На чем основана и чем определяется верховная власть в России
В инструкции, недавно изданной для образования воспитанниц женских учебных заведений, преподавателям вменяется в обязанность внушать, "что всемирная история именно служит доказательством необходимости монархического правления, к которому, после продолжительных смут и беспорядков, всегда возвращались народы".
В речи, недавно произнесенной за каким-то торжественным столом, лондонский лорд-мэр выразил свое убеждение, что последствием настоящей войны Западных держав с Россиею будет повсеместное введение в Европе английской конституции, вне которой не может процветать просвещение.
Если бы можно было вызвать на взаимное объяснение составителя инструкции и лорда-мэра, вероятно, обнаружилось бы некоторое разномыслие в их понятиях о том, что доказывает история и какая форма правления должна осчастливить человечество; но не разномыслие в этом случае заслуживает внимания, а, напротив, то, в чем сходится составитель инструкции с лордом-мэром. Оба убеждены в существовании единой, всесовершенной формы правления, формы, к которой все народы должны стремиться и вне которой нет спасения ни для одного из них; оба искали ее и оба нашли.
Вот в каком отношении мы позволили себе сблизить составителя инструкции с лордом-мэром.
Какая форма правления есть лучшая? Этот вопрос очень похож на следующий: по какой мерке всего лучше кроить платье? Задайте этот вопрос портному. Он вам ответит, что такой мерки нет и быть не может, а нужно кроить по росту и складу того, на кого шьется платье. Нетрудно применить тот же самый ответ к лорду-мэру и к составителю инструкции. Если бы первый мог отрешиться от своих национальных предубеждений, он убедился бы, что английская конституция как нельзя лучше облекает весь организм Англии именно потому, что она не с чужого плеча на нее наброшена, а ею самою построена по ее собственному вкусу, по ее потребностям и средствам. Он уразумел бы, что самая естественность и законность постепенного образования этой конституции из местных условий Англии представляет сильнейшее возражение против мечты о повсеместной ее применимости. В другой части света федеративно-республиканское устройство Соединенных Штатов может быть в той же степени прилично организму Северной Америки, и, вопреки любимой мысли составителя инструкции, трудно бы было отыскать в Соединенных Штатах признаки стремления к монархической форме.
"Но, -- скажет, вероятно, составитель инструкции, -- мы не знаем, что ожидает Соединенные Штаты, что будет с ними впоследствии, когда окончится борьба человека с природою и сменится борьбою страстей, интересов и мнений". На будущее ссылаться трудно, а между тем послушайте, что говорят республиканцы во Франции: "Конечно, двукратная попытка основать во Франции республиканское правление не удалась; Франция отдалась в кабалу, но подождем конца. Нравы изменятся, исчезнут предрассудки, проникнет просвещение в народные массы, и тогда столь же несообразною будет казаться монархия, сколь теперь невозможною кажется республика". Кто же прав? Составитель инструкции, называя республику отрицанием монархии, оправдывает ниспровержение республики как возврат к монархии. Республиканец, называя монархию отрицанием республики, приветствует ниспровержение престола как возврат к республике и выводит из одних и тех же фактов прямо противоположный вывод. "История, по его убеждению, именно доказывает необходимость республиканского начала, которое, несмотря на все усилия царственных династий подавить его в самом зародыше, вопреки гонениям и коалициям всякого рода, все-таки постепенно развивается, более и более ограничивая монархическую власть, по временам проступает наружу, берет свое и со временем возьмет окончательно и навсегда".
Мы приводим эти слова, разумеется, не как верный вывод из всемирной истории, а единственно в доказательство, как легко и вместе бесполезно превращать всемирную историю в предисловие к какой бы то ни было форме правления.
Доискиваться единой, всесовершенной и безусловно применимой формы правления -- такое же заблуждение в области политики, какое в области политической экономии -- стремление к изобретению непреложного мерила ценности. Достоинство всякой формы заключается в полнейшей ее гармонии с содержанием. Чем свободнее форма облекает содержание, чем вернее проявляет собою сущность его, тем лучше форма и тем она прочнее.
Применение этой истины, очевидной до пошлости, к настоящему вопросу приведет нас к следующему убеждению. Всякий народ представляет собою не безобразный материал, из которого можно вылепить любую фигуру: козла, вола или Геркулеса, а нравственно-живое существо, так же своеобразно определенное, как и отдельная человеческая личность. Совокупность способностей, свойств и сил, данных народу от природы и движимых в известном направлении его верованиями, убеждениями и потребностями -- жизнь народная в широком значении слова, -- вот что соответствует содержание. Правительство есть одна из форм, служащих выражением народной жизни. Чем полнее и вернее оно выражает жизнь народную, тем более между правительством и народом точек соприкосновения, тем теснее их взаимная связь, тем живее их сочувствие, тем крепче и безопаснее правительство внутри, тем большими силами оно располагает в столкновениях внешних. Это также ясно, но и ясное, как скоро доходит дело до приложения, часто расплывается в тумане, а потому некоторые пояснения кажутся нам не лишними.
Представим себе правительство, ограничивающее свое призвание обязанностями страхового учреждения, заведенного для упрочения вещественного благосостояния и комфорта. Его дело -- пещись о том, чтобы дороги были гладки и безопасны, чтобы никто произвольно не мешал другому в его занятиях, не стеснял свободы промыслов и торговли, особенно не дотрагивался бы до чужой собственности. Такое правительство связано с народом единственно потребностью материальных благ; насколько дорожит ими народ, настолько дорожит он и правительством, но не более. Всеми прочими своими потребностями и стремлениями он не соприкасается с ним, и потому правительство вправе ожидать от каждого своего подданного такого содействия, какое может получить страховая компания от своего акционера, т.е. до известной суммы пожертвований, представляющих в точности количество выгод, какое он надеется получить от компании. Но при этих условиях требовать, чтобы народ для спасения правительства принес в жертву свои материальные выгоды, тогда как он относится к правительству единственно в качестве производителя и потребителя, очевидно, правительство не вправе, не может. Материальные интересы представляют ли прочное основание для правительства? Думаем вообще, что нет, и присовокупляем, что чем богаче народная жизнь внутренним содержанием, чем более народ дорожит своею верою, своею национальностью, своим историческим призванием, тем менее он будет способен привязаться к воображаемому нами теперь правительству. Северная Америка до настоящего времени, можно сказать, занята обстройкою и обзаведением своего хозяйства; ее удовлетворяет правительство, служащее материальным целям. Во Франции такому правительству было бы трудно удержаться, потому что жизнь народная гораздо сложнее и разностороннее. Поэтому правительство Людовика Филиппа, искавшего себе опоры в возбуждении материальных интересов, исчезло без следа в 24 часа. Те, которые держались за него ради обеспечения своего вещественного благосостояния, разочли, что опасности меньше -- посторониться и дать место грозе, чем встретить ее грудью.
Предположим, что правительство, управляя нациею или совокупностью наций, не признает на себе никакого национального характера. Оно не считает себя ни славянским, ни немецким, ни итальянским, а просто только правительством, отвлекая себя от всякого племенного определения. Подданные такого государства, как итальянцы, чехи, немцы, не существуют для правительства; очевидно, и правительство перестало бы существовать для них, если бы оно задумало предприятие во имя национальности. Освободив себя от всякого национального определения, правительство лишает себя возможности располагать теми силами, какие почерпает народ в любви к родной земле, в сочувствии к своим одноплеменникам. Пусть бы еще так, если б можно было обойтись без этих сил; но дело в том, что всякое пробуждение национального чувства для такого правительства не только бесполезно, но непременно гибельно. Безличность правительства в отношении к национальностям может выражаться двояким образом: полным к ним равнодушием или равным благоволением ко всем. В последнем случае правительство, смотря по тому, с кем оно имеет дело, меняет свой костюм, свой язык, даже выражение своего лица. Как проворный актер, оно явится на сцене в белом австрийском мундире, потом, переодевшись за кулисами, предстанет в виде венгерского гусара, даже, если нужда потребует, в свитке и кожухе пахаря-галичанина. Но подобная роль редко может быть выдержана до конца, потому что нельзя угодить ею всей публике. Каждое появление на сцену неминуемо вызывает единовременно рукоплескания и свистки, и наконец зрители могут догадаться, что только тот способен принимать на себя всевозможные роли, для кого вся жизнь есть только роль. Еще недавно венгерцы в порыве усердия к своему королю так неосторожно прижали его к своей груди, что едва не задушили в своих верноподданнических объятиях в то время еще не вполне сложившегося австрийского императора. Впрочем, и самый здоровый организм, переходя поочередно из объятий одной нации в объятия другой, может измяться.
Представим себе третий случай. В государстве христианском, где-нибудь на краю земли, живут мусульмане. Правительство, исповедуя веру Христову, любит, чтобы его прославляли на всех языках, и с одинаковым благоволением принимает молитвы о его благоденствии, где бы они ни читались: в церквях, в костелах, в синагогах или в мечетях. Мусульмане не только свободно отправляют свое богослужение, но даже пользуются покровительством власти; им строят мечети, воспитывают для них мулл, издают для них Коран; чего им больше? Они довольны и при всяком случае рассыпаются в изъявлениях своей преданности. Наступает время доказать ее на деле. Загорается война, война за спасение православных от ига мусульман. Что сделают мусульманские подданные православного правительства? Чью сторону они примут? Памятуя неоднократные доказательства заботливости о их благе, станут ли они под знамя креста, в ряды того правительства, которому клялись в усердии, или не увлечет ли их в противоположную сторону блеснувший перед их глазами полумесяц? Сочувствуя правительству во всем, кроме веры правительства, будут ли они надежными слугами, когда дело дойдет до борьбы веры правительственной с их верою?
Сила и крепость правительства зависят всегда и везде от любви подданных; но любовь целого народа к власти, как и всякое явление разумной человеческой любви, предполагает общее, связующее начало. Народ сочувствует правительству, человек сочувствует другому за что-нибудь или в чем-нибудь. Это что-нибудь, это третье, общее между ними и их связующее начало, будет ли это родство, как в семейном союзе, тождество интересов, как в торговой компании, единство веры, как в церкви, есть основание и оправдание союза, основание, говорим мы, ибо на нем стоят обе стороны; основание, то есть та часть здания, которая может существовать независимо от ярусов, на ней воздвигнутых, но без которой они существовать не могут.
Оправдание, сказали мы, полагая разницу между случайным сближением или насильственным совокуплением и делом воли человеческой, свободной и проникнутой сознанием. Чем основание шире, тем крепче союз, чем более обе стороны уважают его неприкосновенность, тем союз надежнее. Из этого следует, что отношение правительства к основным началам его союза с подданными есть отношение подчиненности, иначе -- отношение служебное. "Как, -- скажут нам, -- да этим вы лишаете правительство его самостоятельности, вы полагаете пределы его действиям, вы ограничиваете его. Намекая на обязанности правительства, вы этим самым допускаете возможность поверки его действий, общественного суда над ним, тогда как сама верховная власть есть совесть общественная; что если совесть личная -- для внутренних побуждений человека и неизобличенных его деяний, то власть верховная -- для явных, исследимых его действий. И та, и другая суть равно орудия Провидения". Иными словами: нельзя подводить действия правительства под категории добра и зла, пользы и вреда, ибо воля правительства сама есть безусловное мерило.
Если б этот образ мыслей выражен был частным человеком, конечно, можно бы было оставить его в стороне, но он имеет за себя авторитет, обязывающий нас вникнуть в него внимательно и выяснить, что под ним кроется. Вопрос сам по себе так важен, что было бы грешно говорить о нем иначе, как с полною откровенностью и без всяких недомолвок. Наше правительство самодержавно и полновластно, но оно само называет себя правительством православным и русским. Может ли правительство переменить народную веру, закрыть церкви и обратить их в костелы или кирки? Может ли правительство отменить официальное употребление русского языка и заменить его французским? Может ли оно ввести Россию в состав Германского союза и подчинить ее действия решениям Франкфуртского сейма? "К чему такие вопросы? -- говорите вы. -- Это все несбыточно и невозможно". Пусть так; я мог бы выставить целый ряд предположений менее диких, но в сущности равно противных интересах правительства, духу церкви и народной чести; но я довольствуюсь вашим ответом и считаю себя вправе вывести из него, что наше правительство не полновластно. Оно не полновластно потому, что подданные признают над собою власть правительства православного и русского; перестав быть православным и русским, оно бы перестало быть для них правительством. Почему же не сказать, что правительство служит православной церкви и России, что вера и народность лежит в основании союза России с правительством, что именно потому и только потому правительство стоит так твердо как в отношении к самой России, так и в отношении к другим державам? Заметим здесь раз навсегда, что отношение верховной власти к народу может быть выражено по пунктам, в форме конституции или хартии, и может быть заключено в глубине живого народного сознания. В этом -- вся разница, разница существенная, огромная, указывающая на отличительный признак русского народа или настоящей эпохи исторического его существования в сравнении с другими народами и эпохами. Но русский человек, хотя он и не домогается юридического, формального ограничения верховной власти, может быть, так же ясно сознает ее назначение, ее естественные пределы, как и англичанин, вычитавший все это в своей конституции, ибо кто признает определенное назначение власти, тот полагает тем самым ее пределы.
Кому же может прийти в голову предполагать, кто осмелится требовать, чтобы русские встречали с одинаковым чувством меры правительства, направленные к пользе церкви и к возвеличению России, и меры, вредные для церкви и унизительные для России, вроде тех, которые приводились в исполнение или подготовлялись во времена Иоанна IV, Бирона и Петра III? Принудить к покорности, страхом восполнить недостаток сочувствия, воспретить всякое проявление общественного суда, привить к детям язву официальной лжи и заглушить в них всякую искренность, к стыду человечества, можно, хотя не надолго. Но для того, чтобы суд общественный упразднить, нужно сперва вырвать с корнем из сердца народа его веру и любовь к родине, иными словами: разрушить то, на чем стоит правительство.
Другие говорят: "Идея верховной власти не требует никакой посторонней опоры; ее основание -- в ней самой; по отношению к ней не должно быть ни русских, ни татар, ни немцев, ни православных, ни католиков, ни мусульман, есть только верноподданные, и в этом определении сливаются, исчезают все вероисповедания и народности". Что ж такое эта голая, эта обнаженная от всякого характеризующего ее определения идея власти? Вы отняли у нее ее основу, ее назначение, ее пределы; затем осталось одно -- идея силы. Власть, как вы ее понимаете, есть просто сила, ее отношение к подданным не может быть названо иначе, как насилие. Ищите ее олицетворение не в Иоанне III, а в Чингис-хане, не в Михаиле Романове, а в Тушинском воре, не в императоре Александре в Москве, а в Наполеоне в Вильне. Понятна возможность подданничества отвлеченной власти, но где же место для верности? Можно ли назвать верным того, кто кланяется сильнейшему? "Нет, -- говорят нам, -- не всякая сила есть власть; власть как принадлежность правительства есть власть законная, и только такой власти обязаны подданные покоряться не только за страх, но и за совесть". Итак, мы получили ближайшее определение власти, с тем вместе мы подчинили ее условию законности. Это условие само по себе чисто формальное; оно не определяет ни назначения власти, ни обязанностей, ни пределов ее. Законная власть может быть употреблена и направлена так же, как и всякая другая власть, может служить орудием угнетения и зла; но все же, говорят нам, она законна и потому священна. Что же такое законность? Какими признаками отличается государь законный от незаконного? Законным должно почитать того, кому достался престол по праву наследства. А давно ли так?..
Царь Иоанн III, недовольный своим сыном, торжественно венчал и помазал на царство своего внука Димитрия, потом, недовольный Димитрием, он запретил поминать его в церковных молитвах и объявил наследником престола своего сына Василия. Понятие первого из русских самодержцев о престолонаследии выражено им как нельзя яснее в ответе псковичам: "Чи не волен я во своем внуке и в своих детях? Ибо, кому хочу, тому дам княжество". Понятие Петра I о том же предмете, изложенное по его заказу в особом трактате ("Правда воли монаршей"), в сущности, совершенно одинаково с Иоанновым, но гораздо знаменательнее по строгой догматической форме, в которую оно облечено.
В Именном указе 17 <22> года, <5 февраля>, который назван Вечным уставом о наследстве престола Империи Российской, со свойственною Петру I суровою прямотою о праве первородства сказано буквально: "Сей недобрый обычай не знаю, чего для так был затвержен", а в конце: "За благо рассудили мы сей Устав учинить, дабы сие было всегда в воли правительствующего государя, кому оный хочет, тому и определит наследство, и определенному, видя какое непотребство, паки отменить..., того ради повелеваем, дабы все наши верные подданные, духовные и мирские без изъятия, сей наш Устав пред Богом и Его Евангелием утвердили на таком основании, что всяк, кто сему будет противен, или инако как толковать станет, то, за изменника почтен, смертной казни и церковной клятве подлежать будет". Слышите ли, господа защитники права первородства: смертная казнь и церковная клятва! Впрочем, не пугайтесь. Со времен Иоанна III, по высочайшим повелениям и именным указам, послушное духовенство столько раз налагало и снимало церковных клятв, столько приняло присяг перед честным крестом и святым евангелием и столько их нарушило, что к какой бы мысли или партии вы ни пристали, вы неминуемо подпадете какой-нибудь анафеме.
В приведенной выписке выражена основная тема Вечного устава, подробное же ее развитие, составляющее целую теорию, изложено в "Правде воли монаршей". Там, между прочим, возбужден вопрос: что делать народу, когда государь умрет, не назначив по себе ни на словах, ни на письме наследника, и разрешается следующим образом: "Должен народ всякими правильными догадками испытывать, какова была или быти могла воля государева и которого бы из сынов своих нарекал он наследником, если бы о том дело было". Таков Вечный устав престолонаследия, изданный верховною властью и утвержденный присягою духовных и мирских чинов, под страхом смертной казни и церковной клятвы. Этот Устав -- самое резкое, самое прямое отрицание всякого понятия о законности. Нельзя не заметить, что явная несовместность притязания на вечность с ничем не ограниченным произволом выразилась в следующих словах того же Устава: "Власть высочайшая, величеством нарицаемая, законам от человек, аще и добрым, яко к общей пользе служащим, не подлежит; и тако всяк самодержавный государь человеческого закона хранит не должен, колми же паче за преступление закона человеческого не судим есть". Можно ли было яснее приговорить к смерти Вечный устав?
После Петра I вступила на престол Екатерина не по праву рождения и не по завещанию, ибо Петр I не назначил по себе преемника, но, говоря языком Феофана Прокоповича, вследствие догадки, более или менее правильной, князя Меншикова, "понеже в 1724 была удостоена своим супругом короною и помазанием", как значится в Манифесте 1725 года, января 28 (No 4643), изданном от "Сената обще с Синодом и генералитетом".
В силу Вечного устава, при ней перепечатанного вторым изданием, Екатерина I завещала престол Петру II, "как ближайшему по себе сукцессору", но, не довольствуясь тем, она определила и дальнейший порядок престолонаследия, в случае бездетной кончины Петра II, "в линиях цесаревны Анны, по ней Елизаветы и, наконец, великой княжны Наталии", сестры Петра II, с тем, во-первых, "чтобы мужеский пол всегда имел преимущество перед женским" и, во-вторых, "чтобы никто никогда российским престолом владеть не мог, который не греческого закона или кто уже другую корону имеет" (1727, мая 7, No 5007).
Отсюда видно, что Екатерина I, распоряжаясь престолом в силу Вечного устава петровского, самым завещанием своим изменила и нарушила его. Изменила постановлением трех условий, о которых Петр I ничего не ведал; нарушила, ибо на несколько поколений вперед связала самодержавную волю своих преемников в свободном выборе наследников. Кажется, что сама Екатерина сознавала за собою эту непоследовательность и, мало надеясь на прочность своих распоряжений, последнею статьею завещания определила "римского цесаря гарантии на сие искать".
Таким образом, желание придать самодержавному произволу прочность законного порядка вынудило необходимое призвание посторонней высшей власти, и римский император сделался как бы опекуном над Россиею, блюстителем в ней законного порядка.
Петр II вступил на престол в силу Вечного устава, по завещанию Екатерины, и ни о каких других правах на престол в Манифесте, от его лица изданном (1727, мая 7, No 5070), не упомянуто.
По кончине Петра II и после неудачной попытки Долгоруких в пользу обрученной невесты покойного императора, вступила на престол Анна Иоанновна не в силу Вечного устава Петра I, равно как и не по завещанию, а, как сказано в манифесте 1730 г., февраля 4-го (No 5499), по избранию, общим же на то согласием всего российского народа. Известно, впрочем, что это избрание было делом Верховного совета, который, за прекращением мужской линии, обратился к женской от Иоанна Алексеевича, как старшего сына Алексея Михайловича, и устранил старшую сестру Анны Иоанновны герцогиню Мекленбургскую, как состоящую замужем за иностранным принцем. Сообразно с условиями, предложенными Анне Иоанновне партиею, ее избравшею, условиями, двукратно ею подписанными, была составлена форма клятвенного обещания в верности подданства, по которой учинена присяга в Москве духовными и светскими чинами, и начали присягать в других городах. Потом, по просьбе другой, несравненно многочисленнейшей, партии, императрица изорвала условия, ею подписанные, и соизволила восприять самодержавство, как издревле прародители ее имели (Манифест 28 февраля 1730 г., No 5509); и тогда же приказала отобрать клятвенное обещание, по которому ее подданные в первый раз присягнули, велели составить новую форму и всех привести вторично к присяге (Манифест 28 февраля, No 5509). Анна Иоанновна была избрана в два приема: раз -- на ограниченное владычество, и другой -- на самодержавство. В 1731 году она заставила еще раз присягнуть в верности подданства не только себе, но, ссылаясь на свои особенные попечения о подданных и на Устав Петра I, еще и наследникам ее, которые, по изволению и самодержавной ее власти, определены и впредь определяемы и к восприятию самодержавного престола удостоены будут (Манифест 1731 г., декабря 17, No 5909). Выбор ее пал на новорожденного сына ее племянницы, принца Иоанна Антоновича Брауншвейг-Люксембургского, о чем объявлено Манифестом 5 октября 1740 г. (не вошедшим в Полное собрание законов), и тогда же приведены к присяге нареченному наследнику все без изъятия, в том числе его родители и Елизавета Петровна. Следуя примеру Екатерины I, Анна Иоанновна определила в том же акте и дальнейший порядок престолонаследия, в случае бездетной кончины Иоанна Антоновича, назначив по нем братьев его, имеющих родиться, по старшинству. Сверх того, особым завещанием, коим назначен регентом герцог Бирон, она предоставляла ему вместе с Кабинетом, Синодом, Сенатом и генералитетом избрать императора, если бы Иоанн Антонович и его братья умерли, не оставив по себе потомства {См., между прочим, манифест об Остермане, Головкине, Минихе.}. Очевидно, что все сии распоряжения совершенно отменяли завещание Екатерины I, но оправдывались Вечным уставом Петра I, кроме, впрочем, статей, связывавших волю ближайших наследников престола. Иоанна Антоновича провозгласили императором и ему присягнули так же, как и его предшественникам.
Первым нарушением завещания Анны Иоанновны было свержение Бирона и провозглашение матери его, принцессы Анны, регентшею с титулом великой княгини. При этом случае вторично присягнули малолетнему Иоанну. Другое нарушение, подготовленное Остерманом, Головкиным, Минихом и другими, хотя и не исполнившееся, замечательно как свидетельство о том, как в то время понимали законность. Намерение их было -- распространить право на престол, в случае смерти сыновей в. кн. Анны, на ее дочерей и, наконец, и на мать их, если бы все ее дети при ней скончались, не оставив потомства. Составитель этого проекта, Остерман, подрывал силу завещания Анны Иоанновны, доказывая, что узаконение о наследстве по духовной не подлежит (то есть, что в духовной нельзя определять порядка престолонаследия; иными словами, воля умершего государя не может стеснять воли живого), но что узаконение о наследстве зависит всегда от воли самодержавного (при его жизни), и потому советовал регентше, не теряя времени, обнародовать изготовленный им манифест и утвердить это распоряжение, по здешнему обыкновению, как от духовных, так и от светских чинов подписанными присягами. Впрочем, Остерман предлагал два способа исполнения: либо властью, то есть указом, или прошением от народа {Хотя эти сведения извлечены из приговора над Остерманом, явно пристрастного против него, но участие его в составлении упомянутых проектов никем из современников оспорено не было, и взгляд на престолонаследие, ему приписываемый в обвинительном акте, ничем не заподозривается.}.
Все сии построения были разрушены в царствование Елизаветы. В первом ее Манифесте 25 ноября 1741 года {1741 г., 25 ноября, No 8473.} мы читаем: "...все наши, как духовного, так и светского чинов верные подданные, а особливо лейб-гвардии наши полки всеподданнейше и единогласно нас просили, дабы мы, для пресечения всех происшедших и впредь опасаемых беспокойств и непорядков, яко по крови ближняя, отеческий наш престол всемилостивейше восприять соизволили, и по тому нашему законному праву, по близости крови к самодержавным нашим вседражайшим родителям, государю императору Петру Великому и государыне императрице Екатерине Алексеевне, и по их всеподданнейшему наших верных единогласному прошению, тот наш отеческий всероссийский престол всемилостивейше восприять соизволили..."
Итак, императрица Елизавета воцарилась по прошению подданных, вызванному их убеждением в необходимости положить конец непорядкам, и по праву кровного родства, то есть по тому обычаю, который в Вечном уставе петровском провозглашен злым, и в прямое нарушение воли Анны Иоанновны об избрании наследников.
В другом Манифесте, от 28 ноября {1741 г, 28 ноября, No 8476.}, подробнее изъяснены все обстоятельства, оправдывающие ее воцарение, с особенным ударением на завещание Екатерины I и с совершенным умолчанием о Вечном уставе. Названы незаконными переходы верховной власти от Петра II к Анне Иоанновне, а от Анны -- к Иоанну Антоновичу (будто бы никакой уже ко всероссийскому престолу принадлежащей претензии, линии и права не имеющего). В особенную вину вменяется регентше Анне и приписывается Остерману и Головкину сочинение отменного о наследии нашей империи определения, к конечному отрешению ее, Елизаветы Петровны, от ее законного и по правам всего света к тому же и по крови надлежащего наследия, но вовсе не объяснено, что подразумевалось под этим определением, под законными правами всего света, но по какому закону считалось в порядке престолонаследия кровное родство. Очевидно, всего этого и нельзя было объяснить при совершенном отсутствии всякого понятия о законности.
Как бы то ни было, все присягнули Елизавете Петровне, а за законные права несчастного Иоанна Антоновича только один человек заступился 20 лет спустя и к вящему ниспровержению идеи законности сложил голову на позорной плахе. Это был известный Мирович {5 июня 1762 года в Шлиссельбурге.}. Остерман, Миних и их приверженцы отданы были под суд. Они, утвердившие своими подписями и клятвенными обещаниями завещание Екатерины I, нарушили его возведением на престол императрицы Анны, затем, на основании завещания последней, устранив Елизавету Петровну и присягнув Иоанну Антоновичу, они признали и это завещание ничтожным и предложили изменить его. Приговор о ссылке их в заточение за нарушение законного порядка и преступление клятвы подписала через три месяца по вступлении своем на престол императрица Елизавета. Она, выводившая свои права из завещания Екатерины I и нарушившая совершенно равносильное и позднейшее завещание императрицы Анны; Елизавета, которая, присягнув в числе других Иоанну Антоновичу, только что низвергла его с престола, и, объявив торжественно в своем манифесте, что отошлет его с родителями в Германию, всех их заключила навсегда в тюрьму, присяжные листы на верность подданству принцу Иоанну Елизавета повелела сжечь; указом 1742 г. октября 18 (No 8641) она велела перелить монеты, отобрать книги, ему посвященные или с заглавным листом за его именем. В конце манифеста о наказании Остермана, Миниха и прочих сказано, что он обнародован, дабы все верные наши подданные, смотря на то, признавали, что Бог клятвопреступников не терпит! {1742 г., января 22, No 8506.}
Еще при жизни своей императрица Елизавета определила по себе преемником владетельного герцога Шлезвиг-Голштинского, яко по крови к ней ближайшего, вопреки условию, постановленному Екатериною в завещании, на которое опиралась Елизавета. В клятвенном обещании, по которому тогда же присягнули Петру Федоровичу как наследнику престола, ни словом не упомянуто о его правах по родству, а сказано только, что присягающий признает его наследником престола ради того, что он императрицею утвержден и объявлен {1742 г., ноября 7, No 8658.}. Это, однако же, не помешало новым интригам Бестужева-Рюмина, который, как кажется, задумал возвести на престол, помимо Петра, сына его Павла под регенством Екатерины, может быть, не без ведома последней.
В форме клятвенного обещания, изданной Петром III при вступлении его на престол, сказано: "Клянуся верным быть своему истинному и природному великому государю и по нем, по самодержавной его величества императорской власти и по высочайшей его воле избираемым и определяемым наследником" {1761 г., декабря 25, No 11391.}. Следовательно, основное положение Вечного устава было во всей силе. Итак, Петру III вся Россия (кроме пашенных людей, от которых даже и не требовали клятвенных обещаний) присягала двукратно: раз -- как наследнику престола, другой -- как императору.
Известно, какою катастрофою окончилось его царствование.
Манифесты о вступлении на престол императрицы Екатерины II и о коронации ее {1762 г., июня 28, No 11582; июля 3, No 11598.} заслуживают особенного внимания. Без всяких притязаний на законность императрица прямо указывает, во-первых, на потрясение православной веры и угрожавшую опасность переменою древнего в России православия и принятием иноверного закона; во-вторых, на посрамление военной славы России, отданной в порабощение ее злодеям; в-третьих, на ниспровержение внутренних порядков, составляющих целость отечества; наконец, явное желание подданных.
О кончине Петра III России было объявлено {Манифест 7 июля 1762 г. (No 11599).}, но это не помешало приведению к присяге всякого звания людей, кроме пашенных, не выключая даже малолетних {1762 г, июля 3, No 11591.}. В клятвенном обещании в первый раз обычные выражения об избрании наследников были выпущены, и на ектениях началось в одно время возглашение имен императрицы Екатерины и наследника престола Павла Петровича {1762 г., июля 2, No 11588.}.
Таков был, начиная с Петра I, которого царствование резким рубежом отделяет старую Россию от новой, порядок престолонаследия, если можно употребить здесь слово "порядок". Разумеется, нет такого гражданского устройства, которое бы не могло хоть изредка быть потрясено торжеством силы над правом, но в нашей истории поражает не нарушение формальной законности, даже не малое к ней уважение, а совершенное и, может быть, единственное в мире отсутствие всякого о ней понятия. Да и могло ли оно развиться, когда основным положением служил Вечный устав Петра I, то есть безграничный произвол государя в избрании себе наследника, выведенный со всею логическою строгостью из самого существа самодержавия, как его понимал Петр I. Не было понятия о законности у самих государей, ибо, как видно из официальных манифестов, все могло служить оправданием притязаний на престол: и кровное родство, и завещание на несколько поколений вперед, определяющее порядок престолонаследия, и, наконец, предполагаемое желание подданных. Не было понятия о законности в духовенстве, которое услужливо отбирало присяги и, связав совесть подданных клятвенным обещанием перед Крестом и Евангелием, на другой день с равным усердием перед тем же Крестом и Евангелием благословляло на преступление клятвы. Не было его в служилом сословии, в Верховном совете, в Сенате, в генералитете, ни в гвардии, ибо на деле интриги этого сословия пролагали путь к престолу и низводили с него. Наконец, менее всего существовало это понятие в народе, от лица которого, но без его участия и ведома, подавались прошения; народа, который стоял в стороне, все видел и на все смотрел равнодушно. То же равнодушие к формальной законности находим мы и в памяти потомства. Какие права на престол имела Елизавета при живом Иоанне, Екатерина при живом ее муже и при взрослом сыне? Между тем, именно эти два самые беззаконные царствования потомство поминает добром. Россия знает, что с именем Елизаветы связано прекращение смертной казни, восстановление национальной чести и прекращение, хотя временное, наглого владычества чужеземцев. Россия помнит, на какую высоту Екатерина подняла знамя двуглавого орла; Россия сочувствует и теперь широким размерам ее политики; Россия никогда не забудет, что никто не верил так твердо, как она, в могущество русского духа, никто не умел пробудить и оценить по достоинству такое множество великих дарований. Вот чем приобретается у нас сочувствие подданных, и вот чем определяются их отношения к государям.
Но если недостаточно свидетельства истории для вразумления в той несомненной истине, что не формальная законность служит у нас основанием верховной власти, то нетрудно прийти к тому же убеждению и другим путем. Не было у нас законности; но этого мало; ее не может быть. Законность значит сообразность с законом. Закон же при самодержавной власти, как понимал и утвердил ее Петр I, есть выражение воли государя, ничем не ограниченной, и потому самому отнюдь и не связывающей волю его преемника; другого источника законодательной власти, другого рода законов, более обязательных, мы не знаем (см. Свод зак., т. 1, ст. 27 -- 56; Полн. собр. зак., 1797 г., апр. 5) {Названия: "основные, коренные, фундаментальные" выражают важность содержания закона, ничего не прибавляя к их обязательной силе в отношении к верховной власти.}. Для подданных не потому обязательна воля государя, что она законна, а потому закон обязателен, что он есть воля государя. Это относится совершенно в равной степени к Вечному уставу Петра I и к акту императора Павла I о престолонаследии {Акт о престолонаследии 5 апр. 1797 г., No 17910.}. Как мог быть отменен этот Устав последующим актом, так и статьи 3 -- 34 т. 1 "Свода законов" могут быть отменены в том же "Своде" указом, даже просто выпущены при новом издании "Свода" по вновь изобретенной системе необнародования новых законов. Если независимо от самодержавной воли нельзя себе представить ничего законного, ибо в ней и более ни в чем мерило и гарантия законности, то, очевидно, что представитель верховной власти мог бы один свидетельствовать о законности своих прав, но по слову Спасителя: <...> {Далее в автографе текст обрывается. (Прим. публ.) }.
Итак, понятие о какой бы то ни было обязательной законности, по праву ли наследства или по праву избрания, у нас не выдерживает внимательной поверки; это такая же мечта, как <...> {Далее в автографе текст обрывается. (Прим. публ.) }; оно не вытекает из нашей истории и не мирится с существом самодержавия, а потому, читая в наставлении для преподавания наук в военно-учебных заведениях, "что в продолжение тысячи лет в России, от самого основания Руси, власть русского государя -- по праву призвания, а переход этой власти -- по праву наследства", мы ничем иным себе не можем объяснить этого положения, как прибегнув к другому наставлению той же инструкции: "В истории каждого народа должен быть сделан самый строгий выбор событий". Но выбор событий не есть история, и наставления, почерпнутые из выбора, исчезнут скоро, когда внимательное изучение фактов и размышление приведут к убеждению, что посылками для вывода наставлений служил односторонний выбор и что самый вывод заключает в себе понятия несовместные. Первое условие для прочного образования есть правдивость наставников.
Повторим все сказанное. Не обаяние отвлеченной власти, иначе силы, и не формальная законность связывает в России подданных с государем. Русский народ видит и любит в своем государе православного и русского человека от головы до ног. В основании любви подданных к государю лежит вера и народность; такой широкой и твердой основы не имеет ни одно правительство, и вот почему у нас оно так сильно. За что дорожит Россия правительством, чем правительство сильно, тем самым определяется его историческое призвание, характер его действий, пределы его власти; пределы, полагаемые не хартиею, не буквою конституции, но самым существом его, которое глубоко и живо сознается духом народным. Россия и правительство тесно сплелись, потому что растут на одном корню, оторвать корень правительства от корня народного и пересадить его на другую, искусственно созданную почву, -- об этом могут помышлять только или враги правительства и России, или те близорукие друзья его, для которых наше прошедшее непонятно, настоящее мертво, а будущее страшно.
Статья должна была быть напечатана в 11 томе собр. соч. Ю.Ф. Самарина, но том не был издан. Впервые опубликовано: Самарин Ю.Ф. Статьи. Воспоминания. Письма. М., 1997.