Розанов Василий Васильевич
Левин из "Речи" о жестокостях русского суда

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


В.В. Розанов

Левин из "Речи" о жестокостях русского суда

   В том и разница между революциею и обыкновенным "порядком вещей", который включает в себя и государственность, и быт, и церковь, в их сложном и почти неуловимом сцеплении, -- что "в обыкновенном порядке" всегда было, есть и навсегда останется самосознание в себе дурного, печаль о своих ошибках, громкое исповедание "дурных людей" в составе своих служащих и "дурных поступков" в своей истории, а революция и революционеры чужды на протяжении всей истории, уже не коротенькой, какого бы то ни было сознания тоже "греха" в себе, например жестокости, например пошлости, например тщеславия, например хвастовства. И проистекает это, как кажется, именно от бедности входящего в революцию материала, от однотонности и единосоставности революции на всем ее протяжении. "Всего одна мыслишка", от которой ни вправо, ни влево некуда повернуться. Революция исчахла, как бедный и больной человек. Все "народ страдает", "человечество страдает", и надо "что-то ниспровергнуть", а конкретнее -- "кого-то убить", чтобы страдания не было. Гаршин в болезненной мечте о "красном цветке", в котором сосредоточено все страдание мира и который безумный больной человек силится и протягивается сорвать, выразил душу и идею революции с такою глубиною и всеобщностью, которую можно принять за предел точности и полноты. Но и он сказал: "Это -- больной, это -- маньяк". В сущности -- и Гаршин говорит, как многие теперь догадываются: "Это -- сумасшедший".
   Достоевский, заговоривший о "бесах", вселившихся "в человека", т.е., в сущности, тоже о сумасшествии, говорит не иное что, как и Гаршин. Только он добавил: "Берегитесь -- это грязные бесы". Разоблачения Бурцева и вся деятельность Азефа, -- бесспорно настоящего революционера, революционера по психике своей, революционера по нигилизму своему, революционера по космополитизму своему, -- показали, что действительно не все так "безумно красиво", как представилось болезненному уму Гаршина; а все именно "бесовщина, пороки и грязь". Но оставим эту моральную сторону и перейдем к сложности состава.
   Левин из "Речи", вслед за Пешехоновым из "Русского Богатства", обширно цитирует, "изобличая", известную и прекрасную книгу генерала и военного судьи А.В. Жиркевича: "Пасынки военной службы. Материалы к истории мест заключения военного ведомства", -- совершенно не замечая в узком революционном уме своем, до чего их ссылка на эту книгу и цитаты из нее говорят против революции и против них. Книга исполнена фактического раскрытия и морального негодования ветерана старого строя на все то, что в качестве военного судьи ему приходилось наблюдать, видеть жестокого, измывающегося, грубого в судьях и в судебных заседаниях, как вад обыкновенными уголовными преступниками военного строя, так, между прочим, и над политическими преступниками. Полным ртом, громко и с крыши, генерал-майор рапортует строго и деловито всей России, всему читающему люду, самому военному ведомству и, наконец, собратьям по военному суду о тех жестоких и иногда сладострастно-жестоких офицерах-судьях, генералах-судьях, с какими его сталкивала служба. Что же, поднялся ли вой негодования в старом строе? Сорвали ли с него эполеты, как с военного и генерала? Закричали ли: "Клевета! Ничего подобного не могло быть и не было", "он передался революционерам!", "он -- изменник!" Нет, и даже поразительное нет; генерал бесконечно верит в доблесть и благородство своего отечества, ни на минуту не допускает мысли, что отечество никогда не измывается и не хочет измываться над виновными, даже над этими исключительными врагами своими; и что передаваемые им случаи суть злоупотребления лиц, а не принцип правительства!! В полной этой вере он подносит свою книгу Государю Императору и получает от Государя Императора благодарность за нее. Он не ползет, не мяукает, не ищет щели, куда спрятаться. Он -- военный.
   А революция или, скорее, революциишка вся в щелях и мяукает, как побитая кошка, бросаясь в бешенстве на этот военный строй военного государства и, конечно, отскакивая от него или разбиваясь об него, как мелкое злое животное о стену высокой человеческой постройки... Да, да, да! "Обыкновенный порядок вещей", включая в себя не только военный строй, но и церковь, включая себя и нас, "простых обывателей", с грешками и удовольствиями, слабых и сознающих себя слабыми, порочными, увлекающимися и т.д., и т.д., этот неизъяснимо сложный строй, конечно, неизмеримо человечнее, мягче, благороднее революции. И от одного того, что он не так сух и горд, как она, не так "от рождения праведен"... Укажите мне в революции генерала Жиркевича, т.е. укажите мне высокопоставленного революционера, вроде Плеханова, князя Кропоткина, вроде Веры Фигнер или Веры Засулич, которые, не переставая нисколько быть революционерами и не меняя убеждений, рассказали бы громко вслух всей России и Европе о дурных ничтожных личностях в составе действующей революции и в актах самого действования, в актах именно революционных, именно покусительных. Между тем Савенков-Ропшин ведь обмолвился в "Коне бледном" о "мастерах красного (т.е. кровавого) цеха", подвизающихся в революции, но рассказал не как генерал Жиркович, с негодованием, а, напротив, рассказал с полным одобрением, с защитою этого красного цеха. Т.е. как бы генерал Жиркевич, рассказывая о случаях жестоких и измывающихся над подсудимыми судей, сопровождал все это таким тоном: "Вот они, наши молодцы, -- никакой жалости к осужденным не испытывали, а говорили в себе: что ты там ни болтай в последней речи и как ни ругай правительство, тебя, однако же, повесят". Так ведь согласитесь сами, что есть же разница говорить в себе и передавать свои холодные и жестокие чувства в разговоре с товарищем по ведению заседания (т.е. генералу Жиркевичу) и -- совершать дела красного цеха, т.е. убивать, взрывать бомбами, вонзать кинжал. Степняк-Кравчинский передает в своей "Подпольной России", что он всю жизнь хранил и любовался на тот кинжал, которым убил генерала Мезенцева, -- и передает, что чуть не заплакал, когда он случайно сломался и его пришлось бросить. А как Новодворский с товарищем убивали ломами Судейкина? Они убивали его именно, как собаку или как живучую кошку. Раз удар -- не убили; два -- удар, по голове -- не добили. Тот заперся и держал дверь отхожего места: они оттянули дверь и раз по голове, раз по голове! Зверство этого боя ни с чем не сравнимо и неописуемо, -- и я даже в преступлениях Уальд-Чепеля, в "Шерлок-Холмсе", т.е. в злодеяниях самых ужасных преступников Лондона, последнего там отребья воров, убийц и мерзавцев, не читал о равном по жестокости убийству Судейкина, которого ведь можно было сразу застрелить или сразу пронзить ему сердце кинжалом. Но "сразу"-то и не входило в мысли мастеров красного цеха: надо было час убивать (борьба и длилась с час), все ломом (что за орудие!), все по голове, да по плечам, да в спину. "Подохни, собака, особой, собачьей смертью". С риском, что он может вырваться в дверь, выскочить в окно, что могут войти (час времени около 4 часов дня). А попытки взорвать поезд, с массой гибнущих невинных? А взрыв бомбы в Севастополе, кажется, именно Савенковым, с размозженными детскими головками? А "какой-то мальчик-разносчик, корчившийся в крови" на Екатерининском канале, где эти волки растерзали старого Государя.
   Нет, конечно, все эти жестокости и измывания, в сущности исключительно психологического характера (кроме ошибок), о которых рассказывает генерал Жиркевич в своей книге, -- только тюлевый роман около действительной, страшной плахи, на которой палач-революция казнила и казнит... "нашу обыкновенную действительность". Это она, революция, -- в красной рубахе и с топором... И какое могучее "тише" около нее, какое "не смей критиковать и сознаваться! Не смей каяться и сожалеть врагов"... Что на эти мои справедливые слова могла бы ответить Вера Фигнер? Почему она никогда не сказала: "Господа, мы были, бывали жестоки". "Господа -- и у нас не без греха". "Господа, мы чересчур". Да. Она не скажет. А ведь она участвовала в подкопе около Москвы, когда хотели свалить целый поезд.
   Тогда семь-то целковых, с запиской уплатить молочнице за молоко, они оставили на столе, чтобы показать Европе свою "честность в семи рублях". О, подавитесь вы своими семью рублями, -- волки, волки и волки!! В такую минуту, когда будут кости трещать (они были уверены, что взрыв произойдет), они холодно и люто рассчитали, что вся Россия и Европа содрогнется от восторга, что они не забыли уплатить бедной молочнице 7 рублей. Бедной молочнице 7 рублей -- в этом вся революция, с ее крошечным мозгом, с ее напыженным тщеславием, с ее сердцем Плюшкина... И когда, когда еще был случай, чтобы они забыли похвастаться. Убийство Судейкина, кажется, раз семь было рассказано в "Былом". "А мы его ломом по голове"...
   Нет! Они не считают костей и голов. У нас есть генерал Жиркевич, который сказал: "Дурно". Он -- обыкновенный генерал, как "все". "Служака старого строя". И золотого сердца, как у этого старого генерала, военного судьи, -- нет у героинь революции, все-таки, казалось бы, женщин.
   И это решает все:
   Да, да, да, -- при всех ошибках, глупостях и личных, никогда принципиальных жестокостях, наш строй добрее революции.
   Революция -- зла, даже в героях, ее "святых" и в ее женщинах.
   Возьмите же вы свои 7 целковых назад. Не нужно их русской молочнице. Съешьте на них конфетку в Париже и оставьте Россию в покое.
   
   Впервые опубликовано: Новое время. 1913. 28 августа. No 13456.
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru