Савинков Борис Викторович
С. А. Савинкова. Годы скорби. На волос от казни

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Воспоминания матери.


   OCR Nina & Leon Dotan (09.2002) ldnleon@yandex.ru
   ldn-knigi.narod.ru ldn-knigi.russiantext.com
   
   из книги:

В.РОПШИН (Б.САВИНКОВ)

ТО, ЧЕГО НЕ БЫЛО

ПРИЛОЖЕНИЕ

   
   1. С. А. САВИНКОВА
   ГОДЫ СКОРБИ.
   (Воспоминания матери )
   Журнал "Былое". Год первый, No 7. Июль 1906. Петербург, 1906.
   
   2. НА ВОЛОС ОТ КАЗНИ
   (Воспоминания матери)
   Журнал "Былое". Год второй, No 1/13. Январь 1907. Петербург.

С. А. САВИНКОВА

ГОДЫ СКОРБИ.

(Воспоминания матери )

Журнал "Былое". Год первый, No 7. Июль 1906. Петербург, 1906

   
   
   Я знаю, что эти воспоминания заставят меня вновь стра-дать и вновь переживать прошедшее, но ведь это жизнь не моя только, а многих... Не мне одной пришлось на самой се-бе испытать железную руку правительственного режима; та-ких, как я, несчастных матерей тысячи... И потому мой ис-кренний рассказ может иметь некоторое значение... Иначе, какой интерес был бы в горестях одного из миллионов людей?
   Первый гром для моей семьи грянул в 1897 году. До тех пор мы жили, как все тогда жили в провинции: без особых забот, без особых общественных интересов, без запросов... так себе, изо дня в день, как живут чиновники. Муж мой служил по министерству юстиции на западной окраине и получал хо-рошее содержание. Это был человек интеллигентный, чрезвы-чайно чуткий к справедливому и широкому толкованию зако-нов, не видевший никакой разницы между евреем, русским и поляком, между интеллигентом и рабочим, между богачом и бедняком. Как судья, он очень скоро приобрел популярность среди запуганного населения этого края, и его и в глаза, и за глаза стали называть: "зацны сендзя", т. е. честный судья.
   И действительно, за всю свою двадцатилетнюю службу в Западном крае он ни разу в своих решениях не покривил ду-шой и не поддался воле начальства, за что также скоро среди сослуживцев приобрел славу человека неуживчивого и красно-го, что его, впрочем, нисколько не огорчало.
   Пока наши дети учились и подрастали, повторяю, в нашей жизни -- кроме обыденных забот о здоровье, благоудобствах и воспитании детей -- ничего особенного не было. Но вот на-ши два старшие сына отправились в Петербург -- один в Гор-ный институт, другой в Университет, и тотчас же наша жизнь переломилась надвое: мирное существование стало областью прошедшего, и в жизнь ворвалась целая буря новых забот, тревог и волнений.
   В Петербурге уже тогда начиналось брожение, окончив-шееся переживаемой нами революцией. Неудовлетворитель-ность постановки высшего образования, стеснение учащейся молодежи в ее самых естественных порывах к общему благу, нелепая тирания, терзавшая нервы молодых людей, -- все да-вало обильную пищу для негодования юным сердцам. Тогда уже разразилась бурная история по поводу постановки памят-ника Муравьеву-Вешателю в Вильне. Я упомяну об ней лишь в нескольких словах. Затеянная высшей администрацией по-становка в Вильне памятника Муравьеву, несмотря на свою громадную бестактность, быть может, и не имела бы больших последствий, если бы не недостойное желание выслужиться и показать перед начальством свой квасной патриотизм со сто-роны нескольких варшавских профессоров, пославших привет-ственную телеграмму от имени университета.
   Надо вспомнить, как ненавистно имя Муравьева каждому коренному поляку, когда почти в каждой польской семье хра-нится память о погибшем от руки палача члене семейства, как незаживаемы эти раны в таком чутком народе, чтобы понять, какое глубокое оскорбление было нанесено целой на-ции этим памятником "висельнику", как зовут Муравьева по-ляки!
   Но забитый народ притаился и молчал, и только учащаяся молодежь глухо заволновалась. В ответ ей откликнулись Пе-тербургский и Московский университеты, а за ними и все провинциальные. Можно думать, что эта история послужила как бы толчком к долголетним волнениям: со времени муравьевской истории университетская молодежь России не пе-реставала волноваться и до настоящего дня, хотя причины волнений разные. Эта же история решила судьбу и моих де-тей. Первый их арест и сопряженный с ним обыск оставили во мне неизгладимое впечатление.
   Это случилось в 1897 году. Наступили рождественские праздники, и мы с мужем с нетерпением ждали сыновей на-ших на зимние каникулы. Они были так юны, так недавно оторвались от родной семьи! Интересно было посмотреть, как кипучая петербургская жизнь отразилась на них, как употребили они свою свободу. За три дня до праздника они приеха-ли жизнерадостные, полные новых впечатлений и надежд. Мы с мужем положительно не узнавали их, так они возмужали и развились во время нашей разлуки: в них проснулось само-сознание, и они сильно интересовались общественными вопро-сами. И, слушая их живые, смелые речи, мы обменивались с мужем горделивыми взглядами: в их словах сквозила такая горячая жажда добра, такое яркое стремление к правде и све-ту, что возражать нам было нечего, и мы чувствовали себя счастливыми, видя, что из наших детей выйдут хорошие, че-стные деятели, полезные граждане нашей родины. Мы и не подозревали, как горько мы ошибались: родине нужны горя-чие, честные деятели, но правительству они не нужны. Мы с мужем поняли это потом, но в этот вечер мы были счастли-вы. Увы! Мы не могли подозревать, что то был последний счастливый и спокойный вечер в нашей жизни!
   Около часу ночи, после самых оживленных бесед, мы ре-шились наконец разойтись по своим комнатам. Лампы были потушены -- я стала раздеваться. Как вдруг среди наступив-шей тишины раздался громкий, резкий звонок. Подумав, что это телеграмма, я поспешила в переднюю. Горничная уже бы-ла у двери и спрашивала: "Кто там?" -- "Полиция", -- разда-лось из-за двери, громко и властно. Наша жизнь текла так мирно, и мы так мало имели сношений с этим учреждением, что я только удивилась, но не испугалась. Но за дверью раз-давался сердитый голос: "Скорее! отворяйте!"
   Пока дверь отворяли, я инстинктивно бросилась в комнату сыновей; они спешно одевались, около них стоял озадаченный муж. В это время раздались звенящие шпорами шаги, и в комнату вошел сопровождаемый полицией, понятыми и двор-ником жандармский полковник Утгоф.
   -- Извините, -- элегантно расшаркался он. -- По предпи-санию начальства, я должен произвести обыск.
   Мы с мужем с ужасом переглянулись. Тогда было не то, что теперь, когда обыски и аресты стали обыденным явлени-ем. В то время обыск у правительственного чиновника был случаем редким. И как описать то чувство унижения и него-дования, какое нами овладело при этом первом насилии? Кто может спокойно перенести, что в вашем домашнем очаге не остается ничего святого: все вещи перетроганы, фотографии близких перехватаны и перекиданы, ваша интимная перепи-ска перечитана, ваши дети ощупаны чужими грубыми руками!
   Я, по крайней мере, испытывала такое чувство, как будто ме-ня раздели догола и вывели так на площадь.
   До сих пор еще, при воспоминании об обыске, я не могу отделаться от мучительного чувства стыда и унижения! К то-му же он сопровождался совершенно непонятным многолюд-ством: в квартире нашей сновало и распоряжалось человек двенадцать, на кухне оставалось шесть человек на запас, при каждой двери стояло по жандарму, да и дом был оцеплен со всех сторон. И все это только для того, чтобы захватить двух беззащитных юношей... Когда полковник перерыл дорожную корзину моих сыновей, он нашел в ней несколько воззваний к варшавским профессорам от высших учебных заведений, по поводу профессорской телеграммы.
   В пять часов утра, после самых тщательных поисков, при-чем младшие дети шести и семи лет были подняты жандар-мами с постелей для осмотра их матрацев и подушек, полков-ник обратился к сыновьям:
   -- Проститесь с родителями -- вы поедете со мной!
   С рыданием обняли мы своих детей. Они были бледны, но спокойны. Полковник расшаркался, дверь отворилась, он про-пустил их вперед, за ним двинулась вся свора, и... детей на-ших не стало!..
   С тоской прошлась я по комнатам: все было сдвинуто с места, опрокинуто, скатерти сброшены со столов, диванные подушки распороты; везде были пятна грязных ног, мокрых следов... Не верилось, что это наш такой мирный и уютный до сих пор домашний очаг! Я взглянула на мужа и испугалась: смертельно бледный, он судорожно хватался за грудь -- ему не хватало воздуха! Поспешно уложив его в постель, я посла-ла за доктором.
   Ночь прошла, муж заснул, но я не могла успокоиться... Где теперь мои дети? Что ждет их? Но к чувству скорби при-мешивалось и чувство глубокого негодования против совер-шенного насилия... Если виновны были наши сыновья, то мы с мужем ни в чем не были замешаны, почему же и за что было нам нанесено такое оскорбление? Если, по словам пол-ковника, их арестовали по телеграмме из Петербурга, то по-чему же и не обыскали на месте или даже в вагоне? Почему дали им приехать домой, чтобы затем ворваться в мирное жилище, среди ночи поднять весь дом на ноги и встревожить лиц, ни к чему не причастных? Если эти протесты должны были быть рассматриваемы как преступление, то почему не отобрали их ранее, чем сыновья наши переступили порог ро-дительского дома? Волнуемая душившим меня негодованием, я ушла в свою комнату и, написав в один присест письмо с жалобой на это насилие генерал-губернатору, я приклеила марку и сама бросила письмо в ящик.
   В то время генерал-губернатором Западного края был князь Имеретинский; один из наиболее гуманных правителей этого несчастного края, несчастного потому, что целый ряд генерал-губернаторов, из которых на первые места надо по-ставить генералов Гурко, а впоследствии Черткова, проводили идею русификации совершенно аракчеевскими приемами.
   Одна национальность "русский" давала массу привилегий и ставила лицо превыше закона. За двадцать лет жизни в крае мы с мужем всего насмотрелись: насилие, грубые приемы, окрики, кулаки -- все было дозволено русским, все пускалось в ход. Не раз муж мой, возвратясь со службы, с негодованием рассказывал о неслыханном произволе полиции, против кото-рой никакой управы не было, и приводил такие факты, от ко-торых становилось стыдно, что сам русский!
   При князе Име-ретинском впервые для поляков наступило нечто похожее на снисходительность и внимание к национальным нуждам. Князь принимал поляков охотно, толковал с ними и мало-по-малу допускал некоторые облегчения. Так, разрешено было в учебных заведениях молиться на родном языке, перестали преследовать учащихся, говоривших во время рекреации меж-ду собою по-польски, и т. д.
   Вот почему я и обратилась к нему с письмом по поводу произведенного в нашем доме обыска. Будь это позднее, на-пример, при генерале Черткове, мне и в голову бы не пришло протестовать, так как тогда произвол только поощрялся.
   В письме моем я описывала происшедшее и обращалась к князю с вопросом, что происходит на чердаках и в подвалах, если подобное насилие возможно в доме правительственного чиновника?
   К чести князя Имеретинского, надо сказать, что он не оставил моего письма без внимания. Он потребовал к себе прокурора палаты и жандармского генерала для объяснений и прислал к нам своего адъютанта с выражением сожаления о случившемся, и не прошло трех дней, как наши сыновья были выпущены из цитадели и возвращены нам.
   Праздники мы провели вместе и старались отдохнуть от пережитых волнений. Но этот обыск и арест не остались без следа в юных сердцах моих детей: все подробности обыска постоянно служили предметом их бесед, и глаза их загора-лись враждою к произволу, допускающему постановку памят-ника ненавистному целому населению человеку и не допу-скающему ни малейшего протеста по этому поводу.
   Возмущались сыновья наши, а мы с мужем и не пытались удерживать их: факты были налицо, и сказать нам было нече-го. С грустью проводили мы их в Петербург: по настроению их было видно, что они на этом не остановятся.
   И действительно, не прошло и двух месяцев, как в февра-ле 1898 года мы получили от младшего сына известие, что старший арестован. Я выехала в Петербург.
   Я была совершенно незнакома с тем миром, вращаться в котором мне было отныне суждено: тюрьма, штыки, солдаты, жандармы были для меня понятиями отвлеченными, извест-ными лишь по наименованию. Поэтому, приехав в Петербург, я по неопытности потеряла много времени: если я обраща-лась в охранное отделение, то меня посылали в жандармское управление; отсюда направляли опять в только что покинутую охрану. Здесь советовали обратиться к жандармскому генера-лу. Тут я узнавала, что он принимает посетителей не иначе как в назначенные дни и часы. При тревожном моем состоя-нии это было сущей пыткой. Наконец я, как жена юриста, ре-шилась обратиться к прокурору палаты. Был ли он мягче жандармов, или горе мое на него подействовало, но я вышла от него с разрешением свидания с сыном. Вообще я тогда еще впервые ознакомилась с главною особенностью деятель-ности жандармов: обставлять дело, хотя бы оно выеденного яйца не стоило, необычайной таинственностью и в тысячу раз преувеличивать его серьезность и значение. Когда жандармы говорят с родителями политиков, то они всегда сулят каторгу и смертную казнь и в лучшем случае -- Восточную Сибирь.
   Так и теперь, когда я просила о свидании, мне в ответ та-инственно пожимали плечами, вздыхали, качали головой и, находя невозможным удовлетворение моей просьбы, отсылали от одного к другому. Один прокурор палаты без всяких про-волочек разрешил свидание.
   Но я уже была напугана и пото-му с замиранием сердца подъехала к Дому предварительного заключения. Сознание, что это тюрьма, что мой сын заключен в ней, действовало на меня удручающе, а полная неизвест-ность его вины заставляла предполагать самое худшее.
   Не зная, что заключенные содержатся не в первом дворе, я пристально всматривалась в окна флигеля, надеясь угадать, где сын, но грубый окрик солдата "не останавливаться" за-ставил меня направиться к двери, над которой видна была надпись: "Контора".
   Контора была переполнена разношерстной публикой: были хорошо одетые дамы, были и очень бедные, на глаз, старуш-ки... прохаживались студенты, было много молодых девушек, по особо симпатичному виду которых можно было угадать в них курсисток. Они были здесь как свои и, видимо, знали ме-стные порядки. У них были цветы в руках для передачи, бы-ли и узелки. Непривычная обстановка и душевная тревога так на меня подействовали, что я со слезами опустилась на ближайшую скамейку. Молодые девушки тотчас окружили меня.
   Со всех сторон слышалось:
   -- Верно, впервые! К сыну? Как фамилия? -- Я не в си-лах была ответить.
   -- Ничего, привыкнете, -- грустно говорили мне. -- Не вы первая, не вы и последняя. Много их тут сидит.
   В это время выкрикнули мой номер.
   Я пошла за сторожем. Нас было десять человек, самых разнообразных положений. Позади нас шел солдат. Сторож показал пропуск у ворот, загремели замки, застучали засовы. Я приготовилась, воображая, что сейчас увижу сына! Но вой-дя в ворота, мы пошли далее. Новые запертые ворота -- и та же процедура: пропуск и засовы. Наконец нас ввели в здание, и в это самое время мимо нас прошли два жандарма с сабля-ми наголо. Между ними в средине шел совсем молоденький студентик с юношеским румянцем на лице.
   -- Экий какой молоденький! -- с сокрушением сказала около меня какая-то старушка и горестно перекрестилась. Мы все вздохнули: у каждого из нас было заперто по такому же сыну. Даже сторож покачал головой.
   -- И чего таких запирать! -- сердито сказал купец, но жандарм строго на него оглянулся и наставительно произнес:
   -- А зачем сопротивляются начальству?
   Через минуту вызвали мой номер, и я торопливо пошла за солдатом. Мы прошли два коридора. В конце, у стола, сидел офицер и стояла кучка солдат. У меня отобрали муфту и зонтик. Офицер подозрительно оглядел всю мою фигуру.
   -- Проводи, -- коротко приказал он унтеру. Мне отворили дверь налево и впустили в мрачную, без солнца, шагов в шесть, комнату. Она была пуста. Я с недоумением поглядела на жандарма.
   -- Сейчас придет, -- коротко сказал он.
   Действительно, откуда-то сверху послышались шаги... бли-же, ближе... Дверь отворилась, и я увидела сына. Боже! С ка-ким мучительным чувством я обнимала его!
   Ко всему привыкаешь! Привыкла я потом более или менее и к тюрьме. Но это первое свидание с отнятым у меня сыном оставило неизгладимое впечатление... Тюрьма владела им, и никто для меня не мог раздвинуть ее стен! Времени для сви-дания было мало.
   Торопясь передавала я сыну вести с воли, но когда заговорила по-французски, тотчас же послышалось:
   "По иностранному говорить не полагается". Мы были не од-ни... Мне еще в конторе объявили, что нельзя ни о чем спра-шивать, нельзя говорить о деле, нельзя упоминать фамилий... И много, много еще разных нелепых "нельзя"...
   Свидание пролетело, как мгновение. Глядя на сына, я с тоской убеждалась, что одиночное заключение уже оказало на него свое действие: он был очень бледен и лицо его стало одутловатым. Со времени ареста его ни разу не вызывали к допросу, и я была первой живой душой, с которой он мог по-говорить.
   И потянулось время от свидания до свидания. Тогда еще было лучше, чем впоследствии. Приезжим родителям разре-шались свидания два раза в неделю, по двадцать минут каж-дое. Позволялись передачи книг, папирос и съестного. Можно было писать и получать письма. Но сознание, что сын в тюрь-ме, отравляло жизнь.
   Каждое свидание приносило тоскливое убеждение, что ор-ганизм сына поддается: руки его дрожали, лицо покрылось налетом. Я отправилась к прокурору палаты и заявила ему о губительном действии тюрьмы на здоровье сына. Он меня вежливо выслушал, но сказал, что выпустить сына не в его власти, что дознание только в начале, и на мой вопрос, в чем сын обвиняется, только пожал плечами и заявил, что объ-яснить этого не вправе.
   Время шло -- сына не выпускали. Уже два месяца был он в заключении. Между тем я была нужна дома: маленькие де-ти захворали, а муж, занятый службой, не мог возиться с ни-ми. Приходилось ехать, но жалко до отчаяния было оставить сына одного. Напрасно я обращалась с вопросами к прокуро-ру, в жандармское управление и в охрану. Везде старались от меня отделаться, уверяя, что ничего не знают. И только жан-дармский генерал спросил:
   -- Да зачем вам нужно знать когда? Я объяснила свой отъезд и мучительную жалость оставить сына. Он грубо засмеялся.
   -- Ну, сударыня, -- сказал он, -- если бы мы обращали внимание на печали родителей, то у нас тюрьмы были бы пусты!
   С тоской прощалась я с сыном. Как он ни бодрился, но в глазах его светилась грусть: свидания со мной были его един-ственной поддержкой! Обещав друг другу писать как можно чаще, мы расстались.
   Наше отношение к обществу и знакомым со времени аре-ста сына очень изменилось: испытав теперь настоящее горе, мы инстинктивно стали сторониться людей с чиновничьим кругозором, и у нас взамен образовался небольшой, но очень тесный кружок единомышленников. Мы же с мужем, под влиянием событий, стали тревожно присматриваться к дей-ствиям администрации и из людей мирных, довольствовавшихся чиновничьим благополучием, мало-помалу обратились в людей, относящихся критически к правительственному про-изволу. Факты нашей жизни сами собой на это нас наталки-вали.
   Между тем завязалась переписка с сыном. Но что можно было писать, зная, что каждое письмо прежде всего попадет в руки жандармов? Эта мысль отравляла всякое желание при-ласкать сына, сказать ему нежные слова... Ведь прежде, чем прочтет их он, прочтут синие мундиры, и чувства матери ста-нут предметом пошлой и подлой насмешки! Получаемые от сына письма все были перечеркнуты каким-то рыжим соста-вом, и внизу имелся штемпель: "дозволено".
   И письма его были короткие, недоговоренные... Таким образом, самые ин-тимные чувства были оскорблены грубым, беспощадным про-изволом... И в душе подымался глухой протест и росло озлоб-ление.
   Так прошло четыре месяца... За это время мы узнали, что и у младшего сына был обыск, и, хотя он был на свободе, тем не менее это известие спокойствия нам не прибавило. Нервы были в постоянном напряжении. Ложась спать, я представля-ла себе тюрьму, сырую каморку, шаги часовых и звон замков. Что делает мой бедный сын? Спит ли? Ходит ли по камере? Тоскует?.. И я ворочалась без сна. В воспоминании моем осталась похудевшая фигура сына и его изможденное лицо, и чем дальше подвигалось время его одиночного заключения, тем более я беспокоилась о его здоровье. И не напрасно. К концу пятого месяца я получила письмо с советом хлопотать об освобождении сына хоть на поруки, так как здоровье его сильно ухудшилось. Я тотчас же собралась в дорогу и, при-ехав в Петербург, в тот же день отправилась в департамент по-лиции, так как это был четверг -- день приема у директора. Процедура приема в департаменте была сложная, приходи-лось ждать несколько часов, прежде чем быть принятой. Народу в приемной всегда было множество. Кого только тут не было! Высшие сановники в орденах и лентах, дамы, шумя-щие шелковыми платьями, и дамы скромные; профессора, священники, студенты, писатели, курсистки -- все ждали тер-пеливо лицезрения директора.
   Напрасно вылощенный секретарь старался фильтровать публику, уверяя, что дело от директора не зависит, напрасно и начальник отделения объявлял вызываемым лицам поло-женные уже резолюции -- ничто не помогало; все хотели ви-деть самого директора, надеясь через него получить какое-ни-будь облегчение участи политиков. Не ушла и я, и в семь ча-сов вечера дождалась своей очереди.
   Директором департамента полиции в то время был Зволянский. Из правоведов, с весьма любезными приемами, эле-гантной внешностью, он на первых порах производил довольно хорошее впечатление, и только после многократного опыта просители убеждались, что все любезности и ласковые обеща-ния директора -- своего рода мыльные пузыри, лопавшиеся тотчас же, как затворялась за просителем дверь.
   Когда я вошла в его кабинет, директор, увидя входящую даму, любезно поднялся мне навстречу, подвинул кресло, с ласковым вниманием выслушал, качал головой, всплескивал руками, говорил сострадательным тоном о несчастных родите-лях и о заблуждающихся детях, обещал завтра же, никак не позже, назначить освидетельствование сына и, если он болен, тотчас же освободить его и, расшаркавшись самым галантным образом, проводил меня до самой двери. Я вышла с ликова-нием в душе... Я забыла усталость, тревогу, горе... Мысль, что, быть может, завтра освободят сына, опьяняла меня! Я верну-лась в отель утешенной! И скажу теперь же: прошел еще чет-верг, и еще, и еще, и месяц, и другой, прежде чем, после ве-личайших мытарств и хлопот, удалось мне вырвать сына из тюрьмы.
   Впоследствии, когда мне опять приходилось хлопотать в департаменте полиции по делам сыновей при директоре Лопу-хине, я вынесла гораздо лучшее впечатление. Я не знаю, что вызвало его отставку и правдивы ли ходившие о ней слухи. Могу утверждать только то, что испытала сама: Лопухин был совершенной противоположностью Зволянскому; принимал очень холодно и серьезно, сострадания не выражал, ни в ка-кие лишние разговоры не входил и обещал очень мало; но то, что обещал, исполнял скоро, и я несколько раз имела случай убеждаться, что обещанная телеграмма действительно посла-на; что необходимая справка немедленно наведена и что вооб-ще, что сказано, исполнено. И уж конечно такие приемы бы-ли много симпатичнее любезных манер господина Зволянского.
   Скоро я выхлопотала себе разрешение свиданий с сыном. Боже мой, как сжалось мое сердце, когда после четырехме-сячной разлуки я увидела его... На улице я бы его не узнала, так он изменился: худой, бледный, с зеленоватым оттенком щек, согбенный...
   -- Голубчик мой! Да что же сделал ты, что они так тебя мучат? -- воскликнула я.
   -- О деле говорить не дозволяется, -- раздался бесстраст-ный голос.
   Скажу еще раз: много раз пришлось мне еще выслушивать ласковые обещания Зволянского, много раз пришлось топ-таться по приемным охраны и жандармского управления, по целым часам ожидая минутного приема власти, с неизмен-ным: "завтра", прежде чем совершенно изможденный сын мой был освидетельствован и выпущен на поруки родителям под залог.
   В ожидании этого решения мне в то время пришлось до-вольно долго пробыть в Петербурге. Молодежь уже сильно волновалась, но волнения эти носили иной характер, чем те-перь. До сих пор происходили строго воспрещенные, тайные сходки, но не выходили еще на улицу. Но они бывали очень многолюдны и отличались большой страстностью. Многочис-ленные аресты, тайная полиция, отравлявшая шпионами каждый шаг подозреваемого студента, плохой университет-ский устав, ретрограды, за малыми исключениями, профессо-ра, мертвенно-педантичный министр народного просвещения, массовые высылки и исключения без права поступления в другие заведения -- все соединилось вместе, чтобы вызвать бурное негодование и протест учащейся молодежи. Поводы для недовольства слишком бросались в глаза, а строгие меры правительства привели к совершенно противоположным ре-зультатам: молодежь сплотилась, заколыхалась и вынесла свои протесты на улицу. Таким образом, в тот год состоялось многолюдное сборище студентов всех высших заведений пе-ред Казанским собором.
   В день казанской истории у меня не было свидания с сы-ном, и я вышла пройтись. На Невском, у Литейного, была масса бегущего в сторону Адмиралтейства народа. Я спросила у городового, в чем дело?
   -- Студенты у Казанского бунтуют, -- спокойно отве-тил он.
   Я тотчас подумала о младшем сыне -- студенте и, взяв из-возчика, поторопилась на Петербургскую сторону, где он жил с женой и крошечным ребенком. По Невскому езды не было, но по боковым улицам было спокойно, и только через сквоз-ные улицы к Невскому можно было видеть, что там собира-ются толпы народа.
   Я не застала ни сына, ни невестки и, взяв маленькую внучку на руки, с тоской стала ждать их возвращения. Часы проходили, беспокойство мое росло. Я постоянно высылала няню на улицу узнавать, что слышно, и всякий раз, как она возвращалась, она приносила все худшие и худшие вести:
   -- Студенты пошли к Аничкову. Бьют их -- страсть! Мно-го лошадьми потоптано! Говорят, мертвых провезли.
   Я сильно волновалась. Наконец, часов в шесть, мои вернулись. Но, боже мой, в каком виде: у невестки распухла рука и было порвано пальто; сын получил удар в голову! Они броси-лись защищать курсистку и, конечно, попали под нагайки ка-заков. С негодованием передавали они подробности возмути-тельных истязаний безоружной молодежи полицией и каза-ками.
   Мало-помалу в квартиру сына стали приходить товарищи, почти все более или менее потерпевшие. Факты за фактами сыпались из их уст, глаза горели, губы дрожали, и не надо было быть пророком, чтоб, слушая их пылкие, враждебные правительству речи, не предсказать, что сегодняшнее собы-тие -- узел многих грядущих.
   Наконец старшего сына моего выпустили. Уезжая с ним из Петербурга, я тревожно прощалась с младшим -- уж очень он горячо относился к текущим событиям. "Быть бе-де", -- подумала я, прощаясь с ним. И я не обманулась. Не успела я вернуться домой с старшим сыном и прожить не бо-лее недели, как получила письмо от невестки, в котором та извещала меня, что младший сын также арестован и посажен в крепость. Мужественная женщина изо всех сил старалась представить дело в успокоительном тоне, но факт, что сын в крепости, говорил сам за себя. Между прочим она убеждала меня не приезжать в Петербург, так как я все равно ничего помочь не могла, ибо даже ее, жену, на свидания с ним не пускали. Нечего и говорить, что известие об этой новой беде привело меня в отчаяние, но, из жалости к мужу и к издер-ганным нервам старшего сына, я скрыла от них, что младший в крепости, сказав просто, что он арестован.
   Настало тяжелое время. Крепость, расстроенное здоровье старшего сына, нервность мужа -- все делало жизнь горест-ной. К тому же душа рвалась к новому узнику; крепость ведь -- погребение заживо. Сын после рассказывал, что за не-сколько месяцев заключения в крепости он так привык к гро-бовой тишине и безмолвию, что когда его потом перевели в Дом предварительного заключения в одиночное заключение, куда доносились некоторые звуки, как шаги, голоса и звонки конок, то этот ничтожный шум на первых порах казался ему невыносимо громким. Нарушавшие гробовую тишину крепо-сти куранты казались узникам погребальным звоном.
   И, ко-нечно, это заключение не прошло бесследно для нервной си-стемы моего младшего сына... К каким результатам приводит одиночное заключение -- я могла воочию убедиться на своем старшем сыне: из полного жизни, цветущего юноши он пре-вратился в живую тень, вздрагивал от малейшего звука, не выносил разговора, избегал людей.
   В былое время он был очень энергичен и работоспособен... теперь же все валилось из рук его, и душевное состояние его было самое угнетенное. Я понимала всю тягость его положения: помимо только что вынесенного заключения и настоящее не могло не угнетать его; работы по его специальности в нашем городе достать было нельзя, о Горном нечего было и думать, так как въезд в столи-цу был ему воспрещен, следовательно, он был обречен на без-деятельность, что при его натуре было невыносимо. Хотя вре-мя и поправило его физическое состояние, но нравственно он продолжал оставаться в таком угнетенном состоянии духа, что на него тяжело было смотреть. Я обратилась к докторам.
   Они нашли его нервную систему очень потрясенной и советовали перемену климата и обстановки; особенно рекомендовали они какой-нибудь интересный труд на свежем воздухе.
   Я предложилa сыну похлопотать о разрешении до окончания приговора отправиться ему на уральские заводы, где он уже летом не раз занимался, как горный инженер, практическими работами.
   Дело о нем велось административным порядком, ни на ка-кой суд надеяться было нечего, а что придумает для него охрана и жандармы, того и надо было ждать.
   Мое предложение сыну поездки на Урал было им встречено с радостью. Он горячо ухватился за эту идею. Мы послали просьбу о разрешении. Я сильно надеялась, что не откажут, так как Урал -- та же Сибирь. Ответа ждали нетерпеливо. Но прошло много времени прежде его получения.
   За это время младший сын мой, отсидев пять месяцев в крепости и четыре в Доме предварительного заключения, был до окончания приговора административно выслан на житье в Вологду и получил разрешение приехать на три дня, простить-ся с родителями. Он тоже очень изменился, похудел, поблед-нел и стал гораздо нервнее. Но он был крепче старшего, и воз-можность жить с семьей сильно поддержала его. Старался он подбодрить и нас с мужем, уверяя, что ожидал худшего.
   Наконец пришло разрешение и старшему отправиться до окончательного приговора на уральские заводы. Мысль, что он будет работать, а стало быть, будет и полезен, совершенно вос-кресила его, и он пылко стал собираться в дорогу: накупил книг, приобрел скрипку и, сопровождаемый горячими пожела-ниями родных и друзей, радостный и оживленный, уехал, поо-бещав прислать из Москвы телеграмму. Как ни тяжела была для нас с мужем разлука с ним, но, видя его бодрое настрое-ние, мы уже не смели печалиться и старались ждать известий от него. Однако их не было. Прошло уже несколько дней, -- а ни телеграммы, ни письма. По нашим расчетам он давно уже должен был выехать из Москвы, почему же он молчал? Мы подождали еще -- то же зловещее молчание. Тогда мы запро-сили друзей наших в Москве телеграммой, проехал ли сын наш и что с ним?
   И каков же был наш ужас, наше отчаяние, когда в ответ мы получили сообщение, что сын в Москве, но немедленно по прибытии арестован и опять заключен в тюрьму!
   Это было невероятно! За что арестован? Девять месяцев прожил он с нами, почти не выходя из дому, видя только ближайших друзей наших. В его действиях не было реши-тельно ничего подозрительного, а мы знали каждый его шаг... Голова шла кругом от предположений! Мы вспоминали, с ка-кой верой, с какой радостью он уезжал!.. Негодование душило нас... Но медлить было нельзя, надо было так или иначе по-мочь ему: при его нервности опять тюрьма могла совсем по-губить его.
   Наладив кое-как домашние дела и поручив убитого горем мужа друзьям, я выехала в Москву.
   Я приехала в нее вечером. Но отчаяние мое было так ве-лико, что я не в состоянии была ждать утра и решилась дей-ствовать немедленно.
   Тогдашний прокурор судебной палаты Клуген был мне знаком издавна... Поэтому, переодевшись с дороги, несмотря на девятый час вечера, я отправилась к нему на квартиру и через дежурного внизу курьера передала свою карточку. Меня тотчас же попросили наверх, и прокурор весело и любезно вышел ко мне навстречу.
   Он встретил меня как старую знакомую и, несмотря на отсутствие жены, просил непременно остаться. Посыпались обычные вопросы: "Давно ли приехала? Как здоровье мужа? Что дети?"
   Пока он меня усаживал, я молчала, меня душили слезы. Он взглянул на меня пристальнее и ужаснулся: "Что с вами? Ради бога, что с вами?"
   Но когда я объяснила, зачем приехала, когда он узнал о том, что сын мой политический заключенный, лицо его изме-нилось, тон стал суше, и в конце концов он перешел на совер-шенно официальную почву и объяснил, что об аресте сына ему ничего не известно и что сделать что-либо он для меня не может, так как это -- дело жандармского управления...
   Я не скажу, что этот прокурор был дурным человеком... Нет, он был просто чиновник! Пока он думал, что я приехала к нему, как светская знакомая, у него нашлись для меня и улыбки и приветы. Но, как мать политического заключенного, я являлась для него личностью, неудобной для знакомства. Мундир чиновника -- это совсем особенная, тесная оболочка, под которой сердце принимает минимальные размеры. И не раз потом мне пришлось видеть такие метаморфозы среди доб-рых знакомых чиновничьего круга.
   К тому же то были времена Плеве. Мягкосердие для чи-новника было преступлением! Тем не менее прокурор "сделал, что мог": он вынул свою визитную карточку и, сделав на ней надпись, посоветовал отправиться с ней к начальнику жан-дармского управления, который мог мне объяснить, за что сын арестован, и мог разрешить свидание.
   Я была рада и этому. Провожая меня совсем иначе, чем встретил, прокурор заявил мне, что если б случилась в нем надобность, то он принимает в судебной палате в такой-то день и в такой-то час. Я, конечно, поняла: личное наше зна-комство, как несоответственное, прекращалось... Я не спала всю ночь.
   В десять часов утра я уже входила по лестнице москов-ского жандармского управления. Я ли не была знакома с обычаями и приемами жандармов? Мало ли я перенесла уни-жений, суровых отказов и полного равнодушия к своему го-рю? Казалось, что бы могло меня удивить? И тем не менее порядки московских жандармов, их бессердечие, их глумле-ние над человеческими страданиями оказались таковы, что, по сравнению с ними, петербургские жандармы стали казаться мне прямо-таки ангелами, а петербургские порядки -- идеа-лом снисхождения и мягкости. До сих пор без содрогания не могу вспомнить того, что пережила я в Москве за время за-ключения сына.
   Прежде всего поражало то, что в управлении не было для просителей отдельной приемной. Посетители толклись в ма-ленькой, полутемной прихожей вместе с жандармскими ун-тер-офицерами. Тут приходилось проводить положительно ча-сы в ожидании, пока выйдет нужный офицер. А во время этого томительного ожидания из соседних комнат, где нахо-дились господа офицеры, доносился голос ожидаемого, рас-сказывавшего о вчерашнем времяпрепровождении очень нето-ропливо. Иногда ожидаемый офицер, с папиросой в зубах, проходил из одной комнаты в другую через переднюю, мимо ожидавшего просителя, и, скользнув по нему взглядом и нагло усмехнувшись, скрывался за дверью. Господа офицеры, види-мо, наслаждались возможностью мучить и терзать людей. Если случалось, сунув унтеру в руку полтинник, упросить его напомнить офицеру, что ждешь его больше часу, в ответ из соседней комнаты раздавался намеренно громкий возглас: "пусть ждет!" -- и одобрительный смех товарищей.
   Иногда, после томительного ожидания, приходилось увидеть нужного офицера, входящего в переднюю, быстро наде-вающего пальто и хлопающего дверью, после чего подходил унтер-офицер и твердо говорил:
   -- Поручик ушли -- пожалуйте завтра!
   А завтра приходилось ждать опять. Избежать это учреж-дение не было никакой возможности: все передачи денег, ве-щей, книг, писем, все разрешения свиданий, то есть решитель-но все, относящееся к заключенным, надо было делать через жандармское управление. Оно было неизбежно!
   В первое же посещение этого учреждения я наткнулась на очень тяжелую сцену: по передней, из угла в угол, ходила не молодая, хорошо одетая женщина. Я никогда не забуду того выражения скорби, которое читалось в ее больших гла-зах. Она не плакала, но, по мере того как проходило время, лицо ее становилось все бледнее.
   Наконец вошел ротмистр и, не глядя на нее, сунул в руку унтер-офицера какую-то бумагу.
   -- Передай, -- он назвал фамилию (без прибавления гос-поже), -- что ей в свидании отказано!
   Очевидно, это каса-лось этой несчастной дамы, потому что она остановилась как вкопанная.
   -- Как! опять отказано? -- закричала она.-- Господин ротмистр! Именем бога!
   -- Нельзя-с, -- злорадно усмехаясь, ответил ротмистр и с торжествующим видом ушел в соседнюю комнату.
   -- Так будьте же вы прокляты, все прокляты, прокля-ты! -- во весь голос закричала посетительница. Из всех дверей появились офицерские фигуры.
   -- Это что? Это что такое? -- слышалось со всех сторон.
   -- Да, прокляты, прокляты, прокляты! -- в исступлении кричала женщина, доведенная до потери рассудка. -- Берите меня, арестуйте, наденьте кандалы, но не разлучайте с ним! Я должна быть с ним... Я должна его видеть... Слышите, про-клятые? Пустите меня к нему! Куда вы его запрятали? Где он? О, если бы нож, я бы убила вас, проклятые! -- Она мета-лась как исступленная, но в крике было нечто до того хватав-шее за сердце, было такое нечеловеческое страдание, что да-же жандармы не решились ее схватить и арестовать, а огра-ничились тем, что попрятались кто куда и только из-за двери послышался голос:
   -- Это сумасшедшая! Оставьте, господа, не стоит! Семе-нов! Выведи ее вон!
   И уж на что бесстрастный Семенов, и у того сердце, види-мо, дрогнуло и проняла эта безграничная скорбь, потому что он, подойдя к ней и взяв ее за локоть, почти нежно сказал:
   -- Пожалуйте! Не тревожьтесь так! Что хорошего? И впрямь ведь арестуют!
   Мы тоже, все здесь находившиеся просители, бросились ее уговаривать. Ни на кого не глядя, она дрожащими руками за-вязала на шее косынку и, едва дыша от волнения, молча вы-шла. Я видела через окно, как Семенов бережно ее свел с ле-стницы.
   Эта сцена потрясла мои нервы. Я почувствовала себя еще более несчастной. Но нечего было делать -- надо было дей-ствовать. Я вынула карточку прокурора. Под его фамилией было приписано: "Покорнейше просит оказать содействие г-же такой-то".
   Вернувшемуся Семенову я передала эту кар-точку с просьбой передать ее генералу. Он вернулся не скоро.
   -- Что же? -- спросила я.
   Он неопределенно мотнул головой и стал равнодушно смотреть в окно. Время шло, генерал не подавал признака жизни. Я сунула в руку Семенова полтинник. Он молча опу-стил его в карман и куда-то отправился. Вернувшись, опять мотнул головой и опять стал смотреть в окно. Меня разбира-ло нетерпение. Ведь я вообразила, что нет ничего проще, как выйти ко мне, объяснить дело сына и пустить меня к нему на свидание!
   Я опять подошла к Семенову:
   -- Что же генерал?
   Семенов посмотрел на меня с снисходительным сожале-нием.
   -- Вот еще, генерал! -- протянул он и решительно доба-вил: -- Поручик выйдет.
   -- Но мне надо видеть генерала!
   Семенов мотнул головой сверху вниз и отвернулся. Я отошла и села. С каждой минутой я все более падала духом...
   Наконец после ожидания, показавшегося мне вечностью, в передней появился какой-то офицер с моей карточкой в руке. Он оглядел меня с ног до головы.
   -- Вы такая-то? -- спросил он, тоже не прибавляя ничего к фамилии.
   -- Да, я.
   -- Что вам нужно?
   -- Мне нужно видеть генерала!
   -- Зачем?
   -- По делу сына.
   -- Вы можете объяснить мне.
   -- Нет, -- сказала я твердо. -- Прокурор дал мне карточ-ку к генералу, а не к вам. И я именно генерала хочу видеть!
   Офицер поглядел на меня сверху вниз, пожал плечами и ушел.
   Опять потянулось время. Я встала и заглянула в соседнюю комнату, где сидели офицеры. Увидя меня, они перегляну-лись и один из них громко крикнул:
   -- Семенов! Ты чего смотришь?
   Семенов направился ко мне.
   -- Сидите смирно, -- внушительно сказал он.
   Немного по-годя вышел другой офицер:
   -- Вы непременно хотите видеть генерала?
   -- Да, хочу!
   -- Но вы можете мне сказать все, что вам нужно.
   -- Нет, я хочу видеть генерала.
   Потом-то я поняла, насколько мое желание было беспо-лезно и нелепо. Но я воображала, что карточка прокурора па-латы подействует, что генерал меня выслушает; вообще из то-го, что я видела и слышала в передней, я вынесла впечатле-ние, что надо просить кого-нибудь другого, а не этих бесчув-ственных офицеров.
   Спустя еще полчаса в дверях наконец показался третий офицер.
   -- Пожалуйте!-- сказал он.
   Обрадованная, я бросилась к двери. Он быстро загородил ее.
   -- Не торопитесь! Следуйте за мной!
   Мы прошли две комнаты. В третьей, у противоположной двери, стоял седой, с густыми бровями генерал и держал в руках мою карточку. То был генерал Шрамм. Его окружали офицеры, как бы охраняя. Мой провожатый остановил меня на пороге входной двери, так что между мной и генералом была целая комната.
   -- Говорите отсюда! -- сказал офицер, смотря на меня в упор и следя за каждым моим движением.
   Только после, вспоминая эту дикую обстановку, я сообра-зила, что во мне видели опасную женщину... Входя сюда, я надеялась рассказать историю сына и выяснить всю жесто-кость его ареста. Но обстановка была такова, что я была со-вершенно уничтожена. Генерал тоже оглядел меня с головы до ног.
   -- Что вам нужно? -- сурово спросил он.
   Вы арестовали моего сына, вы держите его в тюрьме, и нам, родителям, совершенно неизвестно за что, -- заторопи-лась я.
   Он тотчас же прервал меня:
   Да, арестовали! Да, держим в тюрьме! А родителям мы и не обязаны объяснять за что.
   -- Но мой сын не мог совершить государственного пре-ступления в дороге. Он жил у нас девять месяцев, мы знали каждый его шаг, и вдруг, когда ему разрешено ехать на Урал, вы здесь, в Москве, перехватываете его и арестуете! За что?
   -- Повторяю вам, сударыня, я не намерен объяснять за что! Арестовали значит, так нужно было.
   -- Но ведь это незаконно! -- сказала я.
   Он только усмех-нулся.
   -- Не вам об этом судить. Имею честь кланяться.
   -- Но разрешите же мне хоть свидание! -- закричала я.
   -- Поручик Орчинский, поговорите с этой госпожой! -- И... только я и видела генерала.
   Участь моего сына оказалась в руках двух жандармских поручиков. Один из них носил совершенно неподходящую для своего ремесла фамилию Анжело. Я должна сказать правду, о нем у меня не осталось дурного воспоминания. Он был еще очень молод, жандармский мундир надел недавно и еще со-хранил в себе кое-что человеческое, разумеется, в пределах служебного долга. В нем была мягкость, не та фальшивая, известная каждому побывавшему в жандармских руках, а на-стоящая, житейская. Его товарищ Орчинский был жандарм с ног до головы, в самом противном значении этого слова; жан-дарм по призванию, обладавший истинным талантом доводить людей до отчаяния, до безнадежности. Впрочем, я говорю только за себя; каков он был с другими, я не знаю; но возне-навидел ли он почему-либо особенно меня или ненавидел за что-либо сына, я не могу решить; знаю только, что для нас обоих он был истинным палачом.
   Мне в жизни как-то случилось увидеть выражение глаз кошки, когда она играла с пойманной мышью: оно было так злорадно, что с тех пор мне противны кошки. Такое выраже-ние глаз было у поручика Орчинского.
   Обыкновенно, прежде чем он подумает допустить меня до разговора с ним, мне приходилось сидеть в передней не менее часа. Затем меня звали в комнату, где он ждал меня за сто-лом. Тут же стоял, может быть, нарочно поставленный стул, на который он никогда не приглашал меня сесть, как бы дли-нен ни был наш разговор.
   Сам же он сидел, закинув ногу за ногу, откинувшись на спинку кресла, и с злорадным выраже-нием глаз всегда отказывал мне, хотя бы в самой невинной просьбе. Тогда я всегда вспоминала гнусную кошку. Предлоги для отказов у него были бесчисленны. Надо знать, что я жи-ла и проживалась в Москве единственно ради сына, чтобы по-нять, какое значение имели для меня свидания с ним!..
   Поручик Орчинский всегда утверждал, что по закону он обязан давать мне свидания раз в десять дней, хотя я знала наверное, что как приезжая я имела право видеть сына два раза в неделю. Но кому было жаловаться? Не генералу же! Я понимала, что это бесполезно. К тому же у Орчинского всегда были наготове десятки явно выдуманных предлогов: то не хватало офицеров, то белили здание, то боялись эпиде-мии, то ожидали посещения какого-то сановника и так без конца.
   -- Но ведь я приезжая! -- говорила я.
   -- А мне какое дело? -- отвечал он.
   -- Мой сын нездоров! -- пробовала я его тронуть.
   -- Вылечат! -- был лаконический ответ.
   -- Но я бы хотела навестить его! -- настаивала я.
   -- Свидание с нежной маменькой может повредить его здоровью! -- с злорадным смехом говорил синий мундир.
   Один раз, доведенная до отчаяния, я сказала ему, глядя на него в упор, вне себя от негодования:
   -- Поручик, у вас, верно, никогда не было матери!
   -- Не помню-с! -- лаконично ответил он.
   И все эти издевательства были так себе, ни с того ни с се-го! Я его раньше не знала и после, к счастью, не встречала.
   Он также меня совсем не знал. Была ли то профессио-нальная злоба? Была ли месть сыну за упорное молчание на допросах? Не знаю. Но я жестоко страдала от такого об-ращения.
   На своего товарища Анжело он имел огромное влияние. Тот был еще неопытен и, видимо, ему подчинялся. Однако не раз случалось, что после отказа Орчинского мне в свидании с сыном в переднюю выходил Анжело и тихо говорил: "Приез-жайте в семь часов -- я там буду и допущу!" Или брал прине-сенные сыну книги и говорил: "Пересмотрю сегодня, завтра он получит!"
   А через Орчинского книги доходили через десять дней. Понятно, что я чувствовала к Анжело живую благодарность.
   К сыну тоже он относился корректно: присутствуя при свиданиях, подавал ему руку, брал газету для чтения, не слу-шая будто бы нашего разговора, вместо двадцати ми-нут -- сидел час.
   Если можно иметь доброе чувство к жандарму, я его со-хранила к поручику Анжело. Да и сын мой, когда был выпу-щен на свободу, счел возможным пожать руку только ему.
   Но таким, однако, он был только тогда, когда его не ви-дел Орчинский; при нем же он не смел выказывать человече-ские чувства. Я очень хорошо запомнила разговор между ни-ми, услышанный мною во время обычного ожидания в передней. Оба были в соседней комнате, была упомянута моя фа-милия; я прислушалась.
   -- Как-никак мать! -- сказал Анжело.
   -- Фю-фю-фю! -- засвистал Орчинский. -- Мало тут мате-рей шляется!
   -- Бросила семью, живет одна-одинешенька для сына, ни-кого здесь у нее знакомых! -- все еще соболезновал первый.
   -- Ну ты разнежился! -- заорал второй. -- Небось такое же отродье, как и сын! Обыскать бы ее как следует, поша-рить -- так я уверен, что тоже можно бы под замок посадить. Глуп ты еще, я вижу!
   И Анжело в этот день отказал мне в свидании.
   Сына в этот раз я нашла не в тюрьме -- тюрьмы все были переполнены. Царство Плеве сказывалось во всем: хватали направо и налево, целыми партиями отправляли в Сибирь, и никакого снисхождения к малейшему проявлению свободо-мыслия не было. Сын был помещен в Сретенской части. Ко-гда я, в первый раз приехав на свидание, въехала во двор ча-сти, я прямо против ворот в окне за решеткой увидела его го-лову. У меня немного отлегло от сердца. Был июнь месяц, окно было открыто, и он мог видеть происходящее во дворе. Правда, хорошего видеть не приходилось: привозили пьяных десятками, да усердно колотили их. Но все же это была не настоящая тюрьма. Как он мне обрадовался, увидев меня из окна! Как замахал платком! Сердце мое трепетало: опять вза-перти! Но когда его привели в приемную, я могла свободно его обнять. Однако, едва я спросила, за что он опять аресто-ван, как из-за газеты раздался голос Анжело: "По делу гово-рить не полагается!" Сын только пожал плечами.
   Как бы то ни было, положение сына относительно, конеч-но, было сносно. По крайней мере он не задыхался: окна бы-ли открыты, и заключенные могли переговариваться, а и это уже много для узников. С своей стороны я делала, что могла, чтобы облегчить сыну жизнь: снабжала его книгами, хорошей пищей, цветами... Но добиться, за что он был арестован, не было возможности. На все мои вопросы господа жандармы отвечали так, чтобы можно было предположить самое худшее. Но я знала хорошо, что преступления со стороны сына быть не могло. Знала я и повадку жандармов преувеличивать во много раз вину политиков.
   Время быстро летело от свидания к свиданию, и подошел август. Мои младшие дети учились в гимназии, и наступавшее учебное время требовало настоятельно моего присутствия до-ма, пока не наладятся их уроки. Что было делать? Бесконеч-но жаль оставить сына одного в Москве, где у него не было ни души близкой, невозможно было также не позаботиться о младших. Я решилась добиться узнать хоть приблизительный срок освобождения сына, чтобы, устроив все дома, вернуться к этому времени. Мне пришлось говорить об этом с Орчинским. Узнав, что мне необходимо ехать, он как-то оживился, и в глазах его мелькнуло странное выражение. Он вдруг стал вежлив и словоохотлив.
   -- Конечно, конечно, поезжайте! -- советовал он. -- Надо еще навести справки, получить ответы, вероятно, мы через месяц отпустим вашего сына продолжать путь на Урал!
   Я была рада и этой надежде. Могла ли я подозревать, что мне готовили западню?
   Но, прежде чем ехать домой, я ранее проехала в Петер-бург, надеясь сделать там что-нибудь для него. Директор Лопухин меня тотчас же принял, но, к моему изумлению, оказалось, что он ничего не знал о задержке сына в Москве. Он отнесся к этому серьезно, обещал немедленно узнать, в чем дело, и сказал мне на прощанье:
   -- Я думаю, что тут какое-то недоразумение, иначе у нас в департаменте было бы что-нибудь известно!
   -- Хорошо недоразумение! -- не удержалась я. -- Из-за недоразумения держать человека уже три месяца взаперти!
   Лопухин сконфузился немного и сказал, что если это так окажется, то он допустит сына вернуться в Петербург дер-жать экзамен в Горном институте прежде исполнения приго-вора.
   Окрыленная этой надеждой, вернувшись домой, я несколь-ко успокоила встревоженного мужа этим обещанием. Значит, дело было не так плохо, и нашим тревогам мог настать ско-рый конец. Не тут-то было! Пока я устраивала младших де-тей, от сына получались письма, но что-то уж очень короткие: он писал только, что здоров и ни в чем не нуждается. Крат-кость эта меня тревожила: обыкновенно он писал обстоятель-ные. Поэтому, наладив кое-как учебную часть младших, в на-чале сентября я поспешила опять в Москву, тотчас же отпра-вилась в жандармское управление и вызвала Орчинского. После обычных приемов ожидания, он наконец вышел ко мне. Лицо его имело злорадное выражение, и он иронически улыбался.
   -- Опять пожаловали? -- усмехнулся он и на мой вопрос об освобождении сына беззаботно прибавил:
   -- Да не скоро! месяца через три!
   -- Как? -- спросила я. -- Вы же сами обещали освобо-дить сына в сентябре?
   -- Мало ли что я обещал! Открылись новые обстоятельства... Пришлось перевести вашего сына в тюрьму, -- и глаза его приняли кошачье выражение.
   -- Как в тюрьму? Опять? В одиночное заключение? -- за-кричала я.
   -- Да-с, в одиночное заключение! -- был ответ.
   Я едва удержалась на ногах... Но я не хотела дать ему наслаждаться моим отчаянием. Я поборола себя и сказала:
   -- Потрудитесь дать мне свидание с сыном!
   -- Но это ужасно далеко! -- сказал поручик Орчинский с видимой насмешкой. -- Это у Бутырской заставы -- долго ехать!
   Я видела, что он издевается.
   -- Я прошу свидания с сыном на законном основании, как мать и как приезжая. Я желаю видеть сына!
   Он щелкнул шпорами.
   -- Завтра, в два часа!
   Нечего и говорить, что в тюрьму я приехала своевременно. Меня встретил Анжело. Он почему-то был смущен, но, взвол-нованная предстоявшим свиданием, я не обратила на это вни-мания. Скоро, однако, я поняла причину этого смущения, когда он привел меня в какую-то каморку, в которой, за дву-мя частыми, как решето, решетками, я едва могла различить какую-то человеческую фигуру. И только хорошо присмотрев-шись, я с ужасом и отчаянием убедилась, что это мой сын! Да! За двумя решетками, как зверь, худой, как скелет, смер-тельно бледный, с глубоко впавшими глазами, тяжело дышав-ший, он не имел силы даже обрадоваться мне. Тихо, апатич-но сказал он:
   -- Ты опять приехала!
   -- Но что же это? Ты болен? Ты едва стоишь! -- спроси-ла я его.
   -- Они лишили меня света! -- послышался прерывистый голос: -- Я все мог перенести, но не это! Я -- в могиле! Я обернулась к стоявшему около меня Анжело.
   -- Это злодейство! -- вне себя сказала я. -- И вы допу-стили? Вы могли? -- Он молчал. Я обернулась к сыну. -- Му-жайся! -- твердо сказала я, -- я вырву тебя отсюда. Прекра-тите свидание! -- обратилась я к Анжело, чувствуя, что сейчас упаду...
   Как безумная, ехала я назад. Я знала одно, что к жандар-мам более не вернусь; всякое обращение к ним было глубо-ким унижением. Теперь я поняла желание Орчинского выпро-водить меня из Москвы".
   И, как после оказалось, на другой же день после моего отъезда сын мой был переведен в тюрьму и лишен света. Эта пытка была придумана для того, чтобы заставить его гово-рить на допросах. Впоследствии сын рассказывал мне, что в его камеру не доносилось ни единого звука, не было слышно даже шагов часовых. В окне же, с наружной стороны, был вставлен щит таким образом, чтобы не было видно даже неба. В комнате был вечный полумрак, нельзя было читать, нельзя было различать ясно маленькие предметы. И он по целым ча-сам просиживал у щита, в котором была крошечная дырочка. Через эту дырочку что-то будто блестело вдали, и он, не от-рываясь, глядел в нее.
   Когда я впоследствии жаловалась, то виноватых не оказа-лось: жандармы ссылались на тюремное управление, это -- на охрану, охрана на прокурорский надзор, прокурорский над-зор -- на департамент полиции, департамент возвращался к жандармскому управлению.
   Из тюрьмы я прямо отправилась к прокурору палаты. В самых энергичных выражениях я заявила протест против примененной к сыну пытки. Я предупредила прокурора, что не остановлюсь ни перед чем, если мне наконец не объявят, за что истязают сына, что нынче же ночью я выеду в Петер-бург, где буду хлопотать об освобождении сына на мои пору-ки. Я твердо решилась добиться истины.
   -- Если б сын мой был цареубийцей, -- сказала я, -- то и тогда не могли обращаться с ним хуже... Между тем дирек-тор департамента полиции, очевидно, не считает его столь важным государственным преступником, если счел возмож-ным обещать мне допустить его, по освобождении, вернуться в Петербург для сдачи экзаменов. Как согласить, что в Петер-бурге считают возможным оказать снисхождение, а в Москве предают истязаниям?
   После оказалось, что директор департамента исполнил свое обещание и навел справки, но жандармское управление послало такое донесение об открытии якобы нового заговора с участием сына, что Лопухину ничего не оставалось, как ве-рить.
   Мой отчаянный протест подействовал. Прокурор потребо-вал к себе товарища прокурора по политическим делам До-брынина, и они долго говорили между собой в соседней ком-нате. Наконец товарищ прокурора вышел ко мне:
   -- Вы уверены в том, что сын ваш лишен света? -- спро-сил он.
   -- Я прямо от него, -- заявила я. -- Он близок к помеша-тельству, и если вы ничего сегодня не предпримете, я ночью еду в Петербург.
   Товарищ прокурора успокаивал меня обещанием сейчас же поехать в тюрьму и произвести расследование и предлагал подождать с поездкой хоть до завтра, когда он объяснится с жандармским генералом. Я была сильно взволнована и не знала, на что решиться. И он, и прокурор однако уговорили меня поехать домой и отдохнуть и взяли мой адрес, с обеща-нием известить меня завтра же о результате.
   На другой день утром, едва я успела встать, как мне дали знать в отель по телефону, что прокурор палаты просит меня приехать в час дня в жандармское управление.
   Как ни ненавистно было оно мне, делать было нечего; приходилось отправиться.
   Меня встретил очень любивший мои полтинники Семенов.
   -- Сынок ваш здесь! -- прошептал он мне. Не успела я опомниться от этой ошеломляющей вести, как ко мне вышел вчерашний товарищ прокурора Добрынин.
   -- Ну, -- сказал он мне с радостным лицом. -- Вам уди-вительно повезло. Сегодня ночью были получены важные от-веты, которых давно ждали по делу вашего сына, благодаря которым является возможность освободить его!
   Я не верила своим ушам! Вчера еще -- пытка, сего-дня -- освобождение! Я понимала, конечно, что слова прокуро-ра -- неправда: никаких ответов не получено; просто они уви-дели, что зашли слишком далеко, что молчать я не буду, и, чтобы закрыть мне рот, освобождали сына! Я могла бы спро-сить, почему же ранее получения этих таинственных ответов была применена пытка, почему его держали в сырой и темной камере, почему лишили даже книг. Но мысль, что сын будет свободен, заслоняла все. Только бы отпустили его.
   Ко мне позвали сына: как он был худ, бледен, слаб! Но на губах его блуждала теперь улыбка, и он протянул мне руки...
   Однако предстояло еще ехать в охранное отделение для получения отпускного билета. Я боялась отойти от сына, боя-лась оставить его руку из опасения новой каверзы.
   В охране пришлось выдержать сущую пытку. Все, что можно сделать, чтобы испытать человеческое терпение, было сделано. Нас продержали от часу до четырех, нас неизвестно для чего разъединили -- его в одну комнату, меня в другую; нам объявили, что вместе ехать нам нельзя, нам запретили оставаться на ночь в Москве, и только после долгих проте-стов с нашей стороны нам было объявлено, что мне разреша-ется проводить сына и сыну заехать в Вологду проститься с братом, причем непременным условием было поставлено вые-хать с девятичасовым вечерним поездом.
   Не стану рассказывать подробно, какую горячку пришлось нам пороть, чтобы успеть заехать в отель, уложиться, пообедать, купить необходимые вещи, послать мужу телеграмму... И только когда мы сели в вагон и поезд тронулся, мы сво-бодно вздохнули, просыпаясь от страшного кошмара.
   Только теперь могла я узнать от сына причину его бесче-ловечного ареста. Дело было так просто: ему, после долгой разлуки, захотелось повидать свою невесту. Она была неле-гальная и проживала за границей. Они списались, и она при-ехала в Москву, конечно, под чужим именем, надеясь, что в таком большом городе их не выследят. Но их переписка была перехвачена жандармами, и сыну моему нарочно дали воз-можность приехать в Москву, чтобы захватить его невесту. Едва они встретились в назначенном месте, как их схватили; они не успели даже обменяться несколькими фразами. Поэто-му, боясь повредить своей невесте, сын упорно молчал на до-просах, и жандармы ему мстили... Тяжело поплатился он за свое кратковременное свидание с любимой женщиной!
   С глубокой печалью покидал сын Москву, и немудрено: в ней оставалась в тюремном заключении его невеста; они сви-делись впоследствии в Иркутской пересыльной тюрьме.
   Тяжело провел сын мой ночь своего освобождения. Он бредил, вскакивал, долго смотрел на меня не узнавая, осма-тривал глазами стены купе: его, видимо, душил тюремный кошмар! И только утром заснул он спокойнее. Я смотрела на его исхудалое лицо, покрытое зеленым налетом, на его впа-лые глаза... Как много выпало на его долю страданий... И за что? За то, что он был не тех убеждений, каких требовало правительство...
   Три дня в Вологде прошли быстро... Эти дни остались од-ной из немногих светлых точек нашего существования; по крайней мере я видела обоих сыновей хоть в ссылке, но не в тюрьме! О многом мы тогда поговорили...
   Младший сын мой жил в ссылке вместе с семьей, и отно-сительно ему жилось неплохо... Но ожидаемый приговор ви-сел над ним, как дамоклов меч! Тогда впервые сказал он мне, что, если его сошлют в Восточную Сибирь, он туда не пойдет. Я тогда не поняла. Я думала, что это сказано невзначай, как иногда говорится о том, что неприятно. Но, зная его полную жизни и энергии натуру, я сознавала, что Якутская область для него равна заживо погребению. Я уверяла его, что его не ждет такое жестокое наказание, но он качал головой: свире-пость Плеве была известна... С глубокой скорбью расстава-лись мы друг с другом... И братья больше не увиделись!.. Я проводила старшего сына по Волге до Нижнего Новгорода и долго, долго стояла на пристани, пока скрывался из виду пароход и пока мелькал в воздухе белый платок...
   Эта зима прошла несколько спокойнее... Сыновья хоть и были в ссылке, но по крайней мере на свободе. И то уж было счастье! Их письма, в которых они всячески старались под-бодрить нас, были для нас большим утешением.
   Но весна уже принесла с собой новые тревоги. Прежде всего до нас дошел слух о приговоре по делу младшего сы-на -- его ссылали в Якутскую область, И сейчас же письма от него из Вологды прекратились... Напрасно я посылала письмо за письмом, телеграмму за телеграммой -- ответа не было. Тогда я вспомнила наш разговор. В душе росло мучительное сомнение. И много пришлось перечувствовать мне, пока нако-нец я не была обрадована открыткой из Норвегии, в которой стояло единое слово: "Привет!" Но оно было написано доро-гой, любимой рукой. Итак, наш младший сын стал эмигран-том! Не знать, где он, что с ним, жив ли, вот что стало суж-дено нам отныне.
   Все лето прошло в великой тревоге за младшего сына, а в августе уже нас ждал новый удар: старшего ссылали тоже в Якутскую область. Но мало того, что ссылали! Он должен был еще отправиться к месту назначения по этапу! Напрасно я обращалась к властям, напрасно подала просьбу в департа-мент полиции о разрешении сыну ехать на свой счет. Я полу-чила категорический отказ. Велико было мое горе, но прежде всего надо было позаботиться скрыть этот ужас от совершен-но измученного тревогами мужа. Пришлось сочинить целую историю о том, что сын добровольно предпринял поездку, чтобы заранее прибыть к месту назначения. Я научилась пи-сать письма от имени сына и громко читать их мужу. К мое-му счастью, он верил им!
   Наконец после долгого, мучительного ожидания было по-лучено от сына письмо о том, что он наконец прибыл в Ир-кутск.
   Тон письма был бодрый, рассчитанный на то, чтоб нас ус-покоить. Он писал, что за наступлением зимних холодов он остается до весны в Александровской пересыльной тюрьме. Описывал свою жизнь... Конечно, сравнительно с жизнью всех живущих на свободе, она была ужасна! Но как тюрьма, в сравнении с прошлыми, она была из лучших.
   Смотритель был хороший, сын жил между товарищами и пользовался свобо-дой в районе тюремного двора.
   "Если б вы могли быть здесь -- писал он однажды нам, -- чтобы видеть сколько ссыльных -- вы бы ужаснулись! Каждые понедельник, среду и пятницу прибывают сюда пар-тии политиков, по 70--80 человек в каждой. Все молодые и большей частью интеллигентные! Но какая бедность! У большинства нет ничего, кроме того, что надето, в чем кто захва-чен. У иного только и теплого что шарф на шее, а ведь идут на ужасающие условия суровейшего климата. Хорошо, что мы имеем свою собственную организацию помощи ссыль-ным -- иначе они бы замерзли. Мы оделяем тулупами, полу-шубками, рукавицами и прочим. И какая это славная моло-дежь! Никто не падает духом -- все идут смело, гордо! Каж-дый знает, что жертвует собой во имя свободы, и не поддает-ся! Но столько ссыльных, столько, что иногда кажется, что Плеве задумал переселить сюда все, что есть в России мысля-щего и светлого!"
   Так прошла зима. По письмам сына надо было ожидать его отъезда в Якутскую область в мае месяце. С первой ве-сенней партией случилась катастрофа, приведшая политиче-ских ссыльных на скамью подсудимых, разыгралась так на-зываемая "Якутская история". Ужасающий произвол конвой-ных, невыносимая обстановка пересылки привели к отчаянно-му протесту. Об избиении ссыльных в пути, об истязаниях их ходили в обществе глухие, но душу возмущавшие слухи. Я трепетала за участь сына, я ждала самого худшего! Случаю было угодно, чтобы он не попал в эту фатальную партию, и только 15 мая была нами получена телеграмма: "Завтра еду на место своей ссылки".
   Весенний путь был лучше зимнего. Ссыльные совершали его на барже по Лене, и он продолжался три недели до Якутска. Сын обещал писать с каждой пристани, где принимали почту, уверял, что с радостью покидает опостылевшую ему тюрьму... Мы тоже вздохнули немного свободнее: как-никак тюрьма была позади. С волнением стали мы следить по карте за его предполагаемым путешествием. Но дни проходи-ли -- письма не было. Прошла неделя, прошла другая, про-шел месяц. Тревога наша росла... Уж он должен был быть в Якутске... Почему же он молчит? Наконец прошло шесть не-дель -- зловещее молчание продолжалось... Муж был сам не свой от беспокойства, обо мне и говорить нечего; я слишком много знала, чего не знал муж из обстановки сына, чтобы приписывать отсутствие вестей случайности... Наконец, не в силах более выносить неизвестности, я потихоньку от мужа послала телеграмму в Иркутское тюремное управление с за-просом, где в настоящее время находится сын мой?
   Какими словами могу я изобразить мое отчаяние, когда получила оплаченный ответ: "Сын не отправлен, заключен в Иркутскую тюрьму!" Да что же это, наконец? Какой-то злой рок тяготел над ним! Кто мог заключить его? Кто имел право изменить наказание? Надо сказать, что Иркутская тюрьма была совершенно отдельно от Александровской пересыльной, и я давно слышала, что условия заключения в ней ужасны! Мое отчаяние было безгранично: опять тюрьма, опять одино-чество, часовые, жандармы, и это за несколько тысяч верст, без возможности помочь, без надежды увидеть, облегчить! С величайшим трудом удалось мне скрыть от мужа этот новый удар, уверив его, что сын заболел и остался до выздоровления в Иркутске. На другой день после телеграммы мне было до-ставлено окольным путем следующее письмо от сына, писан-ное карандашом на клочке бумаги: "15-го мая меня и трех товарищей обманом, якобы отправляя к месту ссылки, увезли в Иркутск. Всех нас посадили в одиночное заключение. Не дают курить, не дают книг, не позволяют писать письма. Ничего не знаем о своей участи. Если дойдет до вас эта запи-ска, помогите. Посылаю случайно".
   Нечего и говорить, что я в тот же день выехала в Петер-бург. В департаменте полиции, куда я поспешила, Лопухин меня тотчас же принял: ему слишком хорошо была известна моя фамилия. Когда я показала ему записку сына, даже он, несмотря на все его хладнокровие, смутился. Он долго дер-жал записку в руках и несколько раз перечитал ее. Затем тут же при мне позвал начальника отделения и поручил ему тот-час же запросить по телеграфу генерал-губернатора Восточ-ной Сибири о причине задержания сына. Ответ был получен через несколько дней и гласил следующее: "вчера отправлен по назначению".
   Итак, его продержали, промучили неизвестно за что два месяца в одиночном заключении и Бог знает сколько бы еще пытали его таким образом, если бы не запрос директора! Но безграничен был произвол и беспредельны издевательства над человеческой личностью!
   Воспользовавшись своим пребыванием в Петербурге, я старалась разведать, куда направляют моего сына, и узнала, что ему назначен Колымск! Мне было известно это роковое место ссылки. К счастью, я узнала, что в Петербург ожидает-ся генерал-губернатор Восточной Сибири. Я решилась ждать его и добиться у него свидания. Была вторая половина июля, и мой приезд совпал с недавним убийством Плеве. Не одна материнская рука, я думаю, сотворила тогда крестное знаме-ние при известии о его смерти!..
   В конце июля приехал граф Кутайсов, восточный гене-рал-губернатор, и я немедленно принялась действовать. На счастье, оказалось, что он остановился на той же улице, где поселилась я в меблированных комнатах. И вот начались мои мытарства: изо дня в день появлялась я в швейцарской его квартиры, с просьбой принять меня, и изо дня в день получа-ла отказ:
   "Его сиятельство только что выехал!" "Его сиятельство у Государя Императора!"" Его сиятельство почивают!"
   Так прошло 10 дней. На одиннадцатый, вернувшись в свою комнату, я села к столу и написала следующее письмо:
   "Граф! Десять дней сряду я не была Вами принята. Одна-ко мне необходимо видеть Вас по делу сына. Сын мой, нахо-дившийся в Александровской пересыльной тюрьме в ожида-нии отправления к месту ссылки, был 15-го мая сего года совершенно незаконно заключен администрацией в одиночную тюрьму, где и без того слабое здоровье его сильно пострада-ло, так что он заболел нервным расстройством. Желая по этому поводу иметь с Вами личное объяснение, я позволяю себе предупредить Вас, граф, что если в течение трех дней после этого письма я не буду Вами принята, то подаю проше-ние на Высочайшее Имя с изложением всего вышесказанного. Жительство имею и пр. пр.".
   Конечно, только отчаяние продиктовало мне это письмо, и если бы не смерть Плеве, то, разумеется, оно осталось бы без последствий.
   Но под влиянием перемен в политике и начавшейся тогда знаменитой "весны", оно подействовало скорее, чем я думала.
   На другой же день, в восемь часов утра, я была разбужена стуком в мою дверь, и на мой вопрос я получила торжествен-ный ответ:
   "От его сиятельства генерал-губернатора Восточной Сиби-ри Граф требует Вас немедленно к себе".
   Разумеется, я моментально оделась и через полчаса вхо-дила в столь негостеприимную для меня до сих пор швейцар-скую квартиры графа Кутайсова. Мой разговор с ним пока-зался мне столь замечательным, что, вернувшись к себе, я записала его дословно.
   Меня провели в гостиную, и ждать мне пришлось недол-го. Послышался звон шпор, и ко мне вышел старый, плот-ный генерал, бритый и с густыми, нависшими над глазами бровями. Я встала. Так вот он, тот, в руках которого участь наших детей, тот, первым делом которого было по приезде в край лишить ссыльных свидания с их товарища-ми, идущими по тракту! Я с любопытством смотрела на этого старца, ища в чертах его следов лютости. Но их не было. Передо мной было ласково улыбавшееся, приветливое лицо.
   -- Прошу в кабинет! -- Он указал на кресло; я села.
   -- Позволите курить? -- Я молча склонилась. Однако жандармская привычка сейчас же сказалась: граф посадил меня лицом к свету, сам сел в тени.
   -- Вы писали мне?
   -- Да, я!
   -- В письме вашем -- угроза!
   -- Просьба, граф!
   -- Нет, угроза!
   -- Нет, просьба принять меня, граф! Он нетерпеливо передернул плечами.
   -- Не будем спорить о словах. Вы пишете, что над вашим сыном будто бы совершено беззаконие... -- Мне понравилось это "будто бы"!
   -- Да, граф! Возмутительное беззаконие... Сын мой при-говорен к ссылке на свободное поселение, и никто не имел права без нового решения заключить его в тюрьму и таким образом наложить новое взыскание. Это жестокий произвол!
   Граф насмешливо улыбнулся:
   -- Ваш сын вовсе не был заключен в тюрьму; он заболел, не мог продолжать путешествия и был переведен в больницу. Теперь меня передернуло от негодования.
   -- Извините, граф, я хорошо знаю все обстоятельства этого дела. Сын мой в то время не был болен. Его посадили на телегу со всеми вещами, он простился с товарищами, ду-мая, что едет в Якутскую область, но его отвезли в Иркутск, прямо в тюрьму, где посадили в одиночное заключение. По-сле, в тюрьме, он захворал, тем не менее все время оставался в камере; в больницу его не перевели.
   -- Да, да, да! -- сказал граф, -- теперь я вспоминаю; это случилось, вероятно, по недоразумению. Это была ошибка од-ного чиновника моей канцелярии.
   -- Как?! -- вскричала я. -- Так участь наших детей в ру-ках не только высших властей, но зависит также от каждого канцелярского чиновника?! До сих пор это было неизвестно родителям...
   Граф злобно бросил папиросу.
   -- Ну, -- сказал он, -- я не хотел вам говорить, так как это тайные дела. Но как матери, по секрету, я сообщу вам: ваш сын был арестован по распоряжению директора департа-мента полиции.
   Это была неправда от первого слова до последнего.
   -- Граф, это неверно. Я лично была у директора департамента полиции и сама видела посланную им генерал-губерна-тору Восточной Сибири телеграмму с запросом о причине ареста сына, читала и ответ, что сын мой проследовал дальше, но уже после запроса!
   Лицо генерала приняло багровый оттенок.
   -- Впрочем, -- рассердился он, -- все это меня не касает-ся, я выехал ранее, чем был арестован ваш сын...
   Чем более он запутывался в неправде, тем сильнее я себя чувствовала; к счастью, я навела серьезные справки и была очень хорошо осведомлена.
   -- Сын мой, -- спокойно возразила я, -- был заключен в тюрьму пятнадцатого мая, а вы, граф, выехали из Иркутска двадцать шестого июня.
   Улыбка совершенно исчезла с лица генерала, грозные бро-ви зловеще нахмурились, и физиономия сразу стала свирепой.
   -- Но что же вам, наконец, угодно от меня, судары-ня? -- почти закричал он.
   Я собралась с духом и быстро решилась:
   -- Ввиду того что здоровье моего сына сильно пострадало от незаконного (я сделала ударение на этом слове) содержа-ния в одиночном заключении в течение целых шести недель, я прошу вас, как лицо, от которого это вполне зависит, наз-начить ему такое местопребывание, где был бы доктор и где бы он мог пользоваться всеми медицинскими средствами. Я прошу оставить его в Якутске.
   -- Никогда! -- закричал генерал. -- Никогда! Вы бы по-желали еще поселить его в Петербурге!
   -- Но почему же, граф? Неужели же Якутская история....
   Генерал едва не подскочил. Он приехал с докладом имен-но по этому делу и воображал, что слухи до публики по это-му поводу сюда не дошли и что это тайна.
   -- Что вы знаете о Якутской истории? Какая такая Якут-ская история? -- почти крича, перебил он меня. -- Никакой истории не было!
   Я старалась говорить совершенно спокойно.
   -- Неужели никакой истории не было? А у нас тут рас-сказывают ужасы: говорят, несчастных политиков привязыва-ли к столбам, били их веревками и палками, связывали. Говорят даже об убийстве...
   -- Вздор, вздор, вздор! -- кричал генерал. -- "Освобожде-ния" начитались! "Освобождение" лжет! Все ложь!..
   Я молчала, видя, что попала в больное место. Вдруг гене-рал переменил тон:
   -- Меня выставляют зверем, палачом! А я... я только ис-полнитель приказании свыше... Этот мерзавец Плеве...
   Да, я не ослышалась... Генерал произнес именно это сло-во: "мерзавец!" Всего три недели назад, когда Плеве не был еще в могиле, этого не могло случиться никакою ценой. Гене-рал скорее вырвал бы себе язык, чем назвал всемогущего, царившего тогда министра внутренних дел подобающим ему именем! Теперь, когда Плеве не мог этого слышать, не мог узнать, его ставленник, сотрудник, рабский исполнитель его предначертаний отрекался от него при первом случае, перед совершенно незнакомым ему человеком! Я с любопытством слушала генерала.
   -- Этот мерзавец Плеве сыпал конфиденциальными пред-писаниями самого возмутительного свойства, а отвечали перед обществом за них исполнители! А мог ли я не исполнять? Хоть бы взяли это во внимание: мог ли я не исполнять?
   Я вовсе не желаю угнетать несчастных ссыльных, я рад, на-против, облегчить их участь! Но я не властен! Я сам подчи-ненный...
   Я слушала с негодованием; сколько горя, слез, стра-даний прибавил своими лютыми приказами этот всесиль-ный на далекой окраине владыка, а теперь валил все на мертвого... Мне стало невыносимо тяжело--лучше кон-чить.
   -- Граф, -- настойчиво сказала я, -- если вы не можете почему-либо разрешить сыну пребывание в Якутске, то оставьте его хоть в Олекминске: там есть аптека, доктор... Са-мая простая человеческая справедливость требует, чтобы за-гладили сколько-нибудь то зло, которое ему нанесли незакон-ным задержанием. И если правда, что вы не желаете усили-вать горести несчастных политических ссыльных, так докажи-те это.
   Граф молчал, как будто что-то обдумывая... Наконец он произнес:
   -- Я знаю вашего сына: он не из покладистых; его следо-вало бы послать подальше. Но, может быть, к нему действи-тельно отнеслись чересчур строго... Хорошо, я соглашаюсь! Он будет поселен в Олекминске.
   -- Извините, я -- мать и хлопочу за сына. Поэтому про-стите мое недоверие: какая же гарантия этого? -- недоверчиво спросила я.
   Граф нахмурился.
   -- Мое слово! -- гордо ответил он. Увы! горький опыт научил меня давать мало веры словам высшей администрации.
   -- Вы можете забыть... Мой сын не один -- в вашем веде-нии тысячи. Я прошу единственно для моего успокоения дать мне официальное подтверждение...
   -- Хорошо, -- сказал генерал-губернатор. -- Вы его полу-чите.
   Я встала.
   -- И когда будете писать сыну, передайте, что вы здесь слышали: я не против них действую, я действую за них! -- Он особенно выразительно произнес эту фразу. Я горько усмех-нулась, поклонилась и вышла.
   Справедливость требует прибавить, что очень скоро я по-лучила через полицию официальную бумагу, где объявлялось матери политического ссыльного такого-то, что ее сын посе-лен в г. Олекминске.
   Среди мрачных условий жизни сына и это уж было облег-чением. Олекминск -- один из лучших пунктов ссылки, на са-мой Лене, в 600 верстах от Якутска и довольно люден. Я по-спешила домой, чтобы утешить этой вестью мужа, и мы пора-довались этой относительной удаче.
   Результат моего ходатайства скоро сказался: сын был об-радован своим местожительством. Не зная моей просьбы, он писал: "Не знаю, чему я обязан, что оставлен здесь, но неска-занно этому рад, и после проклятых тюрем мне кажется, что я вновь родился. Уж одно то, что за мной не ходят часовые, что не вижу штыков, не слышу звона кандалов, способствует Моему благополучию. Не могу довольно надышаться свобод-ным воздухом и почти не возвращаюсь домой: то иду к реке, то в лес -- так бы и не вернулся в дом".
   Отрадно нам было читать эти письма. Я стала надеяться, что с течением времени воспоминание жестокого пережитого изгладится, что потрясенная столькими тюрьмами, без возду-ха, в мучительном одиночестве нервная система под влиянием относительной свободы оправится. Но Якутская область не такое место, которое возрождает людей... Хотя это был и не Колымск, но тем не менее, когда настала зима, жестокие климатические условия, мало-помалу, стали подтачивать силы моего сына. Он не мог не страдать: белоснежная бесконечная равнина, пока достает глаз, сорокавосьмиградусные морозы, полная невозможность от холода заняться чем-нибудь -- ско-ро привели его в отчаяние, и он писал мне: "Ах, эти холода! жестокие, бессменные, не поддающиеся описанию! целый день сижу в шубе, валенках, рукавицах перед пылающей печью, ку-да прямо в огонь всовываю ноги. И веришь ли: точно я весь изо льда; ничто не согревает. Внутри тела такой же холод, как и снаружи. Парализовано все: нет охоты двинуться, ду-мать, читать... А уже о работе и говорить нечего. Какая рабо-та, когда дыхание замерзает, когда пальцы окоченели! И вспоминается мне Герцен: "...гибель, потуханье в холодных полянах, без участия, без отзыва -- вот что остается несчаст-ным ссыльным". Он писал это пятьдесят лет назад. А сегодня, как тогда... правительственная система без изменения...
   Так же карается мысль, чувство свободы, протест против на-силия, те же средства! И все то же безумное желание у лю-дей -- сбросить с себя гнет и уничтожить тиранию".
   Мало-помалу письма сына стали принимать все более и более мрачный оттенок: им стала овладевать меланхолия. Что могла я сделать? Разобщенная с ним несколькими тысячами верст, лишенная всякой возможности помочь ему, я могла только терзаться... К тому же настала несчастная война с Японией -- условия сообщения еще ухудшились: посылки пе-рестали принимать, письма стали приходить все неаккуратнее, телеграммы получались не ранее десяти дней. А ссыльным было еще хуже: продукты вздорожали, газеты не получались и связь с родиной почти прекратилась.
   Россия между тем переживала горячее время. Смерть Плеве имела решающее историческое значение и сразу изме-нила политические условия страны: масса зашевелилась и ма-ло-помалу стала стряхивать свою вековую спячку. Затем неу-дачи войны пробудили народ; проснулись инстинкты самосо-хранения, и то, что казалось мифом, мечтой, обещало осуще-ствиться. Свобода грезилась всем! Оживились и заброшенные в далекой Сибири! Я тоже радовалась...
   Надеясь подбодрить и воскресить сына, я посылала ему письмо за письмом, описы-вая события. Но ответы его были печальны. Исстрадавшись от жестокого произвола, он не верил, чтобы те самые люди, которые с легким сердцем погребли заживо тысячи людей в сугробах Азии, могли бы взаправду начать уважать человече-скую личность и захотели предоставить людям свободу убеж-дений.
   "Нет, нет! -- писал он мне, -- у меня нет веры в этих па-лачей! Не отдадут они добровольно свою власть. Не пожерт-вуют ни единой пядью своего благополучия во имя того, за что мы здесь страдаем! Зачем им давать конституцию, когда они сами в ней не нуждаются? Им она не нужна, и, чтобы получить ее, придется ее вырвать у них из горла!"
   Меня огорчал пессимизм сына, а между тем время пока-зало, что он был прав!.. Тогда в России, среди постоянных перемен правительственных настроений, жилось очень тре-вожно. И с каждым днем положение ухудшалось. Наконец наступили дни, когда казалось, что хуже уже не будет. Одна-ко события показали, что это была лишь прелюдия. Наступи-ло время бомб, взрывов, убийств с одной стороны, и ни перед чем не останавливающегося яростного мщения -- с другой. Общественная совесть была встревожена; все притаилось, при-тихло в ожидании грозных событий. На успокоение нельзя было рассчитывать, так как действия правительства лишь раздражали и возбуждали.
   И думали ли мы с мужем, что ча-ша нашего терпения была еще не полна? Но то, что ждало нас, затмило все ужасы прошлого...
   Наступил 1905 год, роковой как для несчастной нашей родины вообще, так и для моей бедной семьи в частности.
   К началу его наши семейные обстоятельства стояли так: старший сын прозябал в далекой ссылке и, судя по письмам, становился все нервнее и нервнее... О младшем же не было никакого слуха. Где скитался он, что делал? При мысли о сыновьях сердце исходило тоской.
   А дома было тоже горько: постоянные невзгоды убивали мужа. Он хирел и, видимо, таял. Единственной его отрадой были письма его сыновей, и, когда их не было, мне приходи-лось сочинять их, чтобы сколько-нибудь поддержать бодрость старика. Но скоро новый, неожиданный удар совершенно сра-зил его.
   Это случилось в марте. В два часа ночи, едва я заснула, как почувствовала, что кто-то сильно взял меня за руку. Я быстро поднялась. В комнате горела свеча, и передо мной стоял мой младший сын, гимназист 7-го класса.
   -- Что такое? -- с испугом спросила я.
   -- Обыск, мама! Не пугайся. Полный дом жандармов. Папа чересчур волнуется. Иди туда, мама!
   Я растерянно глядела на сына... У меня мелькнула страш-ная мысль, что пришли за ним, за последним!
   Дрожа от волнения, я быстро оделась. За дверью слыша-лись шаги, бряцанье шпор, и доносился громкий голос мужа. Он волновался. Поспешно вошла я к нему в кабинет. Он сто-ял посреди комнаты и, прижимая к груди карточку сына-эми-гранта, бледный, с блуждающими глазами, говорил одно:
   -- Не дам сына! Не дам сына!
   Вид старика с белыми как снег волосами, с глазами, пол-ными слез, был так трогателен, что и жандармский ротмистр, и пристав, и начальник сыскного отделения -- все молча стояли вокруг, не зная, что предпринять, а он все повторял:
   -- Не дам сына, не дам!
   Я пришла вовремя. Попросив у этих господ позволения уложить чересчур волновавшегося мужа вновь в постель, с ко-торой они его подняли, я уговорила его лечь с тем, что порт-рет останется у него. При нем оставили пристава, а я пред-ложила все ключи... Началась знакомая история... Я убеди-лась, что дело не в сыне-гимназисте, и стала спокойнее. Чего мне было бояться? Что могло у нас быть? Какого бы образа мыслей мы ни держались, но до заговоров ли нам было при наших несчастиях? Я спокойно водила ротмистра по дому, отворяла шкафы, сундуки...
   Он был вежлив, но не пропустил ничего, что могло подлежать осмотру. Наконец, в 10 часов ут-ра, обыск был кончен: все перерыто, пересмотрено, и без вся-кого результата. Вся сыскная компания откланялась, извини-лась за беспокойство (приличия иногда соблюдаются жандар-мами) и удалилась... Я осталась в полном недоумении насчет причины обыска. Однако на другой же день все объяснилось, и притом самым роковым образом.
   Взяв утром, по обыкновению, для чтения местную газету, я была поражена как громом! В отделе телеграмм из Петер-бурга было сообщение, что арестовано несколько важных го-сударственных преступников, и в числе фамилий я прочла... да, прочла фамилию нашего сына-эмигранта! В глазах потем-нело, газета выпала из рук!..
   Вот он обыск! Как описать мое душевное состояние? То-гда как раз репрессия после пресловутой "весны Святополк-Мирского" была в разгаре. Царил Трепов. Смертные казни следовали одна за другой. Я не могла сомневаться, я понима-ла, что грозит сыну! Тем более что в телеграмме выражения-ми не стеснялись: "анархист, бомбы, заговор..." Но все это надо было скрыть от мужа. С улыбкой вошла я к нему и, по-казав мною самой написанное подложное письмо о том, что меня экстренно вызывают в Петербург по делу о пенсии, кое-как уверила его в необходимости тотчас туда ехать. И в ту же ночь, поручив бедного мужа нашим друзьям, я выехала в столицу.
   Забросив вещи в гостиницу, я прямо отправилась на Твер-скую. Было всего одиннадцать часов утра, когда я вошла в жандармское, столь знакомое мне управление. Все было по-старому: у подъезда образ и зажженная лампада, в вести-бюле тоже, в приемной тоже. "Есть, что замаливать", -- поду-мала я, передавая дежурному свою карточку для вызова офи-цера.
   Скорее, чем я ожидала, появился вылощенный и выдрес-сированный полковник; вежливо щелкнув шпорами, он самым мягким голосом спросил, чего я желаю.
   Я заявила, что, прочитав в газетах об аресте сына, я при-ехала видеть его.
   Полковник с огорчением покачал головой; к сожалению, он должен отказать мне в этом. Почему? Потому что преступ-ление сына так тяжко и так сложно, что решительно никто к нему допущен не будет. Но мать? -- Невозможно и матери. В чем он обвиняется? Полковник сообщить не вправе, но в газетах ведь было сказано: "анархист, бомбы".
   -- О, -- закричала я с негодованием, -- мало ли что вы скажете! Не первый раз мне приходится иметь дело с жан-дармами... Но пусть по-вашему он анархист и государствен-ный преступник, для меня он -- сын! Я приехала спасать его: взять защитников, действовать... Так дайте же мне хоть уви-деться с ним!
   Полковник все с тем же огорчением качал головой.
   -- Невозможно! -- сказал он. -- Но вы хорошо сделали, что приехали, так как все равно пришлось бы вызвать вас те-леграммой для дачи показаний. Генерал Иванов сам хочет допросить вас... Он еще не прочел все дело, но часам к пяти будет готов... Подождите здесь!
   Я решительно отказалась. Мне слишком нужен был от-дых. Тогда мне было предложено уехать и вернуться к пяти часам с условием за это время ни с кем не видеться. "Так как, -- прибавил полковник, -- все равно нам это будет изве-стно". Конечно, я поняла, в чем дело: сыщики не были для меня новостью: каждый раз, как я приезжала в Петербург, за мной неизменно всюду ходил шпион, а иногда и два. Я не об-ращала на них никакого внимания. Что мне было скрывать? Хлопоты о деталях? Пусть ходят...
   Невыносимые часы пережила я в номере в ожидании пя-ти часов! Жутко вспомнить, что мне представлялось...
   В назначенный час я явилась в управление. Во мне все еще жила надежда на свидание с сыном. Я решила после до-проса просить об этом генерала...
   Меня встретил тот же полковник и опять выразил со-жаление, что свидание с сыном для меня невозможно; это было, по его словам, окончательно решено. Затем он по-просил меня следовать за ним. Мы пошли какими-то вну-тренними коридорами, поднялись по лестнице и наконец остановились у закрытой двери. Пропустив меня вперед, полковник как-то внезапно и широко открыл дверь. Моим глазам представилась такая картина: посреди комнаты сто-ял письменный стол; с левой стороны его стоял навытяжку генерал Иванов; с правой стороны стояли офицеры, а впе-реди них на стуле сидел какой-то молодой человек, в паль-то и котелке. Он был очень спокоен и, улыбаясь, покручи-вал свои небольшие усики. Я заметила, что он был очень молод, заметила и то, что глаза всех, кроме юноши, вни-мательно впились в мое лицо. Я приостановилась на поро-ге, не понимая происходящего: если меня будут допраши-вать, зачем же здесь этот молодой человек? Но генерал поднял руку и, указывая ею на юношу, театрально про-изнес:
   -- Что ж, сударыня! Обнимите вашего сына!
   Точно гром грянул, так поразили меня эти слова. Я быст-ро обернулась и пристально посмотрела на сидевшего: я его не знала, я видела его в первый раз в жизни! Это не был сын мой!
   На мгновение я была ошеломлена, но затем опомнилась. И спазмы сжали мое горло... А затем... затем все, что я вы-несла за эти дни, страдания матери, мое безвыходное горе при мысли об ожидавшей сына участи, -- все это вылилось в один сплошной нервный крик. Никакой ценой я не могла бы остановиться! Слова вылетали сами собой, и я говорила, гово-рила...
   -- Как?! -- кричала я, -- вы думаете, что это мой сын? Но это не он, не он! И вы решились напечатать имя сына, не проверив личности? И вы не понимали, что делали? Или вы не знаете, что значит несчастье? Ведь убивали целую семью... Ведь вы наносили жесточайший удар! За что? За что?
   Генерал был поражен -- он не ждал такого результата. Очевидно, некоторое сходство фотографий ввело всех в за-блуждение. Ярость была написана на его лице, и он старался меня перекричать.
   -- Уведите, уведите его! -- скомандовал он офице-рам. -- Не надо, чтобы он слышал... Скорее ведите!
   Молодого человека быстро вывели.
   Генерал был вне себя, я тоже; оба мы кричали друг на друга, забыв всякие приличия.
   -- Так вы утверждаете, что это не сын ваш? -- кричал он.
   -- Как же мне не утверждать, когда это не он! -- таким же тоном отвечала я. Я все еще не могла опомниться от не-годования...
   -- А вот вы потрудитесь мне объяснить, когда вы пере-станете меня мучить? -- нервно кричала я. -- Девять лет, де-вять долгих лет вы терзаете меня... За то, что я мать! Только за то! И теперь, теперь вы не посовестились играть материн-скими чувствами! Вы хотели поймать мать... мать!.. Вы рас-считали, что если это мой сын, то я не выдержу и брошусь к нему... Да что же вы? Или не люди? Ведь это истязание! Вы нарочно сказали, что не дадите свидания, чтобы я увидела сына внезапно?.. Вы ловили мать, -- понимаете ли вы? -- мать!
   -- А зачем они убивают! -- кричал генерал.
   -- Теперь все всех убивают... Они вас -- вы их!.. Но если вы ловите их, чтобы потом повесить, так не ошибайтесь же хоть личностью!.. Проверяйте ее как следует...
   -- Но ведь мы не напечатали ни имени, ни звания! -- по-пробовал вывернуться генерал.
   -- А обыск? -- истерично перебила я. -- Обыск! Что же значил этот безобразный, перетревоживший весь дом обыск? Какое же право имели вы из-за ошибки так испугать нас?
   -- Позвольте! -- раздался вдруг спокойный голос, и пере-до мной внезапно появился товарищ прокурора петербургской судебной палаты по политическим делам Трусевич. Очевидно, он скрывался в соседней комнате и все слышал. О, я хорошо его знала! Не раз и мне случалось разговаривать с ним.
   -- Позвольте! -- сказал он, глядя на меня с нескрываемой насмешкой. -- Ваше волнение очень натурально, очень, можно сказать, даже естественно! А все же -- это ваш сын!
   Очевидно, он подозревал с моей стороны комедию! Это было уж слишком, и именно это заставило меня немного опомниться и прийти в себя: не стоит этот человек того, что-бы я выказывала перед ним свои чувства. Я хрустнула паль-цами, но сказала спокойным тоном:
   -- Мне странно слышать это от вас, именно от вас! Не вы ли таскали по допросам моих сыновей и не вы ли сажали их в тюрьмы и крепости? Кажется, они должны быть вам хоро-шо знакомы...
   -- Да, но я не видал вашего сына три года, а этот госпо-дин очень его напоминает, -- сказал прокурор.
   -- Пусть напоминает! -- решительно ответила я, -- мне это все равно. Я убедилась, что это не сын мой, и с меня до-статочно. А что вы полагаете, мне это, право, все равно.
   -- Вот, -- вмешался генерал, -- то вы требуете гласности, а когда ее вам дают, так вы кричите: зачем напечатано?
   -- Но разве это гласность? -- опять возмутилась я.-- Это безобразие перепутывать личности и печатать на всю Россию! Однако кончимте, господа! Прошу меня отпустить!
   Меня заставили подписать бумагу с заявлением, что в предъявленной мне личности я сына не признала, и затем ни-чего более не оставалось, как отпустить меня. Но на этом еще не кончилось, в вестибюле, где я одевалась, я увидела спускающегося с лестницы, виденного мною только что моло-дого человека. Его нарочно пустили пройти мимо меня, уда-лив предварительно жандармов, рассчитывая, что здесь я не выдержу, если это сын мой, и только когда он прошел, жан-дармы опять подскочили с вопросом: "Так это не сын ваш?" Я с омерзением поглядела на них и отрицательно покачала головой.
   Разбитая, усталая до изнеможения, но счастливая созна-нием, что буря пронеслась мимо, я не могла выехать в тот же день, без памяти свалилась я на постель и после нескольких бессонных ночей заснула как убитая.
   На другой день, послав телеграмму о выезде, я поспешила домой. Как ни была я утешена сознанием, что вся эта исто-рия оказалась ошибкой, что сына нет в России, но я не была покойна. Опасение, что муж мог без меня прочесть, несмотря на принятые меры, роковую телеграмму, сильно меня трево-жило. Ведь не было газеты, в которой бы наша фамилия не была пропечатана всеми буквами? Что, если он прочел жесто-кое известие? Потрясающие события моей жизни давно при-учили меня быть готовой ко всему...
   Но это опасение угнетало меня. Ведь в красках не стеснялись: "анархист, бомбы!" Я мучительно старалась не думать об этом, но мысль эта меня не покидала. Ах, если он прочел!.. Чем ближе я подвигалась к дому, тем сильнее терзало меня предчувствие... И оно не об-мануло меня...
   На вокзале, через окно вагона, я увидела своего сына-гим-назиста. Что он меня ждал -- это меня не удивило... Но меня поразил вид его, он был очень бледен и как-то растерян. Ко-гда я рассказала об ошибке, он не обрадовался, а отвернулся и старался не встретиться со мной глазами. Сердце мое сжа-лось -- я почувствовала недоброе.
   -- Все благополучно? -- спросила я. Он молчал. Я схватила его руку, он высвободил ее, обнял меня и тихо сказал:
   -- Мужайся, бедная мамочка! Тебя ждет новый удар!
   -- Что? что? отец?
   Он молча кивнул головой -- его душили рыдания...
   -- Умер?! -- не своим голосом закричала я.
   -- Хуже, мама! Бедный папа помешался!
   -- Нет, нет! Это неправда! Не может быть! -- отчаянно бормотала я...
   Увы! Увы! Это была правда. Мой несчастный муж не вы-держал более: последние события доконали его. На столе его, впоследствии, я нашла номер газеты с подчеркнутой теле-граммой о сыне. Вот к чему привела роковая ошибка!..
   Когда я увидела мужа, его мутные глаза, услыхала его то-ропливый шепот: "Жандармы! Обыск! Сыновей ищут, сыно-вей!", -- я поняла, что все погибло! В каждом лице он видел шпиона, каждый звонок приводил его в ужас... Иногда ночью я видела, как он тихонько пробирался к входной двери и, приложив к ней ухо, прислушивался. Так, притаившись, он готов был стоять целую ночь. И когда я брала его за руку и старалась вернуть к действительности, то он шептал мне, гля-дя на меня безумными глазами:
   -- Не слышишь разве? Они идут... идут... Их шаги... За детьми!.. Не давай, не давай! Кто донес? Ты, ты донесла!
   Отчаяние овладело мною. Ничто не могло спасти мужа! И в моей жизни наступил беспросветный мрак! С каждым днем больной становился беспокойнее. Хотя бывали проблески со-знания, продолжавшиеся иногда даже по нескольку дней, но доктора не давали надежды на выздоровление. Эти минуты сознания были особенно тяжелы, так как иногда муж мой начинал страдать тоской по отсутствовавшим сыновьям; все его помыслы были направлены к ним, все разговоры -- о них! Тогда я читала ему подложные от них письма, и он радовал-ся, как ребенок, когда в них было: "Скоро вернусь", "разре-шено приехать!", "до скорого свидания!" Но наступал опять мрак... Светлые промежутки были все реже... Наконец докто-ра предложили последнее средство -- поместить мужа в ле-чебницу в надежде, что перемена обстановки и лиц подейству-ет на него благотворно.
   Ах, как мучительно тяжело было нам, когда он выходил, окруженный семьей, из своей такой уютной, такой родной ему квартиры. Он улыбался! Он верил доктору, отвозившему его якобы на дачу... Мы обставили, как могли лучше, нашего бедного больного и ежедневно посещали его. Но все было на-прасно: директор, доктора, служители -- тотчас же приняли в его глазах форму жандармов и шпионов, и, когда я приходи-ла к нему, он с ужасом говорил: "Во всех углах здесь шпио-ны и жандармы. А самый главный притворяется доктором. Но не обманет меня, нет!"
   Какое зло могло еще совершиться? Но худшее было... впе-реди!..
   Тем временем от сына из Сибири приходили вести... и вести плохие. Тон его писем был угнетенный. В каждом почти письме была приписка: "Я так одинок, мамочка, так одинок!"
   Напрасно я посылала ему письмо за письмом, изо всех сил стараясь поддержать его, сообщая, что в России все идет к обновлению, что ждут амнистии, свободы... Ответы были унылы -- он не верил ни обновлению, ни амнистии, ни свобо-де. "Поверь, все останется, как было", -- писал он и приба-влял: "не стоит жить!" Эта приписка сводила меня с ума... И опять, опять я писала ему... Нечего и говорить, что все, про-исходившее в семье, было от него скрыто. Отсутствие писем от отца я объясняла болезнью руки. Посылала периодически и успокоительные телеграммы: "Все спокойно, все благопо-лучно!"
   Ничто не помогало -- тоска его росла! И наконец были получены от его товарищей, одно за другим, два письма. Они меня извещали, что сыну плохо, что у него разыгрывается острая меланхолия, что надо хлопотать о разрешении взять его домой!
   Надо сказать, что сыну до срока оставалось всего четыре месяца. В конце июля срок его ссылки кончался. Я была убеждена, что ему разрешат вернуться до срока -- ведь оста-валось всего четыре месяца! И, поручив мужа, все еще нахо-дившегося в лечебнице, друзьям и детям, я поспешно выехала в опостылевший мне Петербург. Но все мои хлопоты были напрасны. Лопухина уже не было, новый директор не принял меня... Я подала соответственное прошение. Прошла неде-ля -- ответа не было. Я сделала опять попытку видеть дирек-тора -- и опять напрасно; он вновь меня не принял. Между тем письма сына были зловещи. Уже он писал: "Нет смысла жить! Все ждут конституции, все верят в амнистию. Один я ничего не жду и ничему не верю. Не дадут свободу те, кому она помешает наслаждаться жизнью! А если и дадут, то тако-го сорта, что еще тошнее станет. И я предпочитаю умереть, чем жить среди насилия, произвола и угнетения!"
   В отчаянии я написала директору департамента частное письмо, в котором умоляла его обратить внимание на болезнь сына. Я кончала письмо словами: "Спасите сына, пока не поздно!" Ответа не было.
   В департаменте же мне сказали, что пошлют запрос и на-ведут справки! Наведут справки, то есть пройдет месяц, дру-гой, а тут дорога каждая минута!..
   И, вернувшись домой, я нашла роковое известие... Сверши-лось!.. Сын мой застрелился!..
   И я пережила это!
   Да и как смела бы я не пережить, когда на руках у меня оставался несчастный помешанный муж мой! Что было бы с ним без меня? Это дало мне силы жить. Лечебница ему не помогла, он тосковал, и я взяла его домой, взяла, чтобы он мог умереть у себя, среди родной обстановки... И не забыть мне, когда семнадцатого октября я прочла ему манифест о конституции, он бедным затемненным рассудком своим понял одно: что теперь вернут ему сыновей! Хлопотливо требовал он одеваться и дрожащим голосом говорил:
   -- Еду к Витте! Еду к Скалону! Теперь они отдадут сыно-вей! Теперь они не смеют больше держать их!
   Отдадут!! Один был в могиле, другой неизвестно где!.. И ровно через месяц после знаменитой конституции мужа моего не стало. Закрывая ему глаза, я подумала: "Спи спокойно! Ты счастливее меня!"
   О, родина! Я жду твоего обновления! Каждым нервом сво-им я трепетно переживаю твое освободительное движение! И в тот день, когда наконец над тобой засияет солнце истинной свободы, в тот день и я пойму чувством, зачем нужны были такие жертвы!..
   Февраль 1906 г.
   
   
   
   
   
   

НА ВОЛОС ОТ КАЗНИ

(Воспоминания матери)

Журнал "Былое". Год второй, No 1/13. Январь 1907. Петербург.

   
   Теперь, когда каждая заря приносит с собою новую жерт-ву казни, когда наши притупленные нервы почти перестали ужасаться леред этими страшными отмщениями -- я хочу бо-лее или менее передать, что переживают несчастные близкие этих погибших. Казненные более не страдают... Они тихо спят в своих случайных, наскоро вырытых, без каких бы то ни было знаков, могилах... Мир им! Но что делают, как жи-вут, что чувствуют те их близкие, для которых нет забвения, чья рана не перестанет сочиться и чье сердце никогда более не забьется спокойно?..
   И во имя их я берусь за перо... Мне больно писать о своих чувствах, о том, что составляет мое "святая святых". Но меня к тому принуждает сознание, что когда мы равнодушно пробегаем имена казненных во всех концах нашей родины, мы не думаем, что за каждым име-нем -- сейчас, в эту самую минуту -- бьется и страдает живая душа кого-нибудь близкого -- матери, отца, брата или се-стры... Это страдание самое острое из всех... Я пережила это... Когда я писала свои "Годы Скорби", я думала, что уже испытала все... Но пришлось пережить еще и то, отчего и до сих пор содрогается душа моя... Только когда тот, чья жизнь поставлена на карту, -- свой, близкий, только тогда можно вполне понять весь ужас казни! Так пусть же мой правдивый рассказ послужит живой иллюстрацией нашей ужасной эпохи.
   "Немедленно выезжайте курьерским Севастополь сын хо-чет Вас видеть -- защитник Иванов".
   Телеграмма такого содержания была подана мне вечером 16 мая 1906 года... Кровь хлынула в голову, залила волной, и я, не выпуская из рук маленькой белой бумажки, принесшей мне новое и великое горе, в десятый раз ее перечитывала, чтобы дать себе время опомниться от страшного удара и что-нибудь сообразить.
   До этого дня я не знала, где мой сын. Поневоле покинув родину, чтобы избежать бессмысленно жестокой ссылки в Якутскую область, он, по моим соображениям, должен был находиться за границей.
   Судьба решила иначе... Всего два дня назад телеграф при-нес известие, что в Севастополе было покушение на комен-данта крепости, генерала Неплюева во время парада; был взрыв, были жертвы, были аресты... Среди имен арестованных не было имени сына. Но слово "защитник" заставляло пред-полагать худшее, и я волей-неволей должна была связать по-лученную телеграмму с севастопольским событием. Из газет было известно о приказе генерала Каульбарса -- судить аре-стованных военным судом... Очевидно, мой сын оказался в числе арестованных, так как защитник Иванов спешно вызы-вал меня...
   Я не стала предаваться бесплодным рассуждениям; я со-знавала одно -- надо ехать немедленно!..
   Душой, с момента прочтения телеграммы, я была уже там -- в этом далеком Севастополе, с ним, с дорогим сыном, но телеграмма пришла поздно, вечерний поезд ушел, прихо-дилось ждать утра.
   Ночь, проведенная мною при таких обстоятельствах, ни-когда не уйдет из моей памяти...
   Утром семнадцатого мая я ехала в Севастополь.
   Если бы меня спросили, как я ехала, был ли кто-нибудь около меня, кто были провожавшие меня друзья и родные, что говорили, какой был вагон, я не могла бы ответить -- все ушло из памяти. И в то же время я ясно помню тот бред, те галлюцинации, которые овладели мною, едва тронулся поезд: меня звал сын!.. Сын, которого я кормила грудью, которого баюкала целыми ночами, напевая ему песенки... И мне пред-ставлялось, что я склонюсь над его колыбелькой, что он про-тягивает мне ручки... Но мой мозг порезывало воспоминание о телеграмме: защитник Иванов, Севастополь, бомбы, взрыв, военный суд -- и из-за колыбельки начинали вырисовываться столбы, перекладина... И вместо протянутых ручек -- шея!.. Шея моего сына!.. И волосы шевелились на моей голове!
   Тщетно старалась я избавиться от этого кошмара, тщетно заставляла себя возвращаться к далекому прошлому, чтобы забыть ужасное настоящее -- призраки не оставляли меня...
   "Ты не одна, ты не одна! -- шептала я сама себе. -- А мать Спиридоновой! Мать Балмашева! Мать Каляева! Таких, как ты, жалких матерей -- сотни, тысячи! Надо опомниться! Надо взять себя в руки! Надо встретить этот ужас с достоин-ством..." Увы! Я не могла перестать быть матерью, а потому и не могла не страдать...
   -- Москва близко! -- сказал кондуктор, и силою вещей я должна была, хоть немного, прийти в себя. На дебаркадере ме-ня ждал присяжный поверенный Владимир Анатольевич Жда-нов -- ему телеграфировали из Петербурга.
   Он вошел в мое купе.
   -- Какие вести? -- спросил он.
   Я молча протянула ему телеграмму. Он внимательно про-чел ее, и его ясное, добродушное лицо потемнело.
   -- Д-да! -- протянул он в смущении. Я посмотрела на него пристально.
   -- Говорите правду!
   -- Носильщик! -- закричал он в ответ. -- Неси сюда чемо-дан. Еду с вами! -- проговорил он сквозь зубы.
   Мы долго сидели молча. Было страшно заговорить. Нако-нец я подняла голову.
   -- Скажите мне всю правду,-- сказала я. -- Всю.
   -- Взрыв произошел четырнадцатого числа, -- медленно начал Жданов. -- По газетам видно, что Одесский генерал-гу-бернатор Каульбарс по телеграфу предписал передать дело во-енному суду и ускорить следствие. По закону, в таком случае, защитник допускается к обвиняемому только после вручения обвинительного акта. Телеграмма подписана ясно: "защитник Иванов": следовательно, защитник был у обвиняемого и, следо-вательно, обвинительный акт вручен. Суд может происходить через двадцать четыре часа после вручения обвинительного ак-та, и исполнение приговора также может последовать через двадцать четыре часа после объявления приговора. Следова-тельно, с момента вручения обвинительного акта до исполне-ния приговора может пройти минимальный срок -- сорок во-семь часов. Арест произошел четырнадцатого числа, сегодня семнадцатое, а приехать в Севастополь мы ранее девятнадца-того не можем!.. -- Он примолк.
   Я посмотрела ему прямо в глаза.
   -- Значит, мы в живых сына не застанем?
   Жданов как-то съежился.
   -- Все возможно, -- нехотя пробормотал он. Я больше не спрашивала.
   -- Оставьте меня одну, -- попросила я.
   Он встал, хотел что-то сказать, махнул рукой и вышел.
   Я просидела всю ночь одна...
   Восемнадцатого утром, на какой-то станции, я подняла ок-но, чтобы освежить свою пылающую голову... На перроне, пря-мо против моего вагона, стояли два пассажира. На оконный стук они оглянулись, и в одном из них я узнала бывшего това-рища прокурора палаты по политическим делам Трусевича (Он был специалистом по производству дознаний в порядке 1035 ст., т. е. производимых жандармскими учреждениями.)
   По взгляду, который он на меня бросил, я поняла, что он так-же узнал меня. Мы хорошо помнили друг друга по делам моих сыновей. Особенно энергично преследовал он того из них, к которому я теперь ехала. Арест девятнадцатилетнего юноши за речь на сходке, его исключение из университета без права по-ступления в какое-либо учебное заведение, крепость, высылка в Вологду, ссылка в Якутскую область, ссылка, благодаря ко-торой сын мой вынужден был искать прибежища за границей, -- все прошло через руки г. Трусевича. И в моей памяти было еще свежо наше последнее свидание и его насмешливая фраза:
   "Как ни искусно ваше волнение, а все же это сын ваш!" Фраза, своим глумлением над материнскими чувствами оста-вившая неизгладимый след в моей душе. И вот теперь мы еха-ли вместе... Ехали в Севастополь по одному и тому же делу, но как различны были наши побуждения!. И, глядя на него, я за-давала себе мучительный вопрос: "Зачем он туда едет?" Я не была столь наивной, чтобы воображать, что для смягчения участи сына. Напротив, его присутствие было зловеще. И я хо-тела проникнуть в эту душу и глядела на него не отрываясь. Но ничего нельзя было прочесть на этом бритом, нервном ли-це... Я заметила только, как при виде меня глаза его блеснули и, обернувшись к своему спутнику, он ему что-то сказал. Мне послышалось или скорее я угадала, что то была фраза:
   "Мать Савинкова".
   Рядом с Трусевичем -- жандармский офицер. Я упоминала уже в "Годах Скорби", что мне пришлось видеть и наблюдать многих жандармов, и понятие мое о них сложилось в очень определенную форму. Но стоявший на перроне жандармский офицер наружным своим видом превзошел все виденные мною до сих пор синие мундиры: его белесоватые, как бы с бельма-ми, глаза, его совершенно бескровное лицо, грязно-серые бро-ви и ресницы, такие же, с прибавкой желтизны, усы, тонкие, как нить, губы составляли облик, трудно забываемый...
   И вскоре, в Севастополе, это сказалось... Напрасно этот офицер переодевался в разные одежды, являясь то под видом учителя в камеру бросившего бомбу юноши Макарова и убеж-дая его указать на Савинкова, как на главаря заговора; напрас-но также назначал он, уже в новой одежде и под другим ви-дом, свидание в городском саду матери Макарова с тою же це-лью, обещая ей ежемесячную правительственную пенсию в двадцать пять рублей, лишь бы она уговорила сына указать на Савинкова, в нем узнавали "серого" жандарма, и хоть он и во-ображал себя непроницаемым, но в Севастополе эти похожде-ния передавались из уст в уста и были секретом полишинеля.
   Теперь, на перроне, он бросил на меня из-под темных оч-ков один только взгляд -- взгляд хищного зверя при виде хо-рошей добычи, и мне стало жутко. Потом оба, как по команде, повернулись и пошли дружно в ногу, один легкой, вздрагивающей походкой, другой осторож-но-крадущимися шагами, и я смотрела им вслед, пока могла их видеть... и чувство безмолвного отчаяния волновало душу!
   Было чудное весеннее утро, когда девятнадцатого мая мы подъезжали к Севастополю. Но яркая зелень, синее, сверкав-шее солнцем море и редкостная прозрачность воздуха оставля-ли меня безучастной... В моей душе царил холод, и южное солнце не могло согреть меня. Все мои помыслы были сосре-доточены на одном сыне. При выходе из вагона я опять стол-кнулась с выходившим из вагона Трусевичем -- роковое совпа-дение!
   Не заезжая в отель, мы с Ждановым поехали по указанно-му в телеграмме адресу защитника. Нас, видимо, ждали. Дверь немедленно отворилась, и перед нами показался довольно мо-лодой, симпатичного вида военный.
   -- Вы господин Иванов? -- спросила я. Капитан вежливо поклонился.
   -- Жив ли сын мой? -- вырвалось у меня.
   -- О да! -- стараясь говорить спокойно, ответил капитан. -- Я только вчера вечером видел его -- он бодр, спокоен и ждет вас и жену свою с нетерпением. Дело отложено на несколько дней по случаю возбуждения вопроса о разумении несовершен-нолетнего, бросившего бомбу, Макарова.
   Он был жив! Какая-то страшная тяжесть медленно сполза-ла с моих плеч, и где-то на дне души затеплилась надежда. Слабая, ничтожная надежда, но, по крайней мере, она замени-ла собою невыносимое чувство полной безнадежности... Стало как будто чуточку легче! Жданов, между тем расспрашивал ка-питана, каким образом он попал к обвиняемому ранее вруче-ния обвинительного акта?
   Как оказалось, все случилось вопреки желанию и ожидани-ям высшего начальства: то, что должно было погубить обвиняемых, это именно спасло их. Спешность, выказанная генера-лом Каульбарсом, заставила спешить и его подчиненных, а назначение защитниками обыкновенных капитанов местной крепостной артиллерии, никогда не бывших юристами, назна-чение, рассчитанное на полное незнание законов и на неумение защитить, поспособствовало изменению участи обвиняемых, потому что капитан Иванов, получив телеграмму с приказом защищать моего сына, арестованного под фамилией Субботи-на, не зная закона, воспрещающего видеть подсудимого до вручения последнему обвинительного акта, и исполняя волю начальства "спешить", немедленно отправился в штаб крепости с телеграммой в руках и потребовал свидания с обвиняемым.
   Штаб крепости, тоже не зная законов, ввиду того же спеха, выдал требуемое разрешение, и таким образом капитан Иванов мог проникнуть к сыну, открывшему ему свою фамилию и со-общившему ему мой адрес.
   В данном случае все вышло к лучшему. Но спрашивается, какими побуждениями руководилось высшее начальство, наз-начая в деле о цене человеческой жизни вместо обычных за-щитников -- кандидатов на военно-судные должности заве-домо несведущих в законах лиц? На месте рассказывали, что это было сделано для того, чтобы не задерживать следствия, так как в Севастополе нет военно-окружного суда. Но ведь и суд приехал из Одессы, почему же оттуда не могли приехать и защитники-специалисты?
   Как бы то ни было, хотя на другой день власти и опомни-лись, видя, что сделали промах, тем не менее дело было сдела-но, и телеграмма мне послана. Впоследствии была сделана по-пытка придать этой ошибке вид великодушия.
   -- Видите сами, какую мы сделали поблажку, допустив за-щитника к вашему сыну ранее вручения ему обвинительного акта, -- сказал мне между прочим следователь.
   -- Вы сделали это по ошибке, -- ответила я.
   -- Нет, -- сказал следователь, -- не по ошибке!
   Но я не поверила ему. Все действия властей указывали на то, что щадить тут никого не намеревались.
   Защитник моего сына капитан артиллерии Иванов, с перво-го и до последнего дня, держал себя безукоризненно, хотя по-ложение его было трудное. Между его и нашими воззрениями лежала целая пропасть. Как офицер, он, безусловно, повино-вался воле начальства и с точностью исполнял предписания. Но в то же время он сумел стать на такую корректную ногу с сыном и мною, что не в чем было упрекнуть его.
   Я не говорю уже о том, что, несмотря на массу потерянно-го им для нашего дела времени, на беспокойство и понесенный труд, капитан Иванов решительно отказался от какого бы то ни было вознаграждения.
   -- Я исполнил только свой долг, -- скромно сказал он. Но я часто вспоминаю, как природный такт помогал ему выходить из очень рискованных положений. Так, однажды я, будучи естественно все время в очень возбужденном состоянии, в од-ном из разговоров, с горечью при нем сказала, что не сомнева-юсь, что приговор предрешен и что нечего рассчитывать на беспристрастие военных властей.
   Капитан Иванов сильно покраснел и сказал сдержанно и с достоинством:
   -- Я вполне понимаю ваше возбуждение, как матери, на-ходящейся в исключительном положении; но мне, как военно-му, такие речи слушать не приходится!
   Я его поняла и с тех пор старалась быть сдержанной при нем, что было трудно, ввиду совершавшихся событий.
   Во время первого нашего разговора на мой вопрос: "Могу ли я видеть сына?" -- капитан Иванов ответил утвердительно и обещал с своей стороны полное к тому содействие, а также заявил, что тотчас же отправится в крепость, чтобы предупре-дить сына о моем приезде.
   -- Скажите ему, -- сказала я, -- что я тверда и не плачу. Но когда я, спустя некоторое время, вошла в первый раз в камеру сына и увидела его после столь долгой разлуки в руках его врагов, могущих отнять его у меня навсегда, из груди моей вырвался какой-то вопль, и я не в силах была сдержать его... Сын быстро подошел ко мне и взял меня за руки.
   -- Не плачь, мама! -- внушительно сказал он. -- В таких случаях любящие матери не дают воли слезам...
   И я притихла; ни разу потом не посмела я заплакать, что-бы не нарушить слезами мужество сына.
   Но, прежде чем его увидеть, пришлось испытать немало проволочек. Надо было ехать к следователю, к прокурору, а потом и в штаб крепости.
   Дело моего сына ко времени моего приезда находилось еще в стадии следствия. Накануне оно было закончено и пере-дано прибывшему из Одессы вместе с судом военному проку-рору Волкову, но даже ему дело это при той безумной поспеш-ности, с которой по приказанию генерала Каульбарса велось следствие, представилось неполным и было возвращено для до-полнения следствия.
   В тот же день Макаров открыл свое имя, признался, что ему шестнадцать лет, и от Одесской судебной палаты потребо-валось разрешение вопроса -- в каком состоянии он действовал: с разумением или без разумения? Таким образом во-лей-неволей был отсрочен суд на некоторое время. Но то, что прокурор возвратил дело для доследования, ясно указывает, при какой необычайной поспешности велось следствие для су-да над четырьмя человеческими жизнями.
   И действительно, положение подсудимых было в высокой степени для них неблагоприятное. Случаю было угодно, чтобы три из них, а именно мой сын, под фамилией Субботина, и два его товарища, прибыли в Севастополь за два дня до поку-шения на жизнь генерала Неплюева. Тому же случаю было угодно, чтобы сыщик, следивший не за сыном, а за другим не-легальным лицом, заметил, что сын мой с этим лицом видел-ся. Следя за этим лицом далее, он проследил его до Харькова и, заметив, что сын мой едет далее на юг, передал сына моего другому агенту, который проследил его до Севастополя. Одно-го пребывания сына, а также и его товарищей в этом городе оказалось вполне достаточным для сыщиков, чтобы связать его прибытие с происшедшим в это время взрывом.
   Между тем дело покушения на генерала Неплюева пред-ставлялось так: во время церковного парада, на соборной пло-щади, которым командовал генерал Неплюев, шестнадцатилет-ний мальчик Макаров бросил в него бомбу. Она не разорва-лась. Следовательно, Макаров волей или неволей, но действи-ем своим никому вреда не причинил. Но ему на помощь по-спешил его сотоварищ, матрос Фролов, находившийся в толпе и имевший нелепость держать бомбу в кармане, и с таким смертоносным орудием, которое неминуемо от толчков долж-но было взорваться, он вздумал пробираться вперед, сквозь тесную, собравшуюся на зрелище толпу. Что неизбежно при таких обстоятельствах должно было случиться, случилось. У Фролова, толкаемого со всех сторон народом, бомба разорва-лась, и первой жертвой взрыва пал сам виновник его. От взры-ва пострадали и другие. Но, как всегда, когда толпу охватыва-ет паника, началась давка, бегство, и никто не щадил другого, и только на месте в Севастополе мы узнали, что число жертв, приведенное полицией и газетами, потому так велико, что каждая царапина, каждый синяк, хотя бы произошедшие от давки, были подсчитаны в число поражений от бомбы, и пото-му само событие выросло до максимальных размеров.
   Возбуждение в правительственных сферах и в военных кругах было огромное, и опасение, что-то, что случилось се-годня, может повториться и завтра, стало паническим.
   Поэтому на справедливость и беспристрастие возбужден-ных властей рассчитывать было трудно. Смертные приговоры были предрешены.
   Отправляясь к судебному следователю с заявлением, что я мать одного из обвиняемых, я чувствовала себя в высшей сте-пени возбужденной. Я готова была бороться с каждым, в чьих руках была власть над сыном. Сознание, что над ним тяготеет обвинение, влекущее за собой смертную казнь, доводило мои нервы до величайшего напряжения. Я знала, что каждый, с кем я буду говорить, настроен к сыну враждебно, а между тем, еще не видя его и ничего не зная об обстоятельствах его ареста, я инстинктивно где-то, на дне души, чувствовала, что к этому делу он не может быть причастен. Я слишком хорошо знала сына, знала его принципы в борьбе за свободу, и тай-ный голос шептал мне, что тут что-то не так! В особенное не-доумение меня приводила личность генерала Неплюева.
   Каким образом этот генерал, ничем до взрыва не отмечен-ный, с именем, все значение которого было приобретено толь-ко этим покушением, никакого влияния на ход государствен-ной политики не имеющий, каким образом мог он заинтересо-вать революционера? С таким недоумением приехала я к сле-дователю, который оказался гражданским чиновником. Мое сердце сильно билось, когда я входила к нему: вот человек, который собирал все улики для доказательства участия моего сына; человек, от заключения которого зависела та или другая квалификация преступления. Я с волнением посмотрела на не-го, но ничего, кроме спокойного равнодушия, не прочла я в его спокойном, с оттенком любопытства взоре.
   -- А! Вы мать Субботина? Значит, он не Субботин, а Са-винков? Прекрасно, так и запишем! -- равнодушно произнес он, и на мою просьбу поехать со мной теперь же в крепость для удостоверения личности сына, а следовательно, и для сви-дания с ним, он совершенно спокойно сказал: -- Сегодня не могу. Уж поздно. Да я и устал. У меня не одно ваше дело! (Точно мое дело было самое обыкновенное, точно над головой моего сына не висела смерть, точно я не была его матерью!..) Завтра утром увидите сына! -- повторил он.
   Я была сражена. Надо пережить то, что я переживала, чтобы понять, какое значение имело для меня свидание с сы-ном. Я пристально посмотрела на следователя.
   -- Может быть, у вас тоже есть сын? -- невольно вырва-лось у меня. Следователь смутился.
   -- А ведь похож! Похож на мать! -- сказал он, и добрая улыбка внезапно осветила и совершенно изменила его лицо. Точно луч солнца прорезал тучу. -- Да, это ваш сын, -- тот же взгляд! Едемте! -- быстро прибавил он, поднимаясь с места.
   Я не заставила повторять эти слова, и мы быстро тронулись в штаб крепости, исполнили все формальности для про-пуска на свидание и наконец поехали туда, где за решетками, замками, окруженный стражей, был заключен сын мой!
   Когда мы, показав пропуск, въехали в крепость, я жадно оглянулась кругом: мой сын был уже близко, за этой стеной!.. Крепость была окружена с трех сторон водою. Море красило вид. Белели лагерные палатки... Видна была зелень... Кое-где виднелись домики служащих... И тут же солдаты весело игра-ли в бабки, играли, точно тут, рядом, не томилась похоронен-ная заживо жизнь!
   В общем все это не представляло грозного вида и не дава-ло того понятия, какое возникает при слове "крепость". Извне видна была жизнь, по-своему свободная... Но тут же в двух шагах была гауптвахта -- гроб свободной мысли, свободных чувств и желаний. И при виде этой гауптвахты, при мысли, что здесь заперт мой сын, являлось безумное желание раздви-нуть эти крепкие стены, уничтожить замки, решетки и стереть с лица земли изобретенные для мучения люден запоры... Но приходилось смириться и отдаться силе судьбы...
   На звонок колокола явился караульный офицер, проделал все требуемые формальности, осмотрел пропуск и паспорт и наконец предложил следовать за ним. С замиранием сердца прошла я приемную, затем большую караульную, всю напол-ненную солдатами и составленными ружьями, затем сени с за-пертой решеткой --> .[Author:п"пЄп?-п?п?п?пЁп?]
   Унтер-офицер отпер замок, отдал честь офицеру, и я всту-пила наконец в коридор, по обе стороны которого, с часовым у каждой двери, были заключены в одиночных камерах поли-тические заключенные.
   Мы остановились у одного из номеров, загремели засовы, заскрипела ржавая дверь, и... я увядала сына!!
   После первых слов, приведенных мною выше, сын поло-жил руку на мое плечо и сказал с проникновенном взглядом:
   -- Мама! Каков бы ни был приговор, знай, к этому делу я не причастен! -- Я вздохнула с облегчением, мое предчувствие оправдывалось. -- Я не боюсь смерти, я готов к ней каждую минуту, но я хотел бы умереть не за то, что совершили дру-гие! -- говорил сын, и я верила ему. Верила каждому слову. Я знала, что все, что он говорит и будет говорить, святая правда: никогда он не был способен лгать и никогда не отрекся бы от своего участия в каком бы то ни было деле. -- Кроме того, что я не причастен,-- продолжал сын, -- но в этом деле такие стороны, которым я никоим образом не могу сочувствовать... Но на беспристрастие властей я не рассчитываю и готов ко всему. И в настоящее время меня более всего заботит мысль: как перенесешь это новое горе ты? -- Я взяла его руку и по-целовала ее.
   -- Дело не во мне, обо мне не думай, -- и я стала расска-зывать сыну положение вещей... Теперь, когда дело получило отсрочку на несколько дней, можно было надеяться, что адво-каты успеют съехаться, что Жданов уже здесь, что будет сде-лано все, что в силах человеческих, чтобы правильно поста-вить дело. Сын горько усмехнулся.
   -- К чему? -- сказал он. -- Неужели ты веришь в правосу-дие? А я так убежден, что буду повешен, иначе зачем же и во-енный суд? И неужели ты думаешь, что я буду защищаться?
   С трудом удалось убедить его, что во всяком случае он не один, что с его участью тесно связана и участь двух его ни в чем не повинных товарищей, арестованных с ним, что их не-причастность обязательно должна быть выяснена, а выяснить ее может только правильно поставленная защита... Тогда сын, соглашаясь на защиту товарищей, просил, чтобы о нем на су-де ничего не говорили, просил также о защитнике для Мака-рова, к которому относился с большим участием и сожале-нием.
   Затем он сообщил мне подробности своего ареста. Он приехал в Севастополь за два дня до катастрофы, для пропа-ганды и своих личных дел. Во время парада он спокойно обе-дал на приморском бульваре (что и удостоверили свидетели лакеи) и затем, купив газету, сел ее читать в городском саду на скамейке.
   Здесь он услышал грохот, как бы от пушечного выстрела, но не придал ему никакого значения, полагая, что это салют из орудий по случаю парада. В это время в аллее показался священник, тотчас же присевший на эту же скамью и заговоривший с ним. Они обменялись именами, причем свя-щенник назвал себя протоиереем Ивановым и сообщил, что живет в Петербурге и только временно находится здесь. Он же сообщил сыну, что только что произошел взрыв бомбы и что есть убитые и раненые. Поговорив немного, они расста-лись, и сын мой, дочитав свою газету, самым спокойным ша-гом направился к себе в гостиницу.
   Зачем ему было туда идти, если бы он принимал участие в взрыве? Имея при себе па-спорт и более тысячи рублей, зачем шел он в руки полицей-ских властей, когда для него не представляло никакого за-труднения скрыться? Зачем было возвращаться в отель, где его ждал, конечно, арест? Как объяснить его нахождение так далеко от места происшествия? Но власти сумели объяснить все по-своему: если бы он был на площади, значит, он руково-дил... Если не был, значит хитрость для отвода глаз. Положе-ние в своем роде безвыходное. Подходя к своему отелю "Вецель", сын не заметил ничего особенного, все было, как всег-да. Швейцар стоял на своем месте, в дверях был коридорный. Но едва он стал подниматься на лестницу, как кто-то сильно схватил его сзади за руки и грубый голос произнес:
   -- Ни с места, иначе застрелю, как собаку. И тотчас же к груди его был приставлен револьвер. В то же время спрятанные в ресторанном зале солдаты тесным кольцом окружили его со всех сторон, и неизвестно откуда появившийся сыщик Григорьев с азартом подскочил к сыну и, тряся кулаками, кричал:
   -- Я следил за тобой... Я указал на тебя... Не вывернешь-ся. -- Его пыл был необычаен: он вертелся, махал руками, хвастал своей проницательностью. Но каково же было изумле-ние сына, когда после обыска, обнаружившего у сына круп-ную сумму денег, этот же самый сыщик, улучив минуту, когда начальство отошло, а остались одни конвойные, внезапно пе-ременил тон и, униженно кланяясь, сказал сыну:
   -- Барин, простите меня!
   Борис посмотрел на него с омерзением:
   -- Теперь ты просишь прощения? А что говорил ты, когда у меня к груди был приставлен револьвер?
   -- Что уж, барин! -- сказал этот отверженный. -- Что с меня взять? Разве я не понимаю, что я последний человек!
   Видела впоследствии сыщика Григорьева и я: его плоское лицо, огромные уши и беспокойно бегающие глаза вызывали отвращение, и одна мысль о том, что участь наших детей от-дается в руки таких лиц, может повергнуть в отчаяние: ведь от него зависит дать то или другое объяснение каждому дей-ствию выслеживаемого им лица, от него зависит толкование подслушанного разговора, он дает характеристику, и часто только от его показаний зависит жизнь или смерть его жерт-вы... И все это в руках человека, который сам себя называет "последним".
   Еще хорошо запомнил сын мой одного флотского офице-ра, проходившего мимо во время процедуры ареста и совер-шенно добровольно, без чьего бы то ни было давления, взяв-шего на себя роль сыщика: самым тщательным образом помо-гал он обшаривать сына, лез к нему в карманы, в сапоги и притом все время нещадно бранился. Какими побуждениями руководился этот офицер?
   Думал ли он послужить отечеству, прибавляя неприятности человеку, степени виновности которо-го он даже не мог знать? Хотел ли заслужить одобрение на-чальства, получить награду?..
   Спустя некоторое время моего сына под конвоем отвели в штаб крепости, куда вскорости были приведены и его товарищи, Назаров и Дойников. Они были поражены неожиданным, по чуждому им делу, арестом. Один из них, не вполне созна-вая свое положение, беспокоился об отобранных у него при аресте часах, и сын с трудом убедил его, что часы ему теперь "ни к чему".
   Для сына же положение было ясно: при той спешке, ка-кую выказал судебный следователь, доказать свою непричаст-ность к делу возможности не представлялось! Его случайного нахождения в этот момент в Севастополе было слишком до-статочно, чтобы его повесить, хотя департаменту полиции, раз его агентура была поставлена хорошо, должна бы была быть известной его непричастность, но с этой стороны нечего было надеяться на спасение.
   Едва сын мой успел рассказать мне эти подробности, как появившийся караульный офицер заявил, что свидание конче-но. Можно себе представить, как невыносимо тяжело было мне в эту минуту расставаться с сыном, но рассуждать, а тем более просить не приходилось, и, горячо обняв сына, я обеща-ла ему быть у него завтра.
   -- Наверное? -- спросил Борис.
   -- Наверное, дорогой мой, -- с уверенностью сказала я, забывая, что такая простая вещь, как свидание матери с сы-ном, зависит не от их обоюдного желания, а от произвола властей. Впрочем, бывший при нашем прощании следователь очень охотно обещал мне дать пропуск, назначив зайти к нему завтра утром.
   -- Помни, мама! Не плакать! -- были прощальные слова сына.
   Тяжело мне было ехать назад. Сознание невиновности сы-на было, конечно, облегчением, но оно же создавало особый трагизм положения. Как убедить в этой невиновности преду-бежденных против него людей? Каким образом доказать слу-чайность его нахождения в Севастополе, раз он объявил себя революционером? А присутствия на параде его товарищей Назарова и Дойникова было вполне достаточно, чтобы создать из этого положения целый заговор, главою которого, как ин-теллигент, признавался сын.
   Вечер и ночь я провела, расхаживая, как маятник, по ма-ленькой комнатке, не замечая ни времени, ни места, с одной всепоглощающей мыслью: "Не причастен -- и тем не менее над головой его смерть!"
   Рано утром, как только позволяли приличия, я уже ехала к следователю, обещавшему мне дать разрешение на свидание с сыном. Прощаясь, он мне сказал:
   -- Не падайте духом, завтра увидите сына!
   Поэтому, когда отворившая мне дверь личность заявила:
   -- Следователя нет дома! -- я с усмешкой покачала голо-вой и убежденно сказала:
   -- Передайте ему мою фамилию, и он меня примет!
   -- Его нет не только дома, но и в городе! -- был от-вет, -- он решил воспользоваться двумя днями праздников и уехал в Балаклаву. И он велел передать вам, что больше к этому делу касательства не имеет, так как вчера вечером пере-дал его военному прокурору!
   Я не верила своим ушам! Зачем же было давать обещание, назначать час приехать за разрешением, если в тот же вечер он передавал дело прокурору? Или он намеренно сделал это, чтобы снять с себя всякую ответственность за дальнейшие свидания? Вот он мундир чиновника! После вчерашних про-явлений человеческих чувств поступок следователя мне пока-зался недостойным... Но разве это случилось со мною в пер-вый раз? С горькой усмешкой стояла я перед захлопнувшейся передо мною дверью и мучительно решала вопрос, куда теперь броситься? Я решила во что бы то ни стало увидеть сына... Ведь я сама ему сказала: "наверное"! Так или иначе надо бы-ло добиться свидания...
   Я вспомнила, что следователь вчера, прежде чем ехать в крепость, заезжал со мною в штаб, и решилась отправиться ту-да. Я попросила начальника штаба через дежурного принять меня по важному делу.
   Несмотря на праздничную и к тому же раннюю пору, меня не задержали, и скоро ко мне вышел г. Шемякин. Держась учтиво, без лишних слов, он на мою просьбу сообщил мне, что лично против свидания моего с сыном ничего не имеет, но, без разрешения следователя или прокурора, дать пропускной билет не может.
   -- Ведь вы понимаете, что я не могу нарушить закон?
   Я понимала, но, тем не менее, чувствовала себя в положении мыши, захваченной мышеловкой. Закон и жизнь! Какие два жестокие контраста! Жизнь говорила мне, что сын мой за-перт, окружен штыками, враждебными лицами, что ждет ме-ня, что для него мучительны часы ожидания... а закон холод-но говорит: "нельзя!" -- и не было никакой возможности сло-мить его.
   -- Привезите разрешение прокурора, и я дам про-пуск! -- вежливо предложил мне г. Шемякин. Я поспешила к военному прокурору. Ехала я к нему на основании заявления следователя, что дело им передано военному прокурору вчера вечером.
   Военный прокурор Волков тоже меня не заставил ждать и почти немедленно принял меня. С глубоким волнением вошла я к нему. Приходилось говорить с человеком, вся задача кото-рого в данную минуту состояла лишь в том, чтобы осудить моего сына и предать его смерти!.. Ведь он будет доказывать судьям только одно, что сына моего надо лишить жизни, что это необходимо для общего блага, чуть ли не для спасения родины от смут и крамолы! Отнять у меня навсегда сына со-ставляло весь смысл его присутствия здесь, в Севастополе. Удастся -- его ждет хвала, награда... Нет -- его ждет порица-ние, и, уж конечно, этот человек сделает все, что от него зави-сит, чтоб это удалось...
   -- Господин прокурор! Я пришла просить вашего разреше-ния на свидание с сыном!
   Нервное, бледное лицо прокурора передернулось, и холод-ный взгляд остановился на мне.
   -- К сожалению -- я не вправе. Я не получил дела!
   -- Как? Я только что от следователя, где мне было ка-тегорически сказано, что дело передано военному проку-рору.
   -- Может быть..! Но передано не значит еще, что получе-но. Оно не у меня!..
   -- К кому же мне обратиться? -- с отчаянием в душе спросила я.
   -- Не знаю, -- был ответ.
   -- Но где же оно может быть в данную минуту, это дело?
   -- Быть может, у гражданского прокурора, наблюдавшего за следствием. Пока же оно не у меня, я разрешения дать не могу.
   Он поклонился и ушел. Оставалось одно -- уйти. Я отпра-вилась к гражданскому прокурору. На счастье, г. Кенигсен сам отворил мне и пригласил войти. Прокурор Кенигсен не выглядел чиновником -- педантом. Его первые слова были просты и произнесены не без участия:
   -- Видели вчера сына? Мне говорил следователь.
   -- Я именно по этому делу, г. прокурор. Мне обещано следователем свидание с сыном, а между тем он уехал. Прошу вас разрешить мне это свидание!
   Лицо прокурора вытянулось.
   -- Не могу.
   -- Почему? -- спросила я.
   -- Потому что дело не за мной. Оно за военным прокуро-ром, и свидание зависит от него.
   -- Но, господин прокурор,-- с отчаянием возразила я,-- эти чиновничьи проволочки похожи на издевательство. Следова-тель уехал, начальник штаба без разрешения пропуска не дает. Военный прокурор говорит, что свидание зависит от вас.
   Вы говорите, что от него. Где же правда?
   -- Знаю одно, -- сказал прокурор, -- что дело отправлено к военному прокурору.
   -- Отправлено, но не получено им, -- возразила я.
   -- В таком случае он получит его сегодня вечером: оно где-нибудь задержалось в передаточной инстанции. Завтра, ве-роятно, прокурор даст вам свидание.
   -- Завтра? -- вне себя вскричала я. -- А если бы над голо-вой вашего сына висела смерть, вы стали бы ждать до зав-тра? -- Я видела, что прокурор смутился. -- Вы пропустили бы один из немногих остающихся ему дней? Вы могли бы спокойно ждать? -- в негодовании волновалась я. -- Нет, гос-подин прокурор, не верю, не хочу верить, чтобы вы, имея в руках возможность дать мне свидание с сыном при таких об-стоятельствах, чтоб вы отказали мне. Не верю!
   Прокурор в раздумье смотрел в окно... Он что-то обдумы-вал. Потом, взглянув на меня, взял перо, подержал его в руке в нерешительности и сел наконец к столу.
   -- Присядьте, я напишу!
   Я с глубокой благодарностью посмотрела на него: вот ведь и чиновник, а человек! Он приложил печать, тщательно сло-жил вчетверо бумагу и передал ее мне.
   -- Благодарю вас! -- от всей души вырвалось у меня, и сердце забилось от радости: сейчас увижу сына! Он проводил меня до двери, закрыл ее за мною.
   На лестнице я инстинктивно развернула бумагу. Вот что было в ней записано:
   "Не имею препятствий для допущения матери политиче-ского заключенного Савинкова к свиданию с сыном. Прокурор Кенигсен". А внизу было приписано: "Дело за военным проку-рором".
   Итак, он давал мне ничего не значащую бумагу, так как разрешение на свидание мог дать только тот из прокуроров, за кем дело числилось. С этой оговоркой меня, конечно, к свида-нию бы не допустили, и он дал мне эту бумагу, лишь бы от меня отделаться. Вся кровь бросилась мне в лицо; я вернулась к двери и сильно позвонила.
   Мне отворила уже служанка.
   -- Барин занят и никого не принимает! -- Но я ее не слу-шала и, отстранив ее, направилась к кабинету.
   -- Господин прокурор! Всему есть предел! Что же это?
   Прокурор и не думал оправдываться: он стоял в смущении и смотрел вниз. Наконец он молча взял у меня назад бумагу, старательно разорвал ее и написал новую.
   Не доверяя ему более, я прочла ее тут же:
   "Разрешаю матери политического заключенного Савинкова свидание с сыном! Прокурор Кенигсен".
   -- Но, -- строго сказал прокурор, -- прошу вас более ко мне по этому делу не обращаться. -- Я молча поклонилась и поспешила в штаб крепости.
   Генерала Шемякина уже не было, меня принял его по-мощник, капитан Олонгрен. Швед по происхождению, изы-сканного обращения, он мог служить образцом того, как можно, не выходя никогда за рамки предписаний и закона, быть человечным: пропускной билет писался быстро, закон-ные просьбы исполнялись охотно и без пререканий; реестр передачи, чтобы не было задержки, капитан просматривал сам, и от него первого я услышала слова участия к моему горю:
   -- Не отчаивайтесь! Даст Бог -- все будет хорошо! Если правда, как вы говорите, что ваш сын в этом деле невинен, так ведь судьи это рассудят!
   Не знаю, -- говорил ли он искренно; но что добрые слова, сказанные в горькую минуту, приносят утешение -- это я ис-пытала на самой себе: как ни мало верила я в счастливый ис-ход военного суда, тем не менее в душе шевельнулась надеж-да: "А ведь и в самом деле судьи может быть рассудят!" Тако-ва человеческая натура, что хочется верить, хочется надеять-ся -- и слова участия, сказанные капитаном Олонгреном, оставили хороший след в душе моей. Когда потом мне при случае пришлось говорить с генералом Шемякиным, я и в нем не нашла озлобления.
   -- Что такое для моего сына генерал Неплюев? -- говори-ла я ему, -- чтобы сын мой из-за него рисковал жизнью? И кто мешал моему сыну уйти, а не возвращаться в отель, раз у него были деньги и паспорт?
   -- Но почему он сразу не открыл свою фамилию? -- спро-сил генерал.
   -- Потому что он не ожидал отсрочки дела и был уверен, что его повесят раньше, чем мы приедем. И он не хотел, что-бы мы, его родные, страдали... Он думал, что если я узнаю об этом когда-нибудь потом, через год и более, я легче перенесу эту весть.
   -- Что ж! -- добродушно сказал генерал, -- может быть и так -- суд рассудит.
   Это "суд рассудит" мне опять было отрадно слышать, но только на мгновение. Сейчас же опять в сердце заползало сомнение и, как червяк, точило его.
   -- А вы попросите сына вашего, чтобы он не писал записок арестованным, а то пришлось отнять у него перо и черни-ла, -- добавил генерал.
   Я обещала. Добродушие генерала было особенно ценно, так как из рассказов я знала, что он и сам едва не сделался жертвою взрыва, потому что находился на месте катастрофы так близко, что был обрызган кровью. И конечно, при таких условиях мог относиться к предполагаемым виновным более враждебно...
   Что касается записки, о которой упомянул генерал, то де-ло было так: сыну моему передали записку Макарова, шест-надцатилетнего мальчика, которого он никогда раньше не знал, но которому глубоко сострадал, как товарищу по заклю-чению. Макаров спрашивал его совета, как ему держать себя на суде? Ответ сына заключался в том, что раз Макаров по-шел на такое дело, то должен умереть спокойно и муже-ственно. "Что касается нас, -- добавлял сын, -- то мы будем держаться истины -- так как мы к этому делу непричастны: хотя если нас приговорят к смерти -- умрем спокойно".
   Таково было содержание записки, которую Макаров пока-зал своему казенному защитнику -- капитану Обаджиеву, а этот не нашел ничего лучшего, как представить записку на-чальству. Можно себе представить, какое впечатление произ-вел этот поступок защитника на обвиняемых...
   Получив пропуск, я отправилась наконец в крепость. Меня мучила мысль о том, как много я потеряла времени и как сын тревожится....
   На этот раз в карауле был другой офицер, выказавший необычайное рвение: он тщательно обыскал и обнюхал всю привезенную мною пищу и, сказав, что в данную минуту к сы-ну нельзя почему-то и надо подождать, пустился со мной в разговоры. Поговорив на тему, как неприятно военным, когда среди них, хотя бы и в виде заключенного, затесался стат-ский, он сказал мне, указывая рукой в окно:
   -- Ведь вот, кажется, и крепость, и окружена со всех сто-рон, и караул какой, а каналья Фельдман все-таки бежал!
   -- Почему же каналья? -- полюбопытствовала я.
   -- А как же? Ведь из-за него капитан будет сидеть в кре-пости...
   Я с полной безнадежностью смотрела на говорившего... Вообще я с любопытством присматривалась к так малозна-комым мне нравам военных и к их приемам во время обысков привозимой пищи и одежды. Если в карауле бывал юный, не-давно выпущенный офицер, он делал обыск конфузливо и с краской в лице, видимо стыдясь сыска. Но если дежурным был, что называется, старый служака, то он проделывал его с большим усердием и охотно: перебирал и пересматривал одну и ту же вещь по нескольку раз.
   Особенно памятен мне один седоватый уже и не молодой на вид офицер. Его все возмущало: и то, что привозится белье: "вот еще нежности!" -- и то, что разрешена своя пища.
   -- Почему ваш сын не ест казенной пищи? -- сердито спрашивал он меня.
   -- Он не может привыкнуть к ней! -- отвечала я.
   -- Пфа! -- сердито фыркал офицер. -- "Я сам" (он непод-ражаемо произносил это "сам"), Я сам ем ее с удовольствием, так ему и подавно брезгать нечего!
   Солдаты озлобления не выказывали и, когда я проходила через караульную, вставали и многие снимали шапку...
   Наконец меня допустили к сыну. Он меня уж давно под-жидал. Я рассказала ему свои мытарства... Он плохо спал эту ночь и был бледен. Однако, узнав, что сегодня приедет жена, оживился и повеселел.
   -- Лишь бы вы перенесли твердо, -- говорил он, -- а я к смерти готов и встречу ее спокойно!
   -- Но может быть, и не приговорят? -- робко пыталась я поколебать его убеждение. -- Может быть, -- выяснится не-причастность вас трех?
   Он только махнул рукой.
   -- Выяснится она или нет -- пощады ждать нечего. Зачем же тогда военный суд? И зачем здесь Трусевич?
   Меня удручали эти сомнения, и сама я была в тревожном состоянии, хотя и бодрилась изо всех сил. На этот раз свида-ние было короче вчерашнего, благодаря седому офицеру. С ка-ким-то особенным апломбом вошел он в камеру и резко про-изнес:
   -- Свидание кончено!
   Я долго и горячо обнимала сына, он сказал мне, что суд назначен на двадцать шестое число. Оставалось пять дней'.. Пять дней до суда, до бесповоротного ре-шения, и может быть... пять дней его жизни!.. Холоде-ла кровь от этой мысли, и хотелось броситься на грудь сына и плакать, плакать... Выплакать все слезы до единой, все накопившиеся за эти годы слезы... Но я не смела плакать... Не смела нарушить мужество сына!
   Мы пришли к безмолвному соглашению, не говорить о том, что жгло сердце.
    Не вспоминали прошедшего, не говори-ли ни об отце, ни о брате -- все тонуло в бездонной пучине нового горя... Я обняла сына и поторопилась уйти, стараясь не глядеть на сурового, ожидавшего конца нашего свидания офи-цера.
   С момента перехода дела в руки военного прокурора я по-лучила разрешение видеть сына ежедневно, вплоть до суда; но тем не менее приходилось ездить каждый день в штаб крепо-сти за пропуском. В этот же день съехались и наши адвокаты. Кроме приехавшего вместе со мной А. Жданова, приехал Л. Н. Андронников и Н. И. Фалеев из Петербурга и П. Н. Малянтович из Москвы.
   С их приездом дело защиты закипело. Быстро распреде-лили они роли и принялись энергично действовать. Подбор защиты оказался необычайно удачен... Один дополнял дру-гого, и у меня не было слов, чтобы достаточно выразить им мою благоговейную благодарность. То были не только защитники, то были настоящие хорошие люди, которые, уз-нав, что сын мой арестован случайно и к взрыву неприча-стен, приняли это дело к сердцу, как собственное, и отдали ему на этот период все свое время, помыслы, заботы, все искусство знатоков-юристов и всю силу своих талантов. Ничто не было ими упущено, никакая деталь не осталась неразработанной и все, чего могут достичь знание, воля и энергия было ими проявлено. С такими людьми я чувство-вала себя среди друзей, и это много облегчало мое поло-жение.
   Однако времени было мало, а адвокатам приходилось брать на себя и неожиданную работу, например странным об-разом вышло так, что свидетели обвинения были все разыска-ны, а многим свидетелям защиты -- повестки не были вруче-ны. Нужно было их разыскивать и брать на себя самую не-благодарною работу.
   Между прочим все мы остановились в отеле "Вецель". Слу-чилось так, что в этом же отеле остановился и приехавший из Одессы военный суд в составе председателя, прокурора и се-кретаря. И в этом же отеле остановился и будущий директор департамента полиции с сопровождавшим его жандармским офицером. Можно себе представить, как угнетающе действова-ло на меня это роковое совпадение. Постоянные, невольные встречи то с одним, то с другим лицом, специальным назначе-нием которого было так или иначе решать судьбу сына, посто-янное нахождение, благодаря присутствию Трусевича, на лест-нице, ведшей в его комнату,-- жандармов, сыщиков и чинов полиции, составляло для меня отвратительное мучение.
   Каж-дая бумага, которую нес наверх жандарм, казалась мне обви-нительным документом против сына, каждый сыщик дразнил нервы...
   Я не выдержала, и, сговорясь с нашими адвокатами, мы к вечеру все покинули этот отель и переехали в другой, и я стала немного спокойнее...
   Так шли дни, то короткие, как мгновение, то долгие, как вечность, смотря по тому, на какой срок были разрешения на свидания с сыном.
   Вообще жилось как в угаре и некогда было опомниться: хлопоты о свидании, закупки для передачи, совещания с за-щитниками, телеграммы и письма родных -- все это составля-ло вихрь, не оставлявший времени на размышление... Но позд-но вечером, когда я выходила на балкон и среди прелестного, освещенного луной ландшафта искала места, где была кре-пость, душа моя через видимое пространство моря, бухты и зданий неслась к заключенному узнику, и воображение рисо-вало маленькую комнатку, кровать, табурет, лампочку и томя-щегося ожиданием и знающего, что его ждет, сына! Я знала, что он бодр, крепок духом и готов... ко всему. И тем не менее душа скорбела об его молодой, загубленной жизни и терза-лась невозможностью изменить события!.. А где-то глубоко, на самом дне души, лежало сознание страшного, жестокого неизбежного... Я готова была бы заплатить жизнью, чтобы не знать этого неизбежного, не думать о нем! И ничто на свете не могло освободить меня от этого сознания, ни уничтожить его!..
   Наступило двадцать пятое число... Адвокаты работали всю ночь... Все сознавали, что спасение возможно при одном толь-ко условии -- отсрочке дела... Только она могла сохранить жизнь подсудимых... и адвокаты готовили массу серьезных кассационных поводов.
   Чем ближе был момент суда, тем лихорадочнее все дей-ствовали. Наше возбуждение затронуло и сына, хотя он был спокойнее всех.
   -- Да! Это борьба! -- сказал он однажды после свидания с своим адвокатом. Глядя на его геройское спокойствие, я сты-дилась своей тоски. Накануне суда, отправившись в крепость за пропуском, я была удивлена данным мне разрешением: в билете было сказано: "разрешается свидание до вечерней зари".
   Я радовалась. Я не догадывалась, что, ввиду предстоявшего суда и ожидавшегося смертного приговора, мне давали долгое, целодневное свидание, как... последнее! Мне это объяснили друзья после, а тогда я радовалась!..
   Мы провели вместе почти целый день. Это был канун суда! Но я старалась показать перед сыном, что в душе моей нет страха, нет отчаяния... Я смеялась, я рассказывала ему забав-ные вещи, я говорила о будущем, я верила в настоящее... А сердце ныло, обливаясь кровью, и не могло успокоиться; как вынуть из него глубоко засевший гвоздь: на утро суд! Это сверлило мозг, душу, сердце!
   Часов в шесть сын примолк. Затем, глядя в сторону ку-да-то, но не на меня, сказал грустно, но спокойно:
   -- А теперь поговорим о неизбежном!
   И он стал приготовлять нас к мысли, что смерть его неми-нуема. Он говорил мягко, нежно... я молчала. Но если бы можно было снять телесные покровы и показать мое сердце!.. Когда он говорил:
   -- Ты ведь не подашь просьбы о помиловании, прошу тебя.
   Я отзывалась:
   -- Нет, дорогой мой!
   -- Ты постараешься быть твердой?
   -- Да, дорогой мой.
   -- Вспомни, ты не одна! Сколько таких, как ты, матерей! Умереть когда-нибудь нужно, не все ли равно как?
   -- Да, дорогой мой.
   Он нежно поцеловал меня. Наступило долгое молчание...
   Наше расставание на этот раз было коротко, чувствова-лось, что в эту минуту все лишнее -- даже объятия!
   И вот наступил день суда!.. Как автомат проделала я все, что требовалось: оделась, сошла вниз, села в экипаж... Казар-ма, где должен был происходить суд, была в шести верстах; ехали долго. Помню была дурная погода, ветер кружил пыль, было серо, без солнца, я все видела и все замечала. Точно во мне было два человека: внешний -- говоривший, ходивший, смотревший и другой, внутренний -- с холодным ужасом в сердце, с застывшей кровью, с единственной мыслью: "казнь". Мне была известна статья, которую применяло обвинение к моему сыну: он признавался главою заговора и главным руко-водителем... А ведь это была неправда! И доказать эту неправ-ду в то время было невозможно: все сложилось для него как нельзя хуже...
   Говорившего с ним на бульваре протоиерея Иванова не нашли; при сыне найден был заряженный револь-вер. Уверяли даже, что пули этого револьвера были системы дум-дум, что, однако, было вздором и заставило смеяться сы-на. Конечно, на суде защита потребовала бы экспертов и до-казала бы неосновательность этого подозрения, но эта уверен-ность указывала на предубеждение и была неутешительным признаком. И в глазах всех говоривших со мной я читала со-кровенную мысль, которую все тщательно таили... И все окружающее казалось до ужаса ничтожным сравнительно с тем, что должно было совершиться. Мы вошли в казарму, она была полна солдаты, офицеры, священник, свидетели -- наполняли ее всю. И вдруг раздался истеричный плач... То плакала при-шедшая на суд сына мать Макарова, простая, покрытая плат-ком женщина. Этот плач ударил меня по нервам: ее сле-зы -- то были мои слезы! Ее горе -- мое горе! Никто лучше меня не мог понять ее: наши сыновья сидели на одной и той же скамье подсудимых и их ждала одинаковая участь! Я по-дошла к ней и горячо ее обняла.
   -- Не надо плакать! -- машинально сказала я.
   После мне говорили, что то была ошибка с моей стороны. Что и жандармы, и судьи могли подумать, что я знала ее раньше или что я хотела ее задобрить... Но есть такие мину-ты, когда человек становится выше рассуждений, выше опасе-ний... Что было мне до того, что думали жандармы?
   "Суд идет!" Все встали...
   Я посмотрела на председателя: это был старик очень по-чтенной наружности. Лицо его было серьезно, с оттенком со-знания важности минуты. Я посмотрела на прокурора: он был бледен и лицо нервно подергивалось, глаза его были опущены на лежавшие перед ним бумаги. Я посмотрела на судей, их лица не выражали ничего, и их застывшие без малейшего дви-жения фигуры можно было бы принять за манекены за отсут-ствием признаков жизни.
   В зале было несколько жандармских офицеров, с каранда-шами в руках и бумагой перед собой, готовых записывать все происходящее для "доклада" властям, и все эти военные гос-пода были одеты в парадную форму, в густых эполетах, в ак-сельбантах, в крестах и орденах, словно они пришли праздно-вать какое-то торжество, точно это был их пир... и каким скромным пятном среди всего этого блеска казался стол за-щитников с их простыми, без всяких украшений фраками!.. Но чувствовалось, что сила именно в них, что именно они со-ставляют оплот, о который могут разбиться все предначерта-ния высших властей, и постоянно обращаемые в их сторону взоры присутствовавших доказывали, что это все понимали.
   -- Господин офицер, введите подсудимых! -- произнес председатель.
   Я обернулась и стала жадно вглядываться в раскрытую дверь, вдали что-то заблестело. То были обнаженные сабли жандармов, то были штыки конвойных, и среди них легкой, молодой походкой шел мой сын -- сын, которого я носила, кормила, воспитала и которого видела теперь шествующим на судбище, где его ждал жестокий приговор! И то, что он молод, то, что он гордо нес свою голову, что улыбался, что легко бросал под ноги судьям свою жизнь, все это не могло про-ститься ему! И буря негодования вспыхнула во мне: ведут су-дить! Но кто, кто довел его до суда?..
   Пока меня обуревали такие мысли, сын мой и все обвиняе-мые вошли в залу. С спокойным лицом, с розой в руках, про-ходя мимо меня и жены, сын мой улыбнулся нам светлой улыбкой и слегка поклонился... Боже мой, как забилось мое сердце, оно стучало так громко, что председатель с своею ме-ста мог бы слышать его.
   Председатель, генерал Кардиналовский, видимо, пригото-вился отнестись к делу добросовестно -- он так внимательно слушал, так следил за каждым словом подсудимых...
   -- Подсудимый... встаньте и скажите ваше имя, отчество и звание!
   Громко и ясно прозвучал ответ:
   "Потомственный дворянин Петербургской губернии Борис Викторович Савинков".
   Ответы других подсудимых были также точны: никто из них не был смущен, никто не терялся.
   После их ответов встал присяжный поверенный Фалеев, знаток военных законов, так как сам недавно был военным юристом, и начал доказывать неправильность предания суду генерал-губернатором Каульбарсом, тогда как на основании законов военного положения дело, возникшее при таких усло-виях, могло быть направлено только адмиралом Чухниным (ныне умершим). Это был наш первый кассационный повод. Прокурор на это заявление язвительно улыбнулся и высказал сомнение в возможности рассуждения, кто должен был пре-дать суду. По мнению прокурора, кто бы ни предал, но раз де-ло дошло до суда, то и должно быть рассмотрено. Суд удалил-ся для совещания. Во время перерыва сын говорил с товари-щами по обвинению и, видимо, говорил нечто ободряющее, так как все они слушали его с улыбкой.
   Я не сводила с него глаз. И я удивлялась ему. Невозможно было вообразить себе, что этого человека ждет смертный приговор: так хладнокровно относился он к суду над собой. Дивилась я и на жену его, за-стывшую в проникновенном спокойствии. Но я не была герои-ней! Я была простой, слабой матерью, больно чувствовавшей и не умевшей подавить в себе эту боль...
   Эта боль заставляла меня нервно переменять места в ожидании судей, входить и уходить, разговаривать с кем могла только для того, чтобы как-нибудь заглушить эту невыносимую боль, жегшую мне сердце. Тщетно я старалась подражать им, ничего не выходило...
   И совещание судей казалось мне бесконечным. А между тем прошло едва несколько минут.
   Но вот раздалось обычное:
   "Суд идет", -- и председатель, садясь в кресло, кратко заявил:
   -- Суд признал дело слушанием продолжать.
   Мое сердце упало: одной надеждой стало менее... И хотя я знала, что у защитников несколько поводов к отложению, но мне стало казаться, что раз суд отказал в первом -- значит, не уважит и других.
   Но поднялся с своего места Л. Н. Андронников и с боль-шим спокойствием и уверенностью указал суду на резкое на-рушение закона, выразившееся в том, что Макаров имел право двухнедельного срока на подачу отзыва на решение судебной палаты о его разумении, между тем с момента этого решения прошло всего четыре дня и таким образом права подсудимого явно нарушены.
   Л.Н. Андронников, подавая мотивированную записку об этом нарушении, настоятельно просил дело слушанием отло-жить впредь до окончания положенного законом срока.
   Я взглянула в эту минуту на прокурора и по его лицу до-гадалась, как неожиданно и существенно для него заявление Л. Н. Андронникова Он, видимо, не ожидал этого нападения и не подготовился к нему. По крайней мере, возражение его, сказанное едва слышным, смущенным голосом, о том, что раз судебная палата признала Макарова действовавшим в разуме-нии, то, значит, дело должно слушаться, не имело само по се-бе никакого значения.
   Опять мы услышали:
   "Суд удаляется для совещания", -- и опять началась аго-ния ожидания. На этот раз она была гораздо продолжитель-нее... Прошло десять минут, двадцать, тридцать -- суд все еще совещался.
   Но чем дольше продолжалось отсутствие судей, тем боль-ше крепла в душе еще пока не ясная надежда: значит, суд признает заявление важным... Как во сне слышала я отрывоч-ные разговоры волновавшихся военных... Одни говорили: "уважать", другие заверяли "нет". Одни находили в продол-жительности совещания признак утвердительный, Дру-гие -- отрицательный, но все были заинтересованы исходом совещания. Один сын мой был неизменно хладнокровен и равнодушен.
   Наконец после почти часового совещания раздалось стереотипное:
   "Суд идет!"
   Сердце забилось, руки похолодели, в глазах потемнело, и, чтобы удержаться на ногах, я схватилась за спинку стула. В зале наступила мертвая тишина. И среди нее громко и ясно раздался голос председателя, читавшего постановление суда:
   "Принимая во внимание, что статья такая-то и такая-то и т. д. и еще раз, "принимая во внимание, что то-то и то, и то и, "принимая во внимание"... -- уже потому, что председатель не сел, а продолжал читать стоя и что в бумаге было несколь-ко пунктов, -- я стала догадываться, что дело получило хоро-ший оборот. И тем не менее, когда он произнес:
   "А посему суд признал: дело рассмотрением отло-жить", -- все вокруг меня поплыло и зашаталось, и если бы не спинка стула, за которую я держалась, -- я бы упала, но на этот раз уже... -- от радости.
   Сознание, что благодаря отсрочке являлась надежда на спасение, опьяняла меня...
   Конечно, если бы рассуждать последовательно, то ведь это была только кратковременная отсрочка... Но при радости по-следовательность исключается.
   Защитники ликовали, и немудрено: это был небывалый до сих пор случай -- отложения дела военным судом. Мы жали друг другу руки, поздравляли... -- у близких в глазах стояли слезы счастья... Но я смотрела только на сына, который ухо-дил под конвоем, так же как пришел' спокойно и с высоко поднятой головой... Много толков слышалось вокруг -- все привыкли ничего не ждать от военного суда, кроме строгого приговора, и всех поразил такой яркий пример справедливо-сти! Я с глубочайшим уважением посмотрела на старика пред-седателя: он не допустил совершиться неправосудию! Сын по-том рассказал мне, что когда они шли обратно в крепость, то Назаров так рассуждал:
   "Вот, ведь я полагал после нашего ареста, что нет на свете правды... Ан вижу, что все же она есть! Хоть маленькая -- а есть! Старик-то не захотел брать греха на душу -- справед-ливый!"
   Не буду говорить о свидании с сыном после суда есть минуты жизни -- слишком интимные, слишком дорогие, чтобы отдать их в общее достояние... Скажу только, что когда я об-няла шею сына, шею, которая так близка была к верев-ке, -- мне не хотелось выпустить ее более из моих рук!..
   Между тем на другой же день после приговора режим сы-на изменился к худшему. Точно все власти так были уверены в смертном исходе, что допускали некоторые послабления только ради этого. Теперь же свидания сократили, передачу уменьшили и вообще очень усилили надзор... Меня это сильно волновало.
   К тому же, как всегда бывает после долгого напряжения нервов, наступила реакция: упали силы, ушла энергия... И ви-дя, что здоровье мое окончательно расстроилось, нервы расша-тались и вид мой огорчает сына -- я решилась для его спо-койствия уехать, чтобы поправиться и приготовиться к новому испытанию, то есть к новому суду, неизбежному, как судьба!..
   Шестнадцатого июля, из числа в число через два месяца после получения мною роковой телеграммы из Севастополя от защитника Иванова, я, взяв в руки утреннюю газету, прочла большими буквами напечатанное следующее известие: "Бегст-во политического". Севастополь 16-го июля: Сегодня рано ут-ром из крепостной гауптвахты бежал важный политический арестованный -- Борис Савинков при помощи и в сопровождении вольноопределяющегося Сулятицкого".
   Бежал!!! Ушел из рук властей! Ушел от замков, запоров, от всякого насилия и произвола!.. Ушел от петли!.. От возможно-сти казни!.. О! Навеки благословенно имя помогшего ему!!
   Чувство необъятного счастья наполнило грудь... Спасен! Не надо дрожать за завтрашний день! Не надо ждать суда! Мож-но заснуть без страшной, неотвязной мысли: казнь! И после долгого, долгого времени сплошного горя в мою жизнь вор-вался наконец луч счастья! Но какого относительного сча-стья!.. И недолгого: к вечеру уже червь сомнения залез в душу и стал подтачивать счастливое настроение: "А если поймают?" Опять знакомое чувство страха охватило меня... Хотелось про-резать пространство и мрак и увидеть, узнать -- где он? Что? Кто с ним? Где спасается?
   И мучительная тревога поглотила недолгую радость.
   Только когда спустя много дней была наконец получена из-за границы почтовая открытка с знакомым словом "при-вет", с души наконец свалился непомерно тяжелый камень, и в эту ночь я заснула давно забытым сном... покоя!
   Через две недели сын мой прислал из Базеля генералу Неплюеву следующее письмо:
   
   Его Превосходительству генерал-лейтенанту Неплюеву.
   "Милостивый государь!
   Как вам известно, 14-го сего мая я был арестован в г. Севастополе по обвинению в покушении на вашу жизнь и до 15-го июня содержался вместе с гг. Дойниковым, Назаро-вым и Макаровым на главной крепостной гауптвахте, откуда, по постановлению б. о. п. с. р. партии и при содействии вольноопределяющегося 51 Митавского полка В. М. Сулятицкого, в ночь с 15-го на 16-е июля бежал.
   Ныне, находясь вне действия русских законов, я считаю своим долгом подтвердить вам то, что неоднократно было мною заявлено во время нахождения под стражей, т. е. что я, имея честь принадлежать к партии социалистов-революционе-ров и вполне разделяя ее программу, -- тем не менее никако-го отношения к покушению на вас не имел, о приготовлениях к покушению не знал и моральной ответственности за гибель ни в чем не повинных людей и за привлечение к террористи-ческому предприятию малолетнего Макарова принять на себя не могу.
   В равной степени к означенному покушению непричастны:
   Ф. А. Назаров и И. В. Дойников.
   С совершенным почтением:
   Борис Савинков". Базель 6--9 августа 1906 г.
   
   А в октябре месяце этого же года состоялся второй воен-ный суд над лицами, обвинявшимися в покушении на ген. Неплюева, в лице арестованного уже впоследствии Калашникова и прежних: Макарова, Дойникова и Назарова. Как и следова-ло ожидать, время охладило пыл страстей и судьи могли спо-койно разобраться в следственном материале, откуда и вытек оправдательный по делу покушения всех подсудимых (следо-вательно, и моего, бежавшего уже тогда сына), за исключени-ем Макарова,-- приговор и обвинительный только в принад-лежности к социал-революционной партии, чего из подсудимых никто не отрицал.
   Спрашивается, за что же мы все близкие обречены были пережить всю эту передрягу, от которой при воспоминании и доныне мороз подирает по коже?
   Неужели такие ошибки ничего не говорят власть имущим и не научают, что система сыска весьма не целесообразна; что, отдавая участь людей в невежественные руки, значит плодить прискорбные недоумения, ошибки, а следовательно, и врагов!..
   Ведь все обвинение зиждилось только на показаниях сыск-ных агентов и на их рвении отличиться и получить за проницательность награду! И все обвинение оказалось мыльным пузырем, за который, однако, грозила смертная казнь!
   И не прав ли был мой сын, когда предпочел бежать, чем предаться, несмотря на непричастность, сомнительной адеж-де быть оправданным!
   Итак, пришлось пережить эти события... Для меня они кончились относительно счастливо, мой сын чудом спасся от смерти! Но когда я вспоминаю все пережитые ощущения в ожидании неизбежной, казалось, казни! когда вспоминаю это страшное напряжение -- я думаю не о себе!.. Я часто с печа-лью спрашиваю себя -- а те? Те другие? Те, пережившие страшную ночь ожидания казни их детей. Те, дорогие сестры по несчастью, для которых медленно ползли минуты и часы, роковым образом приближая неизбежное, для которых никогда не настанет время забвения той минуты, когда стрелка ча-сов показывала приближение страшного мгновения.
   И напрасно уверяют палачи, что они только отнимают жизнь за жизнь! Страшная разница есть в том, как умереть?! Внезапно ли, неожиданно ли для самого себя или медленно, высчитывая оставшиеся минуты, нарочно продленные мстительной рукой? И страна, где возможна такая месть, где ни одна мать не может спокойно смотреть вперед на будущее своего ребенка, -- эта страна, говорю это с тоскою, -- наша родина! Но день настанет! Он настанет -- могучий, светлый -- день истинной свободы! И если бы не было этой надежды, не стоило бы жить!
   Декабрь 1906 г.
   
   
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru