Самарин Юрий Федорович
Чему должны мы научиться?

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


   
   Самарин Ю. Ф. Православие и народность
   М.: Институт русской цивилизации, 2008.
   

Чему должны мы научиться?

   Итак, война окончилась. Россия согласилась на все уступки, вынесла все унижения, и мир подписан.
   Такой исход, далеко оставивший за собою самые дерзкие надежды наших врагов, везде бы вызвал строгий запрос правительству и подал бы повод целому обществу искать на нем своего бесчестия.
   Но русский царь не услышит упреков.
   Его ли сердце не обливалось кровью при виде дымящихся развалин Севастополя, и у него ли не проступила на лице краска, когда ему довелось склониться перед вершителем судеб России, посланным к нему из Вены?..
   Россия верит скорби своего государя, соболезнует ей и в то же время сознает, что он невинен.
   Да, никакая человеческая сила не могла отвратить исторически законного исхода Восточной войны. Другого исхода быть не могло, и продолжение борьбы было бы безумным упрямством.
   Россия вышла в дело, как полк обескураженный или некормленный, без убеждения в своей правоте, без уверенности в своей силе. В то время, как западные журналы и кабинеты осыпали нас пошлыми обвинениями и бесстыдными клеветами, мы стояли как уличенные преступники перед судьями, беспокойно озирались кругом, ища защитников, лепетали какие-то робкие оправдания, лишь изредка позволяя себе указывать на противоречия в словах или непоследовательность в действиях наших противников, и с жадностью хватались за каждое слово в нашу пользу, случайно пророненное кем-либо из посторонних зрителей... Так ли говорят поборники святого дела, исполнители исторического призвания?
   Правда, для внутреннего употребления был у нас другой язык. У себя дома мы храбрились, мы клялись не оставлять наших единоверцев, потом защищать наши собственные пределы до последней капли крови; мы осеняли себя крестным знамением и громко уверяли, ударяя себя в грудь, что с Божьей помощью нам никто не страшен; но кто же не знал, что все это говорилось для глупой черни, которая любит вплетать тексты в свою речь? Иностранцы очень верно оценивали наши воинственные воззвания. Они говорили: "Que voulez-vous! La gouvernement Russe subit la pression de l'opinion nationale {Что поделаешь! Правительство России уступало давлению народного мнения (фр.).}, -- прекрасное выражение, нашими же дипломатами подсказанное и полное грустной правды. Именно так: правительство не вдохновлялось народным мнением, а уступало его давлению, как уступает оно теперь давлению западного союза.
   На деле было то же, что и на словах. В общем ходе войны, за исключением Синопского дела и блистательных эпизодов за Кавказом, мы ни в чем не обнаружили предприимчивости. Мы выжидали, что сделает неприятель, и ни разу не предупредили его; даже в тех случаях, когда мы действовали наступательно, например: под Балаклавою, Инкерманом и на Федюхиных высотах, мы шли как будто против убеждения и почти не надеялись на успех. Какая-то во всем заметная, заранее обессиливающая боязнь неудачи постоянно брала перевес над твердым намерением нанести решительный удар и победить во что бы то ни стало. Мы, правда, рисковали многим, но рисковали без решимости. Простая оборона удавалась нам лучше. Оттого ли, что сомнение в правоте нашего дела отняло у нас уверенность в нашей силе, или, может быть, оттого, что наши генералы встречались с такими недостатками в нашей военной организации, которых и не подозревает публика; как бы то ни было, мы должны сознаться в справедливости приговора одного из французских генералов: "Les généraux manque nt d'initiative" {Общее отсутствие инициативы (фр.).}.
   Наконец, и вне круга действий дипломатических и военных, прислушиваясь к толкам о современных событиях в различных сословиях нашего общества, нельзя было не убедиться с горестью и стыдом, что настроение общественного мнения далеко не соответствовало обстоятельствам и что мы были нравственно не способны подняться до той высоты самоотвержения, которая одна могла бы победить шаткость правительства и восполнить скудость наших материальных средств.
   Совокупность этих условий заключала в себе верный залог победы для наших противников и унижения для нас. Люди, умеющие испытывать времена, носили в себе предчувствие настоящего исхода, и как ни сменялись потом впечатления одно за другим во время войны, как ни естественно было увлекаться надеждою, что авось либо непредвидимая случайность перевернет все к лучшему; но это горькое предчувствие, на минуту заглушённое, снова подавало зловещий голос. И, наконец, оно оправдалось...
   Для России, вышедшей из рук Николая I, ложно поставленной к Европе, ослабленной внутри разобщением правительства и образованного круга с народом; для России, отученной от всякого живого участия к общему делу, при застое запуганной мысли и всех производительных сил, при современном личном составе высших управлений, при господстве во всех отраслях администрации систематической лжи, преднамеренного обмана и злоупотреблений, известных всем, но о которых запрещено говорить и писать, борьба с Европою действительно была не по силам.
   Но если юному государю выпал незавидный жребий пожать плоды чужих шибок, то ему же досталось в удел великое и редкое благо. В самом начале его царственного поприща перед ним является правда, далеко озаряя собою и пройденный, и впереди лежащий путь; эта правда, недоступная разумению его предшественника, становится невозмутимо ясною для него, и вместе с тяжелым испытанием, которого бремя облегчит для него сочувствие всей России, Провидение посылает ему неоцененный урок.
   Повторяем: Россия безропотно понесет свой крест, она забудет прошлое и не станет разыскивать виновных; но она вправе ожидать и требовать для пользы будущего, чтобы весь назидательный смысл понесенного нами унижения был исчерпан до дна. Это общее дело, дело всех и каждого.
   В чем же заключается смысл современных событий, чему должны мы из них научиться?
   Взглянем на внешнюю политику.
   В продолжение 30 лет и более мы принимали деятельное участие в делах Европы, постоянно и усердно служили консервативному началу, всеми силами противодействуя революционному. Консервативное начало, как понимают его наши государственные мужи, объемлет и освещает все, существующее под фирмою внешней законности. Под это определение подходит, разумеется, не только владычество австрийцев над итальянцами, но и над славянами, так же как и самодержавные права турецкого султана над греками, болгарами и сербами. К революционному началу, без дальних соображений, относится все, расстраивающее существующий порядок, каков бы он ни был сам по себе, например: домашние распри государей с их подданными, волнения рабочих классов, лишенных верных средств к пропитанию, требования возмужалой, но еще не признанной народности, стремление к сближению единоверных племен и вообще все силы, приводящие историю в движение. Словом, что есть, то свято; чего еще нет и чего добиваются -- преступно. С этой точки зрения, доступной каждому и потому чрезвычайно заманчивой, нет надобности справляться с характером племен, с религиозными верованиями, с историческими условиями и местными особенностями, -- все это исчезает, сглаживается. Божий мир обесцвечивается, и род человеческий распадается на две половины: законных владык и мятежников. К чему же нас привела эта политика: что мы спасли и чему помешали, чего достигли и что утратили?
   Мы спасли существование Австрии и целость военных сил как Австрийской империи, так и Пруссии. Это наш главный, собственно нам принадлежащий и в свое время громко прославленный подвиг. Кроме этого, вместе с другими, мы сохранили Египет для турецкого султана, влиянием нашим содействовали сохранению Шлезвиг-Голштинского герцогства для Дании и династических прав владетельных домов Средней Германии.
   Мы помешали естественному сближению России с Францией), много раз подававшею нам руку; гнушаясь и боясь ее, как земли, одержимой бесом революции, мы мешали ей всеми силами играть ту первостепенную политическую роль, на которую ей даны неотъемлемые права; мы, сколько могли, мешали образованию центральной германской державы из мелких королевств, герцогств и княжеств; наконец, мы, может быть, замедлили развитие представительных учреждений во всех германских державах.
   Мы достигли союза двух первостепенных морских держав -- Англии и отвергнутой нами Франции, ненависти всей Германии и единогласного приговора всей Европы, оскорбленной нашим вмешательством в чужие дела и признавшей необходимым условием политического равновесия и прочного мира -- унижение России. Эта бескорыстная к нам вражда выразилась повсеместно с такою силою, что ни один кабинет, даже из числа внутренне расположенных к нам, не решился замолвить слово в нашу пользу, боясь не столько гнева Франции и Англии, сколько негодования своих подданных, и что само прусское правительство вынуждено было употребить неимоверные усилия для того только, чтобы не дать увлечь себя потоку общественного мнения и не променять на расходы и бедствия войны неисчислимые выгоды бездействия.
   Наконец, мы утратили: наши военные гавани и флот на Черном море, устье Дуная, часть Бессарабии, право покровительства над Дунайскими княжествами, право заступничества за наших единоверцев в Турции, наше политическое значение на Востоке, нашу военную славу, наше первенство в Европе.
   Факты говорят сами за себя, и правда о нашей внешней политике обнаружилась теперь так ясно, что ее видит всякий.
   Но и этот вывод, конечно, покажется многим несправедливым обвинением. Нам могут возразить следующее: "Пока Россия твердо держалась консервативной политики, она пользовалась почетом и доверием всей Европы. Другие державы завидовали ей и почитали за счастье быть с нею в союзе. Необдуманная, несвоевременная выходка покойного государя все испортила; но в чем тут виновата консервативная политика? Не она внушила мысль отправить в Константинополь князя Мен-шикова и занять княжества, не она подняла знамя единоверия. Напротив, ее смутил одобрительный отзыв о Фессалийском восстании, и когда раздались слова: за угнетенных братьев, ее покоробило от изумления и страха. Решившись действовать наперекор законности, во имя каких-то народных сочувствий, Россия добровольно отреклась от всех преданий консервативной политики, и только с этой минуты ее старые союзники повернулись к ней спиной. Пусть же одобрившие этот шаг отвечают и за его последствия".
   И подлинно, из чего было поднимать тревогу? Правда, благодаря нашей долголетней беспечности, католики отнимали у православных Иерусалимский храм; значение России на Востоке упадало; с каждым днем в единоверных нам племенах хладело участие к России и вера в действительность ее заступничества; в Константинополе, в Персии влияние Англии быстро возрастало и вытесняло наше; требования наших уполномоченных и послов выслушивались с таким пренебрежением, что мы поставили себе за правило никогда ничего не требовать и притворяться, будто бы мы ничего не видим и не знаем; между тем, каждый намек британского или французского консула принимался за приказание... Так что ж? Мы могли бы учтиво посторониться и пропустить вперед наших дорогих союзников; наши дипломаты придумали бы благовидные предлоги, и мы, без шума и огласки, уступили бы Восток западным державам; они бы заняли его без боя, без тех неимоверных усилий и жертв, которых им стоила победа, не принимая на себя незавидной роли защитников турецкого владычества над порабощенными христианами. Это было бы для них и легче, и приятнее... А мы? Мы остались бы верны консервативной политике, сохранили бы дружбу Австрии, и подкупленные нами газеты славили бы по-прежнему рыцарское великодушие русского государя.
   Вот какое разрешение Восточного вопроса подготавливалось исподволь в Лондоне, в Вене и у нас в Петербурге, в том ведомстве, которое печется о делах иностранных держав; но какое-то неясное и слишком поздно проснувшееся в покойном государе сознание, что мы идем не своею дорогою, или говоря языком наших дипломатов, его необдуманная выходка, расстроила это глубоко надуманное предначертание -- и слава Богу.
   Правда, наша военная слава помрачилась, и Европа разуверилась в нашем могуществе; зато наши восточные единоверы, считавшие себя давно забытыми нами, уверились в нашем сочувствии. В глазах болгар, сербов и греков Россия пострадала за общее дело, и если теперь в их судьбе последует перемена к лучшему, никто не отнесет ее к усердию западных держав; ибо пример России заставил их сделать то, чего бы, вероятно, она не решилась сделать сама. Этого не забудут, и пролитая русская кровь пролита не даром. Едва ли скоро забудут и то, что ни в Англии, ни во Франции, ни даже в Германии ни один голос не раздался в пользу несчастной Греции, когда французы и англичане ворвались в Афины; долго и долго будут помнить восточные христиане, так охотно поддавшиеся обаянию западной образованности, что католический епископ благословлял турецкие знамена, что посол великобританский вывел на показ двух патриархов на своем маскараде, что богобоязливая Англия во всех закоулках вербовала головорезов, отсад мусульманских племен, и что во главе набранных ею шаек красовались в чалмах и фесках венгерцы и поляки. Теперь между Западною Европою и православным Востоком залегли воспоминания, которых скоро не изгладят католические миссионеры и агенты Англии. Мы не имеем причины об этом жалеть. Пусть празднует Европа торжество своих материальных сил; если за ним последует вероятное ослабление ее нравственного авторитета над юными племенами, которым рано или поздно будет принадлежать Восток, победа будет за нами. Эта победа имеет свою цену, и мы одержали ее вопреки нашей консервативной политике.
   Случалось нам также слышать жалобы иного рода: "Виновата ли русская, честная, последовательная политика в том, что злонамеренные клеветы вскружили головы всем европейским державам? Можно ли ожидать, что Австрия, недавно нами спасенная, первая нам изменит и кинется в объятия наших врагов? Кто бы поверил, что Англия, не признавшая Наполеона I в то время, как вся Европа перед ним склонялась, смирится перед его племянником и повергнет свои морские силы к его услугам? Кому бы пришло в голову, что обновитель преданий наполеоновской системы забудет историческую вражду Франции к Англии и в то же время решится на повторение борьбы с Россией, погубившей его дядю?..". В этих жалобах, повторявшихся много раз в официальных и полуофициальных статьях, писанных в пользу России, высказывается какое-то детски-простодушное, почти трогательное воззрение.
   Как, вас удивляет политическая роль Австрии, Франции и Англии? Да чего же вы ожидали?
   Вспомните, с каким упрямством Австрия противилась восстановлению Греции, как долго она роптала на Россию за ее участие в Наваринском деле. Вспомните, какими глазами она смотрела на движение русских войск во время турецкого похода 28-го года; какое расположение к нам она обнаружила на другой же день после сдачи Гергея, каким чувством к России проникнуты газеты, издающиеся под ее руководством, и политические брошюры государственных людей, наиболее посвященных во все тайны ее политики; наконец, примите в соображение, что между Турецкою империею и Австрийскою существует теснейшее сродство, что обе основаны на государственном преобладании малочисленного племени над массою более или менее угнетенных инородцев, что как австрийцы, так и турки кормятся подвластными им славянами, что Австрия -- та же Турция, с тою разницею, что ее Мекка в Риме; взвесьте все это и скажите: можно ли было ожидать, что, когда русские войска, распустив знамена единоверия, пойдут мимо Австрии на освобождение угнетенных христиан от турецкого ига, Австрия посторонится и отдаст нам честь?
   Перейдем к Англии. Вам было известно, что после занятия нашими войсками Адрианополя вся Англия тряслась от бешенства и что только неподвижность Франции, в то время бывшей с нами в союзе, удержала ее воинственные порывы. Вы не могли не знать, что исстари в Константинополе, в Тегеране, в Афинах, в Малой Азии, на границах Бухарин и Китая, во всех пристанях, на всех морях и степных дорогах Англия с враждебною недоверчивостью следила за каждым нашим шагом и ударяла в набат, как только где-нибудь показывалась фигура одинокого казака; все это было вам известно, как и всему миру, и вы ожидали, что два-три ласковых слова задобрят Англию и что она пожелает нам доброго успеха, когда мы занесем руку на Турцию?
   Вы отвергли Наполеона III, тогда как он искал с нами союза, по наущению Австрии, вы нанесли ему публичное оскорбление, и вы могли надеяться, что при открывшейся возможности, подавши руку Англии, поднять униженную Францию, занять ее войною, окружить себя блеском военной славы, стать во главе западного союза и расплатиться одним разом за поход 1812-го года и за поражение под Ватерлоо, он добровольно упустит этот единственный случай и предпочтет роль равнодушного свидетеля соблазнительной роли вершителя европейской борьбы? Странны эти требования, но еще страннее жалобы на других, что наши ожидания не сбылись.
   Дело в том, что политика Австрии была искони и есть по преимуществу австрийская, политика Франции -- французская, политика Англии -- английская; но этой очевидной, до пошлости простой истины мы не могли понять потому единственно, что собственная наша политика была не русская, а мнимо консервативная. Вместо того, чтобы держаться твердого исторического предания, мы руководствовались в наших внешних сношениях мертвыми отвлеченностями, и, судя о других по себе, мы думали, что и прочие европейские державы так же легкомысленно, как и мы, принесут в жертву самые существенные свои выгоды формулам без всякого содержания, -- личным дружеским связям или тщеславному желанию выслужить патент на рыцарское великодушие.
   В политике, как и во всем, утратив сознание нашей национальной особенности, мы вместе утратили и смысл для уразумения национальной особенности других.
   Иностранные дела, дипломатические сношения и военные силы поглощали большую долю внимания и забот правительства. Домашние дела были на втором плане, да и самая деятельность правительства, обращенная к России, имела постоянно характер политический. Она была как бы второстепенною отраслью нашей внешней политики и представляла собою применение к Русской земле тех общих понятий, которыми мы руководствовались в наших внешних сношениях.
   Предполагалось, что в Русской земле, как и в Западной Европе, борются два начала: революционное, наступающее, стремящееся к ниспровержению законного порядка, и обороняющееся, консервативное; что правительство в России, у себя дома, находится в положении со всех сторон осажденной крепости и что первою его целью, постоянною его заботою должно быть обуздание враждебных стихий. Чувство страха и чувство самосохранения залегли в душу правительства, пустили в него глубокие корни и заглушили прочие благороднейшие побуждения. Под непосредственным влиянием этих чувств сложились те правила, которыми, частью сознательно, частью бессознательно, но всегда последовательно руководствовалось правительство в делах внутреннего управления. Мы укажем те из них, которые ярче других успели выказаться.
   Ласкать армию, ибо опыт последних годов в Париже, в Риме и в Неаполе ясно доказал, что военная сила, воспитанная в разобщении с народом, всегда возможет укротить мятежных подданных. Особенно надежна в этом существенном отношении гвардия. Гвардия это сомкнутое каре, штыками обращенное к России, в центре которого стоит государь.
   Поддерживать заботливо рубежи, отделяющие сословия, и не допускать между ними сближения, ибо разобщение сословий препятствует единству стремлений, парализует действие масс.
   Положить дисциплину в основание службы; не требовать, даже не допускать никакого участия убеждений и совести, довольствуясь беспрекословным послушанием; ибо совесть может заблуждаться, убеждения изменяются и требуют осторожного обращения, а дисциплина, переходя в плоть и кровь человека, обращается наконец в животную привычку.
   Овладеть воспитанием и допускать развитие просвещения только в самых тесных пределах и в самом тесном кругу, в той мере, в какой оно неизбежно для службы; ибо в Европе избыток образования в массах, при скудости материальных средств, повсеместно порождал беспокойную тоску, неудовлетворение настоящим и мятежные замыслы.
   Смотреть на службу не только как на орудие, предназначенное к достижению общих государственных целей, но вместе -- как на средство делать людей безвредными и отвратить их от опасных для власти размышлений и занятий.
   Не давать простора ни частному кредиту, ни самостоятельным промышленным предприятиям, но стараться, чтобы все капиталисты сделались заимодавцами или подрядчиками казны и через это поступили в прямую от нее зависимость; ибо капитал такая же сила, как и знание, а всякая сила, при известных условиях, может сделаться страшною.
   Стараться, чтобы все вообще как можно меньше рассуждали и думали о политике, о действиях правительства, о пользах и нуждах отечества, а всякий занимался бы своим частным, домашним делом или своею службою, не простирая помыслов своих за пределы лежащей на нем ответственности.
   Поощрять театры, пляски, карточную игру, гулянье и все, что развлекает молодежь, отнимает время у мысли, а у дела силы.
   Мы ограничимся этими указаниями, считая совершенно излишним и даже невозможным перебрать все применения страха, возведенного на степень системы, к различным явлениям народной жизни. Мы хотим только определить характер общей цели внутреннего нашего управления по основным его побуждениям, и для большей ясности мы в заключение прибегнем к сравнению. Петр I и Екатерина II, почитая себя совершенно безопасными внутри России, хотели видеть ее просвещенною, богатою и могучею. В последнее же время правительство хотело только одного -- чтобы Россия была смирна.
   Тридцать лет настойчиво, добросовестно, без устали усмиряли бедную Россию, и вот, наконец, она присмирела до такой степени, что общественный дух в ней оскудел вконец.
   "Общественный дух? Это что за новость? Мы про него и не слыхивали". Общественный дух... Как бы яснее выразиться -- для русской публики? Это то же, что besprit public. Мы разумеем под этими словами живое сознание ответственного участия каждого гражданина в судьбе отечества; но мы чувствуем, что и это определение требует пояснения. Племя представляет собою, если можно так выразиться, историческую стихию. Особенности физиологические и нравственные, из которых слагается его характер, проявляются в нем только как природные свойства, как быт. Впоследствии, если это племя предназначено к историческому развитию, от встречи с другими племенами пробуждается в нем сознание его единства, общих целей, наконец, общего исторического призвания; тогда племя преобразуется в народную личность, облекается в государственную форму и заявляет свою политическую самостоятельность в отношении к другим государствам древнейшего образования. То, что мы здесь сказали в пяти строках, вырабатывается в продолжение веков, под влиянием неисчислимых исторических случайностей. Само собою разумеется, что целый народ не вдруг озаряется самосознанием; оно пробуждается, яснеет и развивается постепенно, даже не всегда прогрессивно; бывают эпохи затмения; общественные слои охватываются сознанием один за другим, и часто случается, что от неравномерного или неравнокачественного его действия на всю народную массу временно нарушается цельность народной жизни; происходит раздвоение, -- явление совершенно сходное с тем, которое мы замечаем часто в развитии отдельных лиц; часть общества отрывается от другой, иногда расходится с нею далеко, и через это общность и единство теряется, дробится во множестве частных, особенных стремлений. Но такое состояние не может быть целью правильного развития. Это -- болезнь к смерти или к укреплению и дальнейшему росту государственного организма. Целью же всех сознательных усилий должно быть преодолеть ее. Чем живее каждое сословие и каждое состояние сочувствует судьбе государства, чем ближе к сердцу каждый гражданин принимает общую пользу, общее благо и общий вред, чем менее существенного разномыслия в основных понятиях и эгоистического разобщения в стремлениях, тем ближе государство к своему идеалу, тем быстрее и свободнее в данную минуту собираются его силы и устремляются, куда нужно, тем оно крепче и прочнее. Это живое участие каждого гражданина в судьбе целого государства существенно разнится от любознательности, с которой мы следим за ходом дел в других землях, и притом разнится не только в силе и степени напряжения этого чувства, но и в самом существе его: у себя дома мы не просто зрители, а прямые участники, заинтересованные в общем ходе дел круговою порукою всех за каждого и каждого за всех. Сознание этой нравственной ответственности, которой никто сложить с себя не может, не разорвав духовной связи своей с отечеством, -- вот что составляет основу отношений граждан к государству в полном его развитии. Напряженное внимание к событиям внутренним и внешним, прямо или косвенно действующим на судьбу отечества, общая скорбь о неудачах, гласное обнаружение и прямодушное осуждение ошибок, настойчивость в раскрытии коренных причин народных бедствий, неутомимое изыскание способов к их устранению, радость в случае успеха, вечная признательность усердным деятелям, трудящимся для общего блага, беспредельная готовность на всевозможные жертвы для спасения народной чести -- все это внешние признаки, притом один от другого нераздельные, сильно развитого общественного духа, повторяем опять: живого и ответственного участия каждого гражданина к тому, что называлось у римлян res publica {Государственные дела; общественное благо (лат.).}, а у нас в старину -- земское дело.
   Теперь применим эти общие понятия к современной России.
   Восточная война, по своей цели, по существу своему, бесспорно была народна, а потому и в явлении она могла бы принять характер народной войны. Нечего и говорить, что, по отдаленности ее поприща и по самому свойству употребленных в дело средств, жители городов и сел внутренних областей России никогда бы не могли принять в ней такого деятельного участия, каким прославился наш народ при отражении двух нашествий -- 1612 и 1812 годов; но участие выражается не одним появлением партизанских шаек, и война, начатая во имя страждущих единоверцев, потом превратившаяся в оборону наших собственных пределов, казалось бы, должна была расшевелить до дна народную стихию и возбудить сочувствие в массах. Многие этого ожидали, но то ли сбылось? Имеем ли мы основание думать, что русский народ усвоил себе Восточную войну? "Да", -- ответят читатели, судящие по официальным донесениям, по корреспонденци-ям "Северной Пчелы" из уездных городов или по двум-трем письмам будто бы от простых крестьян, напечатанным в той же газете с соблюдением всех ошибок для придачи живого колорита, -- письмам, в которых столько же неподдельной народности, сколько в лубочных картинках, кем-то составляемых в Петербурге, или в так называемом народном гимне, которого и слова, и музыкальный мотив заимствованы целиком из английской песни. "Нет", -- скажут с грустью, но в один голос, все те, которые в течение последних двух годов имели случай прислушаться в разных концах России к городской и сельской молве. Народ смотрел на Восточную войну как на всякую другую войну, то есть как на общее бедствие. Он не сочувствовал ее цели, которой даже не знал или не понимал; но он питал глубокое сострадание к ее бесчисленным жертвам, и в этом чувстве -- источник обильной милостыни, которой напрасно придавали значение пожертвований. Он молился усердно, но не о достижении цели войны, а о скорейшем ее прекращении, и принял весть о мире с радостью, не спрашивая, какою ценою он куплен.
   В чем же искать причины этого равнодушия к судьбе государства? В нежелании или неумении правительства произвести одушевление в массах? Может быть, и в том и в другом; но главная и коренная причина лежит гораздо глубже; она таится в исторических условиях, которых ничья воля переменить внезапно была бы не в силах.
   Российское государство и русская земля, правительство и народ, так давно и так далеко разошлись друг с другом, что теперь они как будто раззнакомились; народ разучился понимать правительство, правительство отвыкло говорить языком, для народа понятным. Под языком мы разумеем не только выбор слов и оборотов, но и самые понятия, внушаемые слушателям или предполагаемые в них. Из одного источника истекает безграмотность языка и бесцветность мысли, господствующие в произведениях официальной литературы. Оттого последние манифесты, задуманные по-французски, со всеми двусмысленными тонкостями дипломатических нот, приспособленные к требованиям общественного мнения Западной Европы и потом пересыпанные текстами из Священного писания, достигали до народного слуха, не проникая в его душу. Ни один из них не произвел и не мог произвести впечатления полного и цельного. Представьте себе чиновника, сидящего перед снарядом электрического телеграфа на центральной станции, к которой примыкают проволоки, проведенные от разных точек; пальцы его усердно работают, перебегая по клавишам, и нет ему отдыха ни днем, ни ночью; вести и приказания, казалось, должны бы разноситься во все стороны с быстротою молнии, но -- увы! Усердный труженик не знает, что уже давно перержавели и порвались все проволоки и что его работа пропадает втуне. Вот верный образ отношений правительства к народу или, точнее, к народному духу. Между мыслью, правящей судьбами государства, и народною жизнью не достает только одного -- живого проводника. Итак, с одной стороны, правительство располагает одними вещественными средствами России как покорным и добротным материалом; оно набирает рекрутов, взимает подати, делает наряды; но нравственные, невесомые силы, заключенные в духе народном, остаются ему неподвластными. С другой стороны, народ, равнодушный к государственным событиям, принимает их как атмосферические явления, как ненастье и вёдро, и, продолжая жить бытовою, неисторическою жизнью, стоит в молчаливом раздумье, не подвигаясь ни на шаг к самосознанию. Дух общественный в народе замер.
   Происхождение и ход этого органического недуга известны всем. Он начался с Петра I и усиливался постоянно до настоящей поры. С каждым днем внешние его признаки бросаются явственнее в глаза. Этими немногими словами мы невольно затронули один из самых важных и живых современных вопросов. Мы говорим "невольно" потому, что вовсе не имеем намерения поднимать его. Если нам скажут, что преобразование России в той именно форме, в которой оно совершилось, было делом исторической необходимости, разумно сознанной; что тяжелая рука, одним ударом разрубившая живую нить исторического предания, через которую питательные соки, накопляемые прошедшим, переливаются в будущее, нисколько не поранила общественного организма; что все существенное, живое и предназначенное к дальнейшему развитию, что только имела в себе древняя Русь, спаслось и перешло под другими названиями в Россию преобразованную; что мы не оставили за собою ничего такого, о чем бы нам приходилось жалеть; что все, по-видимому, печальные последствия реформы происходят не от ее односторонности, не от излишеств ее, а, напротив, оттого, что преобразование еще не окончено и не доведено до последних его применений, -- все это мы пропустим без всякого возражения; ибо мы ничего спорного не хотим вводить в изображение современного состояния России. Пусть же все будет так, как думают самые горячие и последовательные поклонники Петра I, но мы ожидаем и от них добросовестного признания, что современное разобщение правительства с народом было последствием, хотя бы даже косвенным или непредвиденным, его великого подвига, и что пока это разобщение длится, пока не восстановится тем или другим историческим процессом цельность нашего общественного организма, пока не потечет опять полною струею народная жизнь, до тех пор и политическая роль Российского государства будет постоянно ниже его призвания.
   Мы сказали, что в народе общественный дух замер сам собою, вследствие давнишних исторических причин. В той же части русского общества, которая, оторвавшись от народа, была увлечена правительством, то есть в дворянстве, в духовенстве, в служебном сословии, гражданском и военном, общественный дух заморен сознательно.
   В продолжение 30 лет нам твердили в казенных училищах, с кафедр, в церквях, перед аналоем, что все обязанности гражданина сводятся к одному беспрекословному послушанию; что совесть нужна нам только для домашнего обихода, для руководства нашего в частном быту; что в области гражданских отношений для нее нет дела, ибо там ее заменяет другая, высшая сила, воля начальства {См. инструкцию г. Ростовцева для кадетских корпусов. (Прим. Ю.Ф. Самарина.)}, начальства безошибочного, всегда и во всем перед подчиненными правого, начальства, вдохновляемого свыше, каким-то таинственным путем. "Кто вас просит думать и толковать о войне и мире, о наших политических союзах и разрывах, об устройстве армии, о беспорядках администрации, о путях сообщения и железных дорогах? Ваше ли это дело? Рассудите сами. Это дело начальства. На то существуют министры, губернаторы, посланники и всякие генералы, а вы себе знайте свое дело: если служите -- так службу; исполняйте усердно и не задумываясь требования начальства; не служите, так занимайтесь своим домом, своим заводом, рысаками, клубом, картами; живите себе спокойно, наслаждайтесь жизнью, но помните одно: есть интерес личный у всякого человека, есть еще интерес казенный -- это у людей служащих, а другого нет и быть не должно". Эти наставления, щедрою рукою посеянные, принесли плод сторицею. Систематическое осуждение всякого проявления свободного участия к общему делу, с точки зрения казенной догматики, казенной теории государственного права и жандармской практики, приучило людей неслужащих общее дело считать для себя чужим: а в служебном сословии дисциплина заняла место совести, боязнь формальной ответственности перед начальством заглушила благороднейшие побуждения и всякое понятие о нравственной ответственности перед отечеством.
   Какие же были последствия этого воспитания? По-видимому, общество честно выполнило все то, что можно было ожидать от него в минуту испытания, и правительство осталось довольно. Мы подносили адресы, жертвовали, шли в ополчение. Так; но все это делалось по наряду или из приличия, во всем проглядывали те же знакомые побуждения, вследствие которых расхватывается в кругу подчиненных портрет обожаемого начальника, разбираются в губернских городах лотерейные билеты, раздаваемые губернаторшею, или повергается с шумом на землю при поминовении августейшего дома толпа кадетов, рассеянно внимавшая обедне.
   Все наружные признаки патриотического одушевления были налицо; но пора наконец высказать, какая правда под ними таилась.
   С трудом и напряжением, подбирая слово к слову при сочинении адресов, мы заботились не о том, как бы лучше выразить общую мысль, а как бы не сказать слишком много или слишком мало, как бы верно попасть в тон и угадать, каких именно чувств и мыслей, какого градуса патриотической теплоты желает правительство. И, естественно, выходили адресы бесцветные, натянутые, холодные, вроде риторических упражнений школьников на тему, заданную учителем, или поздравительных писем к престарелым дядюшкам и тетушкам, сочиняемых детьми по заказу дальновидных родителей. И эти адресы выдаются за голос России, и по ним будет о нас судить потомство!
   Сигналы к пожертвованиям обыкновенно подавали генерал-губернаторы и губернаторы. Приняв от них добрый совет, предводители приглашали к себе на совещание почетнейших из дворян и в тесном кружке надежнейших из своих доверителей излагали дело, как есть: "Господа, вам известно, что все губернии жертвуют; очередь дошла и до нас; нельзя нам отставать от других; конечно, времена тяжки, урожаи плохи, но что же делать, рассудите сами! Недаром говорил губернатор, что и так уже высшее начальство дивится, отчего мы до сих пор молчим. Согласитесь, неловко. Если бы была в виду возможность избегнуть этой повинности, мы бы не стали вас беспокоить; но этого нельзя, решительно нельзя. Нам остается переговорить о том, по скольку мы положим с души". Вот общий смысл убеждений, которыми лучшие из предводителей склоняли дворянство к пожертвованиям; мы говорим "лучшие", оставляя в стороне тех, которые на дворянские деньги, почти без ведома дворянства, покупали себе ордена и чины. Те же речи повторялись потом и в уездах. С купцами губернское начальство обращалось прямее и как-то фамильярнее и, чтоб избавить их от хлопот, обыкновенно принимало на себя назначение суммы пожертвования, предоставляя раскладку на волю платящих. Что ж касается до податных сословий, то с ними еще меньше церемонились, и в некоторых городах, например, в Москве, мнимо-добровольные приношения, в размерах огромных по отношению к средствам жертвователей, взыскивались с беспощадною суровостью, как военные контрибуции.
   Но самое грустное и в то же время самое назидательное зрелище, без сомнения, представили чрезвычайные собрания дворянства для выбора офицеров в ополчения. Теперь уже известно, что почти везде их назначали без разбора, без баллотировки, не справляясь ни со способностями, ни с образом жизни, ни со средствами, ни с характером будущих начальников, которым вверялась земская рать. Чувство самосохранения, проступившее в цинических формах, полновластно правило действиями избирателей, торопило их, не давало одуматься и вытесняло всякие другие заботы. Обыкновенно начиналось с того, что присутствующие приносили на алтарь отечества своих отсутствующих собратьев, потом с жадностью устремлялись на ловлю охотников. В них редко оказывался недостаток для замещения высших должностей -- начальников дружин; когда же доходило дело до низших, то выборы превращались в скандалезные торги. Не было никому отказа. Пользуясь случаем, председатели палат сбывали из своих канцелярий негодных и неисправимых чиновников; развратные, преданные пьянству помещики, с которыми никто из соседей не хотел знаться, отставные голыши, перебывавшие на разных службах и удаленные отовсюду за беспорядочное поведение, -- весь этот отсед, этот брак благородного дворянства принимался торопливо и с радостью, только бы поскорее набрать комплект офицеров. О том же, каковы они будут на службе и каково будет ратникам от таких командиров, никто и не думал. Воля начальства исполнена, формальной ответственности быть не может, и -- совесть покойна. Остальное -- дело правительства.
   Сохрани нас Бог отрицать исключения. Мы готовы допустить, что в каждом ополчении можно было бы указать несколько таких офицеров, которые принесли бы честь любому войску. Некоторые из них пошли от нечего делать, из любопытства, другие потому, что в минуты, подобные настоящей, когда надолго решается политическая судьба отечества, томительное ожидание на дальнем расстоянии от сцены действий для людей живых и восприимчивых становится невыносимою пыткою; но все же это только яркие исключения, и если бы кто вздумал составить себе понятие о целом русском дворянстве по массе офицеров, выставленных им в ополчение, тот, конечно, получил бы о нем весьма невысокое мнение.
   Замечательно, что нигде выборы не были произведены так противозаконно, недобросовестно, торопливо и с таким пренебрежением к общей пользе, как в сердце России, в столичном городе Москве, -- именно в том городе, который с 1848 года, за дурное поведение и буйство парижской черни, впал в подозрение у правительства, отдан на исправление местному начальству и вышколен им так исправно, что московское дворянство даже не решается, подобно другим, прямо от себя обращаться к правительству, а испрашивает посредничества генерал-губернатора, который, конечно, и грамотнее дворянства, и лучше самого дворянства знает, что оно думает и чувствует. Пример Москвы да послужит уроком!
   Мы коснулись действий дворянства в чрезвычайных обстоятельствах последней войны, потому что они у всех в живой памяти, и еще потому, что в такие минуты внутренние побуждения проступают яснее; но не должно думать, чтобы в мирное время, при обыкновенных обстоятельствах и в других сословиях, было лучше. Во всякое время и везде в России гражданская деятельность обществ дворянских, купеческих, мещанских и крестьянских (в казенных и удельных имениях) носит один общий характер безучастия и лжи. Везде недобросовестность в выборах, уклончивость от самых существенных обязанностей и целей, самовластное вмешательство коронных чиновников, безмолвно терпимое обществами, и мелкие интриги двух или трех частных лиц, обращающих в свою пользу равнодушие масс. А между тем, взглянув на живую сельскую сходку или на артель, свободно образовавшуюся, мы убеждаемся, что нет земли, в которой бы совещательное начало и все виды общественной организации были так сродни народному быту, как именно у нас, в России. Развернув "Свод законов", мы также должны признать, что ни одно правительство так доверчиво не опиралось на общества, ни одно не возлагало на них таких значительных требований и не открывало им такого широкого участия во всех отраслях управления, как наше правительство. Отчего же при этих условиях нет земли, где бы все общественное было так вяло, ничтожно и лживо? Причину нетрудно открыть. Мы требуем общественных выборов, общественных распоряжений и общественных приговоров, и мы боимся общественного духа, мы преследуем его и поспешно заглушаем самое скромное его обнаружение. Таким образом, мало-помалу общественные права превращаются в тягостную повинность, а действия общественные -- в мертвую обрядность. Само правительство, не находя орудий и поддержки, для него необходимых, вынуждено бывает произвольным вмешательством своей власти указывать, предписывать, изменять и доделывать то, на что не достает усердия и доброй воли в обществах. Этим вмешательством, разумеется, еще более искажается самый смысл общественных учреждений, и практика, вопреки духу законодательства, безнаказанно попирает ногами все ограничения и формы, стесняющие самовластие. Прочтите устав сельского управления в казенных имениях и посмотрите, как он применяется!
   Исключительная заботливость об устранении формальной ответственности и безучастие совести в области гражданских отношений еще ярче проявляется в передовых рядах служебного сословия, во всех ведомствах. Министр, покровитель народного просвещения, пожимая плечами, притворяет двери в университеты; изгоняет низшее купечество из гимназий; кряхтя, упраздняет кафедру за кафедрою; вычеркивает иные года из русской истории; отнимает у публики писателей, которыми гордится отечество; склоняется перед безумною цензурою, его самого приводящею в трепет, и остается на своем теплом месте. Он -- только исполнитель высшей воли, и совесть его покойна; а что уровень народного просвещения, видимо, опускается -- это не его печаль. Другой, светлое око правосудия, подвергает уголовной ответственности, как клеветника, бедного помещика за то, что в конфиденциальном письме к своему предводителю он упомянул о каких-то плутнях чиновников шоссейного ведомства {Дело псковского помещика Окунева, начавшееся после ревизии сенатора Пейшурова. (Прим. Ю.Ф. Самарина.)}; тот же министр, блюститель законности, сочиняет обвинительный акт против председателей нескольких гражданских палат за то, что они не успели к произвольно назначенному покойным государем сроку окончить всех гражданских дел о долговых взысканиях, и, будучи внутренне убежден в их невинности, настоятельно предлагает Сенату отдать их под суд. Он также действует не от себя, а руководствуясь чьими-то высшими видами, и потому он чист и прав. Третий, объявив циркулярно при вступлении своем в должность, что он считает важнейшим своим призванием оберегать права дворянства, на другой день объявляет указ, которым все мелкопоместные дворяне подчиняются обязательной службе, как в западных губерниях; а на третий, без следствия и суда, ссылает дворянина на безвыездное житье в деревню. Чем же он виноват? Его дело выполнить в точности, что приказано, а за нравственное действие этих распоряжений на всю Россию он не отвечает. Главнокомандующий, против своего убеждения, без всякой надежды на успех, зная, что он ведет вверенное ему войско на неизбежное поражение, дает сигнал к атаке неприступной высоты {Дело на Федюхиных высотах и на Черной. (Прим. Ю.Ф. Самарина.)} и омывает себе руки. Не он задумал это несчастное предприятие, за пролитую кровь начальство с него не взыщет, а затем какая же еще ответственность?
   Припомните теперь 1812 год, настроение тогдашнего общества, одушевление дворянства, могущество общественного мнения, вдохнувшего решимость в сердце императора Александра I, и сравните, что было тогда, с тем, что совершалось в наших глазах. Справьтесь хоть в Записках Дениса Давыдова, каким глазами русские офицеры после Тильзитского мира смотрели на французов, и прочтите в нынешних газетах, как весело пировали и потчевали друг друга шампанским русские и французы после Парижского мира, и где же -- на развалинах бывшего Севастополя, в виду могил Корнилова, Истомина и Нахимова. Сравните манифесты Шишкова с манифестами графа Блудова, сравните Меншикова с Барклаем, Горчакова с Кутузовым, Закревского с Ростопчиным, и вам представится осязательно, что значит оскудение общественного духа. Вы измерите одним взглядом, насколько обмельчали у нас личности, насколько в нас всех убыло свойств, дающих нам право называть себя нациею.
   Мы указали на корень внутреннего недуга, разъедающего наш общественный организм. Все прочие наши болезни и язвы, как, например, громадное развитие бесстыдного взяточничества, господство сознательной лжи в отчетах, донесениях, проповедях, приказах, пренебрежение к законам, устремление законодательной деятельности на мелочи и преднамеренное уклонение ее от существенных, но трудных задач, недостаток честного и добросовестного труда в рассмотрении самых важных предметов, отсутствие изобретательности и всякой инициативы в управлении, -- все это наружные последствия коренного зла. Против него-то должны мы действовать с последовательною твердостью, отказавшись заранее от надежды на скорое выздоровление, ибо недуг запущен, и никогда не теряя из виду, что все наши внутренние соки требуют очищения. Со временем, когда освежится весь организм, болячки и струпья, его покрывающие, сами собою заживут и затянутся; залечивать же их теперь, потому что они колют глаза, действовать наружными, паллиативными средствами, не касаясь внутренней причины болезни, было бы делом и безумным, и неблагодарным. Но где ж искать врачевания? Какое указание для будущего почерпнем мы из печальной картины настоящего? Этого естественного вопроса мы не можем оставить без ответа и потому постараемся в возможно коротких словах представить положительные выводы из всего нашего обозрения.
   Придерживаясь того же порядка, обратимся опять к внешней политике.
   Политика России должна быть не консервативная и не революционная, а русская. Иными словами: она должна служить не отвлеченному политическому началу, а историческому призванию России как земли православной и славянской, поставленной Провидением во главе славяно-православного мира. Это -- единственная, твердая и неподвижная цель нашей политики; все остальное имеет в ней только второстепенное значение как средство.
   Историческое призвание России принадлежит ей одной, ей исключительно; между европейскими державами, как это ясно доказали последние события, у нас нет друзей, потому что нет ни с одною из них в существе тождественных интересов. Итак, ни родственные связи, ни наружное сходство государственных учреждений, ни выгоды других держав, ни так называемое равновесие Европы, которым мы так долго дорожили, не понимая всей пустоты этой формулы, не должны нас связывать. По если нет у нас друзей, то могут быть союзники. Мы можем сближаться и действовать заодно с другими державами, когда второстепенные цели нашей политики будут совпадать с их целями. Не теряя ни на минуту из виду нашей главной, неподвижной цели, не принося ее в жертву ничему и никому, мы свободно можем избирать средства и не должны ни пренебрегать, ни гнушаться никакими союзами. Напротив, мы должны их искать везде. При политике самостоятельной в основном ее направлении все нам годятся в союзники: Англия против Франции, Франция против Англии и Австрии, Америка против западных морских держав, даже Австрия против Франции или Пруссии, граф Буль и папа, так же как и Кошут и Маццини.
   Если наша внешняя политика должна быть выражением исторических преданий русской земли и, так сказать, продолжать в настоящем живой след народной истории, то орудиями и представителями ее должны по преимуществу быть люди русские. От иноверцев и иностранцев, связанных подданством с Российскою империею, но которым чужда русская земля и ее вера, было бы несправедливо ожидать и требовать того, что могут понять, полюбить и сделать только русские люди. Последуем примеру других держав. Англия не отправит от себя послом в Париж ирландца-католика, Австрия не назначит своим представителем при иностранном дворе православного славянина. Только мы любим наполнять список наших дипломатов немецкими именами, и это не послужило нам впрок.
   В отношении собственно к России правительству предстоит увериться единожды навсегда, что оно имеет дело не с завоеванным краем, готовым к восстанию, а с землею, признающею власть его бесспорно и свободно. Откинуть этот вечный страх и трепет, привитый к нему извне, питаемый видом беспорядков, в которых мы не причастны, очистить свою душу от эгоистической заботливости об охранении каких-то особенных интересов власти и убедиться, что возрастающее просвещение, богатство и могущество России не ослабит и не подорвет, а, напротив, усилит правительство. Понять, что если русское самодержавие в общественном сознании не должно смешиваться с деспотизмом, отжившим свой век на Западе, то, с своей стороны, и правительство не должно увлекаться обманчивым сходством и заподозривать русское народное начало в революционном демократизме, -- а потому не мешать сближению высших слоев общества с народом, в каких бы, по-видимому, странных формах это сближение не начиналось; но, напротив, поощрить его облегчением перехода из одного состояния в другое и изысканием мер к упразднению крепостного права. Последнее есть дело настоятельной необходимости.
   Признать значение общественного мнения и дать свободу его обнаружению. Полюбить правду, выслушивать ее терпеливо, как бы она горька ни была, и беспощадно преследовать ложь, эту ложь сознательную, преднамеренную, гнездящуюся во всех закоулках официального мира. Убедиться, что не лишение чинов, не ссылка в Сибирь, а гласное осуждение есть самый страшный бич для злоупотреблений всякого рода, и добросовестное указание на неудовлетворенные потребности или на сделанные ошибки принимать не с угрозами, как оскорбление Величества, а с благодарностью, как признак любви к добру и России. Понять, что для каждого русского Россия есть отечество, а не вотчина русского государя.
   Что ж касается до нас всех, не участвующих в действиях правительства, до нас, русских и подданных русского государя, то мы не должны воображать себе, что великое дело оживления народного духа могло совершиться одними законодательными и административными мерами. Мы смотрели до сих пор со стороны, из своего угла, на судьбу России, и в этом наш общественный грех, грех действительный и вольный, в котором напрасно бы мы стали искать себе оправдания. Напротив, должны начать с того, чтобы простить от души и предать забвению все то, чем бы мы могли извинить наше долголетнее безмолвие. Не будем поминать лихом усопших за их безгрешные заблуждения; не будем мстить в настоящем за прошлую невольную неправду. Не будем говорить: "Куда нам мешаться не в свои дела, ведь нас никто не спрашивал, нам было приказано молчать и улыбаться, -- авось и теперь обойдутся без нас, -- а коли худо, на себя ж пеняйте!".
   Нет, мы не посторонние и безответственные зрители, созванные для того, чтобы хлопать в ладоши. Другое говорит нам совесть, другого требует время. Где бы мы ни стояли, высоко ли, низко ли, мы должны теперь почувствовать, что польза и честь России есть наше общее дело и личное дело каждого, что наступила пора безропотно обратить на служение отечеству не только руки, ноги и карманы, но совесть, мысль и сердце и что кто теперь будет таить про себя усмотренную им ошибку или не откроет ясно сознанного им вреда, тот примет на душу такой же стыд, как если бы он сошел до времени с севастопольского бастиона.
   Эти желания и надежды, мы знаем это наперед, многих приведут в ужас, -- знаем и не смущаемся. В последнее время столько совершилось неожиданного с нами, что, может быть, произойдет неожиданная перемена и в нас самих, в нашем образе мыслей. Нет, не пропадет даром горький, кровавый опыт этих двух годов; не сдвинутся опять разбитые тучи недоразумений и предубеждений, столько лет над нами висевшие. Старая система, что б ни говорили, осуждена окончательно падением нашей военной славы, утратою нашего политического первенства. Поймите это, ради Бога, и не думайте продолжать ее. Что было при императоре Николае добросовестным, безгрешным заблуждением правительства, извинительным потворством запуганного общества, теперь, после Парижского мира, было бы признаком неисцельного ослепления, с одной стороны, преступного равнодушия -- с другой.
   

КОММЕНТАРИИ

   Впервые (без купюр): Самарин 1997. С. 74-88. Публикуется по этому изданию. Подлинник: НИОР РГБ. Ф. 265. Карт. 223. Ед. хр. 8. Л. 1-47 (наиболее полный вариант, сохранившийся в рукописной копии, с правкой Ю. Ф. Самарина).
   Первая и единственная попытка опубликовать статью была предпринята в 1891 г. профессором Московского университета П. С. Тихонравовым в "Сборнике общества любителей российской словесности на 1891 г." (М., 1892). Но по цензурным соображениям статья была вырезана из сборника, и почти все экземпляры ее уничтожены. Один из сохранившихся экземпляров статьи находится в РГБ среди книг, ранее принадлежавших профессору университета Н. И. Стороженко.
   Статья была написана в 1856 г. <...> Понимая, что статья не может быть напечатана в России, Самарин решил передать ее А. И. Герцену для помещения в "Голосах из России". Об этом свидетельствует запись П. Ф. Самарина на первой странице рукописи: "Эта рукопись передана была Ю. Ф. князю М. А. Оболенскому для доставления Герцену, но до Герцена она не дошла" (Самарин 1997, с. 245).
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru