Христианство предлагает нашему уму и сердцу бесчисленные вопросы... Между ними -- этот великий и нравственный и метафизический вопрос -- о соотношении между униженностью и славою, между скорбью и превознесением.
Но раньше мне хочется сказать два-три слова об этом "вопросном содержании" христианства. О том, как оно подействовало на историю и человека.
Если сравнить Шиллера или Шекспира с Горацием или Овидием, с Аристофаном или Пиндаром, мы будем поражены не разницею в мере духа, которая может быть у всех названных лиц одинакова, но степенью разрыхленности их душ... Вот что нам принесло христианство, и принесло этою "вопросностью" своею. До Христа точно не было "вопросов", точно человечество обходилось без "вопросов"... Даже странно и дико это звучит для нашей души, которая, кажется, вся и состоит из "вопросов", прокалена "вопросами" до такой степени, что мы теперь не умеем себе представить "человека", представить "человечности" иначе, как омраченных тучею "вопросов", безнадежно в них запутавшихся, страдающих, но каким-то сладким, томительным страданием. Вот это принес на землю Христос, принесло Евангелие. Трудно, но нужно поверить, ввиду ясных свидетельств древних литератур, что античный человек действительно не имел других "вопросов", кроме каких-то "репортерских", вроде "нужно или не нужно допускать женщину к общественным делам" (Аристофан), или "что миру дал Рим взамен полученных им от Греции наук и искусств" (Виргилий). Это так мало и смешно, на наш взгляд, так нищенско и убого, что мы даже с презрением отказываемся назвать подобные затруднения мысли "вопросами". Это для нас "репортерские вопросы", хотя и заключали в себе славу и величие Рима. Что такое "слава Рима" сравнительно с судьбой человеческой души? -- Тлен, дым и сор. -- И все древние народы, несмотря на всю их красоту, несмотря на их счастье, на изящество их маленьких республик и прочее, и пр., и пр., -- представляются нам в высшей степени скучными, неинтересными, представляются как-то душевно бездарными. И все оттого, что никогда не спросили себя:
Быть или не быть?
Или, как у Гейне:
Кто разрешит мне, что тайна от века:
В чем состоит существо человека?
Кто он? Откуда? Куда он идет?
Кто там вверху, над звездами живет?
Вопрос -- христианский. Вопрос, какого не было в античном мире. Вопрос неразрешимый, наконец, и в этом смысле бесплодный, бесполезный, вредный: да, но мы "с Голгофою" уже узнали сладость этих "вредностей" и не променяем их на позитивные "хлеб и соль" или распространеннее -- на "ресторан, барышню и выпивку".
Даже сотрясается душа, когда мы сближаем в мысли это позитивное "всеобъядение" с муками терний, темницы, казни, болезни, смерти. "Прочь! Прочь!" -- кричим мы и хватаемся за колючки, обжигая о них руку. "Но почему?" -- это -- античный вопрос. Такого вопроса для христианина нет.
Между тем, вопрос так естествен, натурален: "там -- счастье, наслаждение; здесь -- мука, скорбь". Вот еще особенность: христианство "сбило с ног" все это естественное, весь этот натуральный порядок вещей, и ввело все человечество, всякую человеческую душу, познавшую "крест и муку", в какое-то лучшее мерцание, в предрассветные или послерассветные сумерки, где очертания всех предметов искажены, фантастичны, в одном случае преувеличены, в другом -- преумалены.
-- Ну, что яснее барышни, обеда и театра?
Это -- дневной вопрос, дневной тезис, дневное созерцание.
-- Прочь! Прочь! Это кричит ночь.
Она кричит из глубины нашей души, из первозданной ее глубины, сотворенной "из хаоса"... Ах, в самом деле: ведь, еще неизвестно, когда был сотворен человек, днем или ночью? "Античный человек", правда, был сотворен точно "днем", но христиане все сотворены будто "ночью" и томятся все хаотическими ночными вопросами, ночными тревогами, ночными кошмарами. Посмотрите, когда написал Пушкин свой великий "покаянный канон", около которого вся античная поэзия опадает куда-то в ничтожество, в мелкость, в неинтересность, в "малодушие":
Когда для смертного умолкнет шумный день,
И на немые стогны града
Полупрозрачная наляжет ночи тень,
И сон, дневных трудов награда, --
В то время для меня влачатся в тишине
Часы томительного бденья:
В бездействии ночном живей горят во мне
Змеи сердечной угрызенья;
Мечты кипят; в уме, подавленном тоской,
Теснится тяжких дум избыток;
Воспоминание безмолвно предо мной
Свой длинный развивает свиток:
И, с отвращением читая жизнь мою,
Я трепещу и проклинаю,
И горько жалуюсь, и горько слезы лью,
Но строк печальных не смываю.
Вот великое христианское стихотворение, может быть единственное, вырвавшееся у Пушкина, но которое с бесконечной глубиною выразило самое "сердце" христианства.
И весь "христианин" стал вот таков, как описано в этом стихотворении. Он потерял твердые, каменные очертания древнего человека; ну, согласимся, потерял его беломраморность, "незапятнанность", -- красоту и вместе невинность... Но сколько он взамен этого приобрел!
Он приобрел движение, колеблемость; в одно и то же время это есть нерешительность, но и в то же время -- многодумность, сложность. Руки его ослабели; ноги -- скоро устают. Но зато какая бесконечность мысли! Умер "быстроногий Ахиллес": для нас это просто комическая фигура. На его месте родился Ньютон, со своими бесчисленными вычислениями, со своим вопросом: "Почему, однако же, падает яблоко?" Все видели; все греки и римляне. Но никто не спросил. Это -- вопрос христианский.
И о всем стал "спрашивать" христианин, с его ночною думою, и запутавшеюся, и несчастною, и так необыкновенно могущественною!
* * *
Вот в этой "вопросности" христианства одною из великих проблем лежит соотношение между уничижением и торжеством, позором и славою. Христос связал эти два явления в один узел. Всегда дотоле они были разделены: слава -- так слава, унижение -- так унижение. Где есть слава, -- там нет позора, где позор, -- какая же слава? Саул все падает, и падает до конца; погиб несчастным образом, и погиб как именно грешник. Давид все восходит, непрерывно восходит: и опочил царем, псалмопевцем и святым. Ему -- и победы, и прелесть струн, и богоизбранность.
Христос вдруг соединил это в одно. Связал вечно разорванное! Связал так, чтр одно поставил ступенью к другому, поставил одно метафизическою причиною другого!! И с такою настойчивостью: и в учении Своем, и в жизни, и, наконец, самым торжественным и окончательным образом -- в смерти и воскресении, в венце "терновом", который мучит и вместе который выше всяких корон!!
Но главное -- смерть!
После которой -- воскресение!
Эта связуемость в одном лице смерти и воскресения -- она уже чувствуется гораздо раньше Голгофы... "Нужно пройти через узкую дверь"... Но что "уже" смерти, гроба? Нужно восходить "путем скорби": но что скорбнее той же смерти. Эти черты учения Христа толкуются только как нравственные правила. Они таковы и есть. Но содержится в них и другой, метафизический элемент: все это уже говорит, что "нельзя победить смерти, не умерев, не сойдя в самый Аид". С другой стороны, эти "столпы", эти "устои христианства" -- "победа над смертью в воскресении" -- только концентрируют в себе обычный путь человека, обычную судьбу человека, обычную муку человека. "Страдай, но никогда в страдании не отчаивайся: и ты воскреснешь в торжество и блаженство".
Как бы применяя к этому библейское мерило, мы сказали:
"Путь Давида и Саула -- один путь. Нельзя стать Давидом, не побывав Саулом. Нельзя взять победы, не вынеся поражения".
Все античные "правила", и вместе "правила" ветхозаветные, все их "нормы", "закон и нравственный порядок" смешались. Смешались и сейчас же разбились.
--Как,--ужасаемся мы ученическим ужасом, -- неужели, чтобы стать Давидом, надо побывать Саулом? С его непослушанием воле Божией? С его самонадеянностью?
Евангелие отвечает:
-- И даже более: надо быть "блудным сыном", чтобы так обрадовать отца своим возвращением. И "разбойником-исповедником", чтобы раньше всякой живой твари ("днесь") взойти с Христом на небо!
"Истинно говорю вам: об одной погибшей и раскаявшейся душе больше бывает радости на небесах, нежели о ста праведниках".
"Пастырь, найдя одну заблудшую овцу, берет ее на плечи и несет и более ей радуется, чем всему стаду".
Но это есть именно части, тени, "последние лучи", "эхо" великого торжества:
-- Сегодня -- в аду!
-- Завтра -- на небесах!
--Сегодня--раб, Которого бьют тростью по Лицу и плюют в это Лицо...
-- Но через немного времени -- Бог; и самое это изображение "распятого среди разбойников" внесется в храмы как символ новой религии. И народы потекут сюда, чтобы плакать перед "Распятием" и восторженно лобызать его...
Все Евангелие, начиная уже странностью в рождении: "Не нашлось нигде свободного места в домах города, чтобы поместиться на ночлег Иосифу и Марии, и вошли они в вертеп, куда запирались на ночь животные, и там она родила Спасителя мира", -- все это, как равно и все тоны учения, притч, рассказов, наконец, прямые догматические утверждения ("из камней сих можно сотворить чад Аврааму"), -- все, все уже раскрывает, широко или узко, дверь на Голгофу:
-- Сегодня -- крест!
-- Завтра -- небеса! Или, еще резче, ярче:
-- Смерть -- сегодня! В муках!!
-- Завтра -- воскресение и вечная жизнь!!
Человечество, узнав только эту одну тайну, уже не могло не начать перестраиваться в истории своей, в судьбе своей, даже реальных соотношениях сейчас действительного! Получив в душу свою одну эту загадку, но с твердостью религиозного догмата, с пламенем религиозной веры, человечество страшно расширилось во всех "возможностях" своих и вместе погрузилось умом именно в "сумерки", в неясность всех тезисов, всяких предположений, ожиданий. Уравнение: "а + х = с" вдруг превратилось в другое, с бесчисленными "х", "у", "z" в себе и в самых разных степенях "неизвестного", да еще с "величинами мнимыми" и -- Бог знает с чем. Прежде было ясно: "грех, это -- грех"; "дурное есть дурное и ведет к дурным последствиям"; "что падает -- и упадет, что поднимается -- будет стоять высоко". Теперь все эти ясные тезисы вдруг стали "противоречить религии": противоречить "разбойнику, который первый спасся"; и "Сыну Человеческому, Который не находил пристанища на земле -- и решил судьбы царств и городов". Теперь, вдруг, в самое униженное брошена была восторженная надежда, самому царственно-красующемуся было погрожено пальцем. Надежда -- на дне, скептицизм -- на вершинах гор. Запутался ум человеческий, померкло сердце человеческое... Вдруг все слабое страшно окрепло! Вдруг все крепкое страшно ослабело!
Естественно, совершенно натурально -- все вытянулось вдаль. Эта история: "побеждали, побеждали, всех победили, одни царствуем" (Рим, история Давида) -- вдруг превратилась в странную "хронику", где "сегодня -- царь, завтра -- изгнанник", "сегодня -- изгнанник, завтра--царствую"; в историю всех этих маленьких и великих королей, великих и сейчас разрушенных царств, угнетенных и торжествующих учений... В историю Густава Вазы, Генриха IV, швейцарцев и Франции, в историю прусского королевства, данника Польши, которое затем поглощает Польшу и грозит целому миру. Во всем античном мире ничего подобного не было; и поразительно, что ни разу не было. "По-христианскому" -- Карфаген раздавил бы Рим; раздавил бы его Митридат Эвтатор; все бы "сто раз перевернулось", и не вышло бы никакого "Рима". Не вышло бы "последовательности", "единого роста"... Но Рим "рос", когда еще "Уничиженный" не "побеждал"...
Встал "Уничиженный"... "Победил": и второму "Риму" не бывать. Не бывать абсолютному и вечному "росту"... Все будут "хроники"; везде начнутся "восхождения" и "нисхождения"... Как "горе и радость", "грех и очищение", "распятие и воскресение"... "Покаянный канон" Пушкина вдруг войдет железом в политическую историю, -- могущественнее законов Наполеона и Бисмарка!
Закон ночи. Закон скорби. Закон, что какова душа, такова и история. Жизнь историческая стала бессмертною, вечною. Она сделалась таковою не в смысле только общей панорамы движения, вечного "Неба надо всеми", но в каждой ниточке жизни, в каждом "дыхании" народца. Самнитяне, задушенные Римом, никогда потом не встали. Но "встают" славяне, хочет встать Армения; сильней и сильней сотрясается почва, сдавившая грудь Ирландии; слышно даже, что черемисы на Волге -- и те собираются "встать". Мы здесь можем улыбаться одному, смотреть серьезно на другое, наконец, можем быть врагами всех этих "пробуждений": не в том дело, и не об этом мы говорим, а о том, что нет ничего теперь в истории "окончательно умершего", нигде нет разлагающихся трупов, нет убитых. И это -- христианский факт, ибо все "во-образ" "Воскресения", в которое разрешилась "Смерть"... Просто, все павшее, что по прежним временам и грезить не смело о "воскресении", -- теперь получило себе в могилу не грезу, а догмат: "Ты, однако, воскреснешь!" Жизнь получила бесконечный упор, бесконечную силу сопротивляться смерти.
Чем ночь темней, -- тем ярче звезды;
Чем глубже скорбь, -- тем ближе Бог,
как сказал Майков. Вот эту диалектику, этот сгиб нисхождения и восхождения, получил в свою личность каждый христианин, а все христиане -- в свою историю.
В сокрушениях -- радуемся, в позоре -- торжествуем, в темнице -- протягиваем руку к престолу славы: какие все новые понятия, новые слова, ни разу не звучавшие с уст Гомера, Пиндара, Овидия, Горация. Да, "переродился" человек страшным перерождением.
Мы здесь не исследуем темной стороны этой же диалектики, которая есть. -- "Да. Мертвые воскресают. Осанна им. Но что делать с прихрамывающими железными людьми, которые так согнуты, кашляют и, кажется, чуть-чуть живы, а в глазах их горит огонь власти, какого не горело у язычников кесарей?" "Что делать с Servus servorum Dei (раб рабов Божиих), который начал срывать короны с королей?" Все эти вопросы -- есть. Темная сторона -- есть. Ах, ведь поэтому-то и стали мы все "со времен Христа" Гамлетами, колеблющимися между "быть или не быть", что перед нами во всем открылось "да" и "нет", около ослепительного света мы везде разглядели и кромешную тьму...
Но не сегодня о ней говорить. Сегодня -- день радости. И скажем просто "Христос воскресе", обратив его на днище всех узилищ, оков, темниц, -- всего, что далеко, страдает и томится...
"Радуйтесь и верьте, что все смертное будет поглощено Всеобщим Воскресением!".
Впервые опубликовано: Русское слово. 1911. 10 апреля. No 82.