Розанов Василий Васильевич
Зависимость духа общества от духа школы

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


   Розанов В. В. Собрание сочинений. Признаки времени (Статьи и очерки 1912 г.)
   М.: Республика, Алгоритм, 2006.
   

ЗАВИСИМОСТЬ ДУХА ОБЩЕСТВА ОТ ДУХА ШКОЛЫ

   Отрицательное действие чего-либо так же реально, как и положительное; вы можете какую-нибудь вещь, какое-нибудь лицо и какие-нибудь обстоятельства ненавидеть, и это ненавидимое, однако, становится такою же образующею и воспитывающею стороною вашего ума и характера, как и вещи, лица и обстоятельства самые любимые. Вот почему, когда говоришь о недостатках училищ, то не с сожалением только, что они чего-то недодали, что ваши дети явились в чем-то недоученными или недовоспитанными: но с сожалением, что дети изуродованы и извращены. Притом таким вовлекающим и "симпатичным" образом, что никакое исправление невозможно.

* * *

   Возьмем -- скромность. Всякое развитие начинается со скромности, возможность всякого развития предшествуется сознанием, что "я сейчас неразвит"... Я сам наблюдал в учащихся детях неделями, месяцами, годами, что, занятые в училищах темами университетского курса и послеуниверситетской жизни, как-то красиво звучащими в ухе и чарующими ум, -- всеми этими "реформациями" и "революциями" в 15-17 лет, когда из полукоротких они начинают носить юбки "совсем длинные", и это тоже чарует их ум, -- они переполняются такой напыщенностью, гордостью, самомнением, что никакой спор и никакая поправка невозможны. Я пишу о девочках, так как у меня -- дочери, и передаю наблюдения, а не размышления. Как ей объяснить, что ей привиты слова, а не понятия? Она не имеет представления о самом понимании не только реформации или революции, но и вообще какой бы то ни было вещи. И в ней предупреждено и разрушено вообще всякое и (для множества лиц, для "толпы") навсегда понимание чего-нибудь. Предупреждено тем, что в самом же начале роста знание слов ей показалось пониманием вещи. Она уже никогда и ничего не будет понимать и даже не будет стараться уяснить себе, вникнуть в предмет или явление. В те 15--17 лет, когда по естественному ходу в ней только что должно бы начаться развитие, она должна бы начинать зреть умственно и нравственно, она является "конченым человеком", "энциклопедическим словарем", к которому будут прибавляться новые и новые "изъясняемые слова" (учение в университете, на курсах, в жизни), а не книгою, только что начатою, дальнейшие главы которой будут все интереснее и интереснее, все захватывающе и захватывающе. Ученье наше -- это всегда энциклопедический словарь, это никогда -- не книга; вот сравнение. В "энциклопедическом словаре" есть все то, что и в науке или науках, но сделанное особенным образом, "словарно". Все -- сколочено, сшито, приставлено одно к другому; ничто не растет, не развивается. Все имеет задачей "объяснить слова" и не одушевлено никакой свойственной науке идеей, одушевлением, намерением, высшим планом или высшею господствующею мыслью. Но ведь именно так "составлены все программы" всех учебных заведений, даже почти и университетских курсов преподавания; именно все ученье в гимназиях есть "словарь" и "словарь", нигде не кончающийся. Отсюда только и можно объяснить то разительное явление, всегда наблюдавшееся, множеством мщотмеченное: первые ученики -- тупицы, последние или средние -- единственно развитые в классе. Позволю себе иллюстрировать: в Ельце переводятся ученики гимназии из VII класса в VIII. Вдруг относительно лучшего ученика, Бартошеви-- ча, который с первого класса и вот до этого восьмого шел первым учеником в классе, преподаватель словесности М. А. Смирнов заявляет, что он не может допустить его в VIII класс, потому что в таком случае он будет исполнять "письменную работу на аттестат зрелости", по закону поступающую на рассмотрение учебного округа, тогда как он все семь лет не мог ни дома, ни в классе ничего "сочинить". Ничего!! Но ведь это же -- идиотизм! -- "Как же вы ему ставили удовлетворительно и хорошо?" -- спрашивают в совете учителя. "Потому что он всегда все знал", -- ответил преподаватель. Это есть только самый разительный пример, который я припоминаю; но приближениями к нему были все мои наблюдения; и попадались только крайне редко случаи исключения. Как же это объяснить? Случай Бартошевича ясно показывает, что вся гимназическая программа может быть усвоена совершенно мертвым, совершенно безжизненным умом; и показывает еще другое, и худшее: что, будучи вся и отлично усвоена, она нисколько не развивает, не одушевляет. Случай Бартошевича я передаю точно, его помнят все елецкие учителя, кто жив (20 лет назад): а кто знает "законы логического суждения", знает и то, что единственный этот случай, без какого-либо добавления "еще другими примерами", дает истинный вывод, дает неопровержимое умозаключение: "программа -- мертва". Плохие же ученики или "так себе", как известно, много читают, "безалаберно читают", "нелепо и преступно читают". Я думаю теперь, что чтение это, "наше русское запойное", действительно нездорово, потому что уносит душу в какой-то фантастический мир и притупляет в ней физическое ощущение всего окружающего, всего действительного и текущего сейчас. Словом, оно вредно с точки зрения реального воспитания. Но мы здесь делаем не приговоры, а занимаемся анализом. При всех недостатках и вредном действии, "чтение", однако, повинуется законам внутреннего интереса, т. е. оно живо, как бы "летит", постоянно одушевлено и странным образом тоже одушевляет ученика и -- развивает его. "Читающие -- развиты, нечитающие -- неразвиты": аксиома гимназистов. Так как это простая "наглядность" -- то, конечно, она верна. Но мы возвращаемся к исходу всего дела: итак, все "программы" суть собственно "словари", усвоение которых, как бы далеко ни шло, ничуть не увеличивает развитости учеников.
   Школы наши, как известно, вызывают отрицательные чувства к себе; отрицательные -- в родителях; отрицательные -- в учениках; отрицательное, кажется, и в самом министерстве, но прикровенно: ибо noblesse oblige {благородство обязывает (фр.).}... Но уже из того, что оно постоянно реформируется, это министерство вечно что-нибудь переделывает в себе, можно заключить, что втайне и оно "скрежещет зубами". По этому почти всеобще-отрицательному отношению можно было бы думать, что школа никак не действует; что ее значение -- отталкивающе, и через это ее дефекты безвредны. Но на самом деле это не так. При всей полноте антипатии к ней, школа действует неодолимо-могущественно: и общество думает, убеждено, действует и проч., и проч., "как раз по этим гимназиям", не отступая от данных там шаблонов ни на шаг; даже не в силах будучи "выглянуть в сторону" от тех шор, которые каждому надеваются в гимназии.
   Я указал на две черты: скромность, без которой невозможен никакой прогресс, и -- развитость, без способности к которой что такое вообще человек?
   Гимназии предупреждают самую возможность этих способностей. Своими "берлинскими конгрессами" для полукоротких юбочек, -- для возраста, когда хочется потанцовать, сбегать на озеро, пошалить на кухне, они внушают дикую уверенность в каком-то совершенно зрелом или почти уже зрелом состоянии подросткам. И, с тем вместе, так как "Берлинские конгрессы" только механически, в порядке "Словаря" и в духе или бездушии тоже "Словаря", приставлялись к "реформациям", "альбигойцам", "феодальному праву" и "грекам" и "римлянам", то собственно степень умственной и душевной развитости у них остается та самая, с какою они были отданы в гимназию, т. е. девяти лет. И им ничего серьезного нельзя объяснить, нельзя доказать: как именно девятилетним. Весь этот ужас во всей его полноте и отразило наше общество. Собственно, состояние его гораздо мрачнее, чем как в былую пору оно изображалось в "Мертвых душах" и "Горе от ума". Что "мертвые души" были далеко не "мертвы", видно из того, что они "воскресли" не далее, как через 15-20 лет после появления сатиры: вторично писать "Мертвые души" в 60-х годах было бы невозможно; все пальцем бы показали Гоголю на действительность и засмеялись бы: "Ничего подобного и даже близкого!!" Но вот если не с гением Гоголя, то взамен того с неизмеримо большим пафосом и с неизмеримо большим благородством Достоевский сделал указание на "кое-что мертвое" в своих "Бесах", а затем Гончаров в "Обрыве" (Петруша Верховенский и Марк Волохов): общество и не шевельнулось. Увы, великая черта скромности уже убита в нем: и прогресс, улучшение сделалось невозможно. Недоросль не знал географии и арифметики: это так отчетливо, что ему оставалось только, и как можно скорее, их выучить. И он поспешно их выучил: после фон-Визина настала эпоха Карамзина и благородных сверстников Карамзина. Но М. Волохов и Петруша Верховенский с 3-го класса уже читали Бокля и "Что делать" Чернышевского: каким же образом можно было объяснить им, что все-таки душевное их развитие не простирается выше третьего класса гимназии. Наступил исторический момент пошлой, преждевременно изношенной души, как бы до времени предавшейся "отроческому половому пороку" (аналогия с действием гимназий): и исцеление невозможно. Достоевский плачет: общество в ответ дает ему по уху (критика "Бесов"). Достоевский говорит: "Но ведь я рассказал только действительную историю о Нечаеве и убийстве этим негодяем студента Иванова". Ему отвечают: "Ты потому и негодяй, что рассказал ее: ибо Нечаев был осужден в каторгу". Казалось бы, ясно: в каторгу осуждают не всегда невинных людей, а иногда и негодяев; Нечаев убил, и убил -- невинного: пожалейте невинного, ведь перед ним была целая будущая жизнь, у него преждевременно отнятая. Если вы жалеете само-убийц, отчего вы не жалеете убиенных чужою рукой? Рукой негодяя? Обыкновенная логика, простой вопрос: да, но не для того, кто отлично учился семь лет в гимназии, в 14 лет прочел Бокля и в 19 лет уже муслякается около химии:
   
   Так тощий плод, до времени созрелый,
   Ни вкуса нашего не радуя, ни глаз,
   Висит между плодов пришлец осиротелый,
   И час их красоты -- его паденья час.
   
   Вот истинно пророческий стих Лермонтова: какой в нем целый образ всего, что вскоре после Лермонтова настало; пророческий -- и до нашего времени. Все эти Нечаевы, Петруши Верховенские, Марки Волоховы, все "неудачники в личной любви" вроде Писарева и Добролюбова (смотри эту объединяющую черту в их биографиях) были именно сморщенные преждевременно еще в юности грехом Онана души, возненавидевшие мир и людей из-за этого, возненавидевшие историю родную, родной быт, родную жизнь, родную страну; возненавидевшие все реальное, как это и свойственно онанисту, и привязавшиеся к мечте и мечтательности, как тоже свойственно онанисту. Тут порок и физический -- вероятно; но, главное, совершенно ему аналогичный порок преждевременного душевного созревания над темами, над вопросами, над предметами, совершенно не соответствующими возрасту. Если бы Писарев и Добролюбов в 15 лет предавались гонкам на лодках по Волге; если бы в 17 лет они танцовали и были "успешно" влюблены; если бы они боролись, играли, соперничали, -- и все это в поле, в лесу, в маленькой товарищеской компании, и, уж извините, без грубостей попойке -- и лишь в 20 лет открывали серьезные книги, приступали к серьезному чтению, в 30 принимались бы за историю и химию, они к 40, 50, 60 своим годам украсили бы и свою жизнь, и русскую жизнь зрелыми трудами, зрелыми созданиями, великолепною зрелою наукою и литературою.
   Но онанист естественно к 18 годам "все миры произшел" и "новенькое" для себя находит только "вверх тормашками" всего мира. Неестественное развитие прямо упирается в неестественный заключительный порыв. И вот объяснение всей "лихорадки" нашего общества, -- этой "лихорадки" девятилетнего мальчика, девятилетнего по развитости своей, которого "знобит и бросает в жар" в душно натопленной комнате, да еще под овчинным меховым одеялом, без воздуха, без упражнений, без реальной деятельности. "Все русские обстоятельства". Но во главе всего -- "обстоятельства русской школы", этой закупоренной школы, без чистого воздуха, с ее презрением к физическому движению, к борьбе, соперничеству, к настоящей чести и настоящему благородству, с ее поразительною слепотой к таким чертам души, как мужество, ответственность, самостоятельность, самодеятельность, творчество... Ведь самых этих вопросов нет в гимназии; ведь "гимназическое воспитание", которое, впрочем, не замаскированно отсутствует, -- никогда само вопросов себе не задавало о выработке или хотя бы о неразрушении этих сторон души, о сбережении того из этих качеств характера, с чем уже приходят дети в школу.
   -- Смелый мальчик, ни перед кем не опускающий глаза: да это предмет испуга для гимназии. "Куда такого деть?"
   -- Он любит работать веслами, может проскакать верхом на лошади...
   -- Такого, только бы дождаться случая, исключить; может, плохо ответит реформацию или смешает Мирабо с Дантоном: тогда -- непременно исключить!!
   Это -- схема. И из нее получаются Петруши Верховенские и Нечаевы: эти -- затаенные, эти -- обманывающие уже в 17 лет; эти ненавидящие род человеческий в 17 лет.
   Но главное: их "знания" приставляются как членики в бесконечном солитере, как "слова" в "Энциклопедическом словаре"... Все наше гимназическое воспитание... виноват, "развитие", есть словесное: есть развитие "всего человека" в один "говор", есть вытягивание его в способность "излагать свои мысли", которых на самом-то деле, по механизму обучения, -- нет (вечный "Словарь"). "Как изложить мысли, которых у тебя нет" -- мука, а в случае успеха -- и триумф гимназии. Наконец, "успевают"... Смело пишет гимназист на темы, о которых понятия не имеет и о которых не может иметь понятия. И если он пишет блестяще ("легкое перо" дал Бог), то он гордость гимназии, утешение учителей, хотя это моральное шулерство должно бы привести в отчаяние зрелую гимназию и зрелого наставника. Вот попался удачный термин: "зрелая гимназия". В том-то и дело, что самые гимназии и все наше гимназическое воспитание... виноват, обучение поразительно незрело; что оно в самом замысле своем, в пафосе, так сказать, в "парящем орле" над собою и "венце" своем, -- отличается девятилетним возрастом; и, не выполняя нисколько своего долга, выполняет что-- то не то университетское, не то гражданское, не то философское или, вернее, философско-культурное... Как старичок-младенец. Мне вот только что передана была тема, заданная ученицам IV класса одной из тифлисских женских гимназий: "Сравнить государственное устройство Афин и Спарты в связи с устройством демократической республики во Франции и конституционной монархии в Англии". Ну, не грех ли это Онана?!
   Все эти вещи, -- вещи такие же и параллельные, отразились в непоправимом обществе... Гимназия всякому своему гимназисту дает только охапку слов, им непонятых и по возрасту для него непостижимых; и способность всячески эти слова комбинировать, переставлять, сопровождать восклицательными знаками, вопросительными знаками и многоточиями... Всмотритесь же в общество, в печать, в литературу, политику, в "радикалов", "ницшеанцев", "позитивистов". Несчастное детское общество, как состарившаяся дева, вышедшая на цветущий луг, с которым можно сравнить европейскую цивилизацию, -- срывает и срывает не ею выращенные цветы и увивается мертвыми, засыхающими венками, которые только рельефируют ее беспомощность, старость и некрасивость. Шумящее, "лихорадящее", мятущееся, оно на самом деле есть покойник; ибо все составлено из чего-нибудь только чужого и постоянно чужого. С восклицательными около всего знаками. Это в нем метод гимназии: не свои силы, а -- "чужие слова". "Чужие слова" -- душа русского общества. То есть это явно -- не душа, а какая-то сколоченная имитация души.
   Эта имитированная душа, имитированная оживленность, "надетые на себя" чужие чувства, подсказанные убеждения, которые "носятся в воздухе" и всякий их одевает, как те "общие сапоги", которые носила дворня Плюшкина: не есть ли все это зрелище и очевидность общества, которое умерло так глубоко, как оно не умирало ни при Гоголе, ни при Грибоедове... Умерло (я думаю) окончательно и заснуло последним сном, потому что кто же пробудит счастливого и праведного, мудрого и ученого? А ведь ему давно грезится этот счастливый сон, что оно есть последний рафинад заключительного момента истории.

* * *

   Таково порочное общество, развившееся из порочного гимназиста. Точнее: гимназия задержала "развитие дальше" приведенного в нее девятилетнего мальчика, девятилетней девочки. Замороженные в этих годах, но естественно "великовозрастные" по счету дальнейших лет, -- они составили "возмужалое девятилетнее" русское общество, как будто бы все знающее, всем живущее, но на самом деле совершенно неразвитое и живущее всем, как чужим, как чем-то не собственным.
   

КОММЕНТАРИИ

   НВ. 1912. 4 июля. No 13042.
   Так тощий плод, до времени созрелый... -- М. Ю. Лермонтов. "Он был рожден для счастья, для надежд..." (1832).
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru