Евгений Салиас. Сочинения в двух томах. Том первый
Историческая проза
М., "Художественная литература" 1991
Вступительная статья, составление и комментарии Ю. Беляева
I
Верстах в тридцати от города Кирсанова, в глухом месте, с трех сторон окруженном дремучим лесом, стояла усадьба Кузьминка. Барский дом и надворные строения помещика средней руки отличались тем, что были совсем новые, как бы с иголочки.
Кузьминка не была старинным родовым имением. Два года тому назад на этом же месте был лишь поселок в четыре двора и полная лесная глушь, где зимою бродили волки стаями.
Капитан пандурского полка в отставке, Кузьма Васильевич Карсанов, купил у товарища по полку пятьдесят душ крестьян и стал строиться, но не там, где была деревня, а в шести верстах от нее, на клочке земли, принадлежавшем к тому же имению и где был выселок в одиннадцать душ.
Здесь пандурский капитан быстро выстроил дом и службы, разумеется, умышленно выбрав глухое место. Обстоятельства его жизни сложились так, что он искал полного уединения.
Пандур, сделавший три кампании, отличавшийся во всех встречах с неприятелем, а дрался он и с немцем, и с туркой, и со шведом, был два раза ранен и уже пятидесяти шести лет вышел в отставку. Разумеется, Кузьма Васильевич -- бравый офицер, воин по призванию и склонностям характера, остался бы служить царице до последнего издыхания, если бы в его жизни не приключилось нечто чрезвычайное.
Всю свою жизнь капитан учил солдат военному артикулу, почти всю жизнь воевал, начав военное поприще еще во дни императрицы Елизаветы, и ни разу за всю свою жизнь не позволил себе увлечься чем-либо посторонним военному делу. Что касается до женщин, то они для капитана совсем не существовали. Когда ему говорили про прекрасный пол, он отвечал, брюзжа:
-- По-моему, его бы звать "подлый пол"!
И капитан горячо доказывал, что все гадости на свете происходят от женщины.
-- Кабы не баба -- на земле бы рай был, как на то указывает Священное писание.
-- Что вы! Что вы! Откуда вы это взяли? -- изумлялись собеседники.
-- Посудите,-- объяснял Карсанов совершенно серьезно.-- Первая же уродившаяся на свете женщина -- наша праматерь Ева, как только ступила первый шаг в раю, так сейчас же с чертом связалась. Сказывается в Священном писании, что якобы это был змий. Это так... иносказательное повествование. Это был ее приятель, с которым она мужа обманывала. За это ее Господь и выгнал вместе с супругом из рая, иначе сказать, рай исчез, и они просто очутились на земле.
Когда капитану доказывали, что в те поры, помимо Адама, не было ни единого другого человека на свете, то капитан объяснял:
-- Я же вам и не говорю, что это был человек, а черт в виде молодого человека. И вот от него-то Каин и родился, от него-то и пошло в мире зло. Второй сын был от Адама. И вот хорошие люди -- потомки Авеля, дурные люди -- потомки Каина. И в этих двух потомствах добро и зло и борются между собой.
Целая история, даже целая теория имелась у Карсанова на этот счет. Впрочем, не он сам ее придумал, а передавал со слов своего друга, одного архимандрита.
-- Нет на свете ни единой женщины честной, нет ни единой супруги верной. Все в праматерь свою! -- добавлял капитан.
Когда Карсанову было уже за сорок лет, он был извещен, что его товарищ и друг, убитый на войне, назначил его по завещанию своим душеприказчиком да вдобавок опекуном дочери-крошки лет двух.
Делать было нечего. Пандур занялся делами и девочкой-сиротой. Разумеется, он оставался в полку и заглазно управлял ее маленьким именьицем в Воронежской губернии, а ее самое тоже заглазно передал на воспитание и попечение своей дальней родственнице. И только спустя десять лет, посланный по делам службы в Воронеж, он заехал поглядеть на свою питомицу.
Двенадцатилетняя девочка удивила капитана. Она была и красива, и умна, и бойка удивительно, только чересчур мала. Ей казалось лет семь или восемь, так что если еще и подрастет немножко, то все-таки будет карлицей.
Однако, прожив месяц у родственницы, старик пандур привязался к сироте. Вернувшись в полк, он чаще писал старухе, чаще справлялся о питомице, а через два года опять поехал в Воронеж уже исключительно за тем, чтобы поглядеть, подросла ли маленькая Аннушка. Оказалось, что девочка подросла, стала еще красивее и умнее и еще бойчее. Но ростом... чуть не бирюлька!
В этот приезд Карсанов пробыл месяца два и окончательно привязался к Аннушке, не отходил от нее ни на шаг, но, однако, странное, не отеческое чувство овладело им.
За несколько дней до того, как приходилось снова возвращаться в полк, семидесятилетняя старушка-родственница объяснила Кузьме Васильевичу, что ему придется озаботиться судьбой питомицы больше, чем когда-либо: придется ее взять к себе.
-- Зачем, матушка сестрица?
Капитан всегда величал так родственницу. Старушка объяснила:
-- Я умирать собираюсь, и скоро. Стало быть, лучше бы вам ее с собой теперь же взять.
На решительный отказ Карсанова старушка настаивала, говоря, что с кем же девочка останется, когда она помрет. Капитан объяснил старушке, что она может еще прожить смело лет десять--пятнадцать. Старушка обиделась:
-- Что же ты меня за лгунью, что ли, почитаешь? Говорю я вам, через неделю Богу душу отдам. Я, слава Богу, никогда во вралихах не была.
Капитан перестал спорить, но все-таки продолжал собираться в дорогу. Видя это, старушка настояла, чтобы родственник обождал до следующего вторника.
-- Да зачем, матушка сестрица?
-- А затем, батюшка братец, что под вторник или в самый во вторник на заре я помру. Ты меня похоронишь, а Аннушку с собой увезешь поневоле.
"Ну, старуха,-- думал капитан,-- упряма!" Нечего делать, пришлось остаться Карсанову до вторника, надеясь, что старуха его не заставит ждать опять своей предполагаемой смерти до следующего вторника и что можно будет выехать. Однако Карсанов ошибся.
Пришел вторник. Старушка была в добром духе и после полудня, сидя и вышивая в пяльцах, кротко пересмеивалась с сидевшей около нее девочкой. Обе они были заняты важным делом: работали наперегонки. Аннушка наматывала клубок шерсти, а старушка доканчивала какой-то листок по канве. Ради шутки они условились, что кто кого перегонит, выиграет крымское яблочко. Бойкая и шустрая Аннушка спешила из всех своих сил размотать шерсть, чтобы обогнать бабушку и получить румяное яблочко, соблазном лежавшее на столе.
-- Готово! -- воскликнула она наконец, вскочив с места и держа клубок над головой.
-- Умница! -- произнесла твердо старушка.-- Но вот... Вот и у меня...-- тише сказала она, выпрямляясь от пялец и прислоняясь к спинке своего кресла.
Аннушка поглядела... И действительно, зеленый листик был тоже окончен.
-- А все-таки же я первая! -- вскрикнула она. Бабушка ничего не ответила. Аннушка испугалась:
"Неужели бабушка надует, заспорит!"
-- Ведь я? Я? -- опять спросила девочка, но бабушка продолжала сидеть молча и глядеть на нее какими-то чудными глазами. Потом она склонила голову набок, да как-то удивительно. Голова все повисала и повисала и так совсем повисла, что ухом почти легла на плечо.
Старушка доказала в последний раз, что никогда в вралихах не была.
После похорон волей-неволей капитан, смущаясь, все-таки взял питомицу и с ней вместе выехал в полк.
II
Поселившись вдвоем в маленьком городке, где стоял пандурский полк, Кузьма Васильевич и крошечная Аннушка зажили весело и обожали друг друга. Капитан в питомице души не чаял, она же любила его не меньше своих кукол и звала "Кузинькой", причем целовала его всякий день столько же, сколько и свою любимицу, фарфоровую Машу во французском платье, которую ей выписал капитан из Москвы, уплатив целых десять рублей. Недаром Маша на корабле в Питер приехала и оттуда в Москву попала.
Не прошло, однако, и году, как Карсанов получил свой "абшид", но по собственному желанию. Он выехал с питомицей в дальний путь, через месяц был в городе Кирсанове и уже покупал маленькое именьице. Капитан решил, что ему, Карсанову, надо жить в Кирсанове или поблизости. Но здесь произошло главное событие его жизни: он женился на своей питомице, которой еще не хватало двух месяцев до полных пятнадцати лет.
Когда Кузьма Васильевич разъяснил Аннушке, каким способом она может его осчастливить, и сделал ей предложение, то она бросила куклы и прыгала чуть не до потолка. Выйти замуж, да еще вдобавок за "Кузиньку", ей представлялось таким веселым, таким прелестным, что занятнее, конечно, ничего не выдумаешь.
-- А долго это будет продолжаться? -- спросила она.
-- Что такое?
-- А вот, наша свадьба?
-- Самая свадьба около часу.
-- А потом я долго буду вашей супругой?
-- Всю жизнь.
-- И меня барыней будут звать, Анной Семеновной?
-- Понятное дело.
-- И тоже на всю жизнь?
-- Тоже.
-- На всю жизнь! -- воскликнула Аннушка и стала прыгать еще пуще.
Справив скромно свою свадьбу в городе Кирсанове, капитан занялся устройством своего будущего местожительства. Стройка пошла быстро, и осенью он уже переехал в новую усадьбу, при которой только еще не было служб.
И вот теперь минуло уже почти два года с тех пор, что капитан женился на пятнадцатилетней девушке, которой тогда на вид можно было дать и двенадцать. Теперь Аннушка стала немножко повыше и немножко круглее, но все-таки по своей миниатюрности с трудом могла в глазах всякого почесться замужней женщиной. Диковинно она была мала.
Однако за эти два года много воды утекло. Анна Семеновна начала скучать среди леса дремучего, изредка плакать и убиваться, собираясь бежать то в монастырь, то на край света, а чаще всего в прорубь речки за садом. Капитан волновался, тревожился, боялся этих угроз, так как притворства в Аннушке не было. И несмотря на то, что он был страшно ревнив, он решился несколько раз выехать с женой из своего гнезда в Тамбов, а два раза в Москву и, наконец, однажды обещал жене вскоре собраться к святым угодникам в Киев помолиться о даровании им потомства.
Эти путешествия перевоспитали маленькую капитаншу, принесли ей пользу, а капитану один вред, ибо после каждого путешествия Аннушка еще более скучала в усадьбе среди леса. Понятно, что она кое-что сообразила, сначала неясно, потом яснее, и стала досадовать на себя. Вспоминая, как прыгала она при известии, что выйдет замуж за Кузьму Васильевича и станет барыней, она понемногу пришла к раскаянию, пеняла на него и на себя, а вскоре начала втихомолку плакать горько и неутешно. Теперь она уже отлично поняла все, понимала, что не только не следовало ей никогда выходить за Кузьму Васильевича, но и ему, старику, не следовало и даже грех было на ней жениться, будучи на сорок лет старше ее.
Состоявшаяся среди лета поездка в Киев подлила масла в огонь. Не до молитвы было Аннушке. И наконец, к довершению всех зол, особый случай, по дороге из Киева обратно домой, окончательно пересоздал капитаншу, если не совсем с ума свел. Да и было отчего...
Верстах в семидесяти от Киева они должны были остановиться поневоле на станции среди степи. Тут было много народа, съезжих с двух концов дворян. Все застряли. Лошадей почтовых никому не давали, так как ожидался проезд главнокомандующего русской армией по пути в пределы турецкие. Ехал сам светлейший князь Григорий Александрович Потемкин!
Капитанша несказанно рада была увидеть знаменитого вельможу, про которого муж много и часто рассказывал ей. Сам Карсанов был тоже очень доволен нежданным случаем представиться и даже представить жену, благодаря исключительной обстановке и особым, все упрощавшим обстоятельствам. В маленькой деревушке среди степи какой же может быть этикет?
И действительно, при появлении на станции именитого и славного любимца государыни, заслуженный пандур не только представился с женой, но был обласкан вельможей и приглашен в числе прочих проезжих дворян к столу, то есть к завтраку, который был, конечно, сервирован так, как если бы все находились в Петербурге, а не среди степи. Не только дивная посуда и серебро явились, как по манию волшебника, не только угощение было по-царски роскошно, но даже всякие редкие заморские вина полились рекой. Недаром за экипажем вельможи двигалась целая вереница фургонов с прислугой и провиантом. Но этого мало. Светлейший почему-то посадил около себя именно капитаншу, и угощал ее предпочтительнее, и любезничал с ней сугубо.
Старый пандур, как ревнивец от природы, сидя несколько в отдалении, приглядывался и краснел от удовольствия, но и от боязни, что жена будет очарована. Он, конечно, не знал, да и никто на его месте не мог бы предположить, что вельможа, падкий на прекрасный пол, остановился здесь лишних два-три часа исключительно затем, чтобы полюбезничать с женщиной-крошкой. А крошка эта именно сразу ему сильно приглянулась своей редкой миниатюрностью, и он ее прозвал уже тотчас "пандурочкой".
Впрочем, в данном случае ревновать было нельзя -- и неудобно, и бессмысленно. Благосклонность вельможи не могла быть истолкована в дурную сторону, так как через час-два вельможа двинется далее, по пути... чуть не на край света, во всяком случае на край России, к границе Турции.
Приближенные князя знали и понимали больше пандурского капитана и крошечной капитанши. Они знали, что завтрак на этой станции не предполагался и что его вдруг по нежданному приказу кое-как с трудом состряпали. Но близкие люди, и свита, и прислуга, давно привыкли к своему обожаемому князю и ко всем его "чудесам". Сегодня он из-за прихоти всех и все кверху ногами перевернет, а завтра сам удивится и спросит:
"Что такое приключилось? Кто таковое приказал? Я же?! Да что вы на меня все поклепы взводите! Идолы!"
И приближенные сообразили, конечно, тотчас, что красивая и крошечная не то женщина, не то куколка, оказавшаяся семнадцатилетней капитаншей, женой пандурского офицера с шестым десятком лет на плечах, заинтересовала среди тоски и однообразия дальнего пути их всевластного и прихотливого повелителя.
-- Вот так пандурочка! -- воскликнул он.-- Никогда еще такой крохотули не видал. Тринадцать лет дать нельзя. Подавать завтракать. Поспеем. Турка от нас не уйдет!
И около станционного дома на лугу вдруг состоялось пирование. Всех дворян позвали к столу, но "стола" не было, ибо такого большого, на тридцать человек, никогда в этих краях и не бывало. На траве были разостланы ковры, и все уселись кругом, как кто мог удобнее и вежливее.
-- Не бойсь, государи мои! -- восклицал весело хозяин, радушный и приветливый.-- Не стесняйте себя... Турки завсегда так кушают... Ноги под себя, а не набок. Вот так...
Приглашенная Анна Семеновна Карсанова, сидевшая на ковре около могучей фигуры князя, казалась совсем такой куколкой, которую он мог бы легко спрятать у себя за пазухой. Долго ли продолжался завтрак и что говорил ей вельможа, как и о чем он шутил, капитанша не помнила, потому что была как в чаду.
Она очнулась вполне только тогда, когда все, как наваждение какое-то мимолетное,-- вдруг исчезло из глаз ее, а сама она сидела в тарантасе около мужа... А кругом была пустота, голая степь.
Где же этот красавец великан, его чудные глаза и чудный голос, проникающие в сердце, волнующие его какой-то еще не изведанной сладостью. Неужели это больше никогда не повторится? Да и было ли оно?
Встреча с именитым вельможей, который обладал даром очаровывать всех женщин без исключения, разумеется, сделала то, что пандурочка, вернувшись в свою глушь -- в Кузьминку, среди дремучего леса, окончательно стала чахнуть. Она стала жить воспоминаниями о своем путешествии в Киев и завтраке с вельможей. "Он и Кузьма Васильевич?!" -- думала и восклицала она наедине.
Разумеется, теперь она знала уже верно, что ее собственное существование -- каторга. Остается ей лишь одно: скорее руки на себя наложить.
И это случилось бы, если бы не появилась старая Макарьевна, толстая и здоровенная женщина, вольноотпускная, побывавшая в Москве в нянях, и такая умная, перед которой Кузьма Васильевич сам пасовал. Видавшая всякие виды, знавшая, как люди живут на свете, Макарьевна рассуждала не хуже любой важной дворянки-помещицы.
Себе на шею и как на грех нанял ее теперь капитан в Тамбове, чтобы супруге было с кем душу отвести в беседах. И Аннушка немного ожила.
За одно только слово сразу полюбила она старуху. Макарьевна сказала ей как-то вскоре по приезде, что Кузьма Васильевич Аннушке не в супруги годился бы, а в дедушки. За этакое золотое слово капитанша, конечно, через полчаса уже висела у нее на шее и целовала ее морщинистые щеки.
Вскоре она стала обожать старуху, и обе с первых же дней не расставались ни на минуту.
Однако Макарьевна сумела так себя поставить в доме, что если барыня Анна Семеновна ее обожала, то и барин Кузьма Васильевич тоже ее полюбил. Впрочем, Макарьевна старалась всегда поглядеть, хорошо ли и плотно ли приперта дверь их комнаты, где она с молодой барыней беседовала шепотом и толковала обо всем том, что творится на свете, и о том, как добрым людям на белом свете жить следует.
Эти беседы шестидесятилетней старухи с молодой женщиной кончились тем, что обе печаловались, как мудрена ее, Аннушкина, жизнь. Но поделать ничего нельзя. Руки на себя наложить -- глупо и рано. Надо другого какого выхода ждать. Жизнь всю так прожить нельзя. Все равно от тоски зачахнешь и на тот свет уйдешь. Надо терпеть и ждать. Может, что и навернется. Мало ль что на свете приключается. В сказке не рассказать, что наяву, глядь, потрафилось... Таково просто, а миру на аханье.
Однако Анна Семеновна все-таки постоянно, раза по два в неделю, чтобы душу отвести, грозилась мужу утопиться в той проруби на реке, где для хозяйства воду берут.
III
Не в русских пределах, хотя в единоверной Руси-стране, ярко белеется и будто блестит маленький городок без садов, без растительности кругом, утонувший среди голой степи, раскаленной солнцем, кажется одиноким, затерянным, как корабль среди моря. Но если пустынно все кругом, то в самом городке многолюдство, движение. Вид городка совершенно необычайный, каким он не может быть всегда, а может быть только временно, вследствие чрезвычайных обстоятельств.
Действительно, обстоятельства эти незаурядные -- война.
В городке главный штаб победоносной армии. А какой и чей штаб? Главнокомандующего князя Потемкина.
В небольшом, но все-таки самом большом доме городка теснится, движется и суетится настоящий муравейник, но не серый, а яркий, сияющий, всех цветов радуги, и блестит в лучах солнца, пылающего над окрестностью и всей южной страной.
Десятки и даже вся сотня разнообразнейших мундиров придает этой суетне особый отпечаток чего-то высокого, едва достижимого для всех обывателей. Еще серее, убожее кажутся эти обыватели, в числе которых нет русских. Тут и турки, и молдаване, и евреи.
В уютной комнате этого дома лежит на диване в одном легком халате из шелковистой ткани большой и грузный человек с босыми ногами, с обнаженной грудью и с голыми руками, потому что рукава по плечи засучены.
Уже дня четыре валяется он так...
Жара и духота измучили его. Но главное не в этом. На него напала обычная периодическая хворость. Имени ей нет, и назвать ее нельзя, объяснить тоже нельзя, можно только рассказать. Хворость в том, что нигде не болит, тело здорово, но дух томится, изнывает. Если болит что, так разве сердце, да и не болит, а болеет о себе, о других, обо всем мире.
"Не стоит жить на свете! Все суета. Марево! Умереть страшно, а то ни за что бы жить не стал. Люди глупы и злы; друзья -- одни предатели; враги неумолимы и беспощадны. Одна надежда на нее, да и она -- человек. И она -- самодержица над миллионами, сама подвластна невидимке -- клевете. Не стоит жить и, пожалуй, лучше умереть! Стоит прожить еще самую малость, чтобы успеть уничтожить полумесяц, выгнать турок из Европы, снова назвать Константинополь Царьградом и, отворив его русским войскам, положить основание новому византийскому царству с новым царем Константином, ее внуком, теперь младенцем. Только из-за этого и стоит еще немного прожить, а то бы сейчас умер с охотой".
Так рассуждает, хворая, тоскуя и мучась духом, всемогущий вельможа, Григорий Александрович Потемкин. От этой хворости нет лекарств. Надо обождать, чтобы немощь сама прошла.
Между тем, пока валяется он на диване, все стало кругом, нет ответа ни на какой важный вопрос. Из дома не выходит и не уезжает ни один курьер, тогда как этих курьеров во многих местах ожидают с нетерпением. Даже иная осажденная крепость неприятельская еще держится, еще не взята штурмом, потому что Григорий Александрович думает о том, что не стоит жить.
В соседних комнатах, в маленькой зале, на лестнице и вокруг крыльца на улице, вся эта залившая домик толпа, пестрая, разноцветная, золотая и серебряная, кишит муравейником, рассуждает вполголоса, или шепчется, или только переглядывается. И у всех на языке, у всех даже на лице только один вопрос:
-- Ну, что?
И у всех только один ответ:
-- Все то же...
-- Не прошло еще?
-- Нет, не прошло.
-- Что сказывают?
-- Сказывают, еще денек-два протянется, не больше.
Четвертые сутки тоже прошли так же, но на пятый день около полудня Григорий Александрович глядел еще суровее, но менее грыз ногти, реже вздыхал тяжело, а главное -- приказал подать чулки и туфли. Стало быть, он не будет больше лежать, а будет сновать по своей комнате. Это начало выздоровления. Будет еще один "встряс", быстрый и бурный, как всегда, но зато уже как последнее проявление хворости. Этот припадок, или "встряс", как выражаются приближенные, всегда внезапен, всегда разный, но равно странный или даже диковинный, иногда совершенно непонятный для окружающих. Для глупцов этот финал безыменной хворости -- самодурство прихотника, но для умников загадка, задача.
Наступил шестой день.
-- Приказал подать одеваться!
-- Одевается! Одевается!
-- Прошло. Прошло. Слава Богу!
Слова эти облетели домик, достигли крыльца и побежали по улицам городка. И все ожило. Все просияли.
Одевшись, князь сел в любимое кресло, приехавшее вслед за ним из Петербурга. Он задумался, но лицо было ясное.
И через полчаса закипела работа, начались доклады, приемы, приказы, подписи и распоряжения государственной важности. Уже в сумерки, сбыв дело с рук, князь вдруг ухмыльнулся и приказал:
-- Позвать Девлетку!
Офицера князя Девлета-Ильдишева не оказалось в зале. Посланный разыскал офицера на дому, где он обливался в сарае ключевой водой. Молодой человек, лет двадцати пяти, с удивительным искусством в пять минут оделся в полную форму -- привычка великое дело -- и чуть не бегом пустился к дому главнокомандующего. Не прошло, конечно, полчаса после требования вельможи, как камердинер уже докладывал ему:
-- Князь Девлет-Ильдишев.
Между тем молодой князь в зале, окруженный кучкой офицеров и двумя генералами, любезно кланялся и здоровался. Его все знали, все любили, потому что, добрый малый сам по себе, он, вдобавок, с некоторых пор начинал как будто делать быструю и блестящую карьеру. Все замечали, что главнокомандующий все более его к себе приближает и молодой князь становится будто любимцем.
Впрочем, этому офицеру как бы пристало быть фаворитом высокопоставленного лица или даже временщика. Если, указав на него, объяснить, что он фаворит всемогущего вельможи, то никто бы не удивился, и это благодаря только наружности молодого человека.
Князь Девлет-Ильдишев был настоящий типический красавец христианско-мусульманских пределов, то есть кавказец по происхождению. Будучи сыном и братом двух знаменитых красавиц города Тифлиса, он не уступал им обеим ни в чем, скорее делал им честь. Оригинальный, строго правильный профиль, чистый, матовый цвет лица, гладко выбритого, чудные черные глаза с синими белками, красивое сложение и стройность, наконец, что-то приветливо-доброе и правдивое во взгляде и улыбке -- все делало из князя Девлета настоящего красавца.
Через минуту офицер стоял уже навытяжку у дверей комнаты, где сидел в креслах главнокомандующий. Потемкин смотрел на офицера молча и весело улыбался. Ему нравился этот молодой, красивый и изящный кавказец, вдобавок ловкий и сметливый, отлично исполняющий всякого рода поручения.
Видя довольное и веселое лицо князя, офицер выговорил, тоже улыбаясь:
-- Что прикажете, Григорий Александрович?
Это обращение, часто поражавшее окружающих и свидетельствовавшее о близости отношений главнокомандующего к офицеру, было, однако, результатом простой случайности и простой прихоти.
Однажды, случайно, князь приказал офицеру никак не титуловать его, так как это замедляет всякий разговор, да, наконец, и надоедает слуху. Он приказал ему говорить просто "Григорий Александрович", без всяких титулований и даже избегать повторять слишком часто и имя с отчеством.
IV
Князь, помолчав и подумав, заговорил:
-- Скажи, Девлетка, я знаю, ты -- красавец. Знаю, что прыток. Знаю, что дураком не бывал, но скажи, бывал ты когда в дураках?
Офицер ежился, ибо отвечать "не могу знать" было запрещено.
-- По сю пору, сдается, еще не бывал. Но все же если в одних делах я не дурак, то в других делах, может, окажусь совсем дураком.
-- Хочу я тебя послать с поручением важным. И не близко: к черту на кулички. То бишь вру. От черта на куличиках, где мы теперь, в христианские места, в Тамбовскую или Воронежскую губернию. Дорогу найдешь? -- улыбнулся Потемкин.
-- Найду-с!
-- А дело справишь мое?
-- Какое дело? Постараюсь справить всякое. А что Бог даст.
-- Надо мне, видишь ли, привезти сюда российскую луну. Обождавши там, в Тамбове или в Воронеже, пока народится новый месяц и станет подниматься с земли на небо, в эту самую пору подпрыгнуть, ухватить его, запрятать в карман и привезти. Хочу я поглядеть, похож ли российский полумесяц на здешний -- турецкий. Можешь?
Офицер, уже привыкший к вельможе, усмехнулся и вымолвил:
-- Попробую!
-- Случалось тебе когда месяц с неба хватать и в карман класть?
-- Нет-с, еще не приходилось. Да это что? Попробую. Только за удачу не отвечаю. Впредь прошу не гневаться, если обмахнусь.
Потемкин рассмеялся и вымолвил, помолчав:
-- Вот что, голубчик Девлетушка, если послать тебя луну ловить, то ты хотя ее и не поймаешь, то за это тебе ничего не будет. Никто не рассердится на тебя, не побьет, не убьет и даже не тронет. Я даже не трону. А вот приходится мне тебя послать за иным делом: словить и украсть некое махонькое красное солнышко. А за это тебя могут пришпилить, уходить те, что стерегут это солнышко. Не побоишься?
-- Никогда ничего не боялся! -- быстро, смело и как-то горделиво ответил офицер.
-- Ну, так слушай, Девлетка! Расписывать не стану, скажу кратко. Стало, всякое слово лови и зарубай на носу. Был я проездом из Питера среди степей Малороссии, приехал на станцию, где из-за меня видимо-невидимо в дороге народу сидело. Кто из-за нехватки лошадей, потому что всех забрали под меня, а кто из-за любопытства поглядеть на Гришку Потемкина. Ну, вот я на этой станции лошадей тотчас не переменил, а остался на целых три часа кушать и беседовать. Всех дворян пригласил к себе и угощал среди поля около станционного дома. Да. Вот сказал, что расписывать не буду, а сам принялся, как баба, к делу примешивать пустяковину. Слушай. Промеж дворян был пандурский капитан в отставке, с женой. Пойми, глупый! Он у нее в отставке, а не она у него. И любопытны показались они мне! Ему под шестьдесят, а она, ей-ей, писаная красавица. Думал я -- дочь, а то и внучка, а она -- законная жена. А ей хоть и семнадцать лет, а уже года два замужем. Вот из-за нее я и угощал дворян, а угощая их, больше все с пандурочкой беседовал. И за это время узнал я, что она смотрит на капитана и на свое супружество, как волк, прикормленный на деревне, в лес смотрит. Понял я из наших бесед с нею, что не только ко мне согласится она убежать, а хоть к кому ни на есть. Так ей сладко. Хотел я тогда же, позапоздав на станции, приказать ее выкрасть. Да тут прискакал курьер из Петербурга и привез от государыни такое письмо, что было не до пандурских супружниц. А затем из головы выскочило. И вот прошлую ночь, во сне ли, наяву ли,-- наваждение. Пришла она в мою опочивальню, плачет да говорит: "Нехорошо, Григорий Александрович. Обещались меня из-под неволи моей высвободить, а сами занимаетесь пустяками разными и о важном деле не помните. А важное дело -- это, самое важное на Руси, то, что я мучусь с моим капитаном..." Точно колдовство или прямо наваждение. Ну вот, понял ты, зачем я тебя позвал?
-- Понял, Григорий Александрович! Съездить и выкрасть.
-- Вишь, какой прыткий... Этого мало!
-- Приказывайте, что еще?
-- А еще то будет: себя и ее уберечь, доехать и доставить. Пандур-то этот по виду из таких, что запросто жены никому не уступит. Попадешься, он тебя пристрелит, не боясь ни меня, ни Сибири. А ее потом изведет. И тебя-то мне жаль, да и ее-то жаль. Стало быть, не сказывай "съездить да выкрасть", а съездить, поорудовать с опаской, и если Бог поможет, то благополучно вернуться, доставить живу и невредиму. Сначала поищи в Воронежском наместничестве, потому что я таково туманно помню, что она про Воронеж говорила больше, а про Тамбов меньше. Ну, вот...
-- Слушаю-с,-- отозвался Девлет. И вместе с тем он, видимо, хотел сделать вопрос и, быть может, не один, но смущался и как-то топтался на месте. Он не знал, что сделать, выходить или решиться спросить.
Потемкин понял выражение лица офицера.
-- Ну, сказывай. Чего?
-- Обе оные губернии обширны, Григорий Александрович. Если б вот вы вспомнили...
-- А!.. Тебе бы хотелось, чтобы всякая губерния была с наперсток. Небось хочешь у меня спросить, в каком месте, близ какого города и в какой усадьбе или вотчине проживает моя пандурка? Так ли?
-- Точно так! -- несколько робко отозвался князь Девлет.
-- Вишь какой догадливый! Кабы я это знал, так давно бы с этого начал. Порыщи. Все-таки наместничество -- не Африка. В месяц, в два, а по-моему и недельки в три, можешь разыскать. Такой другой пары во всех наместничествах быть не может. Он капитан, и пандур, и старый, а она крохотуля, писаная красавица и ему во внучки годится. Коли не найдешь, дурак будешь. Коли не привезешь, так прапором на всю жизнь и останешься, в люди не выйдешь. А привезешь -- проси, чего хочешь, с одним исключением -- не мое место, не мою должность главнокомандующего. Ну, с Богом, в путь. Буду ждать через месяца два и награду заготовлю...
Когда офицер появился снова в комнатах, переполненных свитой, его тотчас окружили. Когда же он заявил, что выезжает курьером по важному делу и секретному, все оживились еще пуще. Стало быть, деятельность совсем пришла, снова начнутся важнейшие поручения и приказания и снова вслед за офицером поскачут курьеры в разные стороны.
Разумеется, молодой человек ни слова никому не сказал о характере своего поручения и даже не сказал, куда едет, объяснив только, что в свои пределы, российские, и поблизости Москвы.
Князь Девлет-Ильдишев зашел в канцелярию, спросил правителя и наперсника вельможи -- Попова. Уехать, не посоветовавшись с этим человеком, было неосмотрительно. Василий Степанович Попов, фаворит князя, был умный, тонкий и хитрый, но самолюбивый человек. Он был во многих случаях важнее самого княэя Григория Александровича, в особенности для маленьких людей. Его любимая поговорка была: "До Бога далеко... Молись больше святым угодникам да приговаривай: моли Бога о нас. Угодников много, а Бог-то один. Где ж Ему с ними..." А главное, не терпел он тайн и секретов князя с другими, желал все знать, что затевается и творится около вельможи.
А князь расскажет почти всегда сам все Попову, так лучше раньше забежать и рассказать, какое дано поручение...
-- Помню, помню эту карлицу! -- заявил Попов на объяснение Девлета.-- Смазливенькая. Да и диковинно мала. Так мала, что уж совсем бы не для нашего Григория Александровича. И смех, и грех! Ей-Богу.
И он начал смеяться.
-- Этим ведь и понравилась, поди, что совсем неподходяща. А найти, дорогой мой, будет немудрено. Старый пандур с женой-карлицей! Всякий укажет. Другой такой пары,-- прав князь,-- во всей России не найдется. Только берегись, дорогой, этого пандура. Не укусит, а съест.
-- Бог милостив,-- отозвался Девлет.
-- На этакие дела не след бы и быть ему милостивым.
-- Да ведь я не для себя. Свыше приказ. По службе! -- извинился Девлет.
-- Да. Тоже служба! -- двусмысленно улыбнулся Попов.
V
Пандурский капитан наконец убедился и сам, что напрасно съездил на богомолье в Киев. Он просил киево-печерских угодников о двух вещах: послать ему наследника и снять тоску и грусть с души его маленькой супруги. Прошло уже более четырех месяцев с их возвращения, а Аннушка не "зачала". Зато она начала тосковать, по-видимому, еще более прежнего. Макарьевна всячески старалась ее развлекать, обещала капитану с неделю на неделю, что барыня повеселеет, но Кузьме Васильевичу казалось, что старуха ошибается, да и не так за дело берется.
Подслушав однажды тайком и случайно два разговора Макарьевны с женой, пандур даже рассердился и стал ей выговаривать:
-- Что же это вы, сударыня, глупости какие вчера и с недельку назад моей супруге выкладывали! Первое дело, все описуете молодцов разных, каких видали, да как они пляшут, да как чужих жен ворожат, а то и крадут... А вчера-то что вы такое измыслили. Что вы, мужчина разве, чтобы знать в точности обязанности супруга. Всяк в этом по своему характеру, здоровью и телосложению поступает. И опять надо сказать -- мне шестой десяток. Требовать от меня расторопности, как от двадцатипятилетнего мужа, нельзя. Да и разговоры эти не только не скромные, но и вредительные для нашего супружеского согласия. Вы еще, пожалуй, внушите Аннушке, что и в бесплодии ее -- я причиной... Вы замужем не были, то всего досюда касательного знать и понимать не можете. Брак -- таинство, и не состоявший сам в браке постигнуть, стало быть, всего, в нем сокровенного, не может и обучать супругов тот не в состоянии. Я полагаю, что я муж изрядный, и большего от меня требовать нельзя... Да и Аннушка не требовала и не требует... А вы вот науськиваете и сочиняете... Прямо сочиняете... Слышал я, что вы про какого-то московского кирасира расписывали, у коего якобы одиннадцать человек детей от жены и семеро от двух полюбовниц. Враки это! А если бы такое и было, то не след Аннушке это знать. Всяк на свете должен довольствоваться тем, что имеет, и на чужой каравай рта не разевать.
Макарьевна на эту отповедь капитана ничего не ответила, а решила мысленно еще осторожнее беседовать с юной барыней.
Выпал снег. Наступила зима и первопуток. Жизнь в усадьбе, конечно, все-таки шла своим чередом и была, по словам Макарьевны, "хуже монастырской". Уж если ей, старухе, было от скуки "тошнехонько", так чего уже требовать от жены семнадцати лет, жены старика. Одно только удовольствие и было: гадать на картах, так как в них выходило что-то диковинно хорошее для Аннушки, да не на сердце и не в головах, а на пороге.
И однажды, в октябре, вечером, часов около восьми, в ясную и тихую погоду на дворе усадьбы кирсановского помещика Карсанова произошло нечто особенное, приключился редкий случай. Во двор въехала кибитка тройкой. Это случалось не более раза в месяц. Помещики соседние не любили заезжать к угрюмому, суровому ревнивцу, а двое из тамбовских молодых помещиков так были приняты пандуром, что дали себе слово никогда больше к нему ноги не ставить.
Разумеется, появление кибитки взволновало всех от мала до велика: от самого помещика до ребятишек дворни. Из кибитки вылез старик с седой бородой и, войдя на крыльцо, объяснил дворецкому, что просит доложить господину капитану о его беде и причине заезда.
Он купец липецкий с сыном, по фамилии Пастухов. С ними приключилось в дороге лихое дело. Вывалили их, наткнувшись на пенек, и упали они оба. Ему, старику, ничего не приключилось, а сын зашиб грудь и ногу, да так, что двинуться не может, а до города Тамбова ехать далеко.
Купец Пастухов просил, одним словом, барина-помещика из милости и ради человеколюбия позволить у него переночевать до следующего утра.
Через минуту капитан принял седого, благообразного купчину и, конечно, согласился тотчас. Из кибитки люди вынесли молодого малого с черной бородкой, красивого и глазастого. Даже очень красивого! Это первое, что не укрылось от внимания ревнивца-пандура. Зато этот красавец был совсем как пришибленный, и его пришлось внести и в столовую.
Через полчаса самая дальняя из комнат была уже устроена, а в ней появились две кровати и все, что было нужно для нежданных гостей. Молодой человек тотчас же лег в постель, все пуще жалуясь на левую ногу, а его отец уселся ужинать с супругами. И за один час времени удивительно полюбился купец липецкий и пандуру, и молодой барыне, потому что он оказался таким купцом, какие на редкость: все-то он видел, все-то он знал, обо всем мог рассуждать толково и занимательно.
"Живописец!" -- думалось Карсанову.
После ужина и купец, и капитан настолько подружились и сошлись, что, когда нежданный гость объяснил, что наутро двинется с ушибленным раным-рано, стало быть, след им проститься с вечера,-- капитан заявил, что спешить некуда. Он предложил, напротив, послать в Кирсанов за тамошним знахарем, который пользуется большой славой во всем околотке, а к тому же и костоправ. Приедет он посмотреть ушибленного и первую помощь подаст, а там через день можно купцу везти сына и в Тамбов.
Аннушка изумилась любезности мужа, но сама ни словом не обмолвилась как хозяйка.
Старик Пастухов долго не соглашался, боясь беспокоить гостеприимных хозяев, но, наконец, согласился. Решено было, что он сам наутро съездит в Кирсанов за знахарем-костоправом и привезет его, а затем после первой помощи ввечеру или через сутки выедет с сыном в Тамбов.
Как было сказано, так и сделано. Молодой купец остался в усадьбе, а отец поутру поехал в Кирсанов. А пока старик должен был быть в отсутствии, к больному посадили Макарьевну. Долго ездил Пастухов, вернулся только к ночи, да вдобавок один. Знахарь был где-то в отсутствии, и обещали прислать его только через сутки.
А другой настоящий доктор, который не хотел ехать, имея опасно больного в Кирсанове, но которому он рассказал, в каком виде находится его сын, Бог весть чего наговорил. Напугал он купца -- страсть и приказал прежде всего никак отнюдь не тревожить больного, не таскать с места на место, ибо главное дело спокойнее лежать.
Капитан был озадачен, не зная, что делать: оставлять или спроваживать гостей. Однако вдруг сразу обстоятельства совсем переменились. Макарьевна заявила барину на ушко, что молодого купца грех отпускать, что он в таком виде, что должен помереть. У него прямо антонов огонь, коли не "узрешиха".
-- Что такое? -- ахнул капитан.-- Узрешиха?
-- Так полагаю, Кузьма Васильевич.
-- Антонов огонь не только слухал я, а и видел два раза в Турецкую кампанию. А вот узрешиху никогда. Что это такое?..
-- Уж не могу, Кузьма Васильевич, сказать.
-- Как не можете! Сами говорите, да не знаете -- что. Зря болтаете.
-- Воля ваша,-- заявила Макарьевна, ухмыляясь.-- А я по совести и Бога ради, Бога бояся, не прогнала бы умирающего человека на улицу. Грех великий... Вспомните притчу евангельскую о болеющем.
-- Какую?
Макарьевна тоже затруднилась объяснить, про какую она притчу напомнила, но прибавила:
-- Поглядите сами больного, на его ногу взгляните разок, и вас, знаю я, жалость возьмет, потому что у вас сердце золотое... Анна Семеновна даже говорит, что у вас сердце бриллиантовое. Вот теперь, говорит барыня, я бы обоих заезжих сейчас со двора сбыла, а мой Кузьма Васильевич, поглядите, возиться с ними будет по добросердию своему: их бы в три шеи, а он ласкать начнет.
Капитан, с которым супруга за последнее время была чересчур холодна в обращении, любил, когда Макарьевна передавала ему что-нибудь лестное, сказанное женой заглазно.
Капитан в хорошем расположении духа отправился в горницу жены посоветоваться, как быть.
Аннушка удивилась. Никогда муж не просил еще ни в чем ее совета.
-- Как тут быть? Рассудим. Я как ты.
-- Я не знаю, Кузьма Васильевич. Вы гостей не любите. А тут еще, как говорит Макарьевна, предсмертный гость.
-- Это ничего, дорогая моя. Это Господь из милости к нам послал такого гостя! -- вдруг заявил капитан, будто решаясь высказать нечто, что хотел было удержать про себя как тайну.
-- Из милости? Господь? -- удивилась капитанша.
-- Да, примета есть такая. Если в доме чужой покойник, нежданный и незнаемый, то он якобы за хозяев помирает. Он как бы в зачет идет. И сами-то они, свои, стало быть, дольше проживут. Стало быть, я или ты дольше проживем.
Капитанша не ответила, будто "себе на уме". Понравилось ли ей услышанное или нет, было неизвестно. Но она мысленно сказала себе: "Если правда, что сказывала по секрету Макарьевна, якобы больной гость совсем загадка живая, то, конечно, надо его задержать. Любопытно, что из этого выйдет".
Макарьевна, вызванная тоже на совет, твердила одно:
-- Грех. Грех. Вспомните притчу евангельскую.
"Да. Примета верная и хорошая. Чужой покойник в доме -- благодать!" -- думал капитан.
Иные люди, да в ином месте, да в иное время, без сомнения, при таких обстоятельствах, далеко незаурядных, постарались бы как можно скорей сбыть с рук подобных гостей, но капитан, супруга его и Макарьевна решили вместе совершенно обратно.
-- Пускай у нас помрет, Бог с ним. Дело Богу угодное. Отпоем и похороним! -- сказали они: капитан искренно, а капитанша и Макарьевна "себе на уме".
Сходил сам пандур поглядеть на молодого купчика и подивился. Молодец чудно очень дышал, будто собака, пробежавшая несколько верст. Не хватало только, чтобы он язык высунул и вывесил. Вид раненого был совсем жалкий, и, конечно, ему неделю, а может, и всего дня четыре остается жить. Может, Макарьевна и впрямь права, утверждая, что это узрешиха. Если капитан такого слова никогда не слыхал, то все-таки опасное положение больного было несомненно.
"Может быть, у него все ребра переломаны,-- подумал капитан,-- Оттого и грудь болит, и вздохнуть не может".
Когда было решено, что Пастухов с сыном останутся в усадьбе, то старику просто сказали: "пока не оправится немножко молодец..." Сыну ничего не сказали. А сами хозяева с приживалкой повторяли:
-- Пока не помрет.
И все были довольны, но менее всех старик Пастухов. Он, конечно, благодарил, но имел вид растерянный от неудачи. Понятно, много любил он единственного сына, но дела его были настолько важны, денежные и торговые, что он на третий же день не усидел и, объяснившись с капитаном, собрался уезжать, препоручив сына добрым людям. А добрые люди, капитан и Макарьевна, горячо обещались купцу не отходить ни на шаг и всячески беречь больного и ухаживать за ним.
-- И всего-то еще на каких-нибудь три-четыре дня ухода,-- говорила Макарьевна.-- Приедет старик через пять дней или шесть и попадет уж как раз к похоронам.
Старик Пастухов простился с сыном и уехал, а больной остался умирать в доме пандура. Макарьевна почти не отходила от него и сидела в кресле около его постели целыми днями, а ночью укладывалась спать на полу, подостлав матрац.
Капитан часто среди дня приходил посидеть с больным; но беседовать много было нельзя. Молодой купчик был слишком слаб и еле ворочал языком и все дышал, как борзая после погони за зайцем.
-- Вот век живи, век учись! -- думал и часто говорил жене капитан.-- Узрешиха?! И не слыхивал.
Жена, однако, на это ни разу не отозвалась ни единым словом, а про себя думала:
"Дура Макарьевна. Нешто можно этак шутить. Скажи-ка вот кому это слово раза три, да повразумительнее, как раз и догадается человек".
VI
День за день прошла целая неделя. Старик Пастухов не возвращался, никакого доктора не присылал. Капитан начал даже тревожиться, не случилось ли чего с Пастуховым. Может быть, разбойники убили на дороге. Он передал свои опасения жене и Макарьевне.
Женщины отнеслись к этому безучастно.
-- Нам-то что же?-- сказала Макарьевна.-- Мы и без старика свое дело сделали отлично.
-- Какое дело?-- спросил пандур.
Аннушка будто оторопела, а Макарьевна, улыбаясь, объяснила:
-- Еще спрашиваете -- какое? Выходили молодца его... Он скоро совсем поправится и может уезжать... Ну хоть через неделю.
Действительно, у гостя вряд ли были переломаны ребра, потому что он давно уже дышал как следует, и только слабость удерживала его в постели.
Конечно, капитану захотелось, ввиду выздоровления больного, поскорее сбыть его с рук. Ревнивцу было неприятно иметь в доме даже хворого молодца и красавца. Жена видела купчика только раз, когда его перенесли из кабинета в постель, но теперь... Теперь "глупые мысли" одолевали капитана. Он за все это время, по давнишнему обычаю, всякий день выезжал из дому на час и два и по хозяйству, и ради дозора в лесной даче, где участились за зиму порубки.
"Неужто за мое отсутствие жена решится навестить больного в его комнате?" -- спрашивал себя ревнивец, но тотчас же отвечал себе, что это подозрение совершенно нелепо с его стороны.
Однако изредка Кузьма Васильевич на всякие лады заговаривал и беседовал с женой о больном, надеясь, что она по молодости и женской непонятливости проболтается и себя выдаст в чем-нибудь.
Но ни разу ничего подобного не случилось.
Однажды капитан прямо спросил вдруг у жены:
-- А ведь, поди, любопытен тебе красавец молодец, что лежит у нас в доме?
Аннушка удивленно поглядела на мужа.
-- Да и Макарьевна небось масла в огонь подливает. День-деньской о нем тебе живописует.
-- Тут ли он, нет ли, мне совсем любопытствия нет!-- сурово отозвалась капитанша.
-- Ну... А все-таки красавец!-- задорно вымолвил он.
-- Не приметила.
-- Как не приметила? Зачем душой кривишь!
-- Удивительно!-- воскликнула вдруг Анна Семеновна, как бы говоря сама с собою, а не с мужем.-- Стало быть, встренув всякого мужика, всякого холопа, должна дворянка разглядывать -- красавец он или урод.
Капитан просиял, настолько эти слова были ответом на его помышления.
-- Да, правда твоя. Купецкий сын...
-- Лавочник! А отец его вольноотпущенный одной рязанской помещицы,-- объявила капитанша.
-- Он сам это сказывал? Макарьевне?
-- Да... А вы спрашиваете еще, красавец ли?
И Аннушка, будто совсем разобиженная, надула свои маленькие и хорошенькие алые губки. Капитан полез целоваться, как бы прося прощения, но жена только позволила себя поцеловать, сама же дать поцелуй наотрез отказалась.