За пять недель до нового, 1742 года совершился в Петербурге переворот. Гренадерская рота лейб-гвардии Преображенского полка возвела на престол царевну Елисавету.
В первый день января капрал Шмурыгин, очнувшись от вчерашнего похмелья, громко икнул, потянулся и кликнул жену:
-- Ей, Марья!
Капральша Марья Титишна Шмурыгина торопливо сунула горшок в печь, громыхнула ухватом и встала на пороге, глядя в глаза хозяину.
Шмурыгин усмехнулся.
-- Чаво изволишь, жаланный?
Шмурыгин почесал в затылке. Икота одолевала его.
-- Огурчиков табе аль кислой капусты?
Шмурыгин опять усмехнулся.
-- Ишь ты, капустки... Ладно. А кто я таков?
-- Чаво?
-- Чаво! Дура ты, и больше ничаво. Ты сказывай, какой на мне чин?
-- Кап...
-- Кап! Как бы тебе не кап!.. Покапало, да мимо. Бухайся в землю, молись, дурища! Капитаншей будешь. А супруг твой Иван Петрович Шмурыгин есть лейб-гвардии капитан и помещик. Дворянством нас царица жалует, слышь?
-- Слышу, кормилец.
Марья Титишна недоверчиво косилась.
-- Что, аль думаешь с похмелья? Небось! Всю нашу роту до последнего барабанщика в дворяне записали. Мне в Теменковском уезде поместье дадено -- село Ужовка, слышь?
Шмурыгин сдвинул жесткие брови.
-- В эфтом самом селе, стало быть, я родился и оттоль в некруты взят. Господь взыскал. Таперича ужовским мужичкам буду заместо отца.
-- Огурчиков табе али капустки?
...К вечеру капральша узнала, что муж не соврал. Вся рота получила дворянство, чины, поместья. Лейб-кампанцам отвели квартиры в казенных домах; у обывателей их привечать опасались. Дебоши, безобразия, пьянство превзошли всякую меру. Жаловаться на новых офицеров никто не смел. Нередко приходилось на улице, даже вблизи дворца, слышать, как иной лейб-кампанец, пьяный, без шляпы и с париком набекрень, орал:
-- Смирно, черти собачьи! Во фрунт! Кому присягаете, дьяволы? Гвардии! В гвардии ноне вся сила! Кто втапоры Меншикова князя в Сибирь упек? Гвардейцы! Царицу Анну кто ослобонил? Опять же мы! Иван Антоныча мы тоже единым духом! Не подходи! Убью!
Главная обязанность лейб-кампанцев была охранять царицу. Их наряжали дежурить при торжественных приемах, сопровождать высочайшие выходы, нести во дворце караул. Отпуски давались им с первого слова. В трактирах и австериях лейб-кампанцев угощали даром: бери, что хочешь, только не тронь; в лавках за полцены уступали: сделай милость, отвяжись. К весне капитан Шмурыгин пообтесался и от смышленых товарищей набрался хороших слов. Перенял он и кое-какие ухватки. Движения его напоминали медведя, обученного плясать.
-- Таво, стало быть... Сударыня-капитанша, пожалуйте-ка сюды.
Марья Титишна вся расплылась в улыбку. И она переменилась. Вместо сарафана и кички -- парчовый роброн со шлейфом; жидкие космы высоко зачесаны. У нее в услужении две девки, и спит теперь Марья Титишна от сумерек до полудня.
-- Будьте милостивы садиться.
Марья Титишна стыдливо закрылась рукавом. Шмурыгин пододвинул жене скамейку и развалился в кресле.
-- Так вот оно, стало быть, как... Да ты садись, дура, бить не буду.
Капитанша сложила руки на животе.
-- Чаво изволишь, касатик?
-- Ну вот, опять за свое! Эко дубье деревенское. Чаво! Ты помни, кто ты есть и кто у тебя супруг. Держи в уме непременно. А ты "чаво"! Не чаво, а куман, сто разов тебе говорить? По-хранцузскому эфто. Сказывай: куман.
-- Ку... куман.
-- Ну, то-то. И еще тебе мой приказ: не смей ты себя Марьей Титишной коремендовать. Не априбуется дворянке и помещице мужичье имя.
-- Кто же я таперича буду?
Сонные тараканьи глазки мигнули и налились слезами.
-- Не реви, корова. Ты есть капитанша Марья Титовна, мадам-госпожа Шмурыгина, вот ты таперича кто. Не Титишна, а Титовна, слышь?..
-- Что же ты воешь, ровно домовой?
-- Ох, да нешто можно... Ведь энто грех, не басурманка я, чать...
-- Не басурманка, а дура.
Шмурыгин засопел и, развернувшись, хватил жену по затылку.
Легкий июньский вечер. Если глядеть направо, до самого края небес плывут ржаные поля.
Налево посмотришь: опять рожь да рожь. Оборотись назад: дорога пылит и вьется, а за дорогой все те же просторы хлебных морей. И только вдали одиноко торчит на пригорке крылатая мельница.
Шмурыгин приближался к Ужовке.
-- Эфти места я таперь признаю. Тут была и наша полоска. Во! Вон она... -- Рябое бритое лицо раскраснелось.
Необозримый океан под ветром слегка волнуется; кланяясь, приветствуют колосья новых господ. Высоко над тарантасом, перебирая проворными крыльями, пляшет кобчик.
-- Слышь, Марья, проснись, приехали.
-- Чаво?
Марья Титишна с трудом расклеила заплывшие глазки.
-- Вставай, буде дрыхнуть.
Сбоку, приминая колосья и васильки, вынырнула тележка в одну лошадь. Уродливый бритый человечек с косичкой снял порыжелый треух.
-- Ну и харя!
Кобчик запищал и камнем свалился в рожь.
Шмурыгин издали видит околицу. Все ему знакомо. Плетень, конопляники, церковь, поповский дом. Гонят стадо. Сдается, пастух тот же самый, что двадцать пять лет назад.
-- Господа приехали!
Тарантас подвалил к барскому крыльцу. Отовсюду бежит народ. Мужики с высокими шапками под мышкой, бабы в цветных платках, сгорбленные старухи, румяные невесты, дети с белыми, как лен, волосами.
Благовест. Толпа закрестилась, все кланяются в землю. Два старика на белом полотенце подносят хлеб-соль.
С дороги Шмурыгин крепко заснул и поднялся поздно.
Все хорошо: и вчерашний приезд, и встреча. А ему не по себе.
Он силился понять и припомнить. Неладно что-то. Кажись, имение в порядке, народ богатый, живи да добра наживай. С чего же под сердцем ноет?
Ужовкой много лет владел немецкий барон. Фельдмаршалу Миниху доводился сродни и вместе поехал в ссылку.
Баронский дом каменный и строен на славу. Чистые полы, везде зеркала, картины; в углу клавикорд. Шмурыгин прошелся по комнатам, поглядел на портреты в рамах (чай, дорогие); подивился чистоте (известно, немцы); пальцем потрогал звякнувший клавиш и сладко-сладко зевнул.
-- Аль выпить? Марья!
Марья Титишна выплыла из кухни. Она зевала и крестила рот.
-- Щи-то приставлять, што ли, соколик? Тамотка белый мужик пришел.
-- Какой мужик? Повар эфто.
-- Ну, ин повар, все одно. Пущать али нет? Боюсь я.
-- Ах ты дура, дура сиволапая! Беда мне с тобой. Да ведь эфто твой же повар, наш раб крепостной. Боюсь! Он тебя бояться должен, а не ты его.
-- Чаво меня бояться?
-- Как чаво? Ведь ты барыня, дворянка, а он холоп. Ты его не токмо што по морде, в солдаты можешь отдать.
-- Ну?
В прихожей кто-то вздохнул. Шмурыгин увидел синий армяк и рыжую бороду. Опять засосало в сердце.
-- Староста пришел.
Староста с порога тряхнул кудрями.
-- Здравствуйте, батюшка-барин! -- и низко поклонился.
Шмурыгин, хмуря брови, глядел. Он начинал вспоминать.
-- Ты, староста, малость повремени. Огляжусь, стало быть, на новоселье.
-- Вестимо так, батюшка.
-- А как тебя звать?
Староста, смущаясь, потупился. Смутился и барин.
-- Меня-то? Степаном.
У Шмурыгина выступил пот на лбу. Он поднял и вновь опустил глаза.
-- Покудова што приказу тебе легулярного не будет. А миру на сходе скажи, что барин, мол, вас жалеет. Слышь? Взыску понапрасно штоб не боялись. Ежели кому какая нужда, иди прямо на барский двор.
Староста вдруг переступил с ноги, заложил за спину руки и смело, с улыбкой взглянул на барина. Шмурыгин побледнел.
-- Иди себе, -- молвил он хрипло.
Степан вышел бойко, скрипя сапогами. Он продолжал улыбаться. Барину даже почудился сдержанный смех.
...Нет, новоселье не удалось у Шмурыгина. В ужовской усадьбе он сознавал себя лишним.
Хорошо еще, что заведенные бароном порядки крепко держались в доме. Дворовые убирали покои и служили за столом, но ни сам Шмурыгин, ни Марья Титишна ничего не умели приказать, не знали, как и чем распорядиться. Повар первое время являлся утром и спрашивал, что готовить. Сначала барин заказывал студень либо яичницу, однако взглядов повара больше трех дней вынести не мог. На кухне принялись хозяйничать как попало. Шмурыгин понимал, что его дурачат. Иное блюдо в рот не возьмешь, а повар со смехом божится, что барон-де особенно эту стряпню хвалил. И Шмурыгин жевал через силу: не уступать же барону. Мало-помалу вся дворня так стала себя держать, что барин хоть и не мог ни к чему придраться, однако видел: все идет врозь. Да и барыня вела себя не по-барски: спала на кухне, пила воду из ведерка, ладонью утиралась.
Через неделю новый помещик от скуки не знал, куда деться.
Попробовал Шмурыгин поехать к соседям. У графа Ефимовского его не приняли; один сосед-помещик все спрашивал, откуда он родом и кто у него жена; другой заговорил по-французски. Измученный, злой подъезжал Шмурыгин к родной Ужовке. Сердце щемило. На селе мужики и бабы кланялись барину; в их беглых взглядах Шмурыгин ловил злорадство.
Дома лейб-кампанец столкнулся с гостем. Низенький человечек с крысиной косичкой, умильно приседая, показывал красные десны.
-- Подьячий земского суда Губошлепов. Дерзнул отъявиться вашему благородию касательно недоимок, а наипаче с нелицемерным почтением, яко законному посессору сих угодий.
Шмурыгин оживился.
-- Милости просим, стало быть... гостем будете... Водочки выпьешь?
-- А ты слухай, как дело было.
Шмурыгин медленно налил стакан и задумался.
-- Слухай, приказна строка. Да ты пей. Пей, слышь, не отставай. Я эфтого не люблю.
Губошлепов торопливо взялся за бутылку.
-- Таперича вот как, стало быть. По указу ее анператорского величества я выхожу благородный. Нас в роте было всего триста шестьдесят четыре гарнодера, ежели считать с музыкантами, с кашеварами и с прочей сволочью. Нашими, стало быть, руками скрутили мы немцев. Раз-два -- и шабаш! И вот таперича за эфто самое дело, за нашу верную службу, учинила нам государыня лейб-кампанию. Теперь смекай: капитан-поручик вышел в енерал-аншефы; два, значит, поручика в енерал... как бишь их... Ну, ладно. Да там пошли бригадеры, полковники, пример-маёры, секутмаёры. Мы все, дюжина цельная капралов -- капитанами. Слышь?
-- Слышу, ваше благородие, что и говорить.
-- И всех в дворяне. И кажному поместье. Вот мне Ужовка таперь досталась. Ербы дворянские дадены всем: на ербах гарнодерский, стало быть, кивер и литеры: за ревность и верность, слышь? Мундеры с особливым, значит, шитьем, золотое, значит...
Безоблачный день опускался к ясному вечеру. В саду кричал грач. Мерно отбивали время часы. Портреты со стен не мигая смотрели. Шмурыгин пьянел.
-- Помоги ты мне, братец, дело обладить одно.
-- Какое такое дело? -- Губошлепов, захмелев, начал держаться развязней. -- Сказывай, ваше благородие.
-- Решпекту я себе от хамов не вижу, вот што. Кто же я таперича выхожу? Дворянин я али нет?
Подьячий насторожился. Его дребезжащий голосок вдруг яростно зазвенел:
-- Что ж! Коль ты дворянин, так поступай по-дворянски. Вам власть предоставлена для чего? Ради всемерного соблюдения государственных ее императорского величества интересов. Нешто хамов можно баловать? Прикинь, сколько их и сколько нас. Из повиновения выйдут хоть однажды -- прощайся с фортуной. И будешь и ты и капитанша твоя на воротах болтаться -- ей-ей, вот помяни мое слово!
Шмурыгин приставил палец к носу.
-- А чем же мне их... того?
-- Как чем? Эх, ты! А еще барин, помещик! Чем? Кошками да плетями, известно. Мужик свинья, его словом не прошибешь.
-- У меня и плетей-то нету.
-- У тебя нету, а вот у барона были. Хочешь, сейчас покажу? Ей, малый!
Явился лакей, небритый, босой, в рубашке.
-- Чего вам?
-- Принеси барину ключи от чулана.
-- Сейчас.
Лакей, зевая, ушел.
-- Ин полюбуйтесь на своих людишек. Чему подобно? Халуй перед барином раздетый, брюхо чешет, в глаза не глядит. Посмел бы он эдак при бароне.
-- Извольте ключи.
Лакей повернулся и вдруг, закричав, отлетел к стене. Кровь брызнула. Шмурыгин с размаху ударил его еще и еще, свалил и начал с ревом топтать.
-- Я вам покажу, анафемы, сволочи! Я вас всех переберу! Узнаете господина, хамово племя. Ах вы, скоты!
Прибежала простоволосая Марья Титишна. Дворовые из дверей робко глядели на бушевавшего барина. Подьячий, согнувшись, шмыгнул из сеней во двор, вскочил в тележку и полетел что есть духу, забыв в гостиной палку и треух.
Вечер надвинулся ниже. В небе звенят стрижи.
Подле конюшни стол на зеленом лужке. На высоком кресле гвардии капитан Иван Петрович Шмурыгин с трубкой. На столе штоф и стакан.
Проворные слуги волокут скамью.
-- Старосту давай. Как тебя звать?
-- Степан.
-- По батьке?
-- Петров.
-- Прозванье твое?
Сразу наступила тишина. Только заливаются в небе стрижи, да сипит барская трубка.
-- Сказывай, аль оглох?
-- Шмурыгин.
-- Ага! Клади его на скамью.
Розги засвистали. Кровь мерно брызжет и долетает до барина.
-- Буде.
Степан лежит. Слышатся слабые стоны. Слуги насилу дышат: умаялись.
-- Кошками его!
У кошек узловатые ремни; на ржавых железных крючьях засохшая кровь: барон не любит шутить.
-- Вот кажному так таперича будет, знайте вы эфто! Ежели кто когда... На колени, хамы проклятые!
Шмурыгин шатаясь встал. Глаза недвижны, лицо посинело.
-- Повара сюда!
Слуги заметались. Один побежал на кухню, другой в сад, третий в людскую.
-- Ну, что же? Где повар? Всех запорю!
Буфетчик шепнул испуганно:
-- Сбежал он, батюшка-барин.
-- Ладно, далече не убежит.
Стало темнеть. На закате нависли тяжелые тучи; вот потянул ветерок.
Утром дворовые вынули из петли тело лейб-кампанца. Он повесился в сенях.
Марья Титишна осталась в Ужовке. Она перебралась в людскую; прядет там с бабами, слушает сказки и песни; подтягивает тонким голоском. Изредка заезжает к ней Губошлепов. Марья Титишна радушно принимает подьячего, потчует бражкой и медом. После обеда они играют в носки.
1927
Примечания
Под названием "Лейб-кампанец" Садовской несколько раз посылал рассказ в разные издания, однако ответы рецензентов единодушно были отрицательными, вроде такого: ""Лейб-кампанец" -- вариант на тему "Мещанина во дворянстве" по существу своему пытается утвердить, на печальном опыте капрала из крестьян <...> тезис о том, что крепостные, охотно повинующиеся дворянам-помещикам, не склонны признавать власти над собой выходца из крестьян же. <...> Получается -- быть может и помимо желания автора, -- некая апология дворянства" (оп. 2, ед. хр. 2а, л. 4 об.).
Публикуется впервые по рукописи (оп. 2, ед. хр. 38).