Общество толстовского музея очень хорошо сделало, выпустив отдельным томом переписку Л.Н. Толстого с Н.Н. Страховым. Письма Толстого совсем неинтересны в этом томе. Они слишком кратки, невнимательны и поверхностны; точно -- не кончены, а иногда хочется сказать с досадою -- почти и не начаты. Но семья Толстого, и в особенности заботливая Софья Андреевна, сохранила все письма долголетнего и, кажется, лучшего друга своего мужа, а во всяком случае -- самого раннего и до сих пор самого компетентного критика, его художественных созданий, главным образом -- "Войны и мира". Страхову показалось, что гений Толстого совершит давно жданный и давно необходимый переворот в душевном строе нашего общества, и по преимуществу -- молодого, юношеского общества; что он повернет впечатлительные юношеские души от старого нигилистического отрицания к положительному созиданию, положительному строю души. Твердое обещание этого действительно и содержалось в "Войне и мире", -- где был показан ряд добрых и простых, добрых и ясных русских душ, -- столь противоположных, напр., тургеневским "говорунам", -- да и вообще "говорунам" и "говорам" русской словесности, русского теоретизма, русской книжности. Но, увы, Страхов обманулся, -- и жестоко. Толстой сам вышел в великие "говоруны", в великие теоретики, -- и именно -- в теоретики-отрицатели, пойдя по старому нигилистическому руслу... Фразеология его была как будто религиозная, -- но уже стали валиться в одну "неразбериху" Будда, Иисус Христос, даже монгольский Конфуций, не говоря о Шопенгауэре... Давно сказано, и твердо сказано, что дар великого художественного воспроизведения жизни никогда не совмещается и не может совместиться с отчетливым, последовательным, методическим мышлением. Толстой, конечно, не разрушил религий, не опроверг православия и католичества, не развенчал Шекспира; но около всего этого он ужасно много "напутал", и этою путаницею своею запутал и спутал бездну слабых русских голов, и преимущественно -- молодых, впечатлительных и доверчивых. Он не привел к созиданию, к здоровой работе на русской почве, -- а повел вдаль от работы, все к отрицанию и отрицанию, все к разрушению и разрушению.
Между тем, ведь это целые миры созидания... Миры до такой степени обширные и необъятые, до того сложные и глубокие, что, как ни прекрасны и ни велики собственные художественные творения Толстого, его "Война и мир", "Казаки" и "Анна Каренина", -- все-таки это жемчужины среди целых мер жемчуга... Это -- то же, что лавка ювелира около горного хребта, откуда добывают самоцветные камни. Та "простота и ясность", которая осеняла Толстого во время писания "Войны и мира", покинула его под старость, в пору начинающейся дружбы с Чертковым, в пору начинавшегося обаяния Черткова над Толстым. Чертков, в котором разительно ярко выразилась сектантская натура, страстная потребность отойти непременно "в сторону", не смешаться с "другими", -- как-то остро повлиял на Толстого в старости и совершенно отвлек его в сторону от путей "Войны и мира", с тамошним миром, с родною землею, с родною историею, со "всеми", с народом. Насколько в "Войне и мире" Толстой весь есть "наш", настолько в дружбе с Чертковым он начал "уходить от нас". Суть сектантства не в вере, не в догматах, а -- в строе души. "Не хочу -- со всеми", "хочу быть -- один", вот порыв и психология, предшествующая догматическим сектам.
И Толстой ушел... в некоторый вид не только религиозного, но культурного сектантства. "Не нравится не только Бог, но и Шекспир". "Верю не в Иисуса Христа, а в зеленую палочку и в моего друга Владимира Черткова". Что же... Верят же люди в Параскеву Пятницу, отчего не поверить и во Владимира Черткова. Толстой впал в самый мелкий, сорный, личный фетишизм.
Несмотря на глубокую и трогательную любовь к Толстому, Страхов в длинной переписке не подался ни на волос в сторону его отрицаний и, напротив, сколько можно было сделал все усилия, чтобы показать в истинном свете великие сокровища мысли и искусства, на которые тот поднялся... Тут был спор между совершенно неравными людьми. Сила и красота Толстого заключались в необыкновенно творческой душе, которая не уставала каждый год, и, наконец, каждый месяц, и каждую неделю, и всякий день что-нибудь придумывать, поворачивать "так и этак" к себе вещи, всматриваться в них, открывать в них новые стороны. Страхов была тихая душа, созерцательная, вдумчивая. От этого Страхов вечно учился и вечно методично размышлял. Между тем в автобиографических рассказах "Детство, отрочество, юность" Толстой передает, что он, в сущности, вовсе не учился, и серьезно учиться он начал только под старость, думая преобразовать христианство и открыть новые горизонты в политической экономии (в земледелии особенно). Словом, несовместимость вышла огромная в том, что Толстой был, в сущности, страшно необразован или, точнее, был образован грубо, криво и в высшей степени дилетантски. Страхов же был специалистом в биологии, философии и в литературной критике. Но необыкновенное личное творчество, -- потоки новых и новых мыслей, пусть недостаточных, но непрерывных и обильных, скрыли от самого Толстого степень его образования, которую он счел "неважною", думая, что всему можно научиться "у мужичка Сютаева" и во все можно углубиться "с другом Владимиром Чертковым", -- тогда как на самом деле это не так. Переписка Толстого со Страховым свидетельствует о полном бессилии его и о вытекающей отсюда неохоте войти в сложные миры мысли, которые все заменялись для него порывами, бурями, бурлением. Вечная взволнованность -- полный штиль, температура кипения -- температура "для купанья", неисчерпаемая глубина -- необозримая ширь: вот "встречу" чего мы наблюдаем в переписке друзей. Переписка эта, не имеющая никакого значения для Толстого или значение -- только отрицательное и несколько уничижительное, дает зато несравненный "портрет" Страхова, гораздо полнейший и лучший, чем какой дают его напечатанные сочинения. Страхов еще получит себе со временем "историю". И переписка его с Толстым будет первым и главным камнем в этой истории.
А нигилизм... видно, он справит еще свой столетний юбилей. Что такое нигилизм? Жестокость, грубость души, по временам переходящая в язвы и яд. Увы, для него есть причины. Вся действительность наша жестка, груба, "оскорбительна для человека". По временам... Вот где питание нигилизма. Черная душа пьет черные воды, и горе -- не в душе, а в этих черных водах, которыми мы поим душу, омраченную и проклинающую. Нет "ангела мирна" в душах наших, и оттого отчасти, что нет "утоления печалей"... Все обращаешься невольно к церкви нашей, припоминая там самые меткие и пронзительные слова для уврачевания его. То-то именно церковь особенно ненавидит нигилизм, как человек в "водобоязни" не переносит "воды"... Эта-то "вода" и показывает суть его "страдания".
Вода эта -- благость и ширь, объемлющая и благословляющая все культуры; все "еже на потребу человека". Это -- церковь, это -- христианство. Учение Того, Кто отверг ветхое "око за око" и "зуб за зуб", в чем содержится вся формула нигилизма.
Впервые опубликовано: Новое время. 1914. 21 июня. No 13747.