Двадцать пять лет прошло со дня кончины одного из величайших мастеров русского слова, -- и вместе русской наблюдательности, русского ума, русского художественного воображения и словесной лепки фигур. Творец Обломова, "бабушки" и Веры не забудется и будет вечно читаться, конечно, пока вообще будут читаться русские книги, -- пока на самой Руси будут читатели книг. Это редкий дар, редкий удел для смертного человека, -- жить и, умирая, знать, что его слово и поучительность его творений никогда вообще не умрут. Счастливый же городок Симбирск, который около Карамзина, Языкова и отчасти Аксаковых дал еще и одного из основателей "реального романа". Как я слышал, около Симбирска находится знаменитый "обрыв", куда в гульливую погоду ездят молодые люди города, чтобы вспомнить Веру, Марфиньку, бабушку, Райского. И вообще симбирцы немножко греются около тени и около памяти великого старика.
Отчего такое творчество о ту пору? Реформ и преобразований не меньше теперь, -- и столь же коренных, сколько их было о ту пору; а события идут еще несравненно крупнейшие. Но ничего не растет из земли, ничего не видно в литературе. Отчего?
Все очень разбились, раскололись. И нет того "русского человека", который бы думал общерусскую думу, думал о "всея России делах". Точно все замерли, вцепившись зубами в программы, сходя с ума по программам. При таковом положении мы, очевидно, не только не дождемся, но и нечего дожидаться великого русского слова. Литераторов много, писателей нет. Нет горизонта, нет слова, нет металла. Колокольчики везде звонят. Колокола нет, и, очевидно, в наших условиях он и не возможен.
"Обломова" все прочитали, но на обломовщину в жизни никто не оглянулся. Точнее, о ней начали очень много писать и этим-то именно и увлекли все дело в область журналистики, без того, чтобы тронуть дело. Нужно ли сколько-нибудь напоминать, что Обломовым и сопоставлением его с Штольцем Гончаров шестьдесят лет назад сказал слово, которое жгуче повторяется сейчас, но повторяется столь безумно запоздало. Ах, вся русская история запоздала. Вот уж люди: все-то мы торопимся, спешим, топчемся. А в сущности это -- суета дня, а не забота века. "Век русский" вовсе никуда и никак не двигается (если еще не откатывается немного назад).
Вместо одного Штольца в России появились мириады Штольцев; Штольцы показались из всех щелей; и унесли из-под самого носа русских все русское дело, оставив им сон и сновидения. "Вы же, русские, мировая нация, и что же вам заниматься мелкими делами на Волге. Главным то образом ведь вы должны спасать человечество". Мы всё и спасали человечество. Бедные и "бездарные". Немцы у нас торговали, привозили нам нужные предметы и скупали у нас лишние земли. Обломов, который, собственно, нуждался в одной кушетке, считал почти все земли лишними, радовался водворению немца у нас и находил весьма естественным, что все переходит в руки немцу.
И вот эту почти всю "будущую Россию" за 60 лет Гончаров предсказал в своем спокойном, по внешности недвижном, а на самом деле и внутри гениально деятельном уме. Ну и что же: предсказал, сказал, указал, прозвенело. Что же русские? Да "ничего же русские". Выслушали, прочитали, сказали: "ах, как хорошо пишет", и заснули.
"Не вставать же нам с дивана и не скидывать туфель". Художественная нация, что и говорить.
Нельзя здесь не сказать большого укора и правительству. В сущности -- большой руль держит оно. Общество барахтается, кричит, "с правительством нимало не сообразуется", и даже все делает "в пику", -- но большой руль все-таки у него. Гончаров именно Обломовым и Штольцем сказал ему колоссальной ценности, нужности, практичности истину. После "Мертвых душ" Гоголя -- "Обломов" есть второй гигантский политический трактат в России, выраженный в неизъяснимо оригинальной форме, несравненно убедительный, несравненно доказательный и который пронесся по стране печальным и страшным звоном. Не чета пустячкам (сравнительно) и Макиавелли, и Монтескье, и Contrat sociale [Общественный договор (фр.)]. "Обломов" -- вот русский "Contrat sociale": история о том, как Илья Ильич не может дотащиться до туфли, чтобы сходить "кой-куда", и так уже все естественное и неестественное валит кругом себя. Это был страшный звон для правительства, которое должно бы "вскочить". Увы. Правительство тоже имеет свою туфлю, и у всякого важного сановника есть все-таки своя "Обломовка". Вместо того чтобы вскочить, схватить арапник, -- ну вытянуть сперва себя раз, другой и третий по спине, -- а затем начать хлестать и вокруг, -- оно прочло, сказало, что "хорошо", -- "этот писатель у нас большой живописец", и принялось опять писать свои знаменитые "бумаги". И о том, чтобы мы знали больше латинских слов, и о том, чтобы не изучали естествознания, которое ведет к атеизму, и чтобы прилежно изучали "Ундину" Жуковского. В других департаментах -- о том, чтобы чиновники являлись не позже 11 часов на службу, ибо в противном случае не успеют переписать бумаг.
Общество волновалось, хотело перевернуть свет и не умело очинить карандаша.
"Звону" звенеть напрасно, когда его слушает глухой.
Но те 8 -- 9 томов, которые называются "Гончаров", останутся навсегда в числе "классиков русской литературы". Мне приходилось слышать, что более обаятельного образа, нежели Вера (в "Обрыве"), -- нет еще в литературе; даже не было сказано ограничения -- "в русской литературе". Слово так запомнилось (оно было сказано одним армянином) потому, что я сам близок к этому мнению, и когда, услышавши, осознал себя, -- то тоже нашел в себе это впечатление чего-то абсолютно обаятельного, прекрасного, благородного. А, кстати, увековечена же русская девушка нашей литературой. Вот это ее крупная и вечная заслуга. К этому образу хочется приставить "Великую Бабушку", ее, Верину бабушку, и, хочется сказать, нашу общую русскую. Обломов -- третий. И поищите в русской литературе, чьи изваяния равны этим монументам.
Заслуга эта величава. Еще бы: нельзя о "русском человеке" упомянуть, не припомнив Обломова, не приняв Обломова во внимание, не поставив около него вопроса, восклицания или длинного размышления. Таким образом, та "русская суть", которая называется русскою душою, русскою стихиею, -- и которая во всяком случае есть крупный кусок нашей планеты и большое место всемирной культуры, -- эта душа или стихия получила под пером Гончарова одно из величайших осознаний себя, обрисований себя, истолкований себя, размышлений о себе. "Гончаров" и "русский", как "Крылов" и "русские", -- это что-то неразъединимое, неразделимое. "Вот наш ум", "вот наш характер", "вот резюме русской истории".
Кем-то в истории критики, -- кажется, Михайловским, -- было замечено, что все, что писал Гончаров, было крупно, т.е. многозначительно. Что мелких вещей, мелких заметок и "штрихов" он не писал вовсе. Это справедливо и выражает вообще монолитность его природы, важность, тягучесть и горизонтность его мысли. Мы все, погруженные в "партии", горизонтов России не видим. Мы спорим, кричим и "раздираемся на части", подробностями ее, частностями. Гончаров мог бы всем нам сказать: "Глупости. -- Вот что важно".
Его статья о Белинском ("Мильон терзаний") -- как важна, и хотя бы Флексер и Айхенвальд, в "разделывании русских критиков", оглянулись на нее. Но Гончаров видел и чувствовал в Белинском "нашего критика", "своего русского человека и деятеля печати", до некоторой степени "основателя русского чтения, настоящего читанья русскими людьми книг", -- и эта заслуга для 1/5 части земной суши до того перевешивает вопрос, читал ли Белинский в подлиннике Фихте и Гегеля, что нужно быть совершенно не русским человеком, чтобы не понять этого. До высоты и образования Айхенвальда и Флексера Белинский, конечно, не дорос, но он все-таки "кое-что" для нас. Статью Гончарова о Белинском следовало бы прочитать обоим нашим критикам-инородцам прежде, чем печатать свои неосторожности.
Я еще не сказал о его "Фрегате "Паллада". Помните там сцену: капитан позвал Гончарова из каюты наверх посмотреть бурю. "Так красиво". Иван Александрович вышел, -- я думаю, "выполз" наверх. Взглянул. Потерпел. И сказал капитану: "Отвратительно. Зачем же вы меня позвали?"
Качало, и ему было трудно стоять. Шумело и мешало ему слушать вечную внутреннюю гармонию. Брызгало, -- и он не видел внутренним оком солнечных симбирских дней и мысленных берегов Волги-матушки. Гончаров был созерцатель, и отсюда горизонтность его мышления. В ответе Ив. Ал-ча капитану -- весь он. Тихо и долго растут русские березоньки. И сок у нее сладкий. И такие светло-зеленые листочки, как, я думаю, ни у одного дерева в мире. И кора -- голубиная, чистая, белая с точечками. Видал ли кто на свете белое дерево? Белое, как сахар, как платьице на девушке в Христов день. И вот весь он, наш Гончаров, -- такая же красота, белизна и успокоение.
Вечная ему память.
Впервые опубликовано: Новое время. 1916. 15 сентября. No 14558.