Над новой огромной картиной "Демонстрация перед Зимним дворцом" Алексей Фомич Сыромолотов работал в своей мастерской в Симферополе, перевезя сюда холст, начатый в Петрограде, притом работал так неотрывно, как это было ему всегда свойственно.
Хотя к октябрю 1916 года уже исполнилось ему шестьдесят лет, но он был еще очень силен и телом и духом. Он даже сказал как-то своей двадцатидвухлетней жене Наде, урожденной Невредимовой:
-- Могу тебе признаться, что я, как это ни покажется кому-нибудь неестественным, ничего пока еще не потерял из всех своих качеств художника... Разве мне нужны, например, очки? Ведь нет же, ты это знаешь! Все воспринимаю ярко и точно, как и сорок лет назад, и рука вполне тверда... А? Тверда или нет? Хочешь убедиться? Надевай пояс!.. Впрочем, нет, не пояс, -- он может порваться, -- а лучше длинное полотенце вместо пояса.
-- Зачем это? -- спросила Надя и поглядела на мужа пытливо, хотя уже догадывалась, что он хочет на ней же самой показать, насколько крепки еще его шестидесятилетние руки.
Тонкая в талии и стройная, она была не ниже ростом коренастого Алексея Фомича. Незадолго перед тем она взвешивалась, и в ней оказалось почти четыре пуда.
-- Это уж мое дело, зачем! Доставай полотенце, тебе говорю!
Сыромолотов глядел на нее притворно строго, Надя же на него с несколько лукавым прищуром светлых круглых глаз; потом стремительно и в то же время как бы без малейших усилий тела подошла к комоду, выдвинула нижний его ящик, достала полотенце и завязала его на талии тугим узлом.
-- Крепко? -- спросил Алексей Фомич и сам еще туже затянул узел.
-- Не-ет, не под-ни-мешь! -- протянула Надя шаловливо, как девочка.
-- Раз, два, три! -- скомандовал самому себе Алексей Фомич, став за ее спиною и берясь за полотенце правой рукой.
И вдруг она очутилась над его головой, и он, торжественно шагая, прошелся из одной комнаты в другую, неся ее на правой руке, согнутой в локте, а левую уперев для равновесия в свой бок.
Когда он опустил Надю, она захлопала в ладоши, вскрикивая:
-- Браво! Браво, Алексей Фомич! Браво!
Она не называла его иначе, как по имени-отчеству, не могла от этого отвыкнуть; и в то время, как он не перестал и на втором году супружества любоваться ею, она не перестала по-девичьи восхищаться им, художником-силачом.
Здесь, в Симферополе, жил еще ее дядя Петр Афанасьевич Невредимов, в доме которого она выросла и которого называла, как и все ее братья и сестры, "дедушкой", а тому было уже теперь восемьдесят восемь лет. Он был весь белый; голова его тряслась при ходьбе и при разговоре, а тело, хотя и высокое, казалось совсем легким, почти прозрачным.
Рядом с ним Алексей Фомич не мог не считаться не только молодым, даже молодцеватым: ведь ни в его густой гриве на объемистом черепе с широким крутым лбом, ни в его подстриженной клином русой бороде не было еще седых волос. При виде его каждый говорил: "До ста лет доживете!" -- на что Алексей Фомич отвечал серьезно: "Я и сам полагаю, что не меньше".
Надя не замечала старости своего мужа просто потому, что не видела этой старости. Выйдя замуж за него в Петрограде, где она была на бестужевских курсах, она радостно вернулась с ним в Симферополь, где все было для нее родным, где она могла хоть ежедневно бывать у матери в доме "деда", где мать ее, Дарья Семеновна, продолжала, как и много лет назад, вести хозяйство; где жили многие из ее подруг по гимназии, с иными из которых ей доставляло удовольствие встречаться: ведь недавнее девическое не могло же так вот сразу испепелиться в ней.
Но самое значительное в ее жизни была, конечно, мастерская ее мужа, где занимала еще одну из стен картина "Майское утро", два с лишним года назад тронувшая ее до слез, и где возникала теперь новая, гораздо более сложная и глубокая "Демонстрация", создававшаяся у нее на глазах и даже при ее участии, как не раз говорил ей сам Алексей Фомич.
Ведь на этой картине она шла впереди огромнейшей толпы с красным флагом. Она как бы жила уже там увековеченная, обессмерченная, -- там как будто даже больше, чем вот тут, в телесной своей оболочке... Она нашла для этой картины в Петрограде массивного, похожего на царя Александра III, только без бороды, пристава Дерябина. Она ходила к этому приставу вместе с Алексеем Фомичом; она содействовала тому, что Дерябин, не зная, зачем и куда он будет нужен Алексею Фомичу, согласился позировать ему, сидя верхом на прекрасном породистом вороном коне в белых чулках; и вот теперь как живо стоят они, -- и конь и его монументальный всадник на картине, стоят впереди наряда конной полиции, охраняющей Зимний дворец.
-- Без тебя, Надя, не было бы этой моей картины, -- так часто говорил Алексей Фомич, и его слова поднимали Надю в какую-то блаженную высь. Она чувствовала себя как бы частью вот этого большого художника-творца, властелина линий и красок, такого необыкновенного, единственного и в то же время такого простого, своего, всегда бывшего рядом с нею.
Она представляла себе, как будут смотреть эту картину, когда, наконец, ее можно будет выставить. Не картина, а творение, и как будто не Алексей Фомич, ее муж, и она вместе с ним творили, а весь народ.
Ведь началом революции будет непременно демонстрация перед Зимним дворцом, и эта вторая революция после той, пятого года, победит, не может не победить!.. Если не победит, то ведь нельзя будет и выставить такую картину. Ее и теперь приходится скрывать от любопытных глаз, никого не впускать в мастерскую и никому не говорить, чем занят Алексей Фомич.
Те этюды, которые продолжал делать он к своей "Демонстрации", и здесь, как в Петрограде, ни в ком не могли, конечно, возбудить подозрений: ведь все эти детали сами по себе были вполне невинного свойства, но вся картина в целом представлялась Наде большим и серьезным делом, частью огромнейшего и серьезнейшего дела освобождения России. Этим делом занят был теперь, -- она это ощущала живо, -- как на фронте, так и в тылу весь народ, за исключением... но исключение это виделось Наде таким ничтожным, что она готова была повторять вслед за Алексеем Фомичом: "Очень шибко катится колесница русских судеб!.."
Правда, он добавлял к этому еще: "Поэтому и мне надо двигать свою картину как можно быстрее..." Но Надя знала, что он не теряет не только ни одного дня, даже и часа во дню, и иногда говорила:
-- Ну, Алексей Фомич, так работать, как ты работаешь, не в состоянии, я думаю, ни один художник.
На что Алексей Фомич отвечал:
-- Именно так, как я-то, и работают все вообще художники... Конечно, я имею в виду настоящих, а не так называемых.
А однажды к этому добавил:
-- На натуру очень много времени уходит, вот что... Точнее, на поиски настоящей натуры... Попадается, да не то, что надо... И с Леонардо да Винчи тоже ведь был не совсем приятный для заказчиков пассаж. Я говорю о "Тайной вечере". Заказали и назначили срок. Начал он писать, а с кого же прикажете писать -- ведь не пристава, а самого Христа и двенадцать его апостолов? Надо найти, с кого, и вот он ищет. Больше всего времени уходит на поиски, а не на работу. Двенадцать лиц, наконец, есть на картине, это считая с Христом, а тринадцатое? Для тринадцатого натуры никак не может найти. Месяц ищет, два ищет, три ищет, -- нет! И черт его знает, где его разыскать! Кто же этот тринадцатый? Да Иуда!.. Три месяца ходил по всем притонам, пока наконец-то набрел на подходящий профиль подлеца! И возвел его в перл создания... Он на картине и чернее-то всех других, и за мешок со сребрениками держится да еще и солонку локтем опрокинул, -- всесторонний, следовательно, негодяй!
В поисках натуры для картины Сыромолотов ежедневно гулял по той улице, на которой стоял его дом, и по другим соседним, более оживленным, и вглядывался так пристально во все встречные лица, что казался очень подозрительным тем, кто его не знал: не сыщик ли?
Но такие все-таки были редки, большинству же он был известен, а так как ходил он медленно, что было необходимо ему для наблюдений, то какие-то местные остряки сочинили даже речение: "мертвый шаг, как у художника Сыромолотова".
Иногда, правда, очень редко, заходил по вечерам, когда нельзя было писать красками, в дом Сыромолотова старик Невредимов. Он заходил поговорить о политике, не об искусстве, но разве мог без такого колоритного старца обойтись Алексей Фомич? Все поколения должны были найти свое место в огромной толпе манифестантов, поэтому был на картине и он, белоголовый, только ему не говорили об этом ни сам художник, ни Надя, так как не были уверены в том, что он не расскажет о картине кому не следует: у него, бывшего здесь несколько десятков лет нотариусом, много было знакомых.
Он садился обыкновенно в гостиной, зажав между острых колен свою трость с набалдашником в виде лающей моськи. Выточенная из моржовой кости голова этой моськи была удобна тем, что сверху отполировалась под рукою, стала совершенно гладкой, и на нее отлично можно было опираться, а снизу захватить ее безымянным пальцем, чтобы в руке держалась крепче.
О политике он говорил однообразно, но вполне убежденно:
-- Паршивый у нас царишка, -- вот беда наша!.. И ту войну, с японцами, проиграл, так зачем же в эту еще полез?.. Си-дел бы ты, пропойца непутевый, тихо-мирно, дожидался бы, когда удобнее тебе лататы задать, а то, пожалуй, хуже тебе будет: убьют, как Людовика Шестнадцатого убили.
Сыромолотов слушал и, незаметно для увлеченного старца, подмигивал Наде, дескать, не прав ли он был, поместив деда в толпу демонстрантов. Но когда вместе с дедом приходила Дарья Семеновна, та все-таки, на случай чего, оглядывалась при таких бунтарских словах на окна и успокаивалась, когда вспоминала, что окна выходят не на улицу, а в сад.
Вся круглая и невысокая, она увековечила себя не в Наде, а в ее младшей сестре Нюре, с недавнего времени живущей в Севастополе, где муж ее, прапорщик флота, служил на одном из самых крупных судов. Таким образом, в войну была втянута и эта дочь Дарьи Семеновны, как двое из ее сыновей, служивших в армии на Западном фронте, и двое других -- на других фронтах, а между тем до войны они были кто инженерами, кто студентами, -- так велик был спрос на пушечное мясо. Ведь свыше двух миллионов было в плену в одной только Германии, не говоря о миллионах раненых и убитых.
Очень затянулась война, о которой в начале ее многие, даже сведущие в государственных делах, люди, как бывший премьер-министр Витте, говорили, что она должна окончиться через три-четыре месяца. Летнее наступление на Юго-западном фронте захлебнулось под Ковелем; Румыния, выступившая не на стороне тройственного союза, была в очень короткий срок разбита и занята германо-болгарскими войсками; Италия была разбита Австрией...
Успехов не было, но тем отчетливей в сознании Нади рисовалось, что такое напряжение всех сил может привести только к очень крупным и главное -- решительным результатам. Она любила повторять вслед за мужем: "Угол падения равен углу отражения!.."
Называя свои заботы о картине Алексея Фомича прямым участием в его работе, она старалась делать все, чтобы на пути к окончанию этой работы не возникало никаких препятствий. Но вдруг, -- это случилось 5 октября, -- она получила тревожную телеграмму: "Надя, приезжай немедленно: мне очень плохо, и совсем некому мне помочь. Нюра".
Нюру в самом начале войны Надя устроила на те же бестужевские курсы, где училась сама. Там, в Петрограде, Нюра познакомилась с молодым лесничим Калугиным, за которого и вышла замуж. Но война требовала новых и новых жертв на место выбывших из строя людей, и Калугин, имевший какую-то льготу, был тем не менее взят в ополчение. Он должен был пройти через школу прапорщиков и выбрал морскую школу в Кронштадте, которую через четыре месяца окончил, получив не столько знания морского дела, сколько чин "прапорщика по морской службе". Окончив эту школу одним из первых по успехам, он получил назначение на новый мощный линкор "Императрица Мария". Назначение это считалось его товарищами по школе очень счастливым, так как Черноморский флот в эту войну почти не имел никаких столкновений с противником, поэтому опасности там не предвиделось.
Но Нюра была беременной, и, отправляясь в Севастополь, Калугин оставил ее в Петрограде, чтобы она могла приехать к нему, когда он устроится на новом месте, несколько освоится со службой и найдет квартиру, что было нелегко, так как Севастополь был переполнен. Когда же, наконец, он нашел комнату, Нюра так поспешила к мужу, что даже не остановилась в Симферополе, чтобы повидаться с матерью и сестрой, -- отложила это до более удобного времени.
Она, конечно, писала из Севастополя, но ничего тревожного не было в ее письмах; и вдруг теперь эта телеграмма, очень спешно вызывающая Надю.
-- А что, может быть, и мне надо поехать вместе с тобою? -- совершенно неожиданно для Нади сказал Алексей Фомич.
Отлично знавшая, как дорожит своим временем муж, Надя так была обрадована этой готовностью его ей помочь, что, хоть и была в слезах, бросилась его целовать. И на другой уже день они поехали в Севастополь.
Глава вторая
Поезд пришел туда в шестом часу вечера.
С вокзала на извозчике отправились сначала в гостиницу Киста, старый трехэтажный дом, выбеленный еще до войны в светло-зеленый тон, но теперь очень неприглядный, выцветший, с подтеками.
Хорошо в этой гостинице было только то, что стояла она недалеко от Графской пристани, Морского собрания, Приморского бульвара. Хорошо было и то, что нашелся в ней свободный номер, хотя и очень невзрачный, убого обставленный, на третьем этаже.
Гостиница эта возникла здесь еще с тех времен, когда Севастополь начал отстраиваться в семидесятых годах после Крымской кампании. С третьего этажа видно было всю Большую бухту, в которой стоял флот, и Алексей Фомич тут же, войдя в номер, обратился к коридорному:
-- А что, любезнейший, можете вы мне показать, где стоит корабль "Императрица Мария"?
Коридорный, человек еще не старый, но какой-то весь выжатый, желтый, худой, бритый, лысый, с судачьими глазками, почему-то сначала оглядел всего Алексея Фомича и Надю, потом склонил небольшую головку свою на правый бок и ответил не без серьезности:
-- "Мария" называется дредноут, а стоит вот, куда покажу вам пальцем.
Алексей Фомич прищурил глаз, чтобы точно продолжить линию указательного пальца коридорного, и спросил:
-- Это, значит, длинный такой и низкий?
-- Осадку, действительно, имеет он низкую, а что над ним повыше, это называется башни для орудий.
-- Где, где "Мария"? -- с большим любопытством прильнула к Алексею Фомичу Надя и, когда он показал ей этот дредноут, протянула:
-- Вот он какой!.. Я думала, что все-таки он более видный!
Коридорный, как будто обидясь за "Марию", кашлянул в руку и сказал, глядя исподлобья:
-- Это, конечно, издаля только кажется, а близко посмотреть если, прямо страшилище!
И тут же добавил сухо:
-- Документики ваши пожалуйте для прописки, а то у нас очень большие строгости ввиду военного времени.
-- Очень не нравится мне тут, -- сказал Алексей Фомич, когда коридорный ушел с его паспортом.
-- Ну, уж как-нибудь перетерпим одну ночь, а завтра переменим... Что же, когда у Нюры никак нам нельзя: одна комната, а их двое, -- отозвалась Надя и открыла окно.
-- Да, смотря как сложатся обстоятельства, в чем будет заключаться наша помощь, а то, раз Нюре так плохо, пожалуй, в этот номер за целый день ни разу и не заглянешь, -- попытался представить себе этот завтрашний день Алексей Фомич.
-- Хлопотать уж сейчас надо начать, -- заторопилась Надя. -- Пойдем-ка искать этот Рыбный переулок, где Нюра живет.
О том, что живет в доме номер шесть по Рыбному переулку, Нюра писала, а что идти к нему надо было сначала по Нахимовской, узнали в конторе гостиницы.
Около памятника Нахимову остановился было созерцательно Алексей Фомич, но Надя спешила:
-- После, после посмотришь! -- и потянула его за рукав.
Стремительная всегда Надя стала здесь совсем летучей, и Алексей Фомич, едва поспевая за нею, шутил:
-- Не зря у тебя на шляпке какое-то птичье перо, и хорошо еще, что одно, а не пара: тогда бы уж где бы мне было за тобой угнаться!
Шляпка у Нади была осенняя коричневого бархата, а крыло -- ярко-голубое; и легкой походкой жены, и ее стройным станом любовался Алексей Фомич здесь, в чужом для него городе, как будто давненько уже ее не видел, как будто они встретились здесь после случайной и досадной разлуки. Это примиряло его и с убогим номером у Киста, и с теми хлопотами, которые уже начались.
Нюру он часто видел в Петрограде и питал к ней родственные чувства, так как была она во многом сходна с сестрою. Но когда они добрались, наконец, до квартиры Нюры и вошли к ней, он с первого взгляда даже не узнал ее, так она располнела: Нюра ли это, или кто другая?.. И даже ростом стала как будто гораздо ниже, чем была, но это уж объяснялось тем, что теперь на ней были мягкие домашние туфли, а в Петрограде -- ботинки на высоких каблуках.
Только прямой пробор светлых волос и очень радостный взгляд круглых глаз и то, как, ахнув, она сложила перед грудью лодочкой руки, напомнило Сыромолотову, что перед ним действительно Нюра, но это продолжалось не больше мгновенья, а в следующее мгновенье сестры слились в одно двуглавое четырерукое тело, которое художник наблюдал со свойственным ему острым вниманием.
Волосы Нади в двух хитрозакрученных косах, выдаваясь сзади из-под шляпки, были явно темнее волос Нюры, и узкий сзади черный жакет Нади очень хорошо оттенялся широким синим Нюриным капотом. Главное же, эта группа щедро была освещена бившими сквозь окно лучами низкого уже вечернего солнца, так ярко позолотившего слившихся сестер, что Алексей Фомич не мог не сказать восхищенно и громко:
-- Прекрасно!.. Положительно, прекрасно!..
Он совсем не хотел, конечно, спугнуть очарования, -- напротив, ему хотелось, чтобы оно как можно дольше длилось, это редкостное мгновенье, но Нюра оторвалась от Нади и раскрыла перед ним руки, лепеча:
-- Ах, как я рада, что вы тоже приехали вместе с Надей, Алексей Фомич!.. Ах, как я рада!
И Алексей Фомич, растроганный этим лепетом, почти детским, обнял ее и поцеловал сначала в пробор волос, потом в лоб над левой бровью и, наконец, в круглую и тугую щеку.
Только после этого Сыромолотовы разделись, и Надя сняла свою шляпку. Хоть и старшая, но она казалась теперь Алексею Фомичу года на три моложе своей младшей сестры.
-- Да вы, Нюра, настоящая уже матрона! -- весело сказал он. -- И что всего удивительнее, -- посмотри-ка, Надя, какое у Нюры чистое лицо!.. А ведь как часто бывает, -- я сам наблюдал это несколько раз -- появляются на лице какие-то желтые пятна, синие отеки, -- вообще искажаются очень лица в таком положении, и это вполне понятно, а вот она -- как и была, только что пополнела! Молодцом, молодцом, Нюра, -- положительно, молодцом! Это -- хороший признак. Значит, все окончится благополучно!
И тут, заметив прямо около себя на шифоньерке черного резинового слоника с приподнятым хоботом, Алексей Фомич вздумал помять его от полноты чувств и, когда слоник запищал вдруг тонко и умоляюще, залился веселым смехом.
Нюра тоже улыбалась, глядя на него, но улыбка ее была грустной, и она сказала:
-- В том-то все и дело, что совсем неблагополучно. Алексей Фомич.
И вдруг на глаза ее навернулись слезы и покатились медленно по щекам.
-- Что такое?.. Почему это? -- сразу осерьезился Сыромолотов, заметив ответные слезы и в глазах Нади.
-- Я была у двух здешних врачей-акушеров, и оба нашли у меня предлежание плаценты.
Алексей Фомич поднял брови и вопросительно поглядел на Надю, надеясь, что она поняла сестру. Однако и Надя тоже глядела недоуменно, и Нюра пояснила:
-- Положение, значит, такое, что родить, как все рожают, я совсем не могу, и если мне не сделают своевременно операцию-чревосечение, то... -- она не договорила, только развела короткими полными руками.
Надя вскрикнула коротко и негромко, вскочила и кинулась к сестре. Теперь, стоя над нею, она припала к ее голове, и обе плакали.
Солнце уже опустилось настолько, что свет из окон (их было два и оба на запад) лился уже притушенный, и Алексей Фомич глядел на жену и свояченицу теперь уже не глазами художника.
Он старался представить себе того хирурга, который будет делать операцию Нюре. А вдруг хирург этот недостаточно опытен, и операция выйдет неудачной?.. Это его сразу встревожило так, как будто не Нюре даже, а его Наде предстояла такая страшная операция.
Чтобы успокоиться, он начал разглядывать комнату, в которой сидел. Она была большая, разделенная надвое толстой занавеской с темно-коричневыми крупными цветами по соломенно-желтому фону. За этой занавеской находилась, конечно, спальня, -- здесь же была гостиная с мебелью, как в зажиточных домах старого уклада жизни: мягкие стулья в белых чехлах, широкий диван с вышитыми бархатными подушками, а на столе с изогнутыми ножками -- малиновая ковровая скатерть... "Ничего, что ж, -- хорошая комната. Заботливый, значит, у Нюры муж..." -- подумал Алексей Фомич и, чтобы разрядить тяжелое настроение сестер, спросил:
-- А где же ваш муж, Нюра? На корабле своем, должно быть, на "Императрице Марии"?
-- Нет, он сейчас в городе, -- ответила Нюра, выглянув из-под руки сестры. -- Он поехал окончательно договориться с хирургом, какой будет мне операцию делать... Ведь получилось так, что ребенок, хоть он несколько недоношен еще, однако... А вдруг начнутся преждевременные роды? Говорят, надо это предупредить, а то будет уж поздно. А Мише как раз завтра с утра надо быть на корабле, -- у него вахта после поднятия флага... Ему уж часа через два надо на корабль отправляться, а то может опоздать на катер: после одиннадцати часов никакие катера с кораблей к Графской пристани уже не приходят... Да ему и отпуск дан только на сегодня... Ах, как это хорошо, что вы приехали!.. Мы с Мишей хотя и просили нашу хозяйку мне помочь, -- отвезти меня в больницу, да она сама сейчас не очень здорова, -- у нее зубы... А вдруг завтра совсем разболеется, как тогда?.. С вашим приездом я прямо на седьмое небо попала!
Голос у Нюры был певучий, грудной, хотя и негромкий, и говорила она без каких-либо заметных усилий.
-- А куда же все-таки тебя надо будет отвезти? -- спросила Надя.
-- Придется просто в городскую больницу тащить меня, -- сказала Нюра таким тоном, будто извинялась. -- У тех двух акушеров, у каких я была, есть частные родильные заведения, маленькие, но, во-первых, там очень дорого будет стоить, а самое главное, -- ведь они оба не хирурги, и хирурга им надо будет приглашать все равно из городской больницы... Так зачем же, спрашивается? Лучше уж прямо туда и ехать, где хороший хирург, а он считается очень опытный, он уж пожилой, фамилия его Готовцев.
Как раз в это время в комнату вошел морской офицер, и при первом взгляде на него Алексей Фомич по карточке, присланной когда-то Нюрой сестре, узнал Михаила Петровича Калугина, прапорщика флота.
Приглядеться к себе он, впрочем, не дал. Быстро сняв фуражку и положив ее на полку вешалки, он подошел к Наде, она же коснулась губами его густых темных, но не черных волос. Алексей Фомич отметил, что движения его были очень отчетливы, точно совершались по команде. Не задержавшись ни секунды лишней около Нади, Калугин повернулся к нему и, поклонившись, протянул ему руку. Алексей Фомич положил левую руку на его погон, -- прочный, широкий, с черным просветом и с одной серебряной звездочкой, притянул его к себе, и они по-родственному поцеловались.
После этого, задержав его руку в своей и рассматривая его лицо, Алексей Фомич заговорил в приподнятом тоне:
-- Вы знаете, кто вы мне приходитесь, Михаил Петрович? -- Свояк, -- вон кто!.. Довелось мне, значит, дожить до свояка!
Калугин улыбнулся и начал снимать свою легкую черную шинель.
Без шинели, в одной форменной тужурке с большим серебряным значком Лесного института с правой стороны, в безукоризненно белом воротничке и в таких же манжетах, он казался еще более собранным, по-юношески гибким, хотя по лицу ему можно было дать лет под тридцать; роста он был хорошего, -- выше среднего.
Несколько старила его бородка, хотя и небольшая, мягкая, цветом чуть светлее волос на голове. Мягким, -- иначе Сыромолотов не мог бы определить, -- был и взгляд его глубоко сидевших небольших глаз, мягкими были и линии носа... "Не то, чтобы красивое, но, право, какое-то уютное лицо", -- думал Алексей Фомич, размышляя по обыкновению, не подойдет ли он к его картине и куда его, моряка, можно было бы там поместить.
Надя же, тоже ни разу не видавшая Калугина в Петрограде, очень внимательно приглядываясь к нему, теперь думала, не виноват ли он в этом Нюрином "предлежании плаценты", и решила про себя, что он больше похож на учителя младших классов, чем на моряка, что такой не может быть виноват в несчастье, постигшем Нюру. Да и сама Нюра в письмах своих никогда не сообщала о нем ничего плохого: было видно по этим письмам, что живут они дружно.
-- Доложила уж вам Нюра, в чем наша к вам просьба? -- спросил Калугин, улыбаясь больше Наде, чем Алексею Фомичу, хотя и на него перевел глаза. И, как бы угадывая, о чем думает Надя, добавил: -- Я сейчас был у хирурга, и говорил он мне, что подобные случаи в его практике встречаются не так редко, а причины, почему так происходит, медициной еще не открыты... И знаешь ли что, -- обратился он к Нюре, -- советует не откладывать дела в долгий ящик, а завтра же ложиться в больницу!
-- Вот видишь, -- завтра! -- сказала Наде Нюра с испугом в глазах.
-- Это не значит, впрочем, что операция будет непременно завтра, но во всяком случае на этих днях... смотря по обстоятельствам. Вообще там ты будешь у них под наблюдением, и все у них там, в случае надобности, под руками... Да и хирург ведь живет там же: у него казенная квартира, -- пояснил Калугин, обращаясь к свояку.
-- Разумеется, да... Разумеется, так будет умнее всего, -- сразу согласился Сыромолотов и тут же добавил: -- Хотя мне лично не приходилось испытывать тревог, подобных вашим, но вот Надя как женщина, притом же сестра, она-то уж позаботится, затем и приехала... А я, конечно, буду за ассистента при ней... У меня ведь сын тоже прапорщик, как вы, и лет, должно быть, ваших, только он художник... Он родился нормально и, правду сказать, не при мне, -- я в то время уезжал на этюды на Волгу сначала, а потом на север: северное сияние меня привлекало тогда, -- это зрелище, доложу вам!.. Он в пехоте, в окопах на Юго-западном фронте... Кстати сказать, ваша служба, Михаил Петрович, в этом отношении, как бы сказать, го-раз-до культурнее!.. Да и о военных действиях вашего Черноморского флота что-то мало пишут в газетах: похоже, что их и нет совсем, а?
-- Нет, вы говорите? Да, конечно, у нас и чище и куда тише, а что касается военных действий, то есть у нас для этого адмирал Колчак, командующий флотом: нет, нет, да и придумает какие-нибудь действия, совсем ненужные!
-- "Мария" семь дней в походе была, -- вставила Нюра, -- Миша только вчера вернулся... А завтра, может быть, опять снимутся с якоря.
-- Нельзя выдавать в публику военные тайны! -- шутя погрозил ей пальцем Калугин, но тут же обратился к Алексею Фомичу: -- Все может быть, -- вдруг возьмем да пойдем.
-- А куда же именно? -- спросила Надя.
-- Вернее всего, что опять к Варне... Есть такая болгарская крепость на черноморском побережье. Мы именно туда и ходили, но наткнулись на минные заграждения, так что по Варне и одного выстрела не пришлось нам сделать, зато два тральщика потеряли на минах.
-- Как потеряли? -- очень живо обратился к свояку Сыромолотов.
-- Подорвались на минах и разлетелись в куски, -- объяснил Калугин. -- Назначение тральщиков -- тралить мины, -- вытаскивать из воды и делать безвредными... Два таких тральщика шли впереди нас... Вдруг слышим -- взрыв! Глядим, одного тральщика на воде уж нет... Колчак был на "Марии", посылает миноносец спасать людей, если можно. Видим, идет миноносец на явную гибель в ту сторону, влево, а в это время другой тральщик, который был правее, тоже фонтаном взлетает на воздух!.. Вот что у нас было, а вы говорите: безопасно! Спасибо, что хоть миноносец Колчак тогда отозвал обратно: спасти бы он никого не спас, а только бы сам напоролся на мину... К чему же свелся весь наш поход против Варны? Два тральщика потеряли да несколько офицеров и несколько десятков матросов списали в расход, вот и все, весь результат. Спасибо, что хоть миноносец-то уцелел!
-- Так никого решительно и не спасли? -- спросила Надя.
-- Ну, где уж там кого-нибудь спасать! Да и некого было: все сразу погибли... Так мы и повернули назад оглобли... Кстати, время уж чай пить, пойду скажу хозяйке. Я вестового не держу, -- добавил Калугин и вышел из комнаты.
-- Зачем же это Михаил Петрович при тебе рассказывает такие страшные вещи? -- обратилась Надя к сестре.
-- Да я ведь от него уже слышала это еще вчера и гораздо более подробно, -- просто ответила Нюра, а в это время прислуга хозяйки, сумрачная женщина лет за пятьдесят, внесла кипящий никелированный самовар. Она была и раскосая и неопрятная на вид, но, как это ни странно было слышать Наде от Нюры, к ней приходил какой-то рябой с черным лицом сверхсрочный матрос.
За самоваром Калугин говорил о линкоре "Мария":
-- Это махина ровно в двадцать три тысячи тонн водоизмещения! У нас на Черноморском флоте таких дредноутов два: второй -- "Екатерина Великая". Да еще вот-вот должен к нам прибыть третий однотипный "Александр Третий"...
-- Откуда прибыть? -- перебил Сыромолотов.
-- Из Николаева, там у нас такие чудовища строят. А у турок, кроме немецких крейсеров "Гебена" и "Бреслау", можно сказать, ничего нет. "Мессудие", "Меджидие", "Гамидие" были, но теперь из этого старого хлама остался только "Гамидие" -- небольшой крейсерок, а "Меджидие" сел на мель под Одессой, "Мессудие" в Дарданеллах подорван английской подводной лодкой... "Гебен" -- солидный, конечно, крейсер в двадцать три тысячи тонн, но у нас на четырех башнях двенадцатидюймовки, а у "Гебена" на дюйм меньше; это значит, что мы можем бить его с такой дистанции, когда у него будут недолеты. Встреча с "Гебеном" у "Марии" была, обменялись несколькими выстрелами без всяких результатов, и "Гебен" ушел восвояси.
-- А догнать его? -- энергично спросил Алексей Фомич.
-- Догнать? -- Калугин улыбнулся. -- Догнать нельзя: он оказался быстроходнее... Это уж недостаток всех наших больших судов: тихоходы. И в Балтийском флоте тоже... А во всем остальном -- последнее слово техники!.. В этом отношении мне очень повезло, что я на такой корабль попал, как "Мария", ведь мог бы попасть и на тральщик и даже на какой-нибудь транспорт... У нас на корабле тысяча двести человек экипажа матросов и офицеров. Целый городок, да и матросы наши -- народ отборный, всех специальностей: артиллеристы, машинисты, гальванеры...
-- Это что за специальность? -- удивилась Надя.
-- Старое название электриков... Ведь у нас электричество поворачивает орудия огромной тяжести, электричество подает на лифте и снаряды из крюйт-камеры... Снаряды ведь тоже многопудовые, и каждый снаряд надо не только поднять до орудия, а еще вложить, и всей этой работой ведают гальванеры... В машинном отделении -- машинисты, при орудиях -- комендоры, наводчики, -- это все развитой народ, хорошо грамотный... Кроме всего прочего, у нас на берегу и два гидроплана стоят на случай разведки, -- значит, и летчики есть. А против чужих аэропланов есть в башнях особые орудия семидесятипятимиллиметровые, -- вот как мы вооружены, -- знай наших!
В тоне, каким говорил это Калугин, была нескрываемая гордость за свой корабль, за свой николаевский завод, инженеры и рабочие которого создали такое совершенное и грозное для противника судно, наконец и за своих матросов, которым вполне послушна такая чудовищная сила. Он воодушевился, этот двухмесячный моряк, и теперь очень нравился и Алексею Фомичу и Наде.
-- А как все мудро устроено, -- продолжал он, -- даже в смысле непотопляемости корабля. Ведь в корпусе его порядочное число водонепроницаемых перегородок! Вы представляете это?
-- Гм... С трудом, -- признался Сыромолотов. -- Мне нужно было бы посмотреть вблизи на такой корабль, чтобы это представить.
-- Допустим, такой случай, -- оживленно продолжал Калугин. -- Получил корабль в подводной части пробоину, хлынула в нее вода и что же сделала? Затопила только одно это отделение, а корабль идет себе пусть не полным ходом, -- для него это не так важно.
-- Все это отлично, -- перебила вдруг Надя, -- но вот вы, Михаил Петрович, сказали, что погибли у вас совершенно зря два тральщика и на них много матросов... Как отнеслись к этой аварии ваши матросы?
Калугин поглядел на нее удивленно, перевел глаза на Алексея Фомича, потом усиленно начал мешать ложечкой в чаю.
-- Вот тут... тут вы попали... в самое больное наше место, -- ответил он, запинаясь и несколько приглушив голос. -- Матросы наши... как бы вам сказать... могут мыслить критически, это не серая деревенщина... и в данном случае равнодушно отнестись к гибели товарищей своих, которые ведь для них же старались, их же оберечь хотели... равнодушно отнестись не могли... Должны были смолчать, однако не молчали, -- в этом и было, мягко говоря, нарушение дисциплины... Тральщики существуют затем, чтобы мины вылавливать, а не на минах взрываться, поэтому матросы и кричали: "Почему гидропланы не послали вперед?" С гидропланов, конечно, можно просматривать воду на глубину примерно в восемь метров, а тральщики сидят гораздо мельче... Увидели летчики мину, -- сбрось на это место буек; тральщик подойдет, ее выловит. А то пустили их в незнакомых водах на ура, этих наших тральщиков, а под Варной мин оказалось, как картошки в матросском борще... Значит, что же тут случилось? Авария по нераспорядительности начальства. А начальствовал кто? Кто тральщики посылал, а гидропланов не выслал? Сам наш командующий флотом адмирал Колчак: ведь его флаг у нас на "Марии" был... Значит, ропот матросов против кого же был направлен? Против самого Колчака, а не против нашего командира, каперанга Кузнецова. У Кузнецова с матросами вообще столкновений не бывает, он человек умный. Вопрос, значит, в том, как мог адмирал допустить такую небрежность...
-- Да, в самом деле, как же он так? -- изумился и Алексей Фомич. -- Матросы поэтому, значит, и заворчали там, под Варной?
-- А как именно "заворчали"? -- спросила Надя. -- Взбунтовались?
-- Не то чтобы взбунтовались, нет, из повиновения не вышли, но... как бы это выразить поточнее, ропот пошел.
-- И громкий? -- снова спросила Надя.
Калугин посмотрел на нее внимательно и ответил:
-- Довольно слышный... так что и самому Колчаку он стал известен. В результате чего Колчак и приказал снять с Варны осаду... Так мы и ушли, не сделав ни одного выстрела.
-- А что же все-таки он представляет собою, этот Колчак? -- полюбопытствовал Сыромолотов. -- Ведь он, -- пришлось мне как-то о нем слышать, -- человек крутой?
-- Как бы ни был крут, ведь не в порту, а в открытом море... Да и девятьсот пятый год, должно быть, вспомнил, -- сдержался. С матросами сам ни о чем не говорил, предоставил это дело Кузнецову, ну, а тот постарался политично его замять, точно ропота никакого и не было.
-- А зачем же собственно нужно было идти к этой Варне? -- спросил Алексей Фомич.
-- Вот в этом-то самом и была для всех нас загвоздка: зачем? За каким именно чертом? Так все и говорили!.. Варна нас совсем не трогала, -- это раз; большого вреда ей принести своей пальбой мы не могли бы, -- это два; крепостные орудия того же калибра, как и у нас, а может, и побольше, -- даже шестнадцатидюймовки, например, -- на вооружении Варны имелись, -- это три... Море перед Варной давным-давно у них отлично пристреляно, -- четыре; цели у нас раскидистые, -- Варна ведь велика, -- а у них одна точка -- наша "Мария", -- это пять. Спрашивается: какой же успех сулило Колчаку такое предприятие? Авантюра вроде гебеновской под Севастополем в начале войны с Турцией! Зачем же такие авантюры копировать? Тут не одни матросы могли возроптать, а и офицеры тоже!
-- Но они все-таки не возроптали? -- тут же спросила Надя.
-- К сожалению, у них это не проявилось заметно.
-- А каков он из себя, этот Колчак? Интересуюсь, как художник, то есть мыслящий образами.
И, спросив это, Алексей Фомич смотрел на Калугина, ожидая от него рисунка головы, лица, фигуры этого командующего флотом.
-- Колчак... он, говорят, из бессарабских дворян, впрочем, точно не знаю, -- сказал Калугин. -- Каков из себя?.. Брови у него черные, как две пиявки, нос длинный и крючком...
-- Гм... вон ка-кой! -- разочарованно протянул Сыромолотов. -- До него был адмирал Эбергард, швед по происхождению... Как мы гостеприимны!.. А я слышу, читаю: Колчак, и даже не понимаю, что это за фамилия такая!
-- Гриб такой есть -- колчак. Южное название, -- пояснил Калугин.
-- А-а, гри-иб! Вот что скрывается под этим таинственным словом! -- протянул Сыромолотов. -- Гриб!.. И, наверное, очень ядовитый он, этот гриб... никак не иначе, что ядовитый...
-- Однако уже девятый час, -- поглядев на стенные часы, забеспокоился Калугин, -- скоро надо мне сниматься с якоря... Я и то получил отпуск от самого командира, не от старшего офицера, тот не отпускал, а Кузнецов вник в положение Нюры и отпустил. А то ведь я должен был бы наблюдать за погрузкой угля и нефти на "Марию", дело же это очень грязное.
-- Грязное? -- переспросил Алексей Фомич.
-- А как же! Ведь уголь грузят матросы вручную: две баржи становятся с обоих бортов, а с них уж матросы в козулях за спиною уголь по сходням тащат на палубу и прямо через люк ссыпают в трюм. Можете вообразить, какой там теперь содом и сколько там пыли! Прямо не продохнешь!.. А угля в нашу ненасытную угольную яму, вы знаете, сколько надо погрузить?
-- Сколько?
-- Да почти сто двадцать тысяч пудов, -- гору! Кроме того, сколько-то тысяч пудов нефти для машинного отделения... Нефть, разумеется, переливают по особому рукаву с баржи.
-- Сто двадцать тысяч пудов угля, -- повторил Алексей Фомич, -- гм, это, действительно, целая гора... И на сколько же этого вам может хватить для похода?
-- Примерно так на неделю... Всего угля, разумеется, жечь нельзя, -- до родного порта тогда не дойдешь: нужно, чтоб хотя десять тысяч пудов осталось про запас. Так же и насчет нефти, чтобы все-таки не досуха, а кое-что все-таки болталось бы на донышке... Конечно, можно бы нам прямо с приходу и не грузиться, да это уж придумал сам Колчак матросам в наказание... Хорошо будет, если только этим отделаются. А что непременно опять на Варну пойдем, об этом говорят офицеры. Значит, Колчак предупредил нашего Кузнецова.
-- А как у вас отношения с матросами? -- спросила Надя.
-- Мне кажется, неплохие, -- ответила за мужа Нюра, до того молчавшая: она разливала чай. -- Ведь матросы знают же, что Миша -- только временный офицер.
-- Липовый, -- подтвердил Калугин. -- Ведь у меня даже и обозначения специальности нет. К экзамену на штурмана, например, мне надо еще много готовиться; также и на минного офицера и прочее. Ведь мое знание морской практики очень слабое: в этом меня любой кондуктор флота, даже простой унтер-офицер первой статьи на обе лопатки положит. Матросы это, конечно, видят и относятся ко мне снисходительно. Кадровые офицеры для них сплошь "драконы", а я исключение. Да ведь кадровое морское офицерство, как я убедился, это какая-то замкнутая каста. Во-первых, они все из дворянских фамилий, есть даже и сиятельства, как, например, князь Трубецкой, начальник отряда миноносцев, каперанг, кандидат в адмиралы... У нас в экипаже есть барон Краних, остзеец. Мог бы, кажется, во время войны с немцами держаться поскромнее, однако нос дерет высоко... кстати сказать, в Балтийском флоте, мне говорили, служил до войны еще князь Барятинский, чуть ли не сын победителя Шамиля и наместника Кавказа, -- так того исключили из своей среды за то, что женился на актрисе Яворской. Эта Яворская имела свой театр, а князь Барятинский, лейтенант, писал для ее театра пьесы, значит, вполне естественно ему было на ней жениться; так нет, видите ли, -- актриса! По их понятиям все равно что публичная женщина. И вот, извольте, князь Барятинский, оставить службу: вы мараете морской мундир!
-- Вот как, скажите, пожалуйста! -- удивился Алексей Фомич. -- И как же вы там ладите с ними с такими?
-- Теперь военное время, приходится им быть вежливыми и со мной. Вот эта штуковинка, -- коснулся своего значка Калугин, -- все-таки мне помогает: как-никак -- высшее образование. Да и сам я стараюсь держаться с ними не на короткой ноге, а в пределах служебного приличия. Я ведь совсем не пью и не курю даже... Потом, какие еще у меня есть качества? Я -- порядочный гимнаст и хорошо плаваю, чем может похвалиться не каждый из них, кадровых.
-- А как вы полагаете все-таки, как по вашим наблюдениям: далеко еще до взрыва народного негодования против войны или уж близко? -- отчеканивая слова, спросила вдруг Надя, долго до того наблюдавшая его молча.
-- До взрыва... народного негодования, вы сказали? -- повторил Калугин, несколько как бы опешив от неожиданности услышать такой вопрос.
-- Да, именно! -- упрямо подтвердила Надя. -- То, что вы рассказали о недовольстве матросов, дает ли какие-нибудь надежды на близость взрыва?
-- Как вам сказать... -- задумался Калугин и в знак неопределенности развел руками, а Сыромолотов, как бы желая пояснить, почему так спросила Надя, вставил добродушным тоном:
-- Она у меня радикалка, вы не удивляйтесь! Недавно мне даже читала чьи-то стихи о взрыве, весьма энергично. -- И обратился к жене: -- Прочитай-ка их, Надя!
-- Да этот взрыв совсем из другой оперы, -- досадливо отмахнулась от него рукой Надя. -- Это старинные стихи Аполлона Майкова, и я думаю, что Михаил Петрович и без меня их знает.
-- А-а! Это про наш Крым! -- оживленно сказала Нюра. -- Там и Судак и Феодосия, только они называются по-древнему: Сули и Кьяфа. Из времен покорения Крыма Магометом Вторым.
-- Не знаю, право... Что же, прочитайте, -- обратился к Наде Калугин.
-- Я прочитать могу, но... я не о том взрыве вам говорила...
И, не вставая с места, только сдвинув брови, отчего продолговатое тонкое миловидное лицо ее стало вдруг суровым, гордым, Надя начала декламировать:
Сули пала, Кьяфа пала,
Всюду флаг турецкий вьется...
Только Деспо в черной башне
Заперлась и не сдается.
"Положи оружье, Деспо!
Вам ли спорить, глупым женам?
Выходи к паше рабою,
Выходи к нему с поклоном!"
-- "Не была рабою Деспо
И не будет вам рабою!" --
И, схватив зажженный факел:
-- "Дети, крикнула, за мною!"
Факел брошен в темный погреб...
Дрогнул дол, удар раздался --
И на месте черной башни
Дымный столб заколебался.[*]
-- Все? -- спросил Калугин.
-- А что вам еще надо?
-- Освобождения, значит, не было?
-- Зато взрыв состоялся... Человеческое достоинство проявлено... Притом в полной своей силе, -- сказала Надя, так пристально глядя на Калугина, что он, подумав, отозвался ей:
-- По-видимому, все-таки до точки кипения у наших матросов еще порядочно...
Он вскинул голову к стенным часам, вынул свои карманные, завел их и добавил горестно:
-- Надо идти!.. Очень не хочется, а надо, ничего не поделаешь, а то могу опоздать на катер.
В комнате стало уже заметно сумеречно, но огня не зажигали. Да и наступающая ночь обещала быть светлой: в небе не было заметно ни облачка. Калугин поднялся.
-- Итак, -- обратился он с торжественностью в голосе к Алексею Фомичу и Наде. -- Кажется, лишнее говорить мне вам, как я благодарен, что вы приехали, что вы замените меня Нюрочке!.. Она знает, куда ее надо везти, к кому обратиться... может быть, завтра, -- добавил он и с еще большей почтительностью, чем при своем появлении, поцеловал руку Нади и долго жал обеими руками мощную руку Алексея Фомича, глядя на него проникновенно, потом приник к Нюре, прощаясь.
-- Главное, не робей! -- говорил ей вполголоса. -- Готовцев ручался мне, что все обойдется благополучно.
Надев шинель и взяв фуражку, он сделал от двери общий поклон и вышел, и некоторое время в комнате было тихо.
-- Ну, Надя, как ты находишь мужа Нюры? -- приподнято спросил жену Сыромолотов и подмигнул не без лукавства.
-- Мне он очень понравился, -- просто сказала Надя.
-- Должен признаться, что и мне тоже... Да, должен в этом признаться... А я -- я, -- зарокотал Алексей Фомич, обращаясь к Нюре, -- очень строг к людям, о чем прошу помнить, и мне угодить оч-чень мудрено, имейте это в виду!
Нюра улыбнулась строгому тону и виду художника, а Надя заметила:
-- Уходить пора уж и нам, Алексей Фомич. Надо только договориться насчет завтрашнего.
-- А что тут договариваться? Часов этак в девять мы приедем сюда на извозчике, а Нюра до этого времени должна хорошенько выспаться, чтобы быть в надлежащей форме, как говорят цирковые борцы, и собраться.
Потом, приглядевшись к Нюре, насколько позволили сумерки, Сыромолотов добавил:
-- Робеть же нет решительно никаких оснований... Я помню, жена моя, первая, говорила, что ее роды тянулись более суток... Больше суток, вы только представьте! Матросов и офицеров на двух тральщиках, -- сколько их там было десятков, -- убило мгновенно, они не мучились, а чтобы родить одного, всего одного только человека, который мог ведь родиться и мертвым или помереть через день-два после родов, молодая женщина должна была нечеловечески мучиться больше чем двадцать четыре часа!.. Вот как все это нелепо устроено!.. Убить, это всякие негодяи обдумали всесторонне, как сделать, тысячи способов для этого есть, а родить?.. Тут способ только один, притом чрезвычайно трудный! Вам же, Нюрочка, судьба предлагает другой, более короткий и легкий. Не будет ли оно гораздо лучше для вас, а? Давайте-ка думать, что этот именно способ и будет лучше!
Глава третья
Когда Сыромолотовы вышли в Рыбный переулок, было уже совсем сумеречно, однако не темно, хотя уличных фонарей по заведенным правилам и не зажигали. Можно было даже разглядеть лица встречных. А Нахимовская оказалась теперь, в десятом часу, очень людной и оживленной. Много было офицеров, моряков и пехотных, так как гарнизонную службу в Севастополе несли ополченские дружины, и каждый из этих офицеров шел рядом с женщиной, и часто слышались вспышки веселого смеха.
-- Вот видишь как, -- говорил, стараясь, чтобы выходило потише, Алексей Фомич, -- война войной, а любовь любовью...
Дома на Нахимовской были большие, с магазинами внизу, но магазины почти все, кроме бакалейных, были заперты, окна вторых и третьих этажей занавешены, впрочем, неплотно: то там, то здесь выбивались на улицу оранжевые косяки и полоски света, однако никто не обращал на это внимания.
Около памятника Нахимову остановился теперь Алексей Фомич вполне разрешенно, хотя памятник проступал смутно.
-- А ведь Нахимов закоренелый был холостяк, -- сказал он, -- как и адмирал Ушаков. Женщин на военные суда даже и не допускали. И вот теперь, наконец-то, когда Нахимов стоит, отлитый из бронзы, женщины взяли свое: снуют вокруг него в большом изобилии.
И как бы в подтверждение его слов где-то впереди, где чуть заметно белели колонны, ворвался в негромкий гул голосов звонкий и надрывный женский голос:
Все гово-рять, шо я ветренна бува-аю,
Все го-во-рять, шо я мно-го люб-лю,
Ах, от-че-го ж я про всех позабу-ва-аю,
Про од-но-го поза-буть не могу!
-- Должно быть, пьяная, -- высказала догадку Надя, на что Алексей Фомич отозвался:
-- По-видимому, пригубила чуть-чуть.
Слышно стало, что кто-то уговаривал женщину не петь, но надрывный голос ее взвился снова в наступающую ночь:
Де-сять любила, девять поза-была,
А од-но-го не могу поза-быть!..
Эх, бро-шу я ка-арты, брошу я биль-я-ярты,
Д'ста-ну я го-орькую водочку пить!
Кто-то рядом с Сыромолотовым, вздохнув, сказал сочувственно:
-- Видать и так, нарезалась... и где только достала!
Женский голос, оборвавшись было, зазвенел между тем снова:
А-ах, не тер-зайте вы грудь мою боль-ну-ю,
Вы не узна-вай-те, кого я люблю!
Нет, не скажу вам, по ком я все тоску-ую,
Лучше ж свое го-ре в вине я по-топ-лю!
-- Гм... Очень это искренне у нее выходит, -- остановясь, заметил Сыромолотов. -- Послушаем, как пойдет дальше.
Но дальше песня не пошла; дальше послышался только зычный мужской окрик:
-- А вот я тебя в участок сейчас отправлю, тогда и забудешь!
Ясно стало, что песню прекратил полицейский.
Между тем со стороны бухты, иногда звонче, иногда глуше, что зависело от небольшого ветра, дувшего с моря, доносилась музыка духового оркестра, как будто на одном из многих судов справлялся какой-то праздник.
Алексей Фомич так и подумал и сказал Наде:
-- Ведь есть же праздники полковые, того или иного святого, значит, должны, по теории вероятностей, быть и судовые... А раз праздник, то как же обойтись без духового оркестра?
На что отозвалась Надя с досадливой ноткой в голосе:
-- Ты все что-то шутишь, а я думаю совсем не о том.