнул ногой, -- оказалась небольшая граната.
В апреле восемнадцатого года штук двадцать таких гранат было послано с советского истребителя в город, занятый тогда отрядом контрреволюционных повстанцев -- татар, и этого было достаточно, чтобы отряд кинулся в беспорядке в горы.
Граната, найденная Ванькой, должно быть, была кем-то потеряна, и никто не заметил ее целых десять лет. Таинственная, прильнула она теперь к рукам Ваньки, и он зажал ее крепко, по-воровски оглядевшись кругом.
Тут же в канаве он обтер с нее приставшую землю, потом куском кирпича старательно очищал с нее зелень, пока не заблестела, как новенькая. Теперь она стала похожа на большой ружейный патрон, и только теперь догадался Ванька, что именно он нашел.
Когда подошли к нему двое других пастушат, ребятишки счетовода Штукаренки, он сказал им важно, показав гранату:
-- Это, вы думаете, что, а?.. Это, брат, такое, что стреляет!
И Ванька поднял гранату, как револьвер, и прищурил глаз. Штукарята отбежали с визгом. И так пугал их Ванька несколько раз, пока не надоело. Потом положил гранату на землю и стал швырять в нее камнями.
-- Сейчас выстрелит! -- предупреждал он Штукарят торжественно.
Нацеливался, иногда попадал и даже сбрасывал ее с места камнями, и она откатывалась, поблескивая начищенными пятнами, но не стреляла.
Даже и Штукарята осмелели. Одного из них звали Олег, другого Игорь, оба они страдали полипами и держали рты, как голодные галчата. Старший, Олег, счел даже своим долгом осмелеть гораздо больше, чем брат.
Он подошел к самой гранате, подбросил ее ногой, отбежал и засмеялся игриво:
-- Вот это так стрельнула!
Ванька в досаде на это крикнул запальчиво:
-- Не трожь!.. По морде получишь!
Однако граната стрелять не хотела, -- это была обидная правда. И разыскав в той же канаве среди мусора толстый гвоздь и зажав в руке камень-голыш, Ванька взялся за свою находку насупленный и сердитый.
У Штукарят тоже была корова и телка, как и у Ваньки, и теперь четверо четвероногих, дружелюбно обнюхавшись и закинув на спину хвосты, разноцветно мелькая между кустами, бодро уходили от своих пастухов, склонившихся над своенравным медным цилиндром.
Очень много было солнца, и застоялся около воздух до большой густоты. В стороне от ребят домик с двумя старыми кипарисами явно спал, разомлев; синие тени от кипарисов на белой стене тоже спали; смолою пахло удушливо...
Ванька сидел, вытянув ноги и между ног положив гранату, по которой то здесь, то там с размаху рассерженно бил камнем. Надорванный козырек его кепки болтался отчаянно, так что Олег, сидевший на корточках около, следил за этим козырьком, разинув рот, а Игорь стоял на коленях и очень внимательно смотрел на медную штуку, дыша с прищелками и сипом.
Камень, которым орудовал Ванька, был тонкий, и разбился, наконец, надвое, а медная штука только непобедимо поблескивала.
Игорь решил презрительно:
-- Она не будет стрелять! -- и поднялся с колен.
Но Ванька тут же скомандовал ему:
-- Поди камень-дикарь найди, какой побольше!.. Ступай, тебе говорят!..
И ворчал ему вслед:
-- Тоже знает один такой: "Не бу-дет"!..
А когда Олег хотел взять в руки гранату, Ванька ревниво толкнул его в бок:
-- Не трожь! -- и глаза сделались разбойничьи.
Тоненький девятилетний Олег только наполовину закрыл рот, но обида Ваньки была ему понятна, а Игорь уже тащил преданно порядочный кусок серого гранита.
-- Ага!.. Есть такое дело! -- важно сказал Ванька, принимая камень. -- Вот теперь она у нас стрельнет!
Он поковырял гвоздем в одном замеченном им месте, -- оказалась забитая сухой землей впадина. Сюда вставил он кончик гвоздя, подмигнул обоим Штукарятам, плюнул на камень, точно колдовал, плотно установил в земле снаряд "на попа", еще раз примерил гвоздь, еще раз подмигнул весело и ударил по гвоздю изо всей силы.
Десять лет дожидавшийся такого именно случая маленький снаряд оглушительно разорвался.
Игорь был убит наповал: осколок попал ему в любопытно раскрытый рот и развалил череп. Олегу раздробило ногу. Ванька же отделался дешевле: ему только оторвало прочь левое ухо и сорвало небольшой клок кожи с головы.
Первой обратила на это внимание пестрая корова Штукаренки. Она присмотрелась издали к лежащим ребятам и замычала протяжно. Потом из того сонного домика с двумя кипарисами неторопливо вышел старичок, сделал из обеих рук козырек над глазами и долго глядел, почему так странно лежат и как будто стонут даже после какого-то грома трое ребятишек?
В больнице койки их были рядом: Ваньки с забинтованной головой и Олега, которому в лубок заделали ногу. Жена счетовода Штукаренки тоже лежала в женской палате, самому же счетоводу было не до больницы: предстояла ревизия отчетности в Горпо.
Босоногий Дрок сидел на табурете около койки своего старшего и глядел на его обмотанную голову остолбенело.
Сжимая на обеих ногах одни только далеко от других отставленные большие пальцы (он мог это делать), Дрок говорил придушенным голосом:
-- Ты оказался всему этому делу зачинщик, и вот бог тебя перед неповинными спас... Они же молодше тебя и должны быть тебя глупее, а наказаны они дужче... И даже так (и тут он совсем понизил голос), что одного и на свете уж нет больше... Ты об этом что-нибудь думаешь дурацкой своей башкой? Думаешь или же нет?
Ванька отозвался угрюмо:
-- А чего мне думать?
-- Как это чего думать? Как чего?.. Ты, выходит, для неповинных убийца и враг, -- вот ты кто!
Глаз Ваньки сквозь бинты глядел дремуче и невозмутимо.
Дрок снова понижал голос до шепота:
-- Этот мальчик -- он безногий калека теперь будет, и разве же он тебе простит?.. Никто свое уродство прощать не должон!.. Вот!.. И он так же само...
-- А мне что? -- спросил Ванька.
-- Как это что? (Дрок разжал пальцы ног и сжал кулак.) Ты зачинщик этому делу, и бог тебя помиловал перед другими... Должон ты каждый день все молитвы читать утром и вечером...
Ванька молчал и глядел таинственно.
-- Понял? -- наклонился к Ваньке отец.
-- Нет, -- твердо ответил Ванька.
-- Как это так "нет"? -- отшатнулся Дрок, подняв брови.
-- Зачем? -- очень серьезно спросил Ванька.
-- Молиться, что от смерти спас, зачем? -- испугался Дрок.
-- Кому это? -- чуть насмешливо спросил Ванька.
-- Богу, вот кому! -- сказал Дрок громко на всю палату.
-- А бога и вовсе никакого нет! -- серьезнейше отозвался из-под бинтов Ванька.
Несколько длинных моментов Дрок сидел отшатнувшись и глядел только на белую, в тряпье, пухлую голову десятилетнего сына, потом он исподлобья оглянулся туда-сюда, не слышал ли кто ответа Ваньки, когда же убедился, что Олег Штукаренко спал (а соседняя койка в другую сторону от Ваньки была пустая), он просипел хрипло:
-- Ты-ы... как это... смеешь так, подлец!
Ванька немного подождал с ответом, потом сказал просто:
-- Так и смею.
-- Кто же тебя наказал... и меня в том числе?
-- Никто, -- ответил Ванька.
-- Ну, после этого издыхай! -- бурно поднялся Дрок. -- Издыхай, когда такая ты стерва!
И вышел из палаты торопливо и испуганно, ни на кого не оглянувшись кругом.
От ворот больницы Дрок, сам не зная зачем, но очень убористо шагая, пошел на квартиру к Штукаренке. Он не знал даже, о чем будет говорить с ним, только непременно хотелось ему узнать, есть ли в квартире его иконы.
Дрок был так растревожен, что даже не замечал, как он бормочет, глядя вниз на мелькающие свои пыльные босые ноги: "Кто больше наказан, тот больше и виноват!.. А Штукаренко же -- он ведь член союза безбожников!.."
Наполовину ему казалось ясным это смутное дело, но если сам Штукаренко служил счетоводом и ему, может быть, иначе было нельзя, как сказаться безбожником, то жена его ведь просто была домашняя хозяйка, и на ее попечении росли дети.
Штукаренко от больницы жил далеко -- в том же конце города, где и Дрок. Квартира его оказалась запертой, однако насчет икон Дрок справился у соседей. Икон не было.
-- Та-ак! -- понимающе качнул головою Дрок. Для него теперь совершенно ясной стала вся эта история с гранатой.
Чтобы попасть к себе, он должен был взять подъем и выйти как раз на свой участок. Подъем он сделал, не заметив его, -- так он был поглощен загадкой, которую задала ему жизнь. Когда же он стал на перевале, то увидел в недоумении: по земле его ходил Дудич, длинный, жилистый рыжеусый человек, поселившийся с женою в той самой комнате, которая ему, Дроку, показалась так несчастно мала. Дрок нарочно присел за куст и видел, как Дудич растирает на ладони колосья его пшеницы, как рассматривает он початки кукурузы, как ковыряет землю в тех местах, где у него бураки, и морковь, и пастернак.
-- Эгей!.. Товарищ Дудич! -- заорал, вставая и стервенея, Дрок. -- Вы что там у меня хозяйнуете?
И прыжками, не предвещавшими для Дудича спокойного разговора, он ринулся вниз. Дудич посмотрел на него, пожал плечами и, так как стоял он около ограды, то, спустив колючую проволоку с кола, перешагнул, высоко занося длинные ноги.
Даже и еще шага на четыре отступил от ограды Дудич: очень зло полыхали черные глаза Дрока, когда подбегал он к ограде, крича:
-- Вам это чего у меня... надо было?
Дудич покачал головою:
-- Вот же человек вздорный, ай-яй-яй!.. Ну что же, я у вас украл что или как?.. Не украл же, нет, глядите! -- и показал руки не менее дюжие, чем у Дрока.
-- То я хорошо и сам видал, что не украл, а чего бы я ходил-топтал по чужому участку, раз он есть чужой? -- кричал Дрок.
Дудич расправил рыжие усы, покивал головою, громко плюнул вбок, не спеша повернулся и пошел, чуть согнув широкую спину, из тех спин, которые любят землю и которые любит земля.