Лучился и сиял широкий южный день конца марта 1916 года.
Погромыхивая на стыках рельсов, добросовестно пыхтя локомотивом, однако не слишком спеша, двигался на запад пассажирский поезд, почти целиком из красных вагонов "четвертого" класса.
В купе единственного желтого вагона было тесно, -- все шесть мест заняты, и довольно густо стояли в проходе, -- поезд был переполнен. Машинист вел его в расположение одной из армий Юго-западного фронта, главнокомандующим которого незадолго перед тем был назначен на место генерала-от-артиллерии Иванова генерал-от-кавалерии Брусилов.
Так как все пассажиры в купе были офицеры, то вполне естественно, что разговор между ними шел именно об этом: ведь у каждого из них была та гнетущая неизвестность, в которой вершителем судеб в большой мере являлся главнокомандующий, позади же болезненно ныла одна только обидная горечь военных неудач.
Но все эти неудачи свалились на Россию благодаря кому же? -- Это был острый и большой вопрос. Его решали везде в мире и везде в самой России, где хоть сколько-нибудь работала мысль; пытались решать его и здесь, в насквозь прокуренном, синем от дыма, несмотря на открытое окно, купе.
Старшим по чину оказался здесь подполковник интендантского ведомства, человек слабо запоминающейся внешности и мягких манер, несколько старше сорока лет на вид, с академическим значком на тужурке.
Говоря немного в нос и как будто даже делая это намеренно, он обращался преимущественно к своему визави -- капитану артиллерии, имевшему упрямый выпуклый лоб и жесткие, подстриженные черные усы.
-- В Киеве я был в командировке по делам снабжения седьмой армии, и там, представьте вы себе, от многих слышал, что генерал Иванов считает войну уже окончательно проигранной и будто бы несколько раз докладывал самому государю, что был бы рад, если бы ему удалось защитить Киев, -- только Киев, -- а все остальное, что на запад от Киева, это, по его мнению, уже обречено и не за-щи-ти-мо!
-- Как так не защитимо? -- удивился капитан. -- Фронт сейчас в трехстах верстах от Киева, это -- во-первых, а, во-вторых, любую позицию можно защитить, были бы только снаряды.
-- И желание защищаться, -- скромно добавил один из двух в купе прапорщиков -- белокурый, узкоплечий, слабый на вид, однако с очень располагающей к себе внешностью. Впрочем, он тут же вышел из купе, притворив за собою дверь.
-- "Любую позицию" можно защищать только тогда, когда она по-настоящему мощная позиция, -- эта поправка необходима, -- улыбаясь, обратился непосредственно к артиллеристу поручик инженерных войск, сидевший рядом с интендантом, густобровый, сероглазый, куривший из небольшой трубки какой-то очень вонючий табак. -- Французы, например, вот которую уж неделю защищают Верден, -- это позиция мощная, а наш Брест-Литовск не продержался и десяти дней, а Ковно было взято за неделю, даже, кажется, меньше того.
-- А кто Ковно защищал, кто? -- бурно возразил поручику штабс-ротмистр, кавказец по обличью и по акценту. -- Генерал Григорьев, который бежал из гарнизона? Вопрос, сколько он получил с немцев, на суде подымался, а? Не подымался... Присудили только на пятнадцать лет каторги, а надо было повесить! Повесить, как полковника Мясоедова, немецкого шпиона, вот как надо было, а то каторга!
-- Тем более что генерал этот уже весьма староват, и пятнадцать лет каторги или один год -- для него решительно безразлично, -- насмешливо вставил другой прапорщик с лицом бледным, как после долгой болезни, но тем не менее энергичным. Он с трудом выносил табачный дым, с явным неудовольствием смотрел на поручика и непосредственно после сказанного по поводу наказания генерала Григорьева буркнул своему соседу: -- Послушайте, черт возьми, что вы такое курите, поручик? Это не шкура ли какого-нибудь скунса, от которого бегут, как известно, даже и леопарды, затыкая носы хвостами?
-- Никак нет, это -- все-таки табак, -- весело отозвался на это поручик, -- только не отечественный, а немецкий: нашли наши солдаты в отбитом окопе ящик с таким табаком.
-- И здесь немец гадит! Уверяю вас, что этот ящик оставлен сознательно, чтобы вас извести медленной пыткой! Это провокация, а не табак, -- сказал прапорщик, блеснув карими живыми глазами. -- Всякая война вообще довольно обдуманная штука, но так изощряться во всевозможных каверзах, как немцы, это значит уж сделать из войны профессию. Говорил же Бисмарк о румынах, что это не нация, а профессия, однако и немцы -- это тоже теперь профессия... необыкновенно опасная для всего человечества в целом, а в первую очередь для нас, способных курить их скунсов и виверр и находить в этом удовольствие.
Инженер-поручик дотянулся рукою с трубкой до окна, выбил из нее табак и примирительным тоном обратился к прапорщику:
-- Вы видели, что я сделал? Теперь открывайте мне свой портсигар.
-- Откуда вы взяли, что у меня есть портсигар? -- несколько удивился прапорщик. -- Нет и никогда не было. Табак я все-таки выносил прежде, могу выносить и теперь, хотя уже пробит пулей (тут он указал пальцем на грудь). Но суть дела всецело в том, защитима или не защитима русская земля, и почему она была защитима прежде, и почему это свойство ее так резко изменилось теперь.
Университетский крестик, хотя и примелькавшийся уже на тужурках прапорщиков, энергичное лицо, свободно льющаяся речь и жесты, ее естественно дополняющие, -- все это заставило подполковника-интенданта спросить:
-- Простите, вы -- юрист? Адвокат, наверное?
-- Нет, я -- математик, -- ответил прапорщик. -- И, как математик, я ищу доказательств, чтобы прийти к священной для всех математиков фразе: что и требовалось доказать. Если Иванов заменен Брусиловым, то значит ли это, что хотели сделать лучше?
-- Но ведь Брусилов-то как-никак боевой генерал, -- ответил на этот вопрос артиллерист, -- а какие же боевые подвиги значатся в послужном списке у Иванова? Ведь он -- куропаткинец!
-- А это разве не подвиг, что он -- крестный папаша наследника престола? -- подкивнул прапорщик. -- Я от кого-то слышал, что сама Александра Федоровна пишет ему иногда по-русски так: "Кресник ваш жилает дедушке всево лушаго". Как же можно было сместить такое близкое к престолу лицо и назначить взамен какого-то вообще генерала Брусилова? Нет, как хотите, а ясности тут решительно никакой, если только этого не потребовали наши союзники.
-- Вот именно -- они-то и требуют наступления, а Иванов будто бы наступать отказался, -- подхватил инженер-поручик, а штабс-ротмистр кавказец, с предупредительной миной на густо загорелом лице, дополнил:
-- А между тем, господа, сами немцы все время пишут, что они готовят на нас решительное наступление весной!
-- Значит, не только защищаться, а нападать мы должны, поэтому и Брусилов -- главнокомандующий, -- сказал прапорщик, обращаясь к капитану-артиллеристу. -- Но вот вы сказали: "Были бы снаряды", а я в госпитале отстал от событий и не знаю, как у нас со снарядами.
-- Снаряды на фронт гонят и гонят, снарядного голода теперь долго не будет, -- ответил артиллерист и добавил безразличным тоном: -- А вы где были ранены?
-- На позициях против села Коссув, -- таким же безразличным тоном ответил прапорщик, но капитан подхватил оживленно:
-- Коссув?.. Слыхал я что-то об этом Коссуве: не то там на позициях много солдат наших замерзло, не то какой-то пехотный полк самовольно оттуда ушел зимой...
-- Было, было и то и другое в непосредственной связи, -- ответил прапорщик, однако без всякого желания говорить об этом полнее.
-- То-то вы и ставите вопрос: защитима или не защитима наша земля, -- участливо обернулся к нему интендант и вдруг спросил неожиданно для прапорщика: -- Ваша фамилия, простите?
-- Ливенцев, -- ответил тот, и так как интендант переспросил, не разобрав, то пояснил: -- Фамилия сия происходит от названия одного города в Орловской губернии -- Ливны, о котором принято говорить: "Ливны всем ворам дивны"...
Это почему-то рассмешило всех в купе, даже интендант улыбнулся. А поручик, снова набивая трубку своим невозможным трофейным табаком из вышитого бисером кисета, сказал прапорщику Ливенцеву:
-- Слышал я, что от вашей Орловской не отстает и Тверская, а также Витебская. По крайней мере факт будто бы тот, что тверской помещик Офросимов, -- он же член Государственного совета, а не кто-нибудь вообще, -- объединился со своим зятем, тоже помещиком, председателем Витебского земства, и общими усилиями они обработали казну на огромную что-то сумму, -- так что трудно и сосчитать.
-- Выкладывайте данные, я сосчитаю, -- я математик, -- с большим интересом отозвался на это Ливенцев.
-- Да ведь вот опять я вам буду мешать своей трубкой, -- лукаво покосился на него поручик.
-- Ничего уж, как-нибудь вытерплю.
-- Да всех обстоятельств дела я и сам не знаю. Получил будто бы этот Офросимов подряд на шитье солдатских сапог, а в Тверской губернии есть такое село -- Кимры, где только этим все и занимаются -- сапоги шьют -- и старики, и ребята, и бабы, -- все под итог... Ну вот, значит, Офросимову, как он тверской помещик и член Государственного совета, и кожи в руки.
-- Кожи для солдатских сапог? И много? -- оживленно, однако не без лукавства, спросил интендант.
-- Мне кажется, что-то очень много, так что я даже усомнился: двести тысяч пудов! -- вопросительно посмотрел на интенданта поручик, но интендант отозвался, пожав плечами:
-- Что же, -- большому кораблю большое и плаванье... Я, впрочем, про это дело знаю: интендантство ведь продало Офросимову эти кожи, а не кто другой. Но дело в том, что кожи эти он со своим зятем купил у казны по четыре рубля за пуд и, не успев еще внести за них деньги, которых и не было у обоих компаньонов, -- ведь почитай миллион! -- перепродал кожи партиями частным поставщикам сапог по двадцать уже рублей за пуд!
-- А это уж четыре миллиона! -- вставил Ливенцев.
-- Вопрос: сколько за пару сапог будут драть с казны эти поставщики? -- возмущенно заметил кавказец, а капитан кивнул ему выразительно, добавив при этом:
-- Охулки на руку не положат, -- будьте покойны!.. Мне кажется даже, что депутаты Шингарев и Годнев внесли вопрос об этих кожах в Государственную думу, и я в свое время читал в газетах, что дело об этом подниматься не будет.
-- Вот видите, господа, как воруют тверские и витебские! -- с загоревшимися глазами обратился Ливенцев непосредственно к артиллеристу. -- Орловским, конечно, не уступают. Но любопытно бы знать, из каких губерний вышли дельцы артиллерийского ведомства, перед которыми, -- если верить слухам, -- все эти члены Государственного совета -- воры просто мальчишки и щенки!
-- А что такое? Какие дельцы артиллерийского ведомства? -- обиженным несколько тоном спросил капитан.
-- Неужели не знаете? -- удивился Ливенцев. -- А в тылу ведь говорят об этом без утайки. Я знаю, что снарядов у нас не было уже в начале войны, сейчас же их доставляют, конечно, из запасов наших союзников. Тяжелых орудий у нас тоже было очень мало...
-- И сейчас мало, -- вставил капитан.
-- Вот видите как! А между тем ревизия обнаружила, что не четыре миллиона, а целых два миллиарда прикарманили молодцы из артиллерийского ведомства в Петрограде!
-- Разве два миллиарда? -- счел нужным удивиться интендант, хотя тут же добавил: -- Я что-то слышал подобное, но не давал веры: мало ли что болтают!
-- Какое же "болтают", когда уж и особая комиссия назначена для расследования этого дела, -- возразил Ливенцев, -- и возглавляет эту комиссию прокурор рижского окружного суда Якоби!
-- Я не читал об этом в газетах, -- сказал поручик.
-- Еще бы -- так вот и напечатали это в газете! -- вскинулся на него штабс-ротмистр.
-- Слухи верные, так как называют и имена, -- продолжал Ливенцев. -- Говорят даже, что великий князь Сергей Михайлович, ведающий артиллерийскими делами, пытается сорвать расследование, науськивает на Якоби известного сенатора Гарина, но дело уж получило большую огласку, хотя и в стороне от газет. Если о законной жене иные знатоки жизни говорят: "Жена -- не стакан вина -- один не выпьешь", то тем более о двух миллиардах можно сказать, что рассовать их можно было только в очень большое количество карманов... между прочим и в карманчик балерины Кшесинской, которую, как всем известно, содержит сам великий князь. Авось расследование выяснит, кто скопился там, в артиллерийском ведомстве в Петрограде, -- не немцы ли?
-- Сухомлинов, бывший военный министр, как кажется, не из немцев, однако где он сейчас? -- вопросом на вопрос ответил Ливенцеву интендант, но кавказец штабс-ротмистр быстро поддержал прапорщика:
-- Если даже и не немец, так что из того? Сам не немец, так зато жена немка или в этом роде! А вы знаете, как приказано относиться у нас к пленным немцам? Наши пленные работают у немцев, как черти, а немцы у нас в плену пальцем о палец не ударят. Кто настоял на этом? Александра Федоровна -- вот кто! Потому что ярая немка!
-- Я тоже слышал довольно пакостную историю насчет валенок, -- сказал капитан, -- будто бы немцы прошлым летом закупили у нас и вывезли через Финляндию огромную партию валенок... Спрашивается, кто же им продал их и кто позволил вывезти?
-- Даже и хлеб вывозили через ту же Финляндию сотнями тысяч пудов, -- добавил интендант, -- а у нас теперь большие затруднения с доставкой хлеба на Северный фронт и даже в Петроград.
-- Вот видите, -- и вы кое-что знаете! -- подхватил это Ливенцев. -- Спрашивается, с кем же мы воюем? И там ли мы воюем, где следует? И нет ли в этой смене главнокомандующих Юго-западного фронта какого-нибудь далеко рассчитанного хода, как у заправских шахматистов?
-- То есть, какого же именно? -- спросил поручик, отрываясь от своей зловонной трубки.
Ливенцев отмахнул от себя дым рукой и ответил неопределенно:
-- "Наружность иногда обманчива бывает"... Это из басни. А иногда делают с виду "как можно лучше", только затем, чтобы вышло как можно хуже.
-- Кто же так делает? -- не понял капитан.
-- Кто? Да вот именно те, кто ведает высшей политикой, -- сказал Ливенцев. -- Те, кто могут безнаказанно рассовать по карманам два миллиарда и оставить фронт без снарядов и пушек; кто производит, тоже безнаказанно, уголовные махинации с кожей для солдатских сапог и тем самым разувает фронт; те самые, кто продает и валенки и хлеб, чтобы у нас не было ни того, ни другого, а у немцев чтобы непременно было; те самые, при ком нельзя даже и заикнуться о том, что у нас в армии подозрительно много генералов немцев, потому что сейчас же они обзовут это "пошлым немцеедством". А Вильгельм тем временем всячески добивается, чтобы Швеция или сама бы выступила против нас, или хотя бы пропустила его войска через свою территорию, потому что в Берлине уже готов план напасть через Финляндию на Петроград, -- так сказать, в самый центр мишени направить удар. О том же, чтобы у нас фронт был везде и всюду, куда ни повернись, об этом Вильгельм и его присные позаботились гораздо раньше, конечно, чем начали против нас войну.
-- Так что выходит, по-вашему, что это удивительно даже, как мы почти уж два года воюем, а? -- спросил, улыбаясь, поручик. -- Однако все-таки вот воюем.
-- Разумеется, воюем, что же больше делать? -- улыбнулся и Ливенцев. -- Вопрос только в том, во имя чего воюем... Ничто в природе не пропадает, -- это закон. Не пропадают зря и все наши усилия и жертвы, конечно. Жертвы эти приносятся на алтарь, только какому богу? Поскольку я -- человек любознательный, то мне хотелось бы узнать это заранее, а не тогда, когда меня укокошат и когда я, будучи уже бесплотным духом, стану всеведущ.
-- Вы разве верите в это? -- удивленно спросил его поручик.
Ливенцев заметил, что не менее удивленно поглядели на него и другие офицеры, поэтому он шире распустил свою улыбку и ответил не столько поручику, сколько всем вообще:
-- Вот видите как, -- скажешь не на уроке закона божия, а вот так в приватной беседе о бессмертии души, и на тебя смотрят, как на спятившего с ума. А между тем тот же генерал Брусилов, насколько я слышал, усердно занимается на досуге столоверчением, вызывает дух своей покойной жены, задает ему, этому духу, вопросы и будто бы получает ответы. Пусть это, -- как бы это сказать помягче? -- маленькая и вполне простительная в его почтенные годы слабость, но я бы на его месте этого не делал, -- неудобно как-то в двадцатом зеке терять время на такие пасьянсы, тем более главнокомандующему целым фронтом!
-- Злой, злой у вас язык, прапорщик! -- деланно-добродушно заметил интендант, но Ливенцев не согласился с этим.
-- Язык обывательский, а не злой. И совсем не таким языком надо бы говорить о том, что творится вокруг нас и что творят с нами. Но если даже и плетью, как известно, обуха не перешибешь, то языком тем более.
В это время другой прапорщик, белокурый и скромный, выходивший из вагона, вошел в купе и сказал:
-- Сейчас, господа, подъезжаем к большой станции, где есть буфет.
-- Что и требовалось доказать! -- весело отозвался ему за всех Ливенцев.
И в купе началось оживление, которое всегда бывает у засидевшихся путешественников, когда им преподносится возможность выйти из вагона, пройтись по перрону, поглазеть туда-сюда по сторонам, съесть тарелку борща, выпить стакан чая.
II
На станции этой пассажирский поезд стоял долго -- пропускал поезда товарные: одни -- порожняком идущие с фронта, другие -- груженные орудиями, боевыми припасами, продовольствием, маршевыми командами -- на фронт.
Здесь вообще уже чувствовалась близость фронта, знакомая прапорщику Ливенцеву. Однако, отвыкнув от этой суеты за два месяца, проведенных в тыловом госпитале, он присматривался ко всему кругом с большим любопытством.
Когда его увозили с фронта, стояла еще зима, крутила поземка, поля лежали белые до горизонта, на котором толпились тоже белые холмы; теперь же упруго все дрожало, как туго натянутая струна, весенним подъемом сил. Ощутительно било в глаза это брожение во всем бодрых и бойких весенних соков, но в то же время хотелось думать Ливенцеву, что весна весною, а подъем настроения -- сам по себе. Точнее, -- счастливое совпадение двух весен -- в природе, как и на фронте.
Маршевики в вагонах, уходящих от станции к западу, заливались гармониками -- "ливенками", гремели песнями, -- и никакого не чувствовалось в этом надрыва, напротив: заливались и гремели от чистого сердца и не спьяну: водкой ведь их никто не поил тут на станции. Суета на вокзале, на перроне, на путях была не беспорядочная, а деловая, необходимая суета, не слишком крикливая. Это заметил и белокурый прапорщик, который старался здесь, на вокзале, держаться поближе к Ливенцеву.
У него были свои затаенные мысли, которые он хотел кому-нибудь доверить, но, видимо, боялся, чтобы его не вышутили, поэтому не к кадровым офицерам, а к своему брату-прапорщику он с ними и обратился, застенчиво улыбаясь:
-- Вот, знаете ли, смотрю на вас, -- вы ведь гораздо старше меня годами и на фронте уж были, -- поймите меня, пожалуйста, как надо... очень не хочется умирать!
Сказал и как-то сразу осекся и глядел оробело, но Ливенцев отозвался ему просто:
-- Кому же и хочется? Никому не хочется, исключая помешанных на идее самоубийства.
-- Вы согласны? -- обрадовался застенчивый прапорщик. -- Меня это очень угнетает, -- сказать откровенно, -- но я вот и школу прапорщиков окончил и в полк еду, а как я там буду, не знаю.
-- Ничего, втянетесь и будете как все.
-- Главное, я ведь совсем не военный по своему складу характера.
-- Да уж теперь мало осталось военных по натуре, зато много стало военных по приказанию.
-- Вот именно, именно! И я такой... И я думаю, что меня в первом же сражении убьют.
-- Могут убить и до первого сражения, -- усмехнулся Ливенцев. -- Перестрелки ведь на фронте всегда бывают, и сражениями они не считаются... Там все гораздо проще, чем представляется издали. Неприятельская пуля летит по своей траектории; на ее пути оказались вы, -- ясно, что она в вас и вопьется.
-- Так было и с вами тоже?
-- Совершенно так было и со мной. А что касается подвига, то никакого особенного подвига я не совершил и сейчас тоже не думаю, что совершу.
-- Не думаете, что совершите, или не хотите думать о подвиге?
На этот неожиданно витиеватый вопрос Ливенцев ответил намеренно витиевато:
-- Даже и подвиг, как все в нашей жизни, требует, чтобы его оценили и занесли в соответствующую графу, а если нет поблизости этого оценщика, то, стало быть, нет и подвига. Простое же выполнение воинских обязанностей за подвиг считать не принято.
Так как на очень внимательном худощавом лице собеседника начинал просвечивать какой-то новый, наивный, однако трудный для решения вопрос, то, чтобы предупредить его, Ливенцев добавил:
-- А в какой же, между прочим, полк вы назначены, прапорщик Обидин? -- спросил Ливенцев, так как на защитного цвета погоне Обидина была только звездочка, но не было никаких цифр.
И Обидин назвал как раз тот самый полк, в который был назначен и Ливенцев.
-- Вот ка-ак! -- удивленно протянул он. -- Так мы с вами, не желающие умирать, однополчане, значит? Такие-то бывают счастливые совпадения субстанций!
Но если Ливенцев несколько удивился, то Обидин непритворно обрадовался такому совпадению и весь так и лучился изнутри, когда говорил не совсем складно:
-- Это замечательно, послушайте! Это прямо, я даже не понимаю, как... Ведь вас, конечно, ротным командиром назначат... Возьмите меня к себе в полуротные! Ей-богу, право, возьмите!
-- Погодите просить, что вы! Вам тоже роту дадут, -- за этим дело не станет.
-- Ну куда же мне так вот сразу и роту, что вы! -- отмахнулся обеими руками Обидин. -- Да я и командовать не сумею. Там каждый рядовой больше знает, чем я, только что из школы, а уж об унтерах и говорить нечего!
-- Вот унтера и фельдфебель вас и обучат фронтовой мудрости... А что это такое там, позвольте-ка? Поглядите-ка сюда!
Внимание Ливенцева привлекло стадо волов, которое показалось невдали от станции, когда двинулся поезд с орудиями, прикрытыми брезентом.
-- Что там такое? Волы? -- спросил Обидин.
-- Волы-то волы, да в каком виде! По ним можно, не снимая с них шкур, изучать скелет! Посмотрите, -- они просто падают один на другого!
-- Это для фронта?
-- Разумеется, для фронта, но куда же они годятся? Да они и не дойдут до фронта, подохнут дорогой!
Как раз в это время подошел к ним интендант, доставший в буфете что-то, завернутое в газету, и подхватил последние слова Ливенцева.
-- Вы бы спросили, сколько подыхает от бескормицы вообще в этих "гуртах скота", я бы вам сказал довольно точно. В среднем из трех два, -- это какой процент будет?
-- Шестьдесят шесть! Неужели все-таки шестьдесят шесть процентов, и вы, интенданты, это терпите? -- возмутился Ливенцев.
Но интендант ответил довольно невозмутимо:
-- Не мы, не мы -- на нас прошу не валить! Мы это гиблое дело передали уполномоченным министерства земледелия, и теперь уж они этим ведают, а мы в стороне. Вы себе представить не можете, сколько скотов оказывается у нас, чуть только их приставят к такому хлебному занятию, как доставка гуртов скота! Ведь они мало того, что кормовые деньги себе в карманы кладут, они еще по дороге меняют порядочную скотину на полудохлую, -- зарятся на додачу! Уверяю вас, что казне было бы выгоднее кормить солдат сибирскими рябчиками, чем мясом!..
-- Слыхали? -- обратился к Обидину Ливенцев, но тот был вообще заметно смущен тем, что услышал, и спросил интенданта:
-- А сколько, господин полковник, съедает таких волов фронт в день?
-- Смотря какой фронт... Наш, Юго-западный, я знаю, съедает вместе со своими тыловыми частями семнадцать с половиной тысяч голов в неделю, но это имея в виду, что по средам и пятницам он постится, и тогда в котел идет кета или другая рыба. А в общем, конечно, стихийное бедствие, и если в этом году война не кончится, то в будущем именно гуртовщики ее и кончат: на голодное брюхо много не навоюешь!
Сказал и отошел улыбаясь, осторожно держа что-то, завернутое в газету, а подошедший с запада санитарный поезд закрыл тощее стадо качающихся на ходу, совершенно фантастичных, особенно в такой яркий день, животных, необычайно длиннорогих от худобы, с резкими бликами на всех позвонках и с густыми тенями во всех впадинах хлипких тел. Масти они были серой, но издали казались голубыми.
К санитарному поезду, шелестя шелком черного платья, прошла по перрону мимо Ливенцева какая-то молодая женщина, показавшаяся ему знакомой: где-то видел и этот взгляд, и эти высокие полукружия бровей, и постанов головы на ровной белой открытой шее, и даже эту четкую походку.
Он следил за нею, когда она шла к последнему вагону прибывшего с запада поезда, и был очень удивлен, увидев какого-то рыжеусого унтер-офицера, спрыгнувшего с подножек этого вагона и расцеловавшегося с дамой, как с родною. Но еще больше удивило его, что следом за этим унтером вышел из вагона и тоже спрыгнул другой унтер, -- бородатый, осанистый, -- один из взводных командиров его бывшей роты -- Старосила.
И, несмотря на то, что он не захотел возвращаться в прежний полк и выхлопотал себе перевод даже и в другую дивизию, он обрадованно крикнул, сделав рупором руки:
-- Старосила!
Тот присмотрелся и тут же, одернув гимнастерку и поправив фуражку, пошел к Ливенцеву, только успевшему сказать прапорщику Обидину:
-- Это -- мой боевой товарищ!
-- Ваше благородие, честь имею явиться! -- казенными словами приветствовал его Старосила, сияя запавшими серыми глазами, но Ливенцев обнял его и ткнулся лицом в его бороду, точно желая показать даме, которая в это время на него смотрела, что у него тоже есть родной -- унтер.
-- Очень рад я, братец, что ты жив, очень! -- вполне искренне говорил Ливенцев, любуясь бородачом.
-- Так же и я само, выше благородие! Аж точно сонечко мне в глаза вдарило, как вас увидел! -- вполне искренне и с дрожью в голосе отозвался Старосила.
-- А как же ты сюда попал? По какому случаю?
-- Да случай, как бы сказать, непредвиденный, ваше благородие, -- понизил голос Старосила, слегка качнув головою назад, на вагон. -- Тело сопровождать был назначен.
-- Тело? Чье тело?
-- Так что подполковника Добычина, -- еще больше понизил голос Старосила и закончил почти шепотом: -- А этот со мной -- полковой каптенармус Макухин, он приходился ему зять, покойнику, и эта с ним стоит сейчас -- его дочка, ваше благородие.
-- Вот ка-ак!
Ливенцев сделал несколько шагов по перрону, чтобы можно было говорить громче, и спросил, хотя не питал никакого расположения к Добычину во время службы с ним в одном полку:
-- Как же все-таки он был убит, -- при каких обстоятельствах?
-- Обстоятельства такие, ваше благородие... бандировка была, -- и найдись осколок на ихнюю голову, -- в один раз упали -- и не живые, -- объяснил Старосила и добавил: -- Я только до этой станции должен, а дальше не знаю уж, как: везти ли его будут на ихнюю родину, или здесь где поховают... Унтер-офицер этот, каптенармус Макухин, он, говорили так, из богатых людей, -- вполне может и дальше ехать, -- ему что! И даже гроб он достал не простой, а цинковый.
-- Это был наш заведующий хозяйством -- подполковник Добычин, -- обратился к Обидину Ливенцев, а Старосила сказал:
-- Вот рады будут все в нашей роте, как вы ее опять примете, ваше благородие!
-- Ну вот, рады, что ты, брат, -- не все ли равно, что я, что другой?
-- Как можно, ваше благородие! Разве наша солдатня, она хотя бы какая ни на есть, не понимает? -- и Старосила почему-то поглядел при этом на Обидина и добавил: -- Не в нашу ли роту и вы тоже будете?
-- Нет, я в другой полк, -- ответил, улыбнувшись, Обидин.
-- Я тоже в другой полк, -- его же словами ответил Старосиле и Ливенцев.
-- Шуткуете? -- оторопел Старосила.
-- Ничуть. Вполне серьезно! Даже в другую дивизию.
И, видя, что Старосила вполне непритворно опечален, хлопнул его по плечу, объясняя:
-- С начальством ничего не поделаешь, -- взяло и назначило в другую дивизию: там я оказался нужнее... Прощай, брат Старосила! Мне надо идти в свой вагон, -- торопливо сказал он вдруг, обнял его так же, как и при встрече, и пошел, едва взглянув в сторону дочери Добычина и ее мужа -- Макухина.
-- Вот не думал, что такая сидит во мне привычка к своей роте, -- извиняющимся тоном обратился он к Обидину. -- Великое дело оказались окопы, в которых вместе торчали, которые и заняли вместе с бою... А этот Старосила, он был толковый взводный, если бы в новом полку были у меня хоть немного похожие, стал бы я, как говорится, кум королю и сват Гаврику.
Обидин поглядел на него испытующе и спросил осторожно:
-- То есть, толковый он был взводный в смысле защиты или как-нибудь еще?
-- И защиты и атаки тоже, а как же иначе? -- немного удивился и тону и смыслу этого вопроса Ливенцев.
Кругом сновала толпа военных всяких рангов -- шумная и однообразная, лишь кое-где расцвеченная белыми халатами сестер милосердия и их яркими красными крестами. Сестры были из санитарного поезда -- дома скорби на колесах.
Оттуда и туда резво бежали засидевшиеся санитары с чайниками. Там в одном из вагонов кто-то громко воюще стонал с небольшими перерывами; в то же время два военных врача, шинели внакидку, медленно прогуливались в тени около другого вагона.
На платформе тяжело двигались тележки с ящиками из новеньких веселых досок и фанеры, на которых что-то было написано, наляпано черной краской. То и дело слышались рабочие крики: "Посторонитесь!.. Дайте ходу!.. Поберегись, эй!"
Весна и тепло между тем заставляли многих забывать о том, что отсюда же не очень далеко до фронта, где очень часто ревут пушки и стрекочут пулеметы. То там, то здесь вспыхивал заливистый женский смех, заботливо подкручивались усы, молодцевато выпячивались груди, кое у кого украшенные белыми крестиками.
Но исподволь во все звуки вокзала, покрывая их, врывался сверху жужжащий, однообразный, ровный гул, и когда он заставил всех поднять головы кверху, послышались крики:
-- Аэроплан!
-- Немецкий!
-- Почему же немецкий? Может быть, и наш!
-- А зачем здесь наш?
-- Немецкий! Вот увидите!
-- Сейчас начнет бросать бомбы!
-- Да что вы говорите!
-- Говорю, что надо! А другого не видно?
-- Кажется, нигде не видно...
Шеи всех вытягивались, наблюдая за полетом вражеского самолета; и в то же время все пятились назад, готовясь куда-то и как-то скрыться от губительной бомбы, которая, казалось, вот-вот полетит вниз на станционное здание, или на перрон, или на какой-либо из поездов, стоящих на путях в ожидании отправки.
Воздушная машина кружилась над станцией замедленно и довольно низко. Ни у кого уж не оставалось сомнения в том, что она немецкая. Спрашивали один другого: неужели нет орудий, чтобы сбить разбойника? Дамы сочли самым надежным укрытием зал первого класса и кинулись туда толпой...
Тревога оказалась напрасной, -- аэроплан потянул к западу и наконец скрылся из глаз.
-- Сфотографировал немец станцию и ушел, -- сказал Ливенцев подошедшему к нему капитану-артиллеристу, -- а бомб не бросал, хотя и мог бы.
-- Вообще ведь они только приличия ради пишут о своем весеннем наступлении на нас от моря до моря, а на самом деле задирать нас желания пока не имеют, -- отозвался капитан.
-- Почему же все-таки не имеют желания? -- с живейшим интересом спросил Обидин.
-- Ну, известно уж почему! -- усмехнулся капитан. -- О сепаратном мире с нами ведутся переговоры. Александра Федоровна вкупе с Распутиным стараются изо всех сил.
-- Я даже слышал мельком, -- вставил Ливенцев, -- будто Распутин по пьяной лавочке говорил одному адвокату: "Если мы в марте не подпишем с немцами мира, -- наплюй мне тогда в рожу!.." Адвокат этот распускал такой слух в феврале...
-- А март уже прошел... -- перебил его капитан.
-- Отсюда следует, что был бы теперь под рукой у адвоката Распутин, а наплевать ему в косматую рожу он уже имел право, -- закончил Ливенцев.
-- Зато Россия-то ведь не имеет права на сепаратный мир, -- как же может она его заключить? -- не совсем смело, однако с затаенной надеждой на желательный ответ спросил его Обидин, и Ливенцев оправдал его надежду.
-- Э-э, -- сказал он, -- "не имеет права"!.. Право мы носим на концах наших штыков... за неимением у нас более выразительных средств войны. Дело не в том совсем, имеем или не имеем мы право заключать мир, а выгодно ли это для нас, или не выгодно. Мы можем заключить мир, даже, пожалуй, получить и какую-нибудь прирезку территории по этому миру, но зато мы развяжем руки Вильгельму, и он всеми своими силами обрушится на Запад и его раздавит... А когда он сделает это, то что ему помешает, несмотря на мир с нами, послать против нас, демобилизованных, все армии свои с Запада? Это и будет divide et impera! -- разделяй и властвуй.
-- Так что, по-вашему, выходит -- выбора у нас нет, продолжать эту бойню мы должны? -- с тоскою в голосе спросил Обидин.
-- Да, выбора нет, должны, -- его же словами, но твердо ответил Ливенцев.
-- Тогда что же... тогда... не о чем и говорить больше... Остается одно -- помирать, -- пробормотал Обидин.
Ливенцеву, видимо, стало жаль его. Он положил руки ему на плечо и сказал, улыбаясь:
-- Помереть мы с вами всегда успеем, но сначала надо попробовать кое-что путное сделать.
-- А что же именно "путное"?
-- Да, в самом деле, что вы называете "путным"? -- почти одновременно спросил и капитан.
-- Ну, уж, разумеется, не сдачу в плен, -- уклончиво ответил Ливенцев.
Между тем в это время санитарный поезд, после свистков, дерганья и лязга, отодвинули куда-то дальше в тупик, и на его место мягко подкатил, попыхивая локомотивом, щегольской, совсем небольшой поезд, всего в три вагона.
-- Это что же такое за поезд? -- спросил теперь уже Ливенцев капитана.
А тот вместо ответа кивнул в сторону парадных дверей вокзала, откуда поспешно выходили один за другим два генерала, оказавшиеся тут и направлявшиеся к поезду. Заметны также стали теперь и жандармы, а толпа как-то вдруг поредела.
Инженерный поручик вместе со штабс-ротмистром кавказцем подошли откуда-то к группе Ливенцева, и первый из них сказал:
-- Главнокомандующий Юго-западного фронта Брусилов катит экстренным поездом.
А второй добавил:
-- По всей вероятности, едет в ставку, представляться царю.
-- Неужели не выйдет промяться? -- спросил Ливенцев. -- Посмотреть хотя бы издали на вершителя наших ближайших судеб.
-- Вы разве его никогда не видели? -- удивился артиллерист.
-- Не приходилось.
-- Генерал как генерал... Точнее, как старый генерал, -- ведь он уже далеко не молод.
-- Фигура не строевая, -- с сильным ударением на "не" сказал кавказец. -- Я его тоже несколько раз видел. А на лошади держится хорошо.
-- Еще бы плохо! Кавалерист, бывший берейтор, -- несколько презрительно заметил поручик. -- А роль кавалерии в этой войне оказалась скромной.
Кавказец не возражал против этого, тем более что его внимание, как и всех прочих, привлекли генералы, тяжело взбиравшиеся в элегантный синий салон-вагон.
Шторы окошек этого вагона были полуприкрыты. Около вагона стали два жандармских офицера. Наконец, жандармский поручик в белых перчатках подошел к ним, пятерым, устремившим любопытные взоры на таинственный вагон Брусилова, и очень вежливо, однако твердо, попросил их не стоять на месте, а прогуляться в ту или иную сторону, куда им нужнее. Кстати он спросил, каким поездом и куда они едут. И, когда ему за всех ответил капитан, он даже встревожился:
-- Так что же вы, господа! Вам тогда надо идти садиться в свой поезд: он двинется, как только этот поезд пройдет.
-- А этот поезд куда идет, -- в ставку? -- спросил Ливенцев.
-- Быть может, -- неопределенно ответил жандарм, делая при этом рукой жест в ту сторону, где стоял на путях их поезд.
-- А ставка теперь где? В Могилеве? -- двинувшись первым, спросил было Ливенцев, но жандарм отозвался на это уже совсем неприязненно и сухо:
-- Не могу знать.
Ставка была в Могилеве, и это было известно всем на фронте, всем в тылу, всем в Германии, всем в Австро-Венгрии, и, тем не менее, вслух об этом говорить не полагалось.
Когда Ливенцев подходил уже к своему вагону, он посмотрел все-таки в сторону таинственного, так тщательно охраняемого небольшого состава и увидел то, чего не удалось ему увидеть с перрона: генерал Брусилов действительно, как и предполагал он, вышел промяться.
Ливенцев узнал его по тем портретам, какие помещались в газетах и еженедельниках. Какой-то длинный, лодочкой вытянутый вперед козырек фуражки, а под ним овальное лицо с небольшими седоватыми, однако не совсем еще белыми усами.
Ничего показного, того, что называется бравым и так дорого сердцам всех любителей парадов, не было ни в лице, насколько его можно было разглядеть издали, ни в фигуре главнокомандующего Юго-западным фронтом. Средний рост, несильные, обвисшие стариковские плечи, заметная сутуловатость, -- вот и все, что метнулось в глаза Ливенцева, пока генералы, вышедшие вместе с Брусиловым из вагона и явившиеся к нему с рапортами отсюда, со станции, не заслонили его.
Видно было, что он говорил что-то, но, должно быть, очень тихо, так как все около него тянулись к нему, чтобы расслышать.
Беседа на свежем воздухе продолжалась, впрочем, недолго. Брусилов, очевидно, спешил, а путь для следования его поезда был свободен. Ливенцев с любопытством наблюдал, как он будет подниматься по ступенькам вагонной лестницы, -- не будут ли ему помогать при этом, -- но поднялся он бодро, не коснувшись ничего руками, и эта маленькая подробность расположила Ливенцева в пользу Брусилова больше, чем если бы он прочитал о нем большую хвалебную статью.
-- Когда я только что в начале войны, -- сказал он, сидя уже в своем купе, -- приехал в ополченскую дружину, куда был назначен, мне предлагали там адъютантство, но я отказался, -- предпочел строевую службу. Однако, если бы теперь мне предложили стать не то чтобы адъютантом, конечно, а ординарцем или вообще каким-нибудь винтиком в штабе главнокомандующего Юго-западного фронта, я бы согласился.
-- Ишь вы какой!.. Всякий бы согласился, поскольку в штабе сидеть гораздо спокойнее, чем в окопах, -- иронически заметил на это подполковник-интендант.
Но Ливенцев покачал головой, усмехнувшись, и добавил:
-- Я вас понял, а вы меня нет. Не в том смысле мне хотелось бы быть при штабе, чтобы увильнуть от пули и прочего, а исключительно затем, чтобы знать, что задумано главнокомандующим, и чтобы иметь возможность наблюдать, что из задуманного выйдет. Дело в том, что я математик, и в этом отношении неисправим, а ведь математики только и делают, что решают задачи, -- то есть на основании известных данных отыскивают неизвестные.
-- Что же, напишите Брусилову докладную записку и проситесь к нему в штаб, -- сказал кавказец.
Но подполковник ядовито заметил:
-- Разве можно в штаб попасть прапорщику да еще и без протекции? Что вы!
-- Да я никаких шагов в этом направлении и делать не буду, конечно, -- сказал Ливенцев. -- Это у меня вырвалось просто в порядке минутного желания, и только.
Плавно покачиваясь, прошел мимо их поезда штабной поезд, и Ливенцев, высунув голову в окошко, долго глядел ему вслед.
-- Что, насмотрелись? -- улыбаясь, спросил его Обидин, когда он наконец уселся на свое место.
-- Насмотрелся, -- в тон ему ответил Ливенцев. -- А теперь посмотрим, что из этого путешествия Брусилова в Мекку может выйти.
Человек в красной фуражке, торчавший на перроне, дал знак. Засвистал старый, с оплывшим багровым лицом обер-кондуктор. Машинист дернул поезд так, что слетела на пол стоявшая на столике бутылка с недопитой фруктовой водой. Второй толчок был еще сильнее, чуть не слетели чемоданы с полок. Наконец, после третьего рывка, поезд тронулся. Подбирая осколки разбитой бутылки, чтобы выкинуть их за окно, поручик-инженер подкивнул Ливенцеву и сказал многозначительно:
-- Начало мы уже видим!
Глававторая. ГенералБрусилов
I
Экстренный поезд, в котором ехал Брусилов, направлялся не в ставку верховного главнокомандующего, то есть царя, а в Бердичев, где была ставка главкоюза генерал-адъютанта Иванова. Положение создалось такое, что Брусилов хотя и назначен был на место Иванова, но тот не сдавал ему фронта около двух недель.
Крестный отец маленького наследника, великого князя Алексея, имел слишком сильную руку при дворе в лице императрицы Александры Федоровны и старого наперсника царя -- министра императорского двора, графа Фредерикса. Шли интриги. Иванова обнадеживали, что приказ царя о его смещении еще не окончательный, что он вырван у слабовольного главковерха настояниями союзников, но совершенно нежелателен "святому старцу" -- Распутину. Привыкший менять по своему капризу министров, создавший "министерскую чехарду" в России, "старец" полагал, что то же самое можно делать и с главнокомандующими, тем более с такими, которые проявляли строптивый воинственный дух, когда он плел уже закулисную паутину сепаратного мира с Германией и ее союзниками. Иванов был вполне хорош для этих целей, -- он считал войну безнадежно проигранной, -- Брусилов же мог повести себя совершенно нежелательно: при дворе известно было, что восьмая армия, которой командовал перед новым назначением Брусилов, считалась на фронте наиболее боеспособной.
О Куропаткине, главнокомандующем Северо-западным фронтом, не могло быть двух мнений: он полностью проявил себя в Маньчжурии, поэтому ни императрицу, ни Распутина не беспокоил и теперь. Генерал Эверт, главнокомандующий Западным фронтом, был тоже испытан как в Маньчжурии, так и теперь. Наступление, которое он провел на своем фронте в первой половине марта, обошлось в девяносто тысяч человек и не дало никаких результатов. Много погибло от весенней распутицы, так как фронт обратился в сплошное болото, разливавшееся днем и замерзавшее ночью. По обыкновению не хватало ни снарядов, ни сколько-нибудь способных генералов, чтобы наступать на сильно укрепленные позиции немцев.
В то же время никаких попыток к наступлению не делали ни немцы, ни австрийцы: первые увязли под Верденом, где перемалывали французские дивизии, но несли и сами огромные потери, вторые -- на итальянском фронте, в Тироле, где дела их были весьма успешны. Момент для заключения сепаратного мира казался там, во дворце в Петербурге, наиболее благоприятным, но Румыния, которая считалась лестной союзницей, если бы решила наконец присоединиться к Антанте, вела себя выжидательно: покупала в России тысячи лошадей для своей кавалерии, продавала Германии миллионы тонн кукурузы для ее скота, о чем немецкие газеты писали как о крупнейшей победе.
Нужен был шумный разворот сил, нужен был блеск и гром наступления, и об этом-то наступлении, необходимом и для Франции, и для Италии, и для Румынии, усиленно думал начальник штаба верховного главнокомандующего, генерал Алексеев, человек большой трудоспособности и совсем не царедворец.
Им был уже подготовлен обширный доклад, которым нужно было начать совещание главнокомандующих в ставке под председательством царя, и подходил уже день, назначенный для этого совещания, -- 1 апреля, -- между тем Брусилов еще не принял фронта.
Столкнулись две русских власти того времени -- царя и Распутина. Царь через Алексеева требовал, чтобы Брусилов как можно скорее приехал в Бердичев принять должность генерала Иванова, а министр императорского двора Фредерикс сообщил Иванову, что ему пока нечего спешить сдавать должность и уезжать из Бердичева, почему Иванов и отклонял всячески приезд Брусилова.
Только категорическая телеграмма Алексеева, что царь 25 марта будет в Каменец-Подольске, где его должен встретить новый главнокомандующий Юго-западным фронтом, заставила Брусилова поверить наконец, что его назначение остается в силе, и выехать в Бердичев, тем более что от Иванова тоже была получена телеграмма, что он его ждет.
Генерал Иванов был главнокомандующим Юго-западным фронтом с начала войны, и Брусилов, командуя одной из четырех армий этого фронта, являлся его подчиненным. Теперь обстоятельства очень резко изменились: бывший подчиненный как бы сталкивал с места начальника.
Неудобство своего нового положения Брусилов чувствовал очень остро. Он знал, насколько был самоуверен, глубоко убежден в своих достоинствах, в своей незаменимости Иванов, и представлял поэтому с возможной яркостью, как тяжело он переживает свое назначение в Государственный совет, то есть на покой.
Однако оказалось, что он не в состоянии был даже приблизительно представить, как состарила этого бравого еще на вид старика отставка, хотя и сдобренная "всемилостивейшим рескриптом" с собственноручной надписью "Николай".
Иванов жил не в городе, а в поезде, в своем вагоне. Вечером, в день приезда Брусилова, он принял своего заместителя один на один в купе, освещенном только настольной лампочкой под желтым шелковым абажуром.
Первое, что бросилось в глаза Брусилову в этом осанистом бородатом старике с простонародным лицом, -- были слезы. От желтизны абажура они блестели, как жидкое золото. Первое, что он услышал от него, были два сдавленных слова: "За что?"
Так мог бы сказать в семейной сцене кто-либо из супругов и скорее жена, чем муж; так мог бы сказать друг своему старому другу, уличив его в гнусном предательстве, угрожающем смертью; так мог бы сказать, наконец, отец своему любимому сыну, на которого он затратил все свои средства и силы и который сознательно подло его опозорил.
Но между двумя главнокомандующими -- старым и новым -- никогда не было никаких отношений, кроме чисто служебных, и они очень редко виделись за время войны и только за год до войны познакомились друг с другом.
-- Что "за что?" -- озадаченно спросил Брусилов, сам понимая всю нелепость этого своего вопроса, но в то же время не подыскав другого.
Он пытался понять это "за что?", как "за что вы под меня подкопались и меня свалили?", но тут же отказался от подобной догадки: Иванову было, конечно, известно, что его подчиненный никогда не был в ставке и ни доносами, ни искательством не занимался. Да и сам Иванов, который был и выше ростом и плотнее Брусилова, положил обе руки на его плечи и приблизил свою мокрую бороду к его лицу, как бы затем, чтобы у него найти сочувствие, если не защиту.
Впрочем, он тут же сел, обессиленный, и... зарыдал, -- зарыдал самозабвенно, весь содрогаясь при этом, как будто его заместитель только затем и спешил сюда с фронта, чтобы увидеть его рыдающим, как может рыдать только ребенок, как полагается рыдать над телом близкого человека.
Брусилов с минуту стоял изумленный, потом тоже сел, но не рядом с рыдальцем, а напротив, пряча глаза в тень от режущего их сквозь желтый абажур света.
-- И вот... и вот итог... всей моей службы... на слом! -- бормотал, затихая, Иванов.
-- Почему "на слом", Николай Иудович? -- принялся утешать его Брусилов. -- Мне сказали, что вас назначили не в Государственный совет, а состоять при особе государя.
-- Состоять... в качестве кого?.. Бездельника?.. Как Воейков? -- опустив лобастую голову на руку, лежавшую на столе, хриповато спрашивал Иванов.
Брусилов знал, что дворцовый комендант генерал Воейков, обыкновенно сопровождавший царя во всех его поездках, действительно бездельник, и если когда-то раньше он мог развлекать Николая анекдотами, то теперь в этом смысле окончательно выдохся и занят только рекламой какой-то, якобы целебной, минеральной воды, найденной в его имении "Кувака", почему один остроумный депутат Государственной думы назвал его "генералом-от-кувакерии". Но в то же время Брусилову был совершенно непонятен такой припадок слабости в недавнем еще руководителе нескольких сот тысяч человек на фронте, а кроме того, генерал-губернаторе двух военных округов -- Киевского и Одесского, в которые входило ни мало, ни много как двенадцать губерний; поэтому он сказал:
-- По-видимому, причиной перемены вашего служебного положения, Николай Иудович, послужили ваши жалобы на усталость.
-- Жалобы на усталость? Только это? -- возразил, подняв голову, Иванов. -- А вы разве не устали почти за два года войны?.. Кому из нас не хотелось бы отдохнуть, а, скажите?.. Однако отдых -- это... это только временный отпуск... а совсем не отставка!
Он достал платок, как-то очень крепко надавил им, скомканным, на один глаз и на другой, провел по щекам, полузаросшим бородою, по бороде и ждал, что скажет Брусилов, ждал с видимым интересом и даже нетерпеливо.
-- Если не эти ваши жалобы причина, то я теряюсь в догадках, -- сказал наконец вполне искренне Брусилов, но Иванов подхватил живо и даже зло:
-- Теряетесь в догадках?.. А разгадка очень простая!.. Разгадка эта -- ваше поведение, Алексей Алексеевич!
-- Мое поведение? -- удивился и даже слегка приподнялся на месте от удивления Брусилов. -- В каком же смысле я должен это понять?.. Я против вас никому не говорил ни слова.