Он как-то вспыхнул, прогорел недолго и угас. Глядя на него со стороны, казалось, что он весь состоит из болезней, недомоганий, -- и это физическое изнеможение удивительно оттенялось в нем почти не сходившей с лица его и с языка его шуткой, тихой забавой, сарказмом, иронией, никогда, однако, не злыми и не желчными. У него был постоянный запас умственного остроумия при замечательно добром и великодушном сердце. Никогда невозможно было даже предположить в нем, чтобы он захотел кого-нибудь обидеть, огорчить, внести в чужую душу какую-нибудь смуту... Все течение его души, все направление его души было противоположно этому... И его ирония, смех или, вернее, улыбка -- были невольной данью или, вернее, невольным отражением его превосходных умственных способностей и общей даровитости. Он любил слово, столько же устное, сколько написанное или напечатанное, и вошел в "словесность" как в свою естественную сферу, для которой был рожден. Даже нельзя себе представить, чем он мог бы быть, если не литератором. Мир слова -- был его мир. Причем замечательным оттенком было то, что в эту его "словесность" не пало ни одной капли "промозглого ремесла", ни одной капли "газетного труженичества". Он во все входил вольно, свободно, своею охотою. Порывался туда, сюда; вечно больной или полубольной, спешил туда-то поехать, чтобы видеть своим глазом и об увиденном сказать свое непосредственное слово, которое не имело в себе никакой тени шаблона. Не то чтобы он "старался быть свежим": но он был всегда свеж и остроумен, потому что такова была его природа.
И он -- или лежал больной дома.
Или -- куда-то спешил.
И -- ничего третьего.
В знавшем его лично оставалось, однако, впечатление постоянной задумчивости. "Ты о чем-то задумался, Иларион Васильевич". Это продолжалось минуту или полминуты: он поднимал взор, и во взоре был смех или улыбка. Это ему (в минуту задумчивости) пришла в голову параллель, сравнение, острота: и, подняв глаза, -- он говорил ее. Но всегда было это впечатление, что словесное и письменное остроумие льется у него через эту задумчивость, т.е. что внутренняя работа мысли в нем совершается постоянно, и собственно эта-то жизнь души и составляет поэзию его существования.
Ничего большего он не задумывал и не собирался задумывать. Он не любил этого -- "соорудить труд" и не интересовался этим. Жизнь и поэзия его души заключались в сплетении непосредственно текущей перед его глазами действительности со словом. И все, по-видимому, обещало в нем прекрасного и интересного газетного сотрудника, полного отражений сегодняшнего дня через его правдивую душу.
Но он почти только пообещал и умер, -- слишком рано! Станет скучнее в нашей среде без него, гораздо скучнее. -- Где же Кривенко? -- Оглянемся. А его уже нет и никогда не будет.
Впервые опубликовано: Новое время. 1913. 5 ноября. No 13525.