"Этюд" г. Малявина, безусловно, господствует и в той зале, где он выставлен, и во всем ряде зал, где помещена выставка. Издали он светит как что-то яркое, определенное. А подойдя ближе, -- вы не можете оторваться от него.
Это -- "идея"!.. Три... не "крестьянки", не "русские", но именно "бабы" -- до такой степени выразительны, что могут поспорить с известными "Богатырями" Васнецова, как символ "святоотечественного"... Пожалуй, "Богатыри" есть столько же картина, как и удачная иллюстрация к "Рассказам из русской истории" Рождественского, Сиповского и пр. и пр. По крайней мере, всякий составитель такой книжки, увидав композицию Васнецова, наверно, подумал: "а мы этого давно ждали". Таким образом, знаменитые "Богатыри" уже слишком классичны, слишком уставны, слишком правильно и обще покрывают заученное представление о богатырстве и богатырях на Руси.
"Три бабы" Малявина выражают Русь не которого-нибудь века, а всех веков, -- но выражают ее не картинно, для сложения "былины", а буднично, на улице, на дворе, у колодца, на базаре, где угодно.
Мазки кисти, когда вы подходите близко, представляются просто брошенными друг на друга кирпичами. Да, но вот подите: эти кирпичи, более всего красные, уступающие часть поля -- синему, дают впечатление необыкновенной первобытности и яркости, что и выражает "идею" их, -- каковое слово шепчут невольно ваши губы перед картиною. Художник, вероятно, и сам не обратил внимания, что его краски "трех баб" дают состав русского национального флага; а смотря картину и на бессознательный выбор художником этих красок, начинаешь думать, что красно-сине-белый флаг выбран нами во флаг неспроста, а тут -- "кровь говорила"...
В самом деле, в картине Малявина наблюдаешь, до чего эти три краски должны были понравиться трем бабам, и они взяли их на сарафаны, понявы, головные платки. Все остальное, кроме этих кирпичных цветов, которыми прилично разрисовать забор, а не человека, показалось бы запутанным, непонятным, ненужным и "декадентским", слишком мудреным и вычурным, этим трем бабам. Три цвета нашего национального флага, без полутонов и оттенков, без ослабления, -- есть столь же не начавшаяся живопись, как и одетые в них существа есть почти не начавшийся человек.
Нигде этнографизм, как ступень к истории и до истории, не выражен так, как на великолепном этом полотне. Да, Малявин нарисовал какую-то "географию", а не человека. Но прелесть картины и высокий (высочайший) талант художника сказался в том, что на эту "географию" смотришь ненасытно, что она нравится и, наконец, нисколько не противна. "Искусство подражает природе", -- тут познаешь глубину этого аристотелевского определения. "Бабы" нравятся от того, что в них с волшебною точностью схвачены действительно три господствующие русские "географические" лица.
И от этих трех баб пойдет потом вся Русь, -- родятся "Богатыри" Васнецова, как нечто позднейшее и благообразное. "Богатыри" перед "Бабами" -- это уже чиновники, в мундире лат, шлема, все "по богатырской форме", -- "как принято у богатырей". Да, талант истинный или истинно удачное произведение поражает и захватывает вас.
Средняя из баб -- это та недалекость, односложность души, которой предстоит назавтра окончательно исчезнуть, истаять, перейдя просто в формы быта, в обычаи, в простоватые и глуповатые манеры излишне-континентальной страны, которая живет от всего человечества и от всякой цивилизации "за морем, за океаном, в тридевятом царстве". Баба эта смеется каким-то смехом, в котором нет ни вчера, ни завтра; смеется сейчас, -- и в ответ на шутку, сейчас выслушанную. Вся она -- минута, не в смысле торопливости, а -- короткости. Глупость ее, безобразие ее, веселость ее -- все делает из нее именно какую-то только морщинку на "лике человеческом", феномен без субстрата, который пройдет и ничего после себя не оставит, кроме общей аттестации этнографа или историка: "Русь жила прежде и теперь живет весело: с румянцем, со смехом, с присловьями и прибаутками, которые собирали Даль, Сахаров и Снегирев".
Психологична из баб только левая (для зрителя): это -- декадентка будущего, лицо нервное, мечтательное, с возможностью песен и бурь, хотя совершенно деревенское... С такими бабами происходят "истории": или муж ее не взлюбит и вгонит в могилу, или она его измучит непонятными мужику "вывертами". И род от нее, дети ее -- пойдут нервные. Вообще это -- драма, без малейшей примеси комедии и водевиля. Прекрасное лицо, начало русской истории, в своем роде психологические "Рюрик, Синеус и Трувор", которые, придя в чужую землю, начали ею "владеть и править", и отсюда пошли события, начала плестись веревка развивающихся событий. Перенося это на психологию и приурочивая к картине, скажем, что в левой фигуре дано "залетное" начало нашей истории, те неизвестно откуда берущиеся мечты, фантазии, чувства долга или ответственности, вообще драма и мука, -- которые на заре истории скажутся мифом и образом "вещей птицы Гамаюна", выльются немного позднее в "Слове о Полку Игореве", сложат лучшие, заунывные народные песни, и, под конец, выразятся музой Лермонтова и Чайковского. Вещее, поэтическое и красивое начало.
Самая замечательная из фигур, однако, правая, которая и сообщает настоящую знаменательность картине. Это она придала красный, огненный колорит ей, величину, яркость, незабываемость. Невозможно, ни один человек не скажет, что у нее есть "лицо"; во всяком салоне приходится сказать: "рыло". Такого типа, такого точно сложения лица я точно видал у нашего простонародья, и именно у баб, именно небольшого же роста. Словом, срисованность этой фигуры г. Малявиным не подлежит сомнению. Он только хорошо подметил значительность этого типа, нашел, что это -- не просто ф а к т, а идея и фатум истории. Бабу эту ничто не раздавит, а она собою все раздавит. Баба эта -- Батый. От нее пошло, "уродилось", все грубое и жестокое на Руси, наглое и высокомерное. Вся "безжалостная Русь" пошла от нее. Тут -- и Аракчеев, тут -- и "опричнина" Грозного, и все худое, что -- как злые татарове после битвы на Калке, -- взяв в полон христианские душеньки, уложит их живыми на землю, покроет досками и усядется на тех досках обедать, а под досками косточки в это время хрустят.
-----
И долго я смотрел и думал над картиной. То приблизишься, то дальше отойдешь. "Ну, уж три грации"... И пришло же на ум распределителям картин поместить рядом "Ужин" г. Бакста. Стильная декадентка fin de siecle [конец века (фр.)], черно-белая, тонкая, как горностай, с таинственной улыбкой а lа джиоконда, кушает апельсины. "Велика Диана Ефесская" велика, а уж главное -- разнообразна, думаешь, перебегая глазом от тех трех фигур к этой, рядом поставленной. "И возможны же в истории такие перерождения, трансформации!! Да много ли лет между этою и этими фигурами прошло?"
-- Тысяча лет, тысяча лет! -- кивали из рам все четыре.
1903 г.
P. S. Через несколько лет после того, как я видел в 1903 г. эту картину, не оригинал "Баб", купленный для Венецианского национального Музея, а одно из повторений того основного и первого прототипа, -- я видел на которой-то выставке, на которой -- не упомню, подготовительные этюды г. Малявина к "Бабам". Они занимали одну или две стенки, и их было очень много, множество. Тут я увидел глубокое терпение, до известной степени изнуренность, еще совершенно молоденького автора над действительно великою темою -- представить, выразить и понять русское женское существо, как своеобразное и новое среди француженок, немок, итальянок, англичанок, римлянок, гречанок, грузинок... Нужно, конечно, было изучать и брать не "дам", а баб. Отсюда -- сюжет и имя. "Бабы" -- это вечная суть русского, -- как "чиновник", вообще, "купец" вообще же, как "боярин", "царь", "поп". Это -- схема
И прообраз, первоначальное и вечное. В теме и силе выполнения есть что-то Гоголевское, и его "Бабы" также никогда не выпадут из истории русской живописи, как "Мертвые души" никогда не исчезнут из истории русской литературы. По естественному ожиданию г. Малявин после "Баб" должен был умолкнуть или умереть: ибо один сюжет, так страстно взявший душу, -- и сюжет замечательный, большой и истинный, -- вообще не оставляет места для "вереницы прочего" и "будущего". Есть "однолюбы", "одножены" и проч. Малявин, кажется, из них. По крайней мере, я ничего потом не слыхал о нем, и о нем ничего не говорят. И об этом не нужно сожалеть. Suum cuique...
И, в сущности, Малявин взял лучшую часть в своем "однолюбии" и односюжетности.
1913 г.
Впервые опубликовано: Мир искусства. 1903. Т. 9. Хроника. No 4. С. 33 -- 35.