Гимназии казенные и частные (Маленькая философия о государстве и обществе)
И простой обыватель, и вдумчивый мыслитель, остановясь перед желтым или бурым зданием в два этажа с надписью: "костромская гимназия", "нижегородская гимназия" или в Петербурге и Москве: "шестая гимназия", "восьмая гимназия", вздохнув, подумает:
-- Вот строили тебя, старались. Из казначейства деньги выдавали и выдают посейчас, и "перед началом учения" тогда в первый раз отслужили молебен, и ежегодно теперь тоже служат такие же молебны. И учителя входят в классы и выходят из классов с методичностью и безостановочностью челнока, пропускаемого между двумя рядами нитей, когда ткут полотно; а по городу, через площади и по улицам, спешат к 9 часам утра и в 2 1/2 часа пополудни сюда и обратно толпы мальчиков, девочек, юношей, девушек, -- побледнев, порозовее, пожелтее, посмуглее... И обращается, и действует эта машина, пока стоит кирпичное здание, которое, впрочем, ремонтируют, и потому оно очень долго стоит. Юноши превращаются в отцов, и тогда их дети тоже начинают ходить в это же здание... И папаши эти служат, как тоже служили в свое время их папаши... И эта неторопливая, стучащая и скрипящая машина, -- только без гудков фабрики, -- составляет часть и орган уже необозримой по величине и сложности машины, именуемой "правительственная Россия".
"Правительственная Россия" все выделывает: танцовщиц балета и священнослужителей, офицеров и наставников философии, техников и актеров... Что-то египетское, с "кастами" и "на всякое потребление". Нечто законченное и закругленное или почти законченное и закругленное. "Проводит железные дороги" и "строит храмы"... И труд создания этой машины и этих машин, -- на что пошло больше работы, нежели на все египетские пирамиды, -- конечно, почтенен, уважителен... И невозможно отнестись к нему легкомысленно, с остротами, смешком и т.д.
Как-то много-много лет назад мне пришлось прочесть книгу г. Матвеева: "История освобождения Болгарии"; в ней остановило мое особенное внимание не история сражений, дипломатических переговоров и последовавшая за всем этим борьба политических партий, с Каравеловым, Стамбуловым и другими во главе, а... как заводились в городках Болгарии первые почтовые станции и в особенности первые казначейства, и как бы наши "казенные палаты", и все прочее подобное, вся эта скучная губернская и уездная дребедень. Матвеев рассказывает, что никто ничего не умел! Нет, больше и хуже, хуже и страшнее: болгар, естественно взятых от сохи и от стада, ну, наконец, повыучившихся в кое-каких школах грамоты, невозможно было приучить к тому, чтобы они не только приняли заказное письмо, но и записали его куда-нибудь, а запись чтобы не забросили, а сохранили, и притом так, чтобы ее всегда можно было быстро отыскать. И все другое в том роде: выдача жалованья, приемка подати. Не умеют!!! Не проложено каких-то путей в мозгу; пути эти, тропинки и дорожки, все мозговые, все нервные, все памятливые и сообразительные, заросли у них уже пятьсот лет впечатлениями от стад и от пахоты, от войны и борьбы, от разбоя и тюремной отсидки и решительно не принимали в себя никаких "бумажных делопроизводств", "канцелярской записи" и т.п. Понимают "отнести письмо" или "положить в почтовый ящик" и, следовательно, "отправить"; но как доверенное письмо "доставить", и не просто из рук в руки, "от Ивана к Петру через Семена", а почтовым способом, где все "доставляющие" лица не знают друг друга, не чувствуют желания помочь друг другу и даже вовсе друг с другом не знакомы, -- этого они не могли ни понять, ни сообразить, ни исполнить!! Русским, завоевавшим и освободившим страну, невозможно же было всех чиновников выписать из России: и физически трудно, и политически неделикатно. Между тем, ни один болгарин не даст материала для "чиновника". И не понимают, и не могут, и, наконец, за трудностью понимания, просто не хотят! Вот это было самою трудною частью для русских. Когда я это прочел, то впервые в жизни подумал ту мысль, которая, вероятно, большинству русских никогда не приходит на ум: "Боже мой, да до чего, в самом деле, важно, культурно ценно, а если заводить впервые в истории, то и трудно вот это: сделаться просто чиновником". Да, "чиновником", "чинушей", презренным существом, "получающим 20-го числа жалованье". На взгляд -- так мизерно! На оценку ума, особенно если он прочел уже Байрона, -- так жалко и отвратительно! Да, но не важны по виду и дождевые черви, которые, пропуская через свой кишечник землю, как-то нужно окисляют ее и через то делают усвояемою для корней ржи, пшеницы и овощей. А без них нет красивого хлебного поля, зеленого огорода и цветущего сада! С этих пор, т.е. после чтения книги Матвеева, хотя я и ругательски ругаю иногда чиновников и чиновничество, потому что от чиновника иногда не терпится, и нерв кричит, но за всем руганьем оставляю за пазухой про себя молчаливую мысль:
-- Как это важно! Как это, однако, важно!! Не "чиновник" бы -- просто переслать письма нельзя! Нельзя жить, никак нельзя жить. Вот уж сюда применимо державинское:
Я червь, я царь...
Я раб, я Бог...
А не ругать его действительно невозможно: глуп, костен, вял, мешкотен, резонирует, не делает или мало делает, сопуля и о всем "пишет"; чем малограмотнее, тем больше пишет; и извел душу решительно всему населению. Все -- так! Червь -- я и говорю. Все на него и "наступают" ногою, как мы раздавливаем дождевого червяка, нимало не колеблясь, не размышляя, не сожалея и не раскаиваясь. А подите -- питает сад. А без "чиновника" нет государства. Без Каравелова и без Стамбулова в государстве не было бы только таких-то и таких-то событий, которые заменились бы событиями другими; но без "Семен Семенычей", получающих по 25 руб. жалованья (в Болгарии), нельзя ни прочесть газеты, ни выписать книги, ни замостить улицы, ни сесть в вагон с уверенностью, что он куда-то довезет тебя. Ничего! Дорог нет, "заведений" нет, никаких заведений! Черт знает: никаких "заведений"!!! Ибо, где "заведение", там "чиновник".
Поэтому, несмотря на все его "треклятые свойства", о чиновнике приходится говорить как-то задумчиво. Раздавливать его, конечно, можно, ибо их свойство в том, что они везде плодятся, везде есть, и заменить одних другими всегда можно... "Этой нечисти не оберешься"... Но когда поднимается вопрос вообще "о чиновнике", и с тенденцией, чтоб "его духу не было", то язык как-то ничего не умеет выговорить, а рука поднимается, чтобы почесать затылок. Недаром художественная литература всей Европы, все поэты ее, все ее мудрецы и, наконец, без исключения (что-нибудь значит!) все публицисты прокляли "чиновника"; а этот "проклятый" Каин все стоит и стоит.
Нет, тут что-нибудь есть... "Чур, меня!" "Да воскреснет Бог"... Пусть другие проклинают чиновника, а я боюсь и обхожу это мучительное и опасное место.
* * *
Но вот что, однако ж, ясно прямому созерцанию: что этот вялый "ежедневный" господин, с тусклою мыслью и никогда не загорающимся сердцем, как-то не должен касаться "нервных центров" страны... Ну, пусть строит мосты, пирамиды, каналы, -- я бы отдал в его руки хлебную торговлю, как Иосиф некогда советовал это фараону, -- предоставил бы ему фабрики, заводы, -- всеконечно уж в его руках и теперь армия, флоты, пушки, арсеналы, -- и, словом, вся мускулатура государства, весь его костяк... Но не нервы же ему предоставлять, не мозг, не душу! Т.е. в государстве не школу и молитву (церковь, религия). Тут как же все это "по шаблону"? А суть чиновника -- "по шаблону". Не совпадают. Задачи не совмещаются. Существо не совмещается. Мне кажется, в ближайшие эпохи движение культуры пойдет в этом направлении: общество, несмотря на весь свой "байронизм", смиренно будет все более и более сознавать неизбежность "чиновника"; с десятилетиями и мало-помалу, сперва давясь и морщась, проглотит этого "червяка"; и, в конце концов, уважительно посадит около себя жалкого "чинушу", человека "20-го числа", без сердца и воображения, одну "форму", одно "делопроизводство". Но и, с другой стороны, этот, наконец, "признанный" чиновник, -- признанный не от того, что "он есть", а ради того, что он "должен быть",--тоже посторонится, сознает недосягаемость для себя некоторых сфер, именно вот мозговых, именно вот нервных, и тоже смиренно от них откажется и предоставит их обществу, взглянув на него не как на мешающий его "делопроизводству" сор, а как на что-то ценное, важное, большое, вековечное, созидательное. Вся история, повторяю, давясь и морщась, пойдет к этому примирению, совершенно неизбежному и, наконец, даже справедливому. В механических своих частях общество подчинится чиновнику; в духовных своих сторонах сам чиновник подчинится обществу. И все это на основании: "ты это умеешь делать, я то могу делать". Философия небольшая, но которая прежде всего.
В медленном и трудном этом процессе и общество освободится от некоторых байронических поз, завитушек, привычных жестов, которые произошли у него главным образом от вечного протеста против этого жалкого и всесильного "чиновника", на которого оно "плевало" и без которого обойтись не могло... Общество умудрится и посерьезнеет, поубавит в себе художественного смеха уже просто оттого, что потеряет повседневный объект его в лице этого, наконец, "призванного" чинуши. Общество получит немножко другой колорит -- и к лучшему. Колорит к некоторой торжественности. Колорит к некоторому "жречеству"...
Жрецы ли у вас метлу берут?..
Вот когда "метла" окончательно будет передана чиновнику и общество не станет о "метле" препираться с ним, оно почувствует в себе больше "жреца".
Ну, а пока что вернемся к нашим дням. По "направляющей линии мысли", которую я выразил довольно обширно, я не могу не радоваться и, мне кажется, со мною не может не радоваться все общество всякому движению в сторону перехода "учебы" и молитвы, храмового дела и училищного дела, в руки обывателя... Перехода не по жадности к власти, от которой общество да будет навсегда свободно, но по мотиву, сказанному поэтом:
Здесь я владею, я люблю...
Т.е. "я овладеваю этим, потому что я это люблю, и люблю тою любовью, какою никогда чиновник не может полюбить этого дела, где форма -- последнее, а дух, сердце, интимность -- первое". Даже те серые, тусклые учителя, с изображения "хождения которых на урок" и "с урока" я начал свое рассуждение, мне кажется, пойдут в класс совсем иначе, если это будет училище в заведывании обывателя, а не под контролем директора от округа, самого округа и под третьим контролем еще министерства. Прежде всего, учителя рассортируются. Решительно никакой "обыватель" не возьмет учителя, который, уча детей, только "лямку тянет" и "зарабатывает себе хлеб"; между тем, министерство, хочет или не хочет, вынуждено держать в составе "служащего персонала" всех этих людей одной "формы", потому что какой же собственно служебный проступок они совершают, если учат лениво, вяло, нехотя и лишь "для виду". Государство -- форма, министерство просвещения -- еще того больше форма, и когда "форма" не нарушена учителем, т.е. если на уроках он сидит, учеников спрашивает, каждый день им задает "на завтра", то решительно ничего с ним государство не может поделать, и не только директор, но и сам министр его не может "уволить". А "обыватель", учредитель школы или владетель ее скажет, как и говорят постоянно людям "лямки": "Я поищу другого преподавателя, ваше преподавание я нахожу недостаточно активным". "Недостаточно активное преподавание", -- проступок этот совершенно неизвестен министерству просвещения, и даже термина этого там нет, самого понятия этого нет, а в этом понятии -- все. Им-то и различается одушевленное преподавание и одушевленная школа от неодушевленного преподавания и неодушевленной школы. Итак, отпадут и перейдут из школы в другие сферы труда, и именно в сферы механические, все "чинуши" педагогики, которых, естественно, здесь половина. Это -- само собою, это -- непременно и без всякого оскорбления, без малейшей обиды тусклым учителям. Их просто перестанут приглашать в частные школы, и по тому ясному мотиву, что в частную школу с тусклыми учителями никто не станет отдавать своих детей. "В казну поневоле идешь"; в казенную гимназию, если она единственная в городе, поневоле все отдают детей; а "в частную лавочку" с дурным товаром кто же пойдет? Я говорю коммерческим языком; простая коммерция избавит частную школу совершенно и быстро от несостоятельного, негодного учительского персонала. Рассортирует массу учителей, оставив у себя только лиц с призванием, с воображением, с даром слова, с интересом к делу.
"Урок", решительно недостижимый для министерства, притом никогда не достижимый, до скончания века, достигается без всякого труда и быстро тою же школою, как только она перестает быть "министерской". Это я говорю не в похвалу, не с тенденциею похвалить. Это само собою разумеется, само собою устраивается, вытекает из существа дела, повинуется автоматически надавливающему закону. "Выгодно -- невыгодно", "все по форме", все "вне формальностей"; "вы мне не нужны", -- на что нечего ответить частному предпринимателю; "я не совершил никакого проступка", -- на что в свою очередь ничего не может ответить бездарному преподавателю его официальное, казенное начальство.
От этого не знаю, как в Москве, но в Петербурге частные учебные заведения поставлены так высоко, как этого нет и как это недостижимо для казенных учебных заведений соответствующего типа и разряда. Частные учебные заведения, наконец, сделали шаг, который уже по существу дела недоступен никакой министерской школе: они стали реорганизовываться в самом устройстве, в программах, а не только в духе преподавания, обучения, поведения и дисциплины. Школа Тенишевой и еще более школа Левицкой, будучи по объему преподавания "гимназиями", не приняли самого имени "гимназий", потому что уже совершенно вышли из их шаблона. Обе школы готовят в университет и во все высшие учебные заведения, между тем, одна школа (Тенишевой) вся зиждется на развитии у питомцев наблюдательности, интереса и внимания к окружающей природе, на пробуждении в них естественно-исторической любознательности и вообще живого, практического взаимодействия с физическим, реальным миром; другая (Левицкой), будучи классическою гимназией (с одним латинским языком), в то же время являет выведенную за город усадьбу-школу, где совместно от первого и до восьмого класса учатся, работают в саду, играют и производят гимнастику братья и сестры, мальчики и девочки, вполне и безраздельно, как одна семья, где устранено "вы" и существует только братское и сестринское "ты". Составляет что-то чарующее, что-то казавшееся невозможным в "гимназии": видеть изящно и просто одетых 18--19-летних юношей и 17--18-летних девиц, которые, не будучи ни в каком родстве, на деле, в играх, забавах, предприятиях, в прогулках, в поездках (без провожатых) из Царского Села в Петербург близки и просты между собою в обращении, как члены одной семьи. Это, кажется, должно бы быть невероятным, но это есть. Убеждение единичного лица, частного предпринимателя, и упорная многолетняя работа, положенная на проведение своей мысли, дали несбыточные результаты, которые даже и грезиться не могли, при всех добрых намерениях, училищу министерскому, казенной гимназии. На одном из родительских собраний гимназии Стоюниной одна пожилая мать не могла сдержаться и расплакалась, жалуясь... на что бы вы думали? И представить нельзя: она жаловалась на превосходность преподавания, равномерного по всем предметам. Она говорила, обращаясь к таким же, как сама, родителям:
-- Ах, если бы были похуже учителя, хоть по некоторым предметам похуже! Моим дочерям одной 16, другой 18 лет, и, приходя домой, они с жаром принимаются за учебники и, сколько я им ни говорю, сидят до поздней ночи, едва оторвавшись на несколько минут к чаю, на полчаса к обеду. С чем же они кончат гимназию, с каким здоровьем?
Она совсем разрыдалась, что было очень неловко в многолюдном собрании. Мать продолжала:
-- Между тем, окончив, они, может быть, выйдут замуж; это так естественно, к этому не может не готовиться каждая мать взрослых дочерей, но с чем же они выйдут замуж, с каким здоровьем, с какими силами? Какие из них выйдут матери семейств, какие хозяйки, -- притом они ничего по хозяйству не знают. Они будут негодные семьянинки, они уже теперь негодны к семье. И благодаря таланту учителей! В казенных гимназиях и наполовину нет талантливых преподавателей, и там девицы, с одушевлением занимаясь двумя-тремя предметами, зато отдыхают на других предметах, относясь к ним формально и без старания. Но Марья Николаевна (имя г-жи Стоюниной) по всем предметам набрала лучших учителей... и... и дочери говорят, что это так интересно, и сочинения, и рефераты, и опыты с физикой, и экскурсии, что они не могут кое-как относиться к делу. Девочки мои счастливы: только я несчастна, видя, как они тают и худеют в нашей "образцовой" (с иронией) гимназии с каждым годом и месяц за месяцем. К весне же делаются совсем больными.
Я ничего не прибавил, не убавил. Речь была такая. Кое-кто улыбался; многие матери опустили голову, очевидно то же самое думая, но не решаясь высказать эту несколько интимную боль. Я был совершенно поражен и, признаюсь, растроган. Во-первых, слово матери было глубоко основательно: действительно, в 18 лет для девушки что священнее здоровья? Говорю -- "священнее", потому что это -- настоящее слово. Вся будущность, именно для девушки этих лет, построена на здоровье этих лет. Да не только на здоровье в умеренных границах: на крепости организма, положительной крепости и на свежести, цвете всех сил... "Школе" это не интересно; ей важна "программа". Но, ведь, у семьи есть тоже своя законная "программа", на которую школа не может закрыть глаз, не вправе это сделать.
Это -- первое, главное. Но я был поражен и второю стороною дела.
Какая жалоба: на достоинство, на высоту преподавания! На интересность и увлекательность преподавания! Мать так и сказала: "Они увлекаются преподаванием". Но, вероятно, с начала существования школ в России впервые была принесена такая поразительная жалоба, по такому поразительному мотиву!
-- Слишком хорошо и потому... не здорово.
Тут один шаг, чтобы улучшить, поправить: ясно -- программы должны быть сокращены, должно быть уменьшено самое число предметов. Увы, однако: это вне распоряжения единичных школ, тут -- министерство и его власть. Но видим, что частный талант (инициатива г-жи Стоюниной) поднялся необыкновенно высоко и еще выше бы взвился, не будь этого мертвого, косного, слепого препятствия: казна, министерство, государство. Его "не вижу, но хочу".
Впервые опубликовано: Русское слово. 1911. 30 сентября. No 224.